Миндаль цветет Уэдсли Оливия
Пан прижался к ее лицу горячей щекой.
– Это наш предрассветный час, час, о котором мы будем вспоминать всю жизнь.
Дора вздрогнула; в его словах ей послышалась смутная угроза. Она открыла глаза и быстро спросила:
– Вы намерены меня оставить… уехать?
Пан должен был объясниться. Он чувствовал, что момент был благоприятный.
Он быстро сказал с усмешкой, которую даже теперь не мог подавить:
– Я уже говорил вам, что Рексфорд держал себя дьявольски неприятно.
– Но ведь он не может разлучить нас? – спросила Дора. – И почему, Пан, почему Тони так суров? Он обыкновенно не бывает таким. Позвольте мне поговорить с ним; я знаю, я сумею заставить его понять.
Ирония этого положения доставила Пану миг горького удовольствия, но он тут же вспомнил, что должен привести Доре какую-нибудь основательную причину поведения Тони. Он выбрал ту, которая, по его наблюдению, всего легче задевает струны женского сердца, когда оно любит.
– Тони находит, что я слишком стар.
Он не сомневался в том впечатлении, которое произведут его слова, но такого горячего шумного протеста он не ожидал и был тронут.
– Вы стары, вы? – Дора даже рассмеялась. Ее забавляла такая жалкая критика ее кумира.
Как будто годы могли коснуться этого безупречного лица, этих густых курчавых волос, которые казались такими жесткими при солнечном свете и которые так приятно было ласкать!
– Семнадцать и… сорок, – пробормотал Пан, целуя ее.
Но она оторвалась даже от поцелуя, не в силах слушать такую ересь.
– Почти восемнадцать, мой дорогой. И если сложить наши годы и разделить пополам, получится двадцать девять, самый настоящий возраст, на котором, как говорит Джи, останавливаются все хорошенькие женщины.
Пан принужденно рассмеялся; настроение у него было невеселое, и шутки на эту тему не соответствовали его целям.
Он охладил Дору, резко сказав:
– Рексфорд непреклонен. Уговорить его нельзя; так что наше счастье, наше будущее находится в ваших руках.
Он взял ее руку и стал целовать от кончиков пальцев до самого локтя, наслаждаясь теплотой ее тела.
– Ах, дорогой! – прошептала Дора, тронутая этой лаской.
Она обняла его и прижала его черную кудрявую голову к своей груди, как бы защищая его. Пан чувствовал биение ее сердца, и его собственное сердце забилось сильнее. Все его существо запылало таким огнем, какого он никогда не испытывал.
Он так сильно сжал ее в своих объятиях, что она вскрикнула, но он заглушил этот крик поцелуем.
В это мгновение он был только любовником: все его планы мести, все его намерения перехитрить, унизить Рексфорда были забыты. Он помнил и знал только одно – что Дора лежит в его объятиях, прижавшись к нему. Он вдыхал запах ее волос, ласкал ее белую, нежную, атласную кожу и пил с ее губ волшебный напиток, который пьянил и наполнял его безумной страстью.
Урывками, между поцелуями, он шептал ей о любви:
– Моя… моя Афродита… Я у твоих ног… Обожаю тебя… обожаю тебя… Хоть раз… один только раз, прежде чем уйду. Я у врат рая, Афродита, неужели ты не слышишь моей мольбы… О, если бы ты любила, если бы ты любила меня так, как я люблю тебя, ты не могла бы отказать мне ни в чем…
При этом упреке, которого ни одна любящая женщина не может спокойно слышать, Дора не нашла, что ответить, она могла только вскрикнуть. Она была порабощена страстью и видела перед собой только пылающие глаза Пана, который казался ей каким-то мистическим существом. Под его безумными поцелуями волосы ее упали, и одна прядь случайно попала между их губами.
