Миндаль цветет Уэдсли Оливия
– Где ты был все это время?
Но Франческа тотчас заговорила. Паскаль понял, что она не хочет слышать ответа на заданный им вопрос.
– Я поднялся наверх, чтобы посмотреть, как чувствует себя Дора, – сказал Тони.
– В такую ночь! – воскликнула Франческа.
– А что, разве в нынешней ночи есть что-нибудь особенное? – спросил Тони взволнованным голосом.
Паскаль громко рассмеялся; в этот момент прошел слуга с фонарем в руках и осветил его смеющееся лицо; оно было похоже на лицо фавна, наслаждающегося своим лукавством и силой.
ГЛАВА III
Биарриц, несмотря на его баккара, коктейли и прочие приятные вещи, не понравился им. Тони не любил шумную гостиничную жизнь; а Биарриц как раз был страшно многолюден; казалось, точно он вертелся в вихре бриллиантов, платьев, громкого смеха и бесконечных обедов.
Доре Биарриц тоже не понравился. Она почти не видела Тони, и жизнь ее была скучна. Она с плачем заявляла об этом на испанском языке, потом вдруг начала бледнеть и заболела.
В первый раз, с тех пор как они взяли ее, Франческа искренне, по собственному почину, занялась ею, брала ее на руки, стараясь утешить и бормоча разные ласкательные слова, которые дети понимают на всех языках.
В этот вечер она приехала с бала, который давала Диана Арундель на своей вилле, страшно устала и готовилась лечь спать. Тони тоже, как он говорил, «зевал до упаду», как вдруг в дверь постучали и вошла Эмилия, которая начала объяснять с отчаянной жестикуляцией, что дорогая крошка, дорогой маленький ангел чувствует себя хуже, что она умирает и Господь знает, что нужно делать.
Франческа угадала, что нужно делать. Она взглянула на обезумевшее от ужаса лицо Тони, накинула пеньюар и побежала в комнату Доры.
Она схватила ее на руки, начала качать, и тут внезапно ей пришло на память средство, которое она вычитала много лет назад в одном руководстве.
Нужна горячая вода, – все, что она могла вспомнить, – и она применила ее. Дора немного закашлялась, вдруг успокоилась, и ей стало сразу лучше. Франческа опять взяла ее на руки, и, когда она прижала ее к своему сердцу, она почувствовала себя необычайно радостной, счастливой.
Она продолжала ходить по комнате с малюткой на руках до тех пор, пока не вошел Тони.
Он шел крадучись, на цыпочках, а за ним вошел маленький, страшно болтливый доктор; последний мог только констатировать, что Франческа поступила очень умно.
Когда он ушел, Тони подошел к Франческе, сидевшей на диване со спящей Дорой на руках, и стал подле нее на колени. Он обнял ее и на минуту прижал ее голову к своей.
– Ты – волшебница, Фай, – сказал он хриплым от волнения голосом. – Доктор Гомес говорит, что, если бы ты не действовала так быстро, Дора была бы безнадежна. Мне так хотелось бы поблагодарить тебя за все, за то, что ты позволила усыновить ее, за сегодняшний день, за все…
Они дождались, пока Дора спокойно заснула в своей кроватке, и, поручив ее Эмилии, вышли в коридор, слабо освещенный одной лампочкой. Тут Тони схватил Франческу на руки.
– Ты смертельно устала, – сказал он.
Он донес ее до ее комнаты, уложил на кровать, скрылся на минуту и вновь появился со спиртовой лампочкой и маленьким котелком в руках. Он зажег лампочку, насылал в котелок чаю из серебряной чайницы Франчески и, когда чай настоялся, налил чашку и стал поить Франческу.
– Прелесть ты моя, – сказал он.
Давно уже она не слыхала этого слова; только в редких, исключительных случаях он называл ее так.
И в этот момент, когда на востоке уже занималась заря, Франческа почувствовала, что вся эта обстановка, все, взятое вместе, – и Тони в своем широком халате, и сама она с распущенными волосами, и эта чашка чаю, и, наконец, это нежное название как бы вознаградили ее за ту большую жертву, которую она принесла, подарив ему Дору; это было наградой за все ее муки, за все ее терзания. Чай был слишком крепок, в нем не было сахару и слишком мало молока, и тем не менее он показался ей божественным напитком.
– Теперь усни, милая девочка, – сказал Тони своим самым нежным голосом, в котором звучали и материнская заботливость, и любовь супруга.
