Осип Мандельштам: ворованный воздух. Биография Лекманов Олег

  • Я блуждал в полях совхозных –
  • Полон воздуха был рот
  • Солнц подсолнечника грозных
  • Прямо в очи оборот.
  • <…>
  • Трудодень страны знакомой
  • Я запомнил навсегда,
  • Воробьевского райкома
  • Не забуду никогда.

Еще не так давно Мандельштам ужаснулся участи мучеников-крестьян и назвал Сталина «мужикоборцем». Теперь он почувствовал себя помощником и союзником государства, и от этого помощника требовались не гневные разоблачения, а конкретные предложения по улучшению крестьянского быта. В записной книжке Мандельштама появились такие, например, рационализаторские предложения: «Необходимо: 1). Выписывать из Воронежа лекторов на двухнедельные циклы по вопросам: литературе, партистории, интернациональному воспитанию, технике и т. д. <…> 4). Наладить музыкальную самодеятельность (имеется лишь несколько одиночек-баянистов). Выписать на короткое время инструктора по хоровому пению хотя бы через радиокомитет» (III: 429–430).

Сергею Рудакову вернувшийся из поездки Мандельштам рассказывал о своем самоощущении следующим образом: «“21/2 часа чувствовал себя Рябининым (секретарь обкома), который инспектирует область. Они думали, что приехал писатель расшатанный, с провалами, а я им… я им… дал по 12 важных указаний и без числа мелких…” На вопрос мой, каких же, он лукаво смеется и говорит, что не может пересказать, что это было вдохновенье»[839].

Однако спустя буквально несколько дней маятник качнулся в противоположную сторону. Очерк из совхозной жизни у Мандельштама не клеился.

Из письма Рудакова к жене от 2 августа 1935 года: «Он <Мандельштам>: “Я опять стою у этого распутья. Меня не принимает советская действительность. Еще хорошо, что не гонят сейчас. Но делать то, что мне тут дают, – не могу. Я не могу так: “Посмотрел и увидел”. Нельзя, как бык на корову, уставиться и писать. Я всю жизнь с этим боролся. Я не могу описывать, описывать Господь Бог может или судебный пристав. Я не писатель. Я не могу так. Зачем это ездить в Воробьевку, чтобы описывать <…>. Я трижды наблудил: написал подхалимские стихи (это о летчиках <те самые, что читались Эфрон и Бояджиевой>), которые бодрые, мутные и пустые. Это ода без достаточного повода к тому. “Ах! Ах!” – и только; написал рецензии – под давлением и на нелепые темы, и написал (это о вариантной рецензии) очерк. Я гадок себе. Во мне поднимается все мерзкое из глубины души. Меня голодом заставили быть оппортЮнистом. Я написал горсточку настоящих стихов и из-за приспособленчества сорвал голос на последнем. Это начало большой пустоты”»[840].

Осип Эмильевич оказался прав – стихи вернулись к нему только в начале декабря 1936 года.

3

10 октября 1935 года по рекомендации местного отделения Союза советских писателей Мандельштам был назначен на должность заведующего литературной частью в воронежский Большой советский театр. Появилась перспектива стабильного заработка. «Это был очень тихий и скромный человек, молча он смотрел спектакли и репетиции, – вспоминал актер театра П. Вишняков. – Наверняка у него было свое мнение о спектаклях, и, возможно, он высказывал его директору театра Вольфу или главрежу Энгель-Крону, но никогда труппе. Также никогда не читал он и своих стихов нам, актерам <…>. В своем темном костюмчике со своими неведомыми нам мыслями Мандельштам был для нас несколько загадочным <…>. Казалось, он боялся расплескать свой внутренний мир»[841].

О том, какие мысли о местном театре «очень тихий» Мандельштам таил от его актеров, дает неплохое представление отрывок из небольшой мандельштамовской заметки, посвященной анализу воронежского «Вишневого сада». Скорее всего, эта заметка была написана еще до поступления поэта в театр на штатную работу: «Я испугался певицы, игравшей в пьесе главную барыню, и поболтал о том о сем с актером, исполнявшим роль конторщика Епиходова. В нем нельзя было не узнать философа, ищущего места по объявлению в “Петербургском листке”. В то время как другие актеры всей осанкой своей говорили: “Не мне, а имени моему”, – <в то время, как все они двигались, как недостойные иереи,> словно ожидая, что кто-нибудь назовет их “ваше правдоподобие” и чмокнет в ручку, – один Епиходов знал свое место» (III: 415).