Пан схватил ее и замотал вокруг своей шеи, как бы прикрепляя себя к Доре неразрывными узами, и одно то, что он мог сделать такую вещь, столь несогласную с кодексом, установленным им даже для любовных дел, служило доказательством, что в этот момент он забыл себя и помнил только одну свою страсть.
Они стояли среди мрака, в немом обожании, как влюбленные всех времен, минувших и будущих. Доре этот миг казался нереальным. Для нее перестали существовать и место и время; она не отдавала себе отчета, что сама она – дрожащее создание, связанное со своим возлюбленным прядью мягких волос. А Пан являлся ей не земным любовником, а воплощением самой любви, мистической, божественной смой, которая дарит счастье и страстное упоение…
Пробили часы, в кустах встрепенулась и защебетала птичка.
– Дора, – прошептал Пан, – я сейчас увезу вас домой. Мы будем одни – вы и я. Подождите здесь.
Он вырвался из ее объятий, промелькнул в полосе света и скрылся в темноте; шаги его постепенно удалялись и потом смолкли.
Как странно было остаться совсем одной под этой темной ажурной крышей из веток, сквозь которую мелькали звезды! Она чувствовала себя отрезанной от всего мира, выше его.
В тихом холодном воздухе долетали до нее издали звуки музыки, которые, казалось ей, повторяли те же слова, которые твердил в ней тайный голос: «Мой, мой прекрасный, мой дорогой…»
Из темноты показался автомобиль; лишь только он остановился, Пан посадил ее, закутал в меха, крепко прижал к себе одной рукой, а другой стал править машиной.
Она вся затрепетала при этом новом прикосновении. Она сидела, прильнув плечом к Пану, рука которого прижимала ее еще крепче. Они неслись навстречу ночи, которая, казалось, раскрыла им свои объятия и звала их к себе.
Пан на минуту остановил машину и наклонился над Дорой:
– Я не могу…
Он стал пить поцелуи с ее юных губ, как пьет путник в пустыне после долгого перехода.
– Ах, держать тебя всю в своих объятиях – без этого! – он дотронулся до ее меха.
«О, лежать в его объятиях, так близко, близко…»
Книга вторая
ГЛАВА I
Выйдя на террасу, Рекс закурил папиросу и стал прислушиваться. Кто-то пускал в ход автомобиль. Он напряг слух. Несомненно, это была его машина, и, столь же несомненно, она теперь уже быстро мчалась куда-то. Он вышел, собственно, чтобы поискать Дору и Пана, но теперь он бросился к гаражу, куда были поставлены все автомобили. Около решетки стоял их слуга, привезший Рексфорда, Пемброка и Гревиля.
– Это вы пускали в ход автомобиль? – спросил его Рекс.
– Нет, сэр, мистер Гревиль взял его и посадил мисс Дору.
– Куда они поехали, – спокойно спросил Рекс, – по какой дороге?
– В Гарстпойнт; я думаю, они поехали домой.
– Понимаю, – сказал Рекс, – хорошо.
Он медленными шагами двинулся в сторону, но, лишь только он отошел настолько, чтобы его нельзя было видеть, он пустился бежать; он много упражнялся и бегал хорошо, а теперь он понесся стрелой.
На бегу он соображал: «Через буковый лес, потом тропой через ручей, потом через длинный луг – он ужасно длинный – потом спуститься с холма к дому, потом…»
Он хорошо понимал, зачем он бежит, но только его предположения были неверны; Пемброк рассказал ему об ультиматуме, поставленном его отцом Гревилю, и он был уверен, что Пан и Дора решили этой ночью покинуть Гарстпойнт.
У Рекса в пятнадцать лет сложились уже вполне определенные взгляды и суждения. Это объяснялось, вероятно, тем, что знакомые его отца, Пемброк и другие охотники, часто разговаривали при нем, обсуждая различные жизненные вопросы или поведение общих знакомых, причем в выборе своих выражений и в изложении своих взглядов они нисколько не стеснялись присутствием мальчика. Постепенно и он научился рассуждать, как взрослый мужчина.
