Миндаль цветет Уэдсли Оливия
Все мгновенно изменилось: волшебные деревья опять стали большими пальмами, а фонтан – только струйкой воды, которая поднималась и падала в бассейн; издалека доносились звуки музыки.
– Вы не должны больше танцевать, – услышала она слова Ричарда. – Вы прямо умираете от усталости. Вам надо отдохнуть.
– Я, кажется, пойду в свою комнату, – сказала Дора, – если только вы не будете сердиться, Ричард.
Он проводил ее до лестницы и постоял, пока она не скрылась из вида.
В ее комнате было прохладно, тихо и темно. Она остановилась у окна с закрытыми глазами. Итак, это случилось… То не был сон беспокойной сладкой ночи – он целовал ее, он любит ее, любит!.. Прочь все страхи, все сомнения – он любит ее… О, если бы этот день никогда не знал конца, если бы он мог бы тянуться вечно… О, теперь умереть – вполне, вполне счастливой, вспоминая глаза Пана, устремленные на нее, его поцелуи, с которыми он пил из нее душу…
Она оперлась о подоконник и склонила голову. Ей казалось, точно над нею пронеслась буря и, пощадив ее, оставила в изнеможении.
Различные чувства боролись в ней: ей было и стыдно, и страшно, и вместе с тем она была полна восторга и ликования.
«О, если бы снова пережить это восхищение от первого в жизни поцелуя», – думала она, хотя в то время, как он поцеловал ее, ей казалось, что она умирает, что она не переживет этого упоения.
Какой-то слабый голос внутри ее шептал: «Это конец, это конец…» – но он опять целовал ее, и снова то же блаженство, от которого, казалось, могло разорваться сердце; и сейчас еще оно билось так, как будто хотело выскочить из груди.
Дверь тихо, осторожно открылась. Дора вскочила с широко открытыми глазами, прислушиваясь. И вдруг голос Пана сказал:
– Дора!
Еще имя ее не успело слететь с его языка, как она была уже в его объятиях. Он схватил ее и как безумный прижал к себе.
– Я пришел, – произнес он, заикаясь, – чтобы сказать вам, Дора, что мы никому не должны говорить о нашей любви. Понимаете? Рексфорд пришел бы в ярость. Обещайте мне… Это будет секрет, наш секрет…
– О, обещаю, это будет наш божественный секрет. Секрет вашего и моего сердца. Только целуйте меня, целуйте меня еще!
Он заглушил в себе внезапно вспыхнувшее в нем чувство жалости к ней.
Губы ее касались его, целуя и прося поцелуя. Она положила руки ему на плечи, как бы отдавая ему всю себя, всю свою прелесть, всю молодость, всю красоту. Весь мир казался им далеким-далеким; их царством была скрывавшая их ночь, а музыкой – биение их сердец.
Пан коснулся рукой ее сердца.
– Мое? – спросил он.
– Только ваше…
Он почувствовал, как оно забилось под его рукой, как будто готовясь вылететь ему навстречу, и ему казалось, точно он держит голубя, который трепещет в его руке. Он обнял ее и притянул к себе. Она была в упоении, почти без чувств. Мысли, как золотые звезды, мелькали в ее мозгу; мир, о котором она никогда не мечтала, раскрылся перед ее глазами. Смутно долетал до нее голос Пана:
– Я люблю вас, я люблю вас…
Хлопнула дверь. Его уже не было; он ушел, оставил ее, не окончив поцелуя на ее раскрытых, просящих губах.
– Пан… – прошептала она.
Ответа не было, только ветер тихо колыхал занавески, и они рябили, как волны, ударяясь о косяки.
Она опять подошла к окну неровными шагами, едва передвигая ноги. Она села на подоконник и схватилась руками за голову, смотря на темное, покрытое серебряной бронею небо.
Ночь была нехолодная, дул теплый ветер; облако затемнило месяц, и мир казался прикрытым мягкой, темной пеленой. Никогда раньше ночь не казалась ей такой удивительной, такой прекрасной. Теперь… теперь пришло время любви, теперь все было ясно, нечего было скрывать, не в чем сомневаться.
– О, жить, жить, – тихо сказала Дора, – и всю остальную жизнь любить его… Пан, Пан!