Проехав не спеша страну замков, они ранней осенью прибыли в Гарстпойнт, и тут снова жизнь потекла, как и прежде: гости и охота днем, а по вечерам бридж и покер; ребенком почти некогда было заниматься. Дора появится и исчезнет, Тони только посмеется с нею и отпустит ее. Только перед обедом он успевал на часок проскользнуть в детскую, где он обыкновенно находил в сборе весь штат с миссис Бидль, учительницей английского языка, во главе.
Дора быстро училась говорить и столь же быстрые успехи делала в ходьбе, так что однажды вечером она соскочила со стула и пошла навстречу Тони, подобно воину, выступившему в поход.
– Классно! – сказал Тони, и в лексиконе Доры прибавилось еще одно лишнее слово.
Чтобы выразить свое желание, она обыкновенно из целой фразы выбирала одно или два слова; услышав, как Тони говорит: «Пойдем погуляем немножко», она стала говорить просто: «Немножко», выражая этим желание отправиться на прогулку, и Тони отлично понимал ее.
Однажды Франческа ввела в детскую нового гостя; это был Ник, фокстерьер, который считал себя лучшим крысоловом, гордостью псарни и своего хозяина.
Впрочем, в скором времени он низко пал, сделавшись просто собакой при детской; ввела его в этот рай сама Франческа. Однажды в дождливый день он встретил ее в передней и, томясь скукой, решил побыть в ее обществе.
Он пришел, был замечен и побежден Дорой; она ничего не знала о его храбрости, о его репутации, ничего не понимала даже в его красоте, но он понравился ей, она обняла его и умоляла, чтобы он ее поцеловал.
Ник заглянул в ее зеленые глаза, и ему стали понятны искушения Антония и Париса и любовь Ромео; он сразу исполнился немым обожанием к ней и, как Антоний, сменил военную жизнь на тепло и блаженство. Хозяин тщетно звал его; он только вилял хвостом и оставался с Дорой. Иногда, впрочем, случалось, что он выходил погулять с Тони, который, пользуясь случаем, старался его усовестить:
– Где твоя любовь к спорту? Где твоя профессиональная гордость? Ты покинул меня; спустил флаг на псарне, уронил престиж двора!
Ник слушал, устремив на него свои темно-желтые глаза, вертел хвостом, как бы желая сказать: «Дора меня любит», и, весь грязный и мокрый, после прогулки бежал к Доре.
– Так падают сильные, – говорил Тони, а Ник слушал, подняв одно ухо и устремив глаза на огонь в камине.
– Нам придется взять его с собою в город, – сказал Тони Франческе, – а то, если он останется здесь, он зачахнет.
Они сидели вдвоем в гостиной в мирный предобеденный час. Тони уже оделся, а Матильда еще не приходила. Франческа лежала на диване и смотрела, как играют в камине изумрудные и красные огоньки. Эта комната в Гарстпойнте принадлежала исключительно ей. Все, что в ней находилось, было подарено ей в разное время Тони. Обстановка соответствовала и туалетной, и гостиной. На белых стенах висели портреты Тони, фотография с написанного Сарджентом портрета Франчески; виды их домов; стояло бюро, за которым Франческа писала письма, а в углу большой туалетный стол с пятистворчатым зеркалом.
Тони с трубкой в зубах весело болтал, нюхал духи и причесывал волосы щетками Франчески. Он втайне обожал этот туалетный стол, хотя и не признавался в этой слабости; он занимал его и приводил в восторг так же, как замечательная способность Франчески вести хозяйство. Он любовался тем, что она умела всегда сделать так, «как надо», вместе с тем никогда не показывая вида, что она что-то делает.
Голос Франчески долетел до него:
– Удачный день был сегодня?
– О да! Хорошо пробежались. Правда, из-за оттепели грязь по самую шею и мягко под ногою, но такой чудный, острый запах кругом!
– Как великолепно, дорогой!
– Да, – продолжал Тони, пытаясь отполировать ноготь, для чего потребовалась бы целая банка политуры. – Но почему ты к нам не заглянула?
Франческа рассмеялась; он повернулся и посмотрел на нее с удивлением:
– Что такое? Над чем ты смеешься?
Она сидела, окруженная целой кучей подушек, с волосами, заплетенными в косу, и казалась очень молодой и веселой.