Среди черновых бумаг к радиокомпозиции «Молодость Гёте» сохранились также размышления Мандельштама о шекспировской трагедии «Отелло», которые были спровоцированы в первую очередь работой поэта над исправлением для воронежского Большого советского театра и сведением в единый текст двух переводов «Отелло», выполненных А.Л. Соколовским и А.Д. Радловой: «Отелло никогда никого не убил. В сцене скандала, сколько бы он ни грозил, никто не верит, что он кого-нибудь проткнет шпагой. Он скорее может вылечить рану, быть хирургом, чем убить. Недаром его последние слова – про турка. Это нечто такое, что можно изрыгнуть, только заколов потом самого себя.

Дездемона (Войлошникова) – идеал средневековой женщины, жены. Этот идеал никогда не обрабатывался в литературе. Но он в ней присутствовал. Жена по образу какого-то средневекового Домостроя, лишенного восточной жестокости. Дошекспировский идеал. В шекспир<овское> время женщина уже изменяется под влиянием напора буржуазии. В<ойлошникова> инстинктивно вернула Дездемону средневековью, и в этом ее сила» (III: 417–418).

Своеобразным комментарием к этим рассуждениям Мандельштама может послужить рецензия на постановку «Отелло» воронежским драмтеатром, написанная Н. Садковым: «Принципиальным является вопрос о переводе, по которому ставится то или иное классическое произведение на нашей сцене. Перевод “Отелло”, сделанный А. Радловой, значительно отличается от прежних переводов, у него много преимуществ перед ними: он не так декламационен, он ближе к разговорному языку, хотя и не утрачивает поэтического звучания стройности стихотворной речи <…>. В.А. Поляков играет Отелло с большим подъемом. Артист увлечен своей новой ролью, в отдельных местах ее он достигает настоящего трагического пафоса. Вот эта продуманность в игре, верный показ перехода от одних чувств к другим, от детской доверчивости до отчаяния и зверского безумия есть у Полякова. Перед нами человек, пораженный страданием. И гнев, и злоба, и мгновенная вспышка доверчивости к той, которая так “обманула”, – все это правдивые человеческие чувства <…>. Роль Дездемоны не удалась ни <А.> Войлошниковой, ни Мариуц. Лучше все же играет Войлошникова. Она находит порой те подкупающие интонации, которыми пленяет Дездемона, но найдя их, она тотчас же сбивается на совершенно иной лад <…>. Юная Дездемона превращается у Войлошниковой в зрелую женщину, играющую в инфантильность <…>. Много труда в спектакль внесли худ. Стернин и музыкальный руководитель Каминский. Если бы иногда декорации Стернина не были слишком помпезными и громоздкими (пятый акт), декоративное и вещественное оформление спектакля можно было бы назвать целиком удавшимся, но художник, к сожалению, кое-где излишне подзолотил»[842].

В театре Мандельштам прижился неплохо. «Числился он заведующим литературной частью, но не имел ни малейшего понятия о том, что нужно делать. В сущности, он просто болтал с актерами, и они его любили»[843]. 17 декабря 1935 года Осип Эмильевич писал угодившему в больницу Рудакову: «Что сказать о себе? Устал очень. Настроение твердое, хорошее. Сдружился с театром. Кое-что там делаю (не канцелярия)» (IV: 162). 18 декабря Осип Эмильевич получил трехгодичный паспорт. В этот же день он уехал отдыхать в тамбовский санаторий. Из письма Мандельштама к жене в Москву (где она находилась с 15 декабря 1935 года по 15 января 1936 года): «Слушай, как я сюда <в Тамбов> ехал: ты на вокзал, я – в театр. Сказал дельную “режиссерскую речь”. Актеры ко мне начали тяготеть. Режиссеры всерьез у меня спрашивали. 2–3 дня держался на посту. Потом расклеился. Произошел обычный старинный “столбняк” на улице <…>. Дальше я бродил тенью, но вполне благополучно. Дал консультацию в Радиоком<итете> <…>. За полчаса до поезда ко мне приехала машина с заместителем директора <театра> и управляющим. Машину они взяли в Н.К.В.Д., и шофер был военный <…>. Живем на высоком берегу реки Цны. Она широка или кажется широкой, как Волга. Переходит в чернильные синие леса. Мягкость и гармония русской зимы доставляют глубокое наслажденье. Очень настоящие места. До центра – 10 м<инут> автобусиком. Каланчи, одичавшие монастыри, толстые женщины с усами» (IV: 163). О самом санатории в новогоднем письме к жене от 1 января 1936 года Мандельштам высказался гораздо мрачнее: «Какой-то штрафной батальон» (IV: 168).