ГЛАВА XI
Утром началась пытка. Дора задерживала Эмилию под разными предлогами, два раза сменила платье; наконец, дальше откладывать было невозможно, нужно было идти вниз, а страх все больше овладевал девушкой.
Наконец, она решилась и сошла в столовую: оказалось, что она страдала напрасно. Гревиля там не было, а сидел один Рекс, который тотчас подал ей булочки и кофе и стал по очереди угощать ее каждым блюдом, стоявшим на столе.
– Нет, довольно и этого, – сказала Дора.
– Бережешь аппетит к обеду?
– Да.
Они взглянули друг на друга и рассмеялись.
– Где ты вчера пропадала? – спросил Рекс. – Я всюду охотился за тобой, пока не встретил Кольфакса, который торжественно заявил мне, что он уговорил тебя пойти отдохнуть. А ведь Ричард с утра отправился – я уже не знаю куда – на полюс или к звездам, куда возносит людей настоящая любовь. Он только и бредит тобой. Что ты об этом думаешь?
Он говорил как будто в шутливом тоне, но глаза его были серьезны.
– Да ничего не думаю, – ответила Дора.
– А ведь он, пользуясь свободным временем, теперь будет постоянно торчать у нас здесь.
Он присел на широкий диван возле камина.
– Я иногда думаю, Дора, за кого ты выйдешь замуж?
Она смутилась и покраснела.
– Перестань дурить, Рекс, – сказала она. Дверь отворилась, и вошел Пан.
– Мы разговаривали о замужестве Доры, – вежливо сказал Рекс. – Каков ваш взгляд, Пан, на этот важный вопрос?
– Да разве наши взгляды – твой и мой – что-нибудь значат? Какие бы взгляды мы ни высказывали, чтобы ни предполагали, Дора не будет с этим считаться, – ответил Пан, не спеша выбирая себе на столе закуску.
Рекс продолжал сидеть; Дора стояла у камина. Наконец, Пан встал. Дора вся превратилась в ожидание. Пан повернулся к Рексу:
– Не пойдешь ли ты прогуляться? В такой день, как сегодня, надо что-нибудь предпринять.
– Нет, благодарю вас. Я берегу себя для охоты на будущей неделе.
– Я пойду, – сказала Дора.
– Отлично, я сойду через две-три минуты.
Дора вышла сменить обувь. Рекс остался у камина; он улыбнулся, и улыбка его была так же печальна и мрачна, как этот серый день.
«Он отлично знал, – думал он, – что я еще не могу много ходить; потому и спросил, что знал». Между тем Дора с Паскалем шли уже по лужайке.
– Как вы хорошо сыграли! – сказал Паскаль. Дора посмотрела на него широко раскрытыми глазами.
– Сыграла?
– Я хочу сказать, что вы вступили в разговор как раз в нужный момент.
– В таком случае, я очень рада, но я не старалась. – Она подарила его чудной улыбкой. – Мне хотелось остаться с вами наедине, а это был такой удобный случай.
«О юность», – подумал Паскаль. Его душе, уже давно пережившей первую молодость, такая наивная откровенность не понравилась. В любовных делах ему наибольшее удовольствие доставляла интрига. И все-таки, когда он взглянул на Дору, день показался ему менее сумрачным. Она была так стройна, так прекрасна в своем мальчишеском костюме, в фетровой шапочке с пером на голове. В глубине ее глаз мерцали звезды. Она взяла его под руку.
– Пан…
Он оглянулся посмотреть, нет ли кого позади, и, убедившись, что никого нет, крепко сжал ее руку.
Лицо Доры запылало.
– О Пан, я думала, что вы забыли, а это в самом деле случилось. Мне все не верится, и, чтобы поверить, я все твержу себе: «Это случилось. Он любит. Он поцеловал меня». Пан!..
– Да, Афродита?
– Пан, что за дело, что сейчас еще утро? Нельзя ли один, совсем, совсем маленький?.. Ведь теперь Рождество и нужно быть щедрым.
Ее необыкновенная, почти детская живость тронула даже его «не первую молодость».
Забыв осторожность, забыв свое решение осторожно двигаться к цели, он направился с Дорой к небольшой буковой заросли, посаженной Тони, и под прикрытием этих кустов, которые сами еще нуждались в прикрытии, поцеловал ее.