Тони подошел к дивану и остановился подле него, смотря на нее с улыбкой:
– У тебя была какая-нибудь особенная причина? Фай немного подвинулась и дала ему место подле себя.
– Сядь, я скажу тебе.
Он послушно сел.
– Ты, кажется, была в поле до самого чая, где-нибудь поблизости от нас, а я не знал. Наверно, какая-нибудь шутка в этом роде?
– Нет, у меня была более серьезная причина.
– Скажи скорее, родная.
– Тони, ты только что сказал, что мы возьмем с собой Ника в город.
– Да, и как честный человек я не отказываюсь от своих слов.
– Тони, а что, если мы останемся здесь?
– Как, пропустить сезон? Мне-то это все равно, но я не хочу, чтобы ты забросила все только потому, что я люблю деревню.
– Ну, конечно, выступай, как благородный муж в пьесе или романе. Скажи: «О нет, моя дорогая, этого не может быть!»
Она рассмеялась, но вдруг остановилась, и наступило молчание.
Потом она притянула его к себе и прижалась щекой к его щеке.
– Дорогой, слушай, ведь это правда; правда, после всего, после нашего отчаяния, вопреки тому, что сказали специалисты! Сэр Грэхем Дюк был здесь сегодня, и он так доволен. А ты – ты доволен?
Он отстранился немного от нее, а потом схватил ее на руки и держал ее так, прижав ее голову к своему плечу и смотря на нее при свете камина; она спрятала свое лицо у него на груди, и он сел, нашептывая ей нежные слова, целуя ее волосы.
Прозвучал гонг, и постучалась Матильда.
Франческа встала.
– Я измяла тебе рубашку, дорогой. Беги смени ее, а я буду одеваться, мне надо спешить.
– Сейчас, – сказал Тони; он крикнул Матильде, чтобы она подождала, и вернулся к Франческе. – Прелесть моя, – сказал он тихо.
Они постояли мгновение близко-близко, но не касаясь друг друга; потом он наклонился, поцеловал ее в губы и вышел.
ГЛАВА IV
Сын Франчески родился в середине лета. В душном воздухе стоял аметистовый туман; день был какой-то неживой, нечем было дышать. Вечер, не освеженный дуновением ветра, приходил к концу, а по мере того, как угасал день, угасали и силы Франчески.
Она умерла на заре, с слабой, неизъяснимой улыбкой на губах, обратив последний, полный любви взгляд на Тони. А он, почувствовав на себе этот взгляд, подумал, что ей стало лучше, так была похожа эта улыбка на ее обычную, немного насмешливую, бесконечно нежную улыбку.
Он встал на колени подле ее большой кровати, с которой сняты были все занавески, и взял тонкую руку Франчески в свою. Тысяча самых разнообразных воспоминаний, сменяя одно другое, зароились в его голове, навевая на него чувство тяжкой, невыносимой усталости.
– Господи, когда наступит день? – сказала Фай… – У нас есть сын… – Как бесконечно давно Фай говорила это… День их свадьбы… желтые розы, которые слуга где-то достал – странно, как эти люди умеют все доставать!.. О, зачем доктор не дал ей чего-нибудь, чтобы поднять ее? В ней было столько жизненной силы… в тот день на охоте – после несчастья…
Ему показалось, что рука ее задрожала, он поднял свое растерянное лицо; Фай смотрела на него тихим, ясным взором.
– Тебе лучше? – спросил он хриплым голосом. Она улыбнулась, нежно смотря прямо в его голубые глаза, понимая его. Губы ее задвигались.
– Фай! – громко закричал он в невыразимой тоске.
Она всегда заботилась о нем, угадывая, что ему нужна такая любовь; она сделала страшное усилие; оно было последним.
А в детской Рекс все время плакал; Дора смотрела на него, сидя на коленях у Эмилии, и выражала по-испански свои наблюдения.
– Какой он маленький и смешной! – серьезно говорила она; одни лишь пальчики его ног, по ее мнению, были похожи на обыкновенные – человеческие.
Рекс походил на мать; у него были такие же темные глаза, и пушок на его голове был такого же золотистого цвета, как волосы Франчески.
Он был очень нервным ребенком – все время плакал, и, слушая его, Эмилия приходила в отчаяние.
– Что за ребенок, – говорила Дора, – плачет, плачет, плачет!
Тони увидел своего сына только через месяц после его рождения.