В свою очередь Надежда Яковлевна в письмах к мужу отчитывалась о встречах с их общими московскими друзьями и знакомыми, в частности с Пастернаком: «Вчера встретила Бориса Леонидо<вича>. Он из виноватости не выходит. Да как вы, да что вы? Да не сердитесь ли вы с Осей на меня? Да способны ли вы меня простить? Эти ламентации меня забавляют»[844].

5 января 1936 года Мандельштам раньше срока вернулся в Воронеж. Здесь его ждали новые неприятности: в отсутствие жильцов хозяева квартиры Пановы заняли их комнату. «Он очень слаб, еле ходит. Затем нервы. Ночует по писателям»[845]. В середине января Панов, которого, по-видимому, припугнули в местном НКВД, сам пришел в правление Союза писателей с извинениями и пригласил Осипа Эмильевича и Надежду Яковлевну возвратиться. Мандельштам ответил согласием.

5 февраля 1936 года в Воронеж к Мандельштамам приехала долгожданная гостья – Анна Андреевна Ахматова (еще 12 июля 1935 года она писала Мандельштаму: «На днях лягу в больницу на исследование. Если все кончится благополучно – непременно побываю у Вас»)[846]. На вокзале Ахматову встречали Надежда Яковлевна и Сергей Рудаков. Из письма Рудакова к жене: «Анна Андреевна – в старом, старом пальто и сама старая. Вид кошмарный. Сажу их на извозчика, сам трамваем. Вхожу: она еще не разделась. О<сип> полупомешался от переживаний.

Она снимает шляпу и преображается <…>. Когда она оживлена, лицо прекрасно и лишено возраста»[847].

Уже через шесть дней, 11 февраля Ахматова уехала в Москву. «У О<сипа> так пусто стало, просто до слез, – жаловался Рудаков жене. – <…> Н<адин> – с похоронно-воспоминательными репликами. Мы с О<сипом> в разных углах комнаты – почему-то злые друг на друга (ревность!?)»[848]. Памяткой о пребывании Ахматовой у Мандельштамов стало ее стихотворение «Воронеж», которое завершается такой долгое время не печатавшейся строфой:

  • А в комнате опального поэта
  • Дежурят страх и Муза в свой черед.
  • И ночь идет,
  • Которая не ведает рассвета.

13 марта 1936 года Мандельштамы перебрались на новую квартиру – со всеми удобствами, в центре Воронежа. Сюда на майские праздники к ним приехала Эмма Григорьевна Герштейн: «На второй день Осип Эмильевич почувствовал себя плохо. Я была с ним у дежурного врача в поликлинике обкома <…>. Осип Эмильевич был в сильном беспокойстве. Он рвался… куда-нибудь…»[849].

Здоровье поэта все ухудшалось. 27 мая консилиум врачей в поликлинике № 1 признал Мандельштама нетрудоспособным и направил его в комиссию по инвалидности для определения степени потери трудоспособности. 18 июня поэта осмотрел врач-кардиолог, сообщивший, что «сердце 75-лет<него>, но жить еще можно» (свидетельство С. Рудакова)[850]. В этот же день Мандельштамы и Рудаков слушали по радио передачу о смерти Горького. «Для него Горький (как вообще настоящий писатель) вне вопроса о том, “хорошо ли” писал, – отмечал Рудаков, – Горький – это Горький»[851]. Тем не менее о Чехове и Бунине Осип Эмильевич всегда высказывался негативно, как и Ахматова.

В середине июня Мандельштаму было прислано сообщение об увольнении его из театра с 1 августа (скоро в работе поэту отказал и Радиокомитет). 20 июня Осип Эмильевич вместе с Надеждой Яковлевной отправился отдыхать в Задонск, на дачу. Оплатить отдых Мандельштамы смогли благодаря материальной поддержке Ахматовой, Пастернака и Евгения Хазина. Беллетрист Юрий Слезкин, также проводивший лето в Задонске, внес в свой дневник запись о встрече с Мандельштамом: «Он совсем седой, страдает сердцем, выслан в Воронеж и решил провести лето в Задонске. Я повел его смотреть комнаты. Но он ходить не может – боится припадка, не отпускает от себя ни на шаг жену, говорит сбивчиво»[852]. В начале июля 1936 года проститься к Мандельштамам в Задонск приезжал Сергей Рудаков. «Прощанье более чем трогательное»[853], – писал он.