Место и время были совсем не подходящие для романа: часы на конюшенном дворе только что пробили одиннадцать. Кругом во мгле зимнего утра раскинулись поля, покрытые жнивьем. Только совсем зеленая юность могла любить где угодно, но Пан чувствовал себя не в настроении для поцелуев.
Дора спросила его:
– Почему мы должны скрывать нашу любовь? Пан засмеялся, но в его смехе не было веселья.
– А потому, что Тони не позволяет нам любить друг друга.
– Но как он может знать? Мы сами не знали, пока не поцеловались. Если бы я сказала ему, он не возражал бы.
Пан остановился и взял ее за руки.
– Слушайте, вы не должны ничего говорить Рексфорду. Я сейчас не могу объяснить вам почему; позднее скажу. Но дайте мне слово, что наш секрет останется только нашим, до тех пор, пока я не освобожу вас от вашего слова.
– Обещаю, Пан.
Она подняла голову, он наклонился и поцеловал ее остывшие губы, а затем, забыв про зимнее утро и поле, покрытое жнивьем, стал целовать эти холодные губы до тех пор, пока они не стали горячими, как огонь, и пока он сам не запылал страстью.
И так продолжали они стоять, прикрытые одним лишь небом, обнявшись и соединив в одно темную и золотую головы, до тех пор, пока из норы не выскочил кролик, которому захотелось подышать свежим воздухом, а где-то рядом с ними не затянула песню птичка.
Их увидал с дальнего холма Тони, возвратившийся верхом из Пойнтерса. Он осадил лошадь, остановился и стал смотреть: зрение у него было великолепное. Ярость его была так велика, что его трясло, как в лихорадке, лицо побагровело, губы посинели, от волнения он стал задыхаться и подергивать своими дрожащими пальцами плетеный хлыст.
Он смотрел до тех пор, пока обе фигуры не разделились; тогда он круто повернул лошадь и поехал домой.
А Дора говорила Пану дрожащим голосом:
– О Пан, Пан, я люблю вас, люблю вас… Взгляд ее случайно упал на кролика, и она весело рассмеялась:
– Ах, маленький шпион!
Пан побледнел и, круто повернувшись, увидел маленькую серую шкурку.
Дора объяснила ему причину своего смеха, но он стал рассеянным и был недоволен собою; положительно место было слишком открытое, и нельзя было так рисковать.
«А впрочем, – подумал он минуту спустя, – какое же преступление – поцеловать хорошенькую девушку? Если с Дорой не случится ничего хуже этого, то она, в сущности, не потерпит никакого ущерба. И неужели Тони так глуп, чтобы предполагать, что такая девушка, как Дора, в которой кипит южная кровь, которая вся – огонь и желание, может прожить жизнь без поцелуя?»
В то же время, закусив трубку зубами, заложив руки за спину, Тони ходил взад и вперед по своему рабочему кабинету, как называл он комнату, куда имел обыкновение удаляться, когда хотел «что-нибудь обдумать», то есть обычно – просто заснуть.
Не так смотрел он на Дору, как Пан, столь дешево ценивший ее молодость и заранее цинично убежденный, что жизнь накажет ее за ее красоту. Нет, он видел перед собой маленькую девочку в зеленых башмачках, потом пятнадцатилетнюю девушку в день ее рождения; он вспоминал, как он подарил ей первую охотничью лошадь и как она повисла у него на шее…
А Пан осмелился прикоснуться к этой чистоте, осмелился осквернить ее своими ласками…
«О Боже», – он случайно увидал свое лицо в маленьком зеркале и остолбенел.
Неужели в самом деле у него такой вид? Он сделал над собой страшное усилие, чтобы побороть свой гнев.
Была минута, когда ему представилось, что он держит в своих руках Пана и сжимает ему горло; как раз в этот миг он увидел себя в зеркале и понял, что обратился в дикаря.
С самой смерти Франчески весь его интерес к женщинам сосредоточился на Доре; он чувствовал ее исключительно своей, и, даже когда родился Рекс, он понял, что никакой ребенок никогда ему ее не заменит.
Смерть Франчески еще более связала его с ней, еще более усилила его привязанность, и, может быть, потому, что она была осуществлением его желания, воплощением его мечты, он считал ее более своей, чем своего родного сына.
И вдруг она, такая чистая, такая прекрасная, будет замарана, загублена Паном – человеком, которого он презирает и имеет основание презирать. Вся старая ненависть вспыхнула в нем с новой силой.