Он как-то случайно зашел в детскую, только для того, чтобы дать указания по поводу предстоящего ремонта; он только что вернулся с осмотра своих ферм и был в сапогах и гетрах.
Он вошел и остановился в дверях, не замеченный ни Эмилией, ни Дорой.
Франческа очень любила украшать детскую. Ему вдруг вспомнилось, как однажды она ездила выбирать изразцы для камина в магазине Гуда – в этот день они завтракали в ресторане. Тысяча самых незначительных подробностей, связанных с этим днем, воскресла в его памяти; все это были пустяки, но они стали бесконечно дороги, будучи связаны с памятью о той, которой уже не было. К платью Франчески в этот день были приколоты гардении. Они вместе поехали к Гуду. Франческа говорила, что это лучший магазин в городе, потому что, когда подходишь к нему, дверь отворяется сама собой. Над какими пустяками могут смеяться люди, когда они счастливы.
Напротив входа, на блестящих глазурованных черепицах, стоял оловянный солдатик и постоянно раскланивался.
– Нам нужно поставить такого же, посмотри хорошенько, как он устроен, и запомни, – сказала Франческа.
Тони шагнул в комнату, и Дора бросилась к нему с протянутыми руками, топая своими ножками в зеленых башмачках.
– Подними меня, подними! – требовала она. Он поднял ее. Когда она прижалась к нему своей щекой и он почувствовал на своем лице это нежное мягкое прикосновение, ему показалось, точно он испытывает давно забытую ласку женщины, которая хочет его утешить, и на минуту горе его стало не так ужасно.
– Здравствуй, милашка, – сказал он Доре, направляясь к Эмилии, которая встала и печально смотрела на него.
Тони взглянул на своего сына, и лицо его приняло упрямое выражение.
– Это вот – вместо нее.
Рекс поднял глаза и серьезно посмотрел на отца; у него были точно такие же темно-янтарные, прозрачные глаза, как у Франчески, глаза сенбернара, как однажды их назвал Тони.
– Может быть, барин возьмет его на руки? – осторожно заметила Эмилия и положила Рекса на свободную руку отца, не дождавшись его ответа.
Тони взял его и стал на него смотреть; он слыхал, что отцы испытывают особое чувство к своим детям, но ничего подобного он не ощутил, держа на руках Рекса; только чувство тоски, на минуту затихшее, стало еще сильнее.
Он отдал Рекса Эмилии, поцеловал Дору и вышел.
Был чудный день, свежий, пронизанный мягким светом; наступила осень, но она шла на смену лета лишь для того, чтобы, как любовник, украсить свою возлюбленную. Розы пышно цвели второй раз, и подстриженные буксовые изгороди, пригретые солнцем, издавали острый запах.
Тони вышел и сел с трубкой в зубах в маленьком садике, засаженном розами. Он снял фуражку и посмотрел вокруг себя. День был великолепный, он чувствовал это, но, Боже, до чего бесконечно тянулись теперь дни! Мозг его начал работать над разрешением всей той задачи, которую он никак не мог решить. Жизнь его была изуродована. Смерть Фай повергла его в пропасть, из которой не было спасения, он бился в ней, ища исхода, и только ранил себя.
Ему казалось, точно его обманули и поступили с ним страшно несправедливо. Если природа требовала, чтобы два существа для своего совершенства сливались в одно, было невероятно, чудовищно, чтобы и друг, без всякой причины, это слияние могло быть нарушено и жизнь одного из них исковеркана и оставлена ему лишь для того, чтобы он жестоко страдал.
Странным и непонятным казалось то, что до женитьбы он жил один и чувствовал себя довольным и счастливым. Теперь он вновь был один, но, увы, какая разница! Мозг его был подавлен горем, и он чувствовал себя выброшенным из среды людей.
Его знакомые выражали ему свою симпатию и сочувствие его горю, а он думал: «Какое им до меня дело? У них есть дом и все их обычные интересы, к которым они через час вернутся, и им не понять моего положения. Я хорошо это знаю, так как сам был таким же».
Ему неприятно было слушать, как другие говорили о Фай; эти разговоры будили в нем какое-то ревнивое чувство. Самое место раздражало его; здесь каждая комната напоминала о прошлом, о Фай, которая была одной из женщин, оставляющих отпечаток своей личности на всем, что их окружает.