Осенью 1936 года по стране прокатилась новая волна репрессий. Ее вибрации немедленно дали о себе знать и в провинциальном Воронеже. «С осени <19>36 года мое положение в Воронеже резко изменилось в худшую сторону, – жаловался Мандельштам неизвестному нам адресату. – Вот точная характеристика этого положения: независимо от того, здоров я или болен, никакой, абсолютно никакой работы в Воронеже получить я не могу. В равной мере никакой, абсолютно никакой работы в Воронеже не может получить и моя жена, проживающая вместе со мной» (IV: 179).

11 сентября на собрании воронежских писателей, посвященном вопросам борьбы с классовыми врагами на литературном фронте, имя Мандельштама поминалось не однажды. Из покаянных мемуаров Ольги Кретовой: «Состоялось позорное собрание, где мы, “братья-писатели”, отлучали, отторгали Мандельштама от литературы, отмежевывались от него и иже с ним, подвергали остракизму. Одни делали это убежденно, со всею страстью своего темперамента, другие – через горечь и боль.

Мандельштам осунулся, стал сплошным комком нервов, страдал одышкой.

Жена, Надежда Яковлевна, приходила с заявлениями о материальной помощи. Я, заместитель секретаря Союза писателей, накладывала резолюции: “Отказать”, “Воздержаться”»[854].

В начале сентября в гости к Мандельштамам впервые пришла Наталья Евгеньевна Штемпель (1910–1988).

4

В своих воспоминаниях о Наталье Штемпель Марина Ярцева так описывала внешность своей подруги: «…Бело-розовое личико, русалочьи зеленоватые глаза и на правой щечке ямочка, придававшая особую прелесть ее улыбке»[855]. Отличительной особенностью облика Натальи Евгеньевны была хромота, придававшая особый ритм ее походке. Наталья Штемпель работала преподавательницей русского языка и литературы в одном из воронежских техникумов.

Из воспоминаний Натальи Евгеньевны о первом посещении Мандельштамов: «Надежда Яковлевна встретила меня несколько удивленно – очевидно, к посетителям Мандельштамы не привыкли – и ввела в комнату. Осип Эмильевич стоял посреди комнаты и с любопытством смотрел на меня. Очень смущаясь, я пролепетала что-то невнятное о Сергее Борисовиче. “Ах, вот кого он прятал!” – лукаво и весело воскликнул Мандельштам. <Уезжая из Воронежа, ревнивый Рудаков взял с Натальи Евгеньевны честное слово, что она не придет к Мандельштамам.> И сразу стало легко и непринужденно <…>. Осип Эмильевич спросил меня, знаю ли я наизусть какие-нибудь его стихи. Я ответила утвердительно. “Прочитайте, пожалуйста, я так давно не слышал своих стихов”, – сказал он с грустью и сразу стал серьезным. Не знаю почему, я прочитала из “Камня”: “Я потеряла нежную камею, не знаю где, на берегу Невы…”. Боже мой, что началось. Осип Эмильевич негодовал. Он весь был воплощение гнева. Меня поразила такая бурная реакция, такая неожиданная перемена настроения. Я растерялась. Единственное, что мне запомнилось из этого крика: “Вы прочитали самое плохое мое стихотворение!” Сквозь слезы я сказала в свое оправдание: “Не виновата же я, что вы его написали”. Это как-то сразу его успокоило, мне даже показалось, что он пожалел о своей вспышке. Тут вмешалась Надежда Яковлевна и сказала: “Ося, не смей обижать Наташу”»[856].

Наталья Штемпель полюбила Мандельштамов самозабвенно и на всю жизнь. «Мы (Надежда Яковлевна и я) были захвачены в орбиту внутренней напряженной жизни Осипа Эмильевича и жили им, его стихами, – вспоминала она. – Новые стихи были праздником, победой, радостью»[857]. И произошло это в то время, когда Мандельштам как никогда остро нуждался в душевной поддержке, когда «все было обрублено – ни людей, ни связей, ни работы» (из воспоминаний Натальи Евгеньевны)[858]. Дело доходило до того, что свои стихи поэт порывался читать уже совсем неожиданным слушателям. «Осип Эмильевич написал новые стихи, – свидетельствовала Наталья Евгеньевна, – состояние у него было возбужденное. Он кинулся через дорогу от дома к городскому автомату, набрал какой-то номер и начал читать стихи, затем кому-то гневно закричал: “Нет, слушайте, мне больше некому читать!” Я стояла рядом, ничего не понимая. Оказывается, он читал следователю НКВД, к которому был прикреплен»[859].