Он встал со своего глубокого кресла и с трудом дошел до окна. Как раз в это время Пан и Дора возвращались с прогулки. Он увидал их, позвонил и приказал позвать к себе Гревиля, как только он вернется.
Пан вошел легкой походкой, наружно совершенно спокойный, хотя в душе у него и были некоторые опасения.
– Я видел вас на поле, – сразу сказал ему Тони. Пан не отвечал; он старался найти для себя выход, но ничего не мог придумать.
Тони толкнул ногой полено в камине, повернулся и посмотрел на него в упор.
– Тебя вызовут в город, чтобы ехать в Париж, – сказал он хриплым голосом, – я думаю, ты получишь телеграмму завтра утром.
– Милый друг, – пробормотал Пан, открывая портсигар и доставая оттуда папиросу.
Тони чувствовал камень на своей груди.
– Ну что? – сурово спросил он. Пан позволил себе улыбнуться.
– Я не влюблен в Гарстпойнт, – спокойно сказал он, – но мне обидно, чтобы меня выгнали отсюда. И Париж слишком шумен под Новый год. Кроме того, – добавил он, старательно изучая взглядом лицо Тони, – что бы ты ни делал, дорогой Тони, исход всей этой истории все-таки зависит от меня.
Он увидел, как Тони сжимал и разжимал кулаки, и подумал с презрительной усмешкой: «Что грубая сила может поделать против ловкости!»
– И почему бы Доре не любить меня? – спросил он спокойно. – Я могу получить свободу…
Тони шагнул к нему и остановился…
– Любить тебя? – повторил он как эхо. – И ты еще спрашиваешь, зная, что я знаю все?
Он покачал головою, как будто старался отделаться от боли, потом отвернулся и долго смотрел в окно на скованную зимою землю.
Он сознавал свою беспомощность, и это бесило его. Он понимал, что решение действительно зависит от Пана, и, если он не согласится оставить Дору, ничем нельзя его к тому принудить.
Он снова повернулся к брату.
– Если ты завтра уедешь в Париж, поклянешься не писать ей и дашь ей почувствовать, что ты просто ее забыл, я удвою твое содержание.
Глаза их на мгновение встретились.
– Если ты останешься, ты не получишь ни пенни, – грубо докончил он.
– А просить милостыню я стыжусь, – добавил Пан с горькой усмешкой.
– Выбирай, – неумолимо ответил Тони.
Пан взглянул на него и сам поразился той ненависти, которую он к нему почувствовал. Мозг его усиленно работал, отыскивая какой-нибудь выход из создавшегося положения.
Он видел, что застигнут врасплох и что ему нечем защищаться. Что пользы настаивать на своем? Все равно Тони удалит его из Гарстпойнта и лишит возможности видеться с Дорой.
Одни глупцы продолжают бороться, когда битва уже проиграна.
Эта мысль доставила некоторое удовлетворение его больному тщеславию; не так позорно было согласиться, раз другого исхода все равно не было.
Он посмотрел на Тони и слегка пожал плечами.
– Ты поднял много шума из-за пустяка; я согласен. Они вновь встретились взглядами, и после короткой паузы Пан вышел.
Он нес с собою чувство унижения, вонзившееся в него, как ядовитая стрела. Не один Тони почувствовал себя в этот час способным на убийство; у него тоже шевелилось желание подстеречь Тони в темном углу и колоть, колоть его кинжалом…
Дора пела в музыкальной комнате, и голос ее долетал до него так ясно, как будто их не разделяли коридор и крыло дома.
Он остановился и слушал; сердце его билось так сильно, что временами он задыхался. Он хотел поиграть с Дорой, ограничиться двумя, тремя поцелуями, и только. А между тем… Он чувствовал себя в положении человека, который ступил на лестницу, думая, что она прочна, и вдруг повис в воздухе над пропастью, ухватившись руками за какую-то слабую поддержку. Он привык к тому, что увлечения его не доставляли ему никаких хлопот. Все его прежние любовные похождения оканчивались очень просто: он уходил, не дожидаясь сцен, и все было кончено.
Дора пела теперь французскую песенку, слова которой слабо долетали до него; он знал ее: «Seule, elle peut mon mal guerir…»
Дора стояла перед ним как наяву. Он видел ее гибкую, белую, запрокинутую назад шею, ее блестящие волосы, ее прозрачные зеленые глаза. Она принадлежала ему больше, чем она сама сознавала, больше, чем он имел право думать.