Многие интересные женщины не обладают этим свойством, вероятно, от того, что яркая индивидуальность почти всегда соединяется с некоторой сухостью, а для того, чтобы быть способной, так сказать, пропитать окружающее обаянием своей Личности, женщина должна обладать большой нежностью. Фай всю себя отдала обязанностям супруги, и для нее дом значил очень много.
Их дом и раньше был прекрасен, но она сумела внести в него уют. Во многих комнатах были собраны коллекции самых разнообразных вещей. Фай обожала коробочки и веера и любила коллекционировать маленькие модели обуви всех тех мест, по которым она сама ступала ногами во время своих путешествий с Тони; всюду лежали миниатюрные коробочки – эмалевые, черепаховые, украшенные драгоценными камнями, – в некоторых сохранились папиросы; веера были в оправе и без оправы.
Тони также иногда покупал для нее коробочки, Фай всегда благодарила его за то, что он думал о ней, и хвалила его выбор, но, так как он ровно ничего не понимал в этих коробочках и знал только, что они бывают круглые, квадратные, продолговатые и что они открываются и закрываются, то самые неудачные из них с течением времени исчезали.
Он продолжал сидеть в саду; от улицы по дорожкам протянулись длинные тени; на конюшне пробили часы, и этот одинокий звук еще больше подчеркнул печальную тишину вечернего часа.
Чувство беспредельного одиночества и полного отчаяния окутало его, точно непроницаемой пеленой.
На него напал страх. «Я ничего не могу с этим поделать; я не могу уйти от этого; я должен всю жизнь влачить это за собой». Ему казалось, точно кто-то похитил у него всякую надежду, оставив ему лишь ужас переживаемых минут.
А жизнь будет идти своим чередом!
И подумать только, что многие считают ее особой, дарованной нам милостью.
Из дома вышел Ник; он постоял, освещенный последними солнечными лучами, и медленно направился к Тони.
Он подошел к нему, сел у его ног и стал смотреть в сторону. Тони взглянул на собаку и почувствовал что-то дружественное в этом маленьком существе с хохолком жестких белых волос около ошейника. Он назвал терьера по имени, погладил его по спине, и Ник, на минуту встретившись с ним глазами, прижался к его ноге.
С неба опускалась ночь, окутывая землю темным покрывалом. Они продолжали сидеть так вдвоем; Ник своим телом грел ногу Тони, и ему казалось, что собака хочет выразить ему свою симпатию, свое сочувствие.
У Тони был ревматизм; трава становилась сырой, но он не замечал этого и не шевелился.
Наконец, он встал, Ник тоже осторожно поднялся, и они медленно направились к дому.
– Итак, решено, – сказал Тони. – Я уеду возможно скорее. Я не могу оставаться здесь. Ничто меня здесь не держит. О детях позаботятся. Сидеть так целыми днями, а ночи лежать без сна – нет, я больше не могу! Решено…
ГЛАВА V
Пообедав, Тони велел подать автомобиль и отправился в Пойнтерс. Это был дом, стоявший на самом краю его владений; в нем жила его тетка, миссис Стаффорд, которую по ее просьбе родственники и весь свет называли просто Джи.
Джи приняла Тони в столовой, где она заканчивала свой обед так, как заканчивал его ее отец до нее, а его отец до него, – прекрасным портвейном и грецкими орехами. Когда вошел Тони, она махнула рукой дворецкому, маленькому, сморщенному человеку, чтобы он вышел.
Джи гордилась своим умением жить, непринужденностью своей речи и знанием людей.
В этот вечер на ней было платье, похожее на мужской придворный костюм, которое ей очень шло. Она была небольшого роста и тонка, ее поседевшие волосы были коротко пострижены и стояли щеткой, что тоже странным образом шло ей. У нее были чудные темные глаза, которые она подводила, отчего они казались еще темнее; сорок лет она употребляла одни и те же духи, которые по ее заказу изготовляла какая-то французская фирма.
– Ну что, бедный мой? – обратилась она к Тони своим приятным голосом. – Готова держать пари, ты приехал сообщить мне, что ты хочешь удрать и просишь меня присмотреть здесь за всем.
– Вы правы, именно так, – ответил Тони.
– Выпьешь немного портера? Нет? Ну так виски. Пожалуйста, выпей чего-нибудь. Нынешнее поколение мужчин приводит меня в отчаяние. Мы, или, вернее, они, должны принять меры, иначе на них падет ответственность за гибель лучшей страны в мире, которая будет задавлена выскочками, колониями и волнующимися республиками. Твой отец пил, и дед, и прадед, и прапрадед, и тем не менее ты произошел от них… Ну, что скажешь?