В данном случае он желал только одного, и по этому вопросу решение его было вполне определенно: Пан не должен обидеть Дору, если только он успеет помочь ей.
Он бежал, задыхаясь, по замерзшему вереску и чисто по-детски думал: «Ведь он уже старик».
Ему было страшно жарко; трудно было бежать в бальных туфлях, которые не давали опоры его больной ноге, но он не думал отдыхать.
«Я бегу, точно в кинематографе, – засмеялся он про себя. – Джи будет страшно довольна, когда я расскажу ей».
Добравшись до парка, он пошел в обход, так как дорога там была удобнее.
Перед дверью стоял автомобиль.
– Какая наглость! – пробормотал он.
Он вошел в дом боковой дверью; нигде не было ни души; он вспомнил, что прислуга отпущена на вечер в деревню.
Он заглянул в музыкальную комнату; там тускло горел огонь в камине, но тоже никого не было.
С минуту он постоял в колебании у лестницы; во втором этаже у них с Дорой была общая гостиная, а этажом выше у каждого была своя комната.
Он стал подниматься, прихрамывая, по лестнице и свистнул: это был с давних времен их условный сигнал с Дорой.
Он вздохнул – полное молчание. Внизу в большом зале с легким треском упал кусок угля. И вновь тишина.
Вдруг он услыхал голос Доры, которая вслед за тем вышла из их гостиной; на ней была еще меховая накидка.
– О Рекс!
– Дора, – засмеялся он, – давно ли вы приехали?
– Ах, только несколько минут тому назад.
– Ты устала? Я бы отвез тебя. Я видел внизу, – в его голосе прозвучала нотка недовольства, – я видел, что машина дома. Тебя привез Пан?
– Да, – ответила Дора, продолжая стоять в дверях. Рекс подошел к ней ближе и тут заметил, что она страшно бледна.
– Ты плохо выглядишь, – сказал он, – выпьем чего-нибудь. В нашей гостиной остался почти весь коньяк, который несколько месяцев назад прислал нам отец. Выпей немного.
Он подошел к двери, и Дора посторонилась, чтобы пропустить его. Пан, сидевший на стуле возле огня, поднял свою черную голову и, позевывая, сказал:
– Я бы тоже выпил, Рекс.
Рекс, не отвечая ему, подошел к шкафику и стал отпирать своим ключом.
Пан, нервы которого буквально дрожали от сдерживаемого негодования и ненависти к этому помешавшему ему мальчишке, счел поведение Рекса обидным для себя.
– Ты слышал, что я сказал? – чуть не крикнул он.
Рекс выпрямился.
– Отлично, – ответил он с легкой иронией.
У Пана на лбу налились жилы, и в виске колотился пульс. Все его труды пропали даром, он не достиг ровно ничего, случай был упущен, и навсегда, благодаря этому выследившему их шпиону, которого, конечно, натравил на него Рексфорд.
Он медленно встал и, пройдя через комнату, подошел к Рексу, спокойный вид которого приводил его в бешенство. Его злило такое полное самообладание в молодом человеке. Как молния, ударившая в скалу, разрушает ее, так безумная ярость, страсть, неудача и унижение, которые пришлось ему вынести, окончательно затуманили его разум. Глаза его застилал туман, лицо было обезображено гневом.
– Твои манеры мне не нравятся, – с трудом проговорил он.
Рекс, не глядя на него, небрежно сказал:
– Очень жаль. – А потом вежливо добавил: – Стакан вина?
Пан кивнул головой в знак согласия. Он сделал усилие, чтобы овладеть собой, и вдруг почувствовал себя страшно ослабевшим.
Рекс поставил на стол сифон и стал наливать воду и херес. Пан подошел ближе. Рекс стал наливать ему, но в это время рука его соскользнула с рычажка сифона, и струя содовой воды облила рукав Пана.