А он допустил себя до этого! Его голодная злоба искала выхода, его поражение не давало ему покоя.
Самые низкие, самые гнусные мысли зароились в его голове.
Еще в его власти унизить Рексфорда, разбить его силу в прах и диктовать ему свои условия.
О, сделать это, сбить с него его адскую гордость! Он постоял еще немного, полузакрыв свои темно-золотые глаза, потом прошел в музыкальную комнату.
Входя, он увидел только Дору и не заметил висевшего над роялем зеркала, в котором отражалось его лицо. Позади нее, в отдалении, Рекс полулежал в кресле, слушая ее пение и любуясь ее изображением в зеркале.
Он увидел входящего Пана и заметил, каким взглядом он обменялся с Дорой.
Юноша тотчас встал, давая знать о своем присутствии, – хотя Дора и знала, что он здесь, – подождал немного, сделал несколько ничего не значащих замечаний и вышел. Он чувствовал себя несчастным, и ему пришла странная мысль поискать убежища в кабинете отца. Он тихо шел по коридору; Ник следовал за ним. При его входе отец встал.
– Простите, – сказал Рекс, – я не знал, что вы тут. Я просто бродил…
Тони кивнул головой и посмотрел через его голову.
– Ты видел Дору? – отрывисто спросил он.
– Она в музыкальной комнате – по крайней мере, была там минуту назад.
– А Гревиля ты видел?
– Он вошел туда, когда я выходил.
Тони еще раз взглянул на него, рассеянно погладил Ника, постоял минуту в нерешительности, как бы колеблясь, и вышел. Рекс посадил Ника против себя и обеими руками взял его голову.
– Он что-то хотел сказать мне, дружище, – обратился он к Нику, – ему хотелось этого, но он такой замкнутый, и, когда у него неприятности, ему трудно говорить. Ник, ведь это из-за Доры и этого негодяя Пана! Как нам быть с этим?
Ник улегся у его ног.
– Он – грязная свинья, – продолжал Рекс, – иначе его не опишешь. Да, он свинья и еще хуже, я много раз слышал отзывы о нем, а ведь люди начинают говорить только намного позже того, как это следовало бы сделать.
Он встал, а Ник вскочил на так называемый «письменный» стол Тони и стал смотреть в окно.
– Конечно, я, может быть, не совсем справедлив; я слишком ненавижу его, – сказал Рекс. – Я ненавидел его, еще когда был совсем ребенком, но ведь детские симпатии самые искренние; дети знают, и им больше ни до чего нет дела, тогда как мы, взрослые, поддаемся всяким влияниям, начинаем взвешивать качества… О, мы просто глупеем. А такие вот наивные создания, как ты, Ник, те знают.
Он пошел завтракать и был очень обрадован, найдя в столовой большую компанию. После завтрака играли в покер, а вечером опять должны были быть танцы, на этот раз у Кольфаксов.
– Я отвезу тебя, Дора, – сказал ей Рекс, – мы поедем в закрытом автомобиле, и если сломаемся, то, значит, судьба.
Отец посмотрел на него, потом одобрительно проворчал:
– Мы поедем сзади и подберем обломки.
Дора сошла к Рексу в белом кисейном платье и накидке из шиншиллы на золотой атласной подкладке. В этом одеянии, сама вся белая, с темными ресницами и бровями, она походила на тигровую лилию.
Дорогой она прижалась к Рексу. Ей хотелось сказать ему о своем счастье, но она не решалась нарушить данное слово. А как приятно было бы сказать: «Рекс, я люблю Пана, и он меня любит!» Рекс понял бы ее; он всегда ее понимал.
Вдруг Рекс спросил:
– Ты счастлива, Дора?
Она засмеялась:
– Почему ты спрашиваешь? Да, конечно.
– Просто так.
Он хотел проникнуть в ее тайну, но не считал себя вправе настаивать.
– Разве я кажусь виноватой?
– Нет, напротив, только счастливой.
– Я не могу сказать тебе, друг мой, – быстро заговорила Дора, положив свою руку на его. – Как только можно будет, я скажу.
Он кивнул головой:
– Прекрасно!