– Я не могу больше выдержать, Джи, – сказал Тони. – Может быть, это малодушие, мне все равно, но я выбился из сил. Я телефонировал в город и повидался с Кокрэном в клубе, он поедет со мной.
– Куда?
– В Африку, в Индию, все равно! Куда бы то ни было.
– Для тебя это самое лучшее. Почему бы тебе не сделать ту же экскурсию, которую я предприняла в девяносто шестом году? Я могла бы дать тебе и карты, и все необходимые указания.
– Да, можно бы, – рассеянно сказал Тони. Джи помешала свой кофе.
– Да, я думаю, для тебя это будет лучше всего. Считай это дело решенным. Теперь дай мне инструкции, что я должна делать.
– Да, пожалуй, – пробормотал Тони. Джи посмотрела на него с отчаянием:
– Ради Бога, друг мой, будь благоразумен. Скажи мне, что я должна делать с детьми?
– Эмилия все знает, ей можно доверять; мне бы хотелось только, чтобы вы навещали их ежедневно.
– Я делала бы это и без твоей просьбы, – сказала Джи, смотря на Тони и изучая выражение его лица. – Пойдем, я сыграю тебе что-нибудь; может быть, ты думаешь, что это несвоевременно, но поверь мне, что все своевременно, что может рассеять человека, измученного горем. Жаль, я не знала, что ты придешь: я послала бы за Лайгоном и этой глупышкой Легацией, у которой только карты на уме, и мы могли бы сыграть. Теперь, пожалуй, уж поздно. Не смотри с таким отчаянием. Горе не умирает, оно священно, и все, что угодно, я не спорю, но… ведь так думают только те, для которых оно ново. Когда пройдет первый, самый острый период, ты вспомнишь мои слова, которые теперь кажутся тебе неверными. Пойдем, я сыграю тебе «Liebestraum». Выпей еще виски!
Тони последовал за нею в ярко освещенную гостиную, где стоял прекрасный рояль, другой мебели в ней не было.
Два попугая слетели с окна и приветствовали Тони.
– Амур и Психея, сидите смирно, – приказала им Джи, и они тотчас повиновались.
Джи сняла с пальцев все свои кольца и даже обручальное, хотя оно было такое тонкое, как нитка.
– К чему показывать людям, что у тебя на сердце? Этим ты только затрудняешь общение с ними и заставляешь их считать тебя более солидным, чем ты когда-либо хотел быть, – сказала она и начала играть.
Играла она великолепно, в ее игре были одновременно и сила, и нежность.
Тони сидел с папиросой в зубах и слушал, опустив голову. Иногда глаза его останавливались на тетке, и он начинал думать, какова она могла быть в молодости. Он слыхал, что у нее было много побед и что юность ее прошла довольно бурно; этому можно было поверить, судя по ее лицу и по тем страстным звукам, которые извлекали из рояля ее тонкие пальцы.
– Ну, что? Права я была относительно того, что нужно забыть? – спросила она, глядя на него смеющимися глазами. – Я знаю, ты считаешь, что забыть было бы изменой. Люди думают, что верность заключается в слепой привязанности к какой-нибудь одной идее или одному человеку, подобно тому, как некоторые безумные становятся жертвой какой-нибудь одной мысли и, кроме нее, ничего не видят. Нет, верность, в ее истинном смысле, должна заключаться в покровительстве, защите, как интеллектуальной, так и физической, любимого человека, а вовсе не в том, чем считают ее люди. Человечеству нравится ограничивать себя; большинство из нас думает, что имеет цену только такой порядок вещей, который установлен на долгое время. Перемены, движение пугают людей или вызывают их насмешки.
Она подошла к камину, облокотилась на него, поставив свою необыкновенно тонкую ногу на каминную решетку, и стала смотреть на Тони. В ее взгляде не было нежности; она просто делала над ним свои наблюдения, стараясь угадать, что будет с ним в будущем. Она решила, что он никогда не женится вновь, так как он принадлежал к тому типу людей, которые, раз полюбив кого-нибудь, причисляют любимого человека к лику святых; так вот и Тони канонизировал Франческу.