Рекс рассмеялся, как сделал бы на его месте всякий другой мальчик, нисколько не желая обидеть Пана. Он тотчас сдержался, вынул из кармана носовой платок и, протягивая его Пану, сказал:
– Досадно, что эта штука вырвалась у меня из рук. – Он на секунду остановился так с протянутой рукой, не имея понятия о том, что Пан собирается сделать. Он не сообразил этого даже в тот миг, когда Пан поднял руку, и вдруг кулак Пана как молотом ударил его по кисти.
– Будь проклят, выродок, шпион! – прошипел Пан.
При этих словах лицо Рекса медленно покрылось бледностью, платок выпал из его руки.
– Будь проклят ты! – сквозь зубы прошептал он, уставившись пылающим взором на бледное лицо Пана.
Послышались шаги Доры.
С трудом выговаривая слова, чуть не шепотом, Рекс пробормотал:
– Я не могу… к несчастью, вы мой гость до завтрашнего дня, когда, слава Богу, вы уедете. Гревиль, я ненавижу вас. Слышите? Настанет день, когда вы заплатите мне за это.
Вошла Дора, и он молча подал ей стакан. В эту минуту послышался шум: остальные также возвратились, и Рекс пошел их встретить.
– Гревиль, Дора и я в гостиной, – сказал он немного натянутым голосом. – Там чудесно у камина.
Отец спросил его:
– Вы все трое вернулись рано?
– Да, Гревиль правил моей машиной.
На лице Тони выразилось облегчение; у него было предчувствие, что Пан обманет его.
– Мы сейчас поднимаемся, – сказал он.
– Я, может быть, тоже приду, – сказал Рекс, – пожелать спокойной ночи Гревилю, Доре и остальным.
Он никогда больше не называл Пана иначе, как Гревиль. Он прошел в ванную комнату обмыть руку; запястье его опухло и потемнело.
Краска медленно прилила ему к лицу и оставалась двумя яркими точками на обеих его щеках.
ГЛАВА II
– Почему Пан уехал? – спросила Дора.
– Он был вызван. Телеграмма из Парижа. Дело, – отрывисто сказал Тони.
– Но почему же он не простился? – настаивала Дора.
– Чепуха. Я думаю, его отъезды и приезды не какое-нибудь государственное дело! Правда?
– Конечно, нет, – сказала Дора; в ее тоне зазвучала жалобная нотка.
– Поди смени платье, и поедем со мной верхом, – предложил Тони. – Я подожду тебя.
Дора послушно вышла; теперь, раз Пана не было, ей было безразлично, ехать ли верхом, сидеть ли одной или делать что бы то ни было.
Она послушно переоделась для верховой езды; отъезд Пана ошеломил ее. Ей не хотелось говорить, не хотелось ни за что браться.
Погода подходила к ее настроению; небо стального цвета было похоже на опрокинутое блюдо, земля была скована морозом; казалось, в такой день не могло быть ни радости, ни надежды.
Лошади были бойкие; с ними нелегко было справиться.
– Где Рекс? – спросил Тони.
– Он ушиб где-то руку.
– Всегда с ним что-нибудь случается, – пробормотал Тони.
Дора, которая всегда была такой горячей защитницей Рекса, на этот раз промолчала.
Время от времени Тони взглядывал на нее, и тупая боль щемила его сердце, а вместе с тем нарастала в нем ненависть к Пану. «Она еще так молода, – думал он, – она забудет. Теперь, конечно, еще слишком рано ожидать, чтобы она перестала о нем думать».
А Доре казалось, что лошади выбивают своими копытами: «Пан уехал, Пан уехал».
Только вчера она гуляла вместе с ним; солнце сияло, и все было так чудно, и, казалось, этому конца не будет. С этой мыслью в ней вспыхнула надежда. Он напишет, он вернется…
Она не позволяла сомнениям закрадываться в ее душу. Она была уверена, что только что-нибудь очень важное могло заставить его уехать. Воспоминания о нем волновали ее; она побледнела, потом покраснела, как белая роза на заре.