«Наташа владеет искусством дружбы», – считал Мандельштам[860]. О его собственном отношении к Наталье Штемпель красноречиво свидетельствуют посвященные ей стихи, а в еще большей степени – обстоятельства чтения этих стихов самой Наташе.

«Осип Эмильевич сидел на кровати в своей обычной позе, поджав под себя ноги по-турецки. Я села на кушетку. Он был серьезен и сосредоточен. “Я написал вчера стихи”, – сказал он. И прочитал их. Я молчала. “Что это?” Я не поняла вопроса и продолжала молчать. “Это любовная лирика, – ответил он за меня. – Это лучшее, что я написал”. И протянул мне листок.

1.

  • К пустой земле невольно припадая,
  • Неравномерной сладкою походкой
  • Она идет – чуть-чуть опережая
  • Подругу быструю и юношу-погодка.
  • Ее влечет стесненная свобода
  • Одушевляющего недостатка,
  • И, может статься, ясная догадка
  • В ее походке хочет задержаться –
  • О том, что эта вешняя погода
  • Для нас – праматерь гробового свода,
  • И это будет вечно начинаться.

2.

  • Есть женщины, сырой земле родные,
  • И каждый шаг их – гулкое рыданье,
  • Сопровождать воскресших и впервые
  • Приветствовать умерших – их призванье.
  • И ласки требовать у них преступно,
  • И расставаться с ними непосильно.
  • Сегодня – ангел, завтра – червь могильный,
  • А послезавтра – только очертанье…
  • Что было – поступь – станет недоступно…
  • Цветы бессмертны. Небо целокупно.
  • И все, что будет, – только обещанье.
4 мая 1937

<…> Осип Эмильевич продолжал: “Надюша знает, что я написал эти стихи, но ей я читать их не буду. Когда умру, отправьте их как завещание в Пушкинский Дом”. И после небольшой паузы добавил: “Поцелуйте меня”. Я подошла к нему и прикоснулась губами к его лбу – он сидел как изваяние. Почему-то было очень грустно»[861].

Знакомство Мандельштама с Наташей Штемпель началось с прочтения худшего, на взгляд самого поэта, любовного мандельштамовского стихотворения. Высшей точкой этого знакомства стало создание лучших, по собственному признанию поэта, образцов любовной лирики Мандельштама.

5

В конце октября – начале ноября 1936 года Мандельштамы переехали на последнюю свою воронежскую квартиру. Работы не было. Денег не было. Никаких перспектив на улучшение обстоятельств воронежской жизни не было.

Сколько можно судить по сохранившимся мандельштамовским письмам зимы 1936 – весны 1937 годов, поэт весь, без остатка, отдался чувству лихорадочного и бескомпромиссного отчаяния. Он не желал больше различать оттенков и полутонов – пропадать, так с музыкой; выглядеть нищим – так на все сто. «Сегодня утром мы с мамой <Надежды Яковлевны – Верой Яковлевной, приехавшей в Воронеж на время ее очередной отлучки в Москву> пошли искать туфли <…>, – 2 мая 1937 писал Мандельштам жене. – Я купил страшные синие – 25 р. К ним я хотел купить зеленые носки (при коричневых брюках), но мама не позволила» (IV: 194). А вот описание внешности Мандельштама из мемуаров А. Русановой, почти случайно на минутку зашедшей к Осипу Эмильевичу и Надежде Яковлевне зимой 1937 года: «Я открыла дверь и увидела немного сгорбленного, уже немолодого – не поражающего красотой мужчину, одетого скорее небрежно, чем неряшливо, с неправильно застегнутыми пуговицами пиджака, в свитере и в шлепанцах. Он смотрел настороженно и тревожно, был суетлив, напуган»[862].

Письма поэта последнего периода воронежской ссылки удивительным образом сочетают в себе нешуточный вызов с почти детскими мольбами о помощи.