Джи удивлялась тому, какое могучее влияние могут оказывать сильные натуры; это влияние бывает иногда настолько сильно, что один человек как бы всецело воплощается в другом. Пока Франческа была жива и Тони находился под ее влиянием, про него можно было сказать даже, что он интересен, но теперь, когда это влияние прекратилось и он стал только самим собой, – какая необыкновенная произошла в нем перемена! Он стал прямо несносен.
«До чего жестоки люди, – думала Джи, – этот несчастный человек стал скучен, и, чтобы он не надоедал мне больше, я хочу, чтобы он уехал. Неужели большинство людей столь же бессердечны и все их симпатии только на время?»
– Ну, мне пора… Значит, вы посмотрите здесь за всем?
– До свидания, дорогой!
Он пошел, но опять вернулся.
– Я чувствую, что накладываю на вас большую ответственность, но вы из тех людей, которым можно доверять.
– Да, ты прав, и это, пожалуй, единственное мое достоинство, которое происходит от моей необыкновенной, стальной гордости. Не правда ли, странно, как много добродетелей имеют своим источником порок. Ну, до свидания; еще раз благодарю тебя за посещение.
Она посмотрела, как он садился в автомобиль; фонарик, горевший сзади экипажа, замелькал красной звездочкой в темноте, постепенно удаляясь. Она дождалась, пока он не скрылся совсем, зажгла папиросу и вышла в сад.
Мысль об ответственности была ей не особенно приятна; она согласилась принять на себя эту обузу только потому, что не хотела уронить себя в собственном мнении.
Гуляя, она думала: если присмотреться хорошенько, как мало поступков происходит из альтруистических побуждений; вот сама она дожила до шестидесяти лет, а много ли она делает из любви к ближнему? Главным двигателем, управлявшим ее жизнью, было правило: «Noblesse oblige». Окрестные жители любили ее за ее щедрость, друзья – за остроумие, а родственники – за умение молчать.
В ней была какая-то особая бодрость, которой обыкновенно отличаются люди, не знавшие болезней.
Она была замечательно подвижна, не пропускала ни одного собрания, ни одних гребных гонок, объездила Африку. Злые языки уверяли, что Стаффорд умер оттого, что не мог поспевать за ней. Это была неправда: Стаффорд умер самым нормальным образом, и он обожал свою жену. Правда, он был немного слабохарактерен (обстоятельство, которое Джи тщательно скрывала), но он был очень мил – как раз такой муж, какой должен быть у сильной женщины. Очень часто такие мужья благодаря стараниям своих жен достигают успеха в жизни.
Джи не могла сделать его знаменитым, так как он сам этого не желал, а ограничилась тем, что сделала из него исследователя.
Сейчас почему-то ей пришла на память его смерть, и ей вспомнилось, какое облегчение она почувствовала в первую минуту, когда осознала, что ей возвращена ее свобода, что ей не придется больше соразмерять свою жизнь с жизнью другого человека, двигаться и отдыхать на остановках вместе с ним.
У них был единственный сын. Он тоже умер…
Джи бросила папиросу. Со смерти ребенка прошло уже сорок лет, но рана до сих пор еще не зажила.
Воспоминание о собственном сыне напомнило ей о сыне Тони и обязанностях, которые она взяла на себя.
В общем, может быть, ответственность имеет свою привлекательную сторону.
В ее просторной, низкой комнате ее ждала горничная Суит, женщина с суровым лицом, но глубоко ей преданная. При ее входе Суит вздохнула.
Джи прошла к туалетному столу и села в большое кресло, не обращая внимания на удрученный вид Суит. Подавая Джи ночные туфли, Суит не переставала вздыхать и бросать мрачные взгляды.
– Да, это очень грустно, я согласна с вами, – сказала Джи, которую начинала занимать эта «игра» Суит. – Снимите с меня амуницию и можете идти. Мне больше ничего не надо.
Суит бросила мрачный взгляд на потолок, стала вешать черное бархатное платье и, наконец, не выдержав, чуть не простонала:
– Без отца, без матери…
– Без братьев, без сестер также, – согласилась Джи.
– Да, ужасно, ужасно, – продолжала Суит. – Я все думаю – где же у лорда его отцовское чувство?
– Он на время передал его мне, – тихо сказала Джи.
– Так неужели маленький сын лорда и его приемная дочь будут жить здесь?..
«Только этого не хватало!» – чуть не воскликнула Джи, но вовремя удержалась и вместо того сказала мягким голосом:
– Пути Провидения неисповедимы. Будет, что должно быть. Все, что делается, – делается к лучшему.