Она не могла удержаться, чтобы не спросить:
– Как вы думаете, скоро ли Пан вернется?
Она заметила, как лицо Тони вздрогнуло. Он в упор посмотрел на нее и жестким тоном сказал:
– Все, что я могу тебе сказать, это – что он уехал.
– Да, это я тоже знаю, – попробовала пошутить Дора.
В который уже раз Тони спрашивал себя, не лучше ли сказать ей всю правду. Он говорил об этом с Пемброком, но тот решительно отсоветовал ему это делать.
– От этого никогда не бывает ничего хорошего, – тоном мудреца сказал он, – а только дети начинают чувствовать, что с ними поступают несправедливо. Девушки находят более романтичным, когда у их возлюбленного нет ни гроша. Неизвестно почему. Как бы то ни было, они перестают это находить, когда выходят замуж. Самый скверный метод – это ставить препятствия. Попробуй поставить между девушкой и человеком, которого она любит, несколько хороших барьеров, и можешь быть уверен, что она перескочит через них прежде, чем ты успеешь оглянуться. Нет, друг мой, сиди смирно и молчи. В данном случае, как и всегда, молчание золото. Разоблачением истины ты только возведешь его в герои, и она начнет боготворить его. Дай ей успокоиться, и пусть она не думает, что с ним или с нею поступили дурно, иначе это будет ад. Я знаю женщин.
Разговор этот происходил утром в курительной комнате, и тогда Тони согласился со своим приятелем, но теперь, смотря на жалкое, утомленное лицо Доры, он начинал сомневаться в справедливости слов Пемброка.
Но что он мог сказать? Если он только обмолвится чем-нибудь, будет очевидно, что он знает все. А, кроме того, своим молчанием он избавлял Дору от необходимости быть откровенной.
Они заехали позавтракать к Джи.
– Вот это очаровательно, – приветствовала она их. – А где Рекс?
Ей рассказали про его руку…
Джи не расспрашивала. Она никогда не делала никаких замечаний по поводу болезней Рекса, но в душе желала, чтобы все эти болезни приключались с ней вместо него. Они завтракали за маленьким круглым столом, украшенным первыми цветущими гиацинтами.
– Дивный запах, – сказала Джи, – но только для цветка, для духов он был бы слишком силен. Да, по поводу духов, Дора, я хочу сказать тебе, что всякая женщина, если она хочет быть обаятельной, должна знать и применять три вещи: духи, страсть и искусство распознавать людей. Если женщина умеет приспособлять эти три вещи к своей жизни и к своим душевным переживаниям, она пойдет далеко.
– Многие проходят немалый путь без последнего качества, – сказал Тони.
– Да, уходят слишком далеко, и по дурной дороге, – возразила Джи.
Дора чувствовала себя очень утомленной; весь разговор Джи с Тони казался ей каким-то ненужным, бесцельным. Она с нетерпением ждала, когда можно будет вернуться домой.
Дома, по крайней мере, она останется одна и может отдаться воспоминаниям.
Для нее наступили дни воспоминаний и бессонные ночи, когда лежишь и вновь переживаешь все, что было, воображаешь, что целуешь и тебя целуют.
Первые дни были для нее мучением: она ждала письма, но оно не приходило. Случайно как-то Тони упомянул, что Пан уехал в Индию. Конечно, оттуда письма не могут дойти скоро.
Прошел месяц, два, а их все не было; тем не менее Дора не теряла веры. Она продолжала ждать и гнала от себя все сомнения. Наконец, пришла весна, а с нею вновь пробудилось прежнее томление, ожили прежние желания.
«О Пан, Пан, быть опять подле тебя, в твоих объятиях, поцеловать тебя еще раз…»
Весенние ночи с их теплыми ветрами и чудным ароматом цветущих трав и цветов были для нее полны тоски.