Автомобиль въехал в высокие ворота и полетел по длинной аллее прямо к дому, освещенному мириадами огней и сиявшему в темноте, как рождественская елка. В центре его башня резко выделялась на фоне ночного неба.
Минуту спустя они уже были в доме, веселые и радостные, полные молодости и жизни, окруженные такой же веселой толпой. Настроение Доры передалось остальным. Она торжествовала, окруженная вниманием Ричарда, который сразу предложил ей «испробовать паркет».
Музыканты только что явились; Ричард попросил их играть и пошел танцевать с Дорой.
Дора через плечо своего кавалера смотрела на Пана, который стоял у двери, и всякий раз, когда их глаза встречались, она чувствовала себя счастливой, как от его прикосновения.
Едкая горечь наполняла сердце Гревиля. В этот момент он любил Дору и в такой же мере ненавидел Рексфорда.
До этого он не любил ее: она была для него слишком легкой добычей. Но теперь, когда он знал, что она навсегда для него потеряна, недосягаемое стало желанным, как это часто случается с людьми, которые всегда добивались того, к чему стремились.
Еще когда он был мальчиком, никто в доме не смел ему противоречить. Позднее в жизни его необыкновенная обаятельность помогала ему достигать того же результата; ему всегда уступали, благодаря чему в нем развилось страшное своеволие, которое постепенно перешло в полную снисходительность к своим поступкам.
И вдруг такой человек, как Рексфорд, этот самодур, единственное оружие которого заключалось в его первородстве, осмеливался стать ему поперек дороги!..
Он посмотрел на Дору и Ричарда, которые танцевали так легко, что казалось, точно они не касаются пола, а летают над ним. Их вид еще более усиливал его злобу, его злила самодовольная молодость ее кавалера, и ему казалось, что рука Ричарда, которой он держит Дору за талию, служит как бы баррикадой, мешающей ему подойти к ней.
В нем вновь поднялась ядовитая жажда мести, которая бушевала в нем первые минуты после разговора с Рексфордом. Он уставился пристальным взглядом на Дору, стараясь привлечь ее внимание.
Он увидел, как она покраснела, когда встретила его мрачный взгляд, и лишь только музыка замолчала, она подошла к нему.
– Потанцуем, пока не пришли другие, – быстро попросила она.
Вместо ответа он сделал знак музыкантам и взял ее за талию. Минуту они стояли так, и Пан почувствовал, как бешено бьется ее сердце под его рукой.
Он знал свою силу, и в этот момент он и желал, и ненавидел Дору. Он был на нее зол за то, что не был в состоянии использовать свою власть над ней, а вместе с тем ее очаровательность, ее полная готовность отдать ему свою невинность, свою молодость влекли его к ней.
Слишком большие эгоисты иногда чувствуют вражду к любимой женщине; это чувство испытывал сейчас Пан. Ему во что бы то ни стало хотелось проявить свою власть, которую он не смел обнаружить, чтобы подняться в собственных глазах и унизить Рексфорда. Он жаждал так или иначе уязвить Тони, ранить его сердце за то, что тот унизил его, оскорбил его гордость.
Для низких натур нет ничего мучительнее уязвленного тщеславия; мало женщин и еще меньше мужчин прощают в таких случаях, а Пан был всецело земным существом; никогда мысль о возвышенном поступке, о прощении не приходила ему в голову. Держа Дору в своих объятиях, нашептывая ей нежные слова, которые падали, как ароматная смола на огонь, он сам потерял самообладание; страсть и жажда мести влекли его дальше, чем он хотел.
Он привык смотреть на жизнь, как на забаву, как на легкую игру, а теперь чувствовал, точно над ним пролетела буря, разрушившая все прежние понятия; мысли, которые он прежде счел бы сентиментальными, дешевой мелодрамой, роились в его мозгу.
Он наклонился так, чтобы губы его касались ее волос, его дыхание долетало до нее, как ласка, и она вздрагивала в его объятиях. Она смотрела на него взглядом, полным доверия и немого послушания, которым смотрят дети, но в ее взгляде было еще и безграничное обожание.
Пан понял, какую жертву сулил ему этот взгляд, и, чтобы завершить свою победу, он обратился к Доре с страстными словами:
– Каждое биение моего сердца взывает к вам – так я люблю вас, – тихо сказал он.