Суит, собрав целую кучу лент и кисеи, на минуту остановилась у дверей.
– Спокойной ночи, сударыня, – загробным голосом сказала она, – постарайтесь заснуть, если это будет возможно, имея перед собою такое будущее.
Джи взяла роман и задумалась. Действительно, будущее представлялось ей не особенно ясным. Она мысленно согласилась с Суит.
ГЛАВА VI
Несколько месяцев спустя после отъезда Тони Джи заметила, что сын его Рекс – калека; она тотчас телеграфировала Тони, требуя от него инструкций, как поступить, но ответа не получила. Тогда она обратилась к знаменитым врачам.
Физический недостаток Рекса был незначителен, но, согласно «кодексу», которому следовала Джи, было недопустимо, чтобы кто-нибудь из семьи был калекой; это было позором для всего рода. Сама мысль об этом приводила ее в отчаяние, и вместе с тем жалость к Рексу постепенно перешла в необыкновенную любовь. Такой любви Джи не питала ни к кому прежде, даже к собственному сыну.
С поразительным терпением и неутомимостью она кочевала с Рексом, Эмилией и Дорой из города в город: побывала в Париже, Нью-Йорке, Женеве, Берлине, Копенгагене в поисках человека, который мог бы слегка искривленную ногу сделать прямой. Она доехала бы до самого Тибета, если бы была уверена, что это чудо может быть там совершено.
От Тони не было никаких известий; только один раз он написал, сообщив о своем местопребывании, откуда он успел уехать два месяца тому назад. Но Джи не беспокоилась. Она знала, что рано или поздно Тони должен вернуться. Согласно «кодексу», мужчинам из их семьи не запрещалось путешествовать, и всегда они возвращались в Гарстпойнт; «кодекс» гласил, что они должны возвращаться.
Когда Рексу исполнилось восемь лет и он перезнакомился и подружился со всеми более или менее известными врачами, Джи со всей своей семьей возвратилась домой и поселилась в Гарстпойнте.
– Это очень хорошо, – сказала Дора, – теперь я могу ездить верхом, не правда ли, Джи?
– Конечно, – согласилась Джи.
Но она не предвидела, что это случится так скоро, и была страшно поражена, когда на следующее утро увидела приемную дочь Тони верхом на пони, который прыгал и пытался сбросить маленькую всадницу. Вслед за ней, стараясь поймать лошадь, бежали конюхи и грумы. Голова Доры немного болталась, она побледнела, но вид имела торжествующий.
Один из конюхов побежал наперерез лошади, но та пустилась вскачь. Джи задрожала, а Эмилия начала громко рыдать.
Дора крепко сидела на лошади, ухватясь руками за гриву.
«Я никогда не поверила бы, что она не училась ездить, если бы не знала этого наверно», – подумала Джи.
Дора повернула лошадь к Джи и с развевающимися волосами, которые окружали ее как темное пламя, остановилась и спрыгнула к самым ее ногам.
– Ведь вы ответили «конечно», когда я вас спрашивала, – сказала она, глядя в упор на Джи.
Она немного дрожала, но твердо стояла на ногах. Эмилия схватила ее за руки и начала целовать.
– Оставьте ее, – сказала Джи. – С этого дня ты будешь ездить с грумом и научишься править поводьями, – обратилась она к Доре.
– Я обожаю вас, – ответила ей Дора.
Она слышала, как Паскаль Гревиль говорил это Джи. Она хотела поблагодарить ее, и эти слова показались ей подходящими для выражения ее настроения.
– Благодарю тебя, – серьезно ответила Джи. – Теперь пойди-ка попроси Эмилию вымыть тебя и переодеть, а потом приходи на террасу, где мы будем с Рексом.
Гревиль, получив кратковременный отпуск, жил дома, наслаждаясь обществом Джи, которая его забавляла. Он вышел на террасу с папиросой в зубах.
– Где ты был? – спросила его Джи.
– В библиотеке.
– Ты пропустил интересное зрелище: Дора вздумала прокатиться на пони, который страшно лягался; но она не упала.
– Очень жаль, что меня не было; да, на это стоило посмотреть. Я уверен, Джи, из этой девочки выйдет что-то интересное. Никаких нервов, отличное здоровье, зеленые глаза, сложена прекрасно, как древнее мифическое существо. Хотите пари, что она не станет приноравливаться к жизни, а устроит ее по-своему?