Она стала худеть; под ее чудными зелеными глазами появились круги, точно отпечатки влажных фиалок.
И все-таки она продолжала ждать. Она была слишком молода, чтобы перестать верить. Настоящая любовь должна быть бесконечна, а если эти поцелуи и нежные слова не были от любви, тогда все в мире ложь.
Она спала плохо, порою совсем не спала; полулежала на подоконнике и смотрела на звезды, вспоминая прошлое и ожидая утра, которое могло принести с собой письмо.
Однажды утром вошел к ней Рекс, весь сияя, и сообщил, что в аллее, которую посадила еще Франческа, за розовым садом, расцвели во всем своем великолепии миндальные деревья.
– Это изумительно красиво! – сказал он. – Пойдем, Дора, ты должна полюбоваться.
Утро было яркое, каждый лепесток блистал на солнце, как изумруд, небо было совершенно синее, и только легкие облачка бежали по нему, как будто играя.
На фоне этой синевы и белизны ярко выделялись розовые миндальные цветы. Они были так пышны и прекрасны, что нельзя было от них оторвать глаз.
– Встань здесь, – сказал Рекс Доре и поставил ее посредине аллеи, между двумя рядами деревьев. – Теперь смотри вдоль аллеи!
Это было так красиво, что казалось, будто смотришь в сердце розы, но при виде этой красоты Дора почувствовала себя еще более несчастной. Смеющаяся природа была ей невыносима, как удар, нанесенный по открытой ране.
Она отвела глаза от миндальных деревьев и грустно взглянула на Рекса…
Он встретил серьезно ее взгляд и не стал ее ни о чем спрашивать, а просто, помолчав, подошел к ней, взял ее под руку и сказал:
– Этот хаос красок немного слепит глаза.
Он довел ее до дома, и у порога они расстались.
Ночью пронеслась буря; Дора слушала, как она бушевала, а потом, когда все стихло, она вышла освежиться.
Она очутилась, как ей показалось, в совершенно незнакомой части сада, перед аллеей обнаженных качающихся деревьев.
Но ведь позади был сад из роз, а это разве были не миндальные деревья в своем роскошном цвету? Она подняла голову: на голых ветках висело несколько лепестков; один случайно оторвался и упал вниз, как бледная слеза.
ГЛАВА III
– Перемена была бы полезна, – сказал Тони. – Как вы думаете, Джи?
– Я говорила это уже три года тому назад, – ответила Джи, – но тогда мне сказали, что Дора не соглашается. И, конечно, она не могла быть согласна, так как это было бы для ее пользы, а она еще слишком молода, чтобы считаться с пользой; это я тоже говорила.
– Так надо это сделать теперь, – мрачно сказал Тони. – Я больше не могу оставаться в этой обстановке; дом стал похож на морг; Пемброк уехал, Рекса нет, и мы остались вдвоем с Дорой. А она или охотится, или упражняется в пении, когда же она не занята ни тем, ни другим, она молчит.
Он помолчал минутку, а потом выпалил:
– Проклятый Пан!
– Не так громко; просто «проклятый» будет столь же действительно.
Тони повернулся к Джи и пристально посмотрел ей в глаза.
– Как вы думаете, интересуется ли она им еще? Джи вздохнула и стала нетерпеливо похлопывать по палке для ходьбы своими тонкими, украшенными кольцами пальцами.