Это была первая любовная речь, которую она слышала от него, и, опьяненная ею, Дора затрепетала и побледнела. Ее полуоткрытые губы бессознательно шептали: «Я люблю вас», как будто эти слова летели помимо тела прямо из ее души.
Музыка оканчивалась. Взглянув в устремленные на него глаза, Пан прочел в них немое поклонение. Во всякое другое время такая полная покорность его воле была бы ему неприятна; он не любил ничего естественного, добродетель нравилась ему, только приправленная чем-нибудь острым. Но в данном случае эта покорность вполне соответствовала его планам.
– Дора, – прошептал он, смотря на нее пламенным взором. – Дора, два слова на случай, если бы нам не пришлось больше танцевать… Да, Рексфорд видел нас сегодня утром. Он был… Он страшно рассержен… Выйдите ко мне около часа в аллею. Я буду ждать вас в тени, и мы проведем минуту вместе.
Как только музыка умолкла, он оставил девушку, а к ней уже подходил Ричард, приглашая ее на новый танец.
Было только одиннадцать часов. Еще целых два часа нужно было ждать.
Гревиль прошел в карточную комнату, где Тони, Пемброк и Джон Кольфакс играли в бридж. Ему хотелось своим присутствием испортить Тони удовольствие от игры. Он попробовал играть, стал делать крупные ставки и все время проигрывал. Кольфакс, человек, увлекавшийся сельскохозяйственными усовершенствованиями и лично управлявший своим имением, не пропустил случая вставить шаблонную остроту:
– Ну и балует же судьба вас, Гревиль, – сказал он, кивнув ему головой.
– Да, я чертовски счастлив, – весело согласился Гревиль, смотря прямо в раскрасневшееся лицо Тони.
Из зала доносились звуки музыки, было двенадцать часов.
– Еще роббер, – предложил Тони.
Все согласились. Пробило половину первого.
– Я абонирован на следующие пять танцев, – сказал Гревиль, расплатился и вышел.
Ему не хотелось возвращаться в зал; он нашел боковую дверь и вышел в сад. Воздух был чистый и свежий, он жадно потянул его в себя, и это произвело на него впечатление глотка шампанского. Была лунная ночь; звезды блестели, как маленькие белые огоньки, а резкие тени на земле казались точно вырезанными лунным светом из черного дерева.
Погода изменилась. Закат был зеленоватого цвета с серебряным и оранжевым отливом и предвещал мороз; земля уже начинала стыть, и дул резкий ветер. Гревиль не чувствовал холода. Ожидание волновало его. Он переходил от одного решения к другому, но все они сводились к тому, чтобы отомстить, насытить свою злобу. События последнего дня подействовали на него так, что он решил использовать свою власть над Дорой до самого конца.
Он находился в том настроении, когда человек ищет возможности причинять боль, наносить раны, наслаждаться чужим страданием; когда он питает злобу даже к предмету своей любви, лишь за то, что благодаря ему он был унижен. Пан забывал, что Дора не была виновата в том, что он подвергся унижению, у него была одна цель – дать удовлетворение своей сатанинской гордости. Нечто подобное испытывает человек, перенесший какое-нибудь горе и потом всю жизнь питающий злобу против того места, где с ним случилось несчастье.
Пробило час. Гулко, почти торжественно понесся этот одинокий звук в воздухе, и в тот же момент Пан увидел Дору, которая, подобно тени, выскользнула из дому, секунду постояла в нерешительности и затем направилась прямо к нему.
Завтра мог быть Париж, отъезд, ад – но сегодня было его.
Дора была около него, лежала в его объятиях, их губы встретились, и Доре казалось, что вся ее жизнь до того момента, когда она полюбила Пана, была только приготовлением к этому чуду поцелуя, который жег ее, бледнел и опять разгорался; она чувствовала себя вознесенной в небесные сферы, где было место только для их двух душ; ей казалось, что пережить это и вновь вернуться на землю – невозможно.
Она лежала в его руках почти без чувств, с полузакрытыми глазами, с побледневшими губами, с замирающим сердцем, а Пан, любуясь ее лицом, прекрасным, как белый цветок, смеялся и говорил ей:
– Афродита, вернись ко мне… Я хочу тебя… дорогая… говори… смотри на меня…
Он продолжал нашептывать ей нежные слова, все больше и больше разжигая пламя ее любви, а она, восхищенная, трепетала в его объятиях, как лист, сорванный весенней бурей.