– Трудно судить молодость, – сказала она, наконец. – Мне кажется, она интересуется им, но не до такой степени, как раньше. Даже в восемнадцать лет нельзя вечно пылать, как в лихорадке; но, с другой стороны, именно в этом возрасте страсть не может угаснуть. Только теперь предмет ее страсти уже не Пан; вместо него осталась лишь память о нем, а за ней горит огонь, который просвечивает так ярко, что заслоняет образ его самого. Молодость никогда не помнит, но вместе с тем никогда и не забывает. Обратите внимание – тут есть разница. Юность легко выбрасывает из своей памяти то, до чего ей нет дела, и с дьявольским упрямством цепляется за главный факт. Она безгранично верит в слова «никогда» и «вечно», как будто они соответствуют действительности, а не являются просто сентиментальным парадоксом. Да, заставь ее переменить место; она так прекрасна, в ней столько жизни – ей это принесет пользу. Мы были глупы, что верили в целебную силу времени. Время редко исцеляет настоящих влюбленных, наоборот, они начинают сами любоваться своей верностью. Надо выбить Дору из колеи, окружить ее новыми людьми. Пусть это будут не Кольфаксы или Окгэмптомы и все те, кто постоянно был около нее, а другие, которых она совсем не знает. Музыка и охота лишь в виде отдыха, но они не могут быть целью жизни.
– Гермиона возьмет ее к себе, – угрюмо сказал Тони, подразумевая свою сестру.
Он сказал это таким голосом, как будто возвещал о каком-нибудь бедствии.
– Это было бы хорошо, – согласилась Джи. Водворилось молчание, и в тишине доносился из музыкальной комнаты голос Доры; она пела романс Гана.
Тони вздохнул.
– Вечно какую-то песню без слов, – сказал он сердито. – Почему она не может спеть хорошую балладу, что-нибудь, что можно понять, а это Бог знает что…
– Да, но это великолепная вещь, – тихо сказала Джи. – Слушай!
Тони стал слушать с выражением человека, купившего за большие деньги ценную вещь, в которой он ничего не понимает, и жалеющего о затраченных деньгах, но вместе с тем получающего большое удовольствие от похвал, расточаемых другими его покупке; это как будто вознаграждает его за произведенную затрату.
Дора пела так, что и кафешантанные куплеты в ее исполнении показались бы прекрасными.
Когда она умолкла, было такое чувство, точно чего-то недостает.
Немного позже она сошла вниз.
– А, вот и вы оба! – воскликнула она. Даже речь ее переменилась. Ее интонации стали мягче: самые пустые слова, когда она говорила, приобретали какую-то особую прелесть.
Она остановилась у окна, любуясь весенним утром, а Джи, глядя на нее, подумала: «Боже, как прекрасна красота».
И действительно, все в ней было прекрасно: нежно-розовый цвет лица, ее блестящие густые волосы, от которых веяло теплотой, но лучше всего были ее чудные зеленые глаза – жасминовые глаза, как удачно назвал их когда-то Рекс.
О зеленых глазах говорят, но они почти никогда не встречаются в действительности и оказываются по большей части просто карими; но Дорины глаза были светло-зеленые, как вода при ярком свете, а когда были в тени, напоминали жасминную листву.
Только теперь эти глаза больше никогда не смеялись.
Джи с прискорбием видела это и видела ненормальную худобу девушки.
«Надо ее вырвать отсюда, – подумала она. – Подавленный темперамент – это чертовская штука».
Обратившись к Доре и наблюдая, какое это произведет на нее впечатление, она сказала:
– Дорогая моя, ты проведешь сезон у Гермионы Лассельс.
Дора повернулась.
– Разве я хочу провести сезон у Гермионы Лассельс? – спросила она.
– Несомненно, тем более что так или иначе тебе придется провести сезон в Лондоне, – ответила Джи. – Ты едешь завтра.
– Значит, мною распорядились, – пробормотала Дора, глядя на Тони.
– Тетя думает, что так будет хорошо, – поспешил он объяснить.
К их удивлению, Дора сказала довольно безучастным голосом:
– Что же, может быть, там будет веселее, – и медленно побрела к двери.
Когда она вышла, Джи сказала:
– Это весна, дорогой мой, и тут налицо ее обычное влияние. Дора чувствует себя подавленной. Берклей-сквер будет отличным лекарством от этой болезни; вспомни мои слова.