«…Я сообщаю: я тяжело болен, заброшен всеми и нищ. На днях я еще раз сообщу об этом в наше НКВД и сообщу, если понадобится, правительству. Здесь, в Воронеже, я живу как в лесу. Что люди, что деревья – толк один. Я буквально физически погибаю» (из новогоднего письма к Н.С. Тихонову от 31 декабря 1936 года) (IV: 174). «Узнай следующее: в конечном счете мне предложено жить на средства родных (?) или убраться в любую больницу, откуда меня вышвырнут в дом инвалидов (к бродягам и паралитикам)» (из письма от 8 января 1937 года к брату Евгению, не приславшему денег) (IV: 175). «…Ты ведешь себя как скверный мальчишка, надеющийся избежать ответственности» (из письма ему же) (IV: 176).

«Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе.

Не ответить мне – легко.

Обосновать воздержание от письма или записки – невозможно» (из письма к Ю.Н. Тынянову от 21 января 1937 года) (IV: 177).

«Вы знаете, что я совсем болен, что жена напрасно искала работы. Не только не могу лечиться, но жить не могу: не на что. Я прошу вас, хотя мы с вами совсем не близки» (из письма к К.И. Чуковскому от 9 (?) февраля 1937 года) (IV: 180).

«Жить не на что. Даже простых знакомых в Воронеже у меня почти нет. Абсолютная нужда толкает на обращение к незнакомым, что совершенно недопустимо и бесполезно» (из мартовского письма к Н.С. Тихонову) (IV: 181).

«…Человек, прошедший через тягчайший психоз (точнее, изнурительное и острое сумасшествие), – сразу же после этой болезни, после покушений на самоубийство, физически искалеченный, – стал на работу. Я сказал: правы меня осудившие. Нашел во всем исторический смысл. Хорошо. Я работал очертя голову. Меня за это били. Отталкивали. Создали нравственную пытку. Я все-таки работал. Отказался от самолюбия. Считал чудом, что меня допускают работать. Считал чудом всю нашу жизнь. Через 1 1/2 года я стал инвалидом. К тому времени у меня безо всякой новой вины отняли всё: право на жизнь, на труд, на лечение. Я поставлен в положение собаки, пса» (из письма к К.И. Чуковскому от 17 апреля 1937 года) (IV: 185).

«Повторяю: никто из вас не знает, что делается со мной» (из письма к Н.С. Тихонову от 17 (?) апреля 1937 года) (IV: 186).

«<Брату> Шуре скажи: то, что он не ответил на мое письмо – непоправимо, – может больше не тревожиться. Обязательно точно передай» (из письма к жене от 22 апреля 1937 года) (IV: 187).

Таков был психологический фон, на котором, начиная с 6 декабря 1936 года, создавались едва ли не самые совершенные мандельштамовские стихи воронежского периода. Очень высоко оценил эти стихи Борис Пастернак в письме к Мандельштаму, переданном весной 1937 года: «Я рад за вас и страшно Вам завидую. В самых счастливых вещах (а их немало) внутренняя мелодия предельно матерьялизована в словаре и метафорике и редкой чистоты и благородства <…>. Спасибо за письмо»[863]. Пастернак благодарит Мандельштама за новогоднее поздравление, отправленное 2 января. «Я хочу, чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, – писал Пастернаку Мандельштам, – рвалась дальше к миру, к народу, к детям… Хоть раз в жизни позвольте сказать вам: спасибо за всё и за то, что это “всё” – еще не “всё”» (IV: 174).

В уже цитировавшемся нами письме Сергея Рудакова к жене от 24 мая 1935 года приводится следующая его развернутая реплика, обращенная к поэту: «…Кончен цикл открытых политических стихов. Теперь вы – вольноотпущенник и не должны, а вольны. Последние вещи живут отдельно, а это сейчас самое главное» [864]. Далее, может быть, не без хвастовства, описана реакция Мандельштама на рудаковские слова: «Он счастлив, поняв это»[865].

Действительно, почти все вещи Мандельштама, писавшиеся в декабре 1936 года, то есть в начале его второго воронежского периода, в отличие от большинства мандельштамовских стихотворений 1935 года, «живут отдельно» от политической злободневности, вне газетного контекста (при этом, если судить хотя бы по уже цитировавшемуся письму Мандельштама к Николаю Тихонову от 31 декабря 1936 года, поэт отнюдь не утратил интереса к текущим политическим событиям: «Вам, делегату VIII съезда (я слышал по радио Ваше прекрасное мужественное приветствие съезду), я сообщаю…» и так далее (IV: 174)).

Конечно, мы можем предположить, что, например, в финальных строках одного из вариантов стихотворения Мандельштама «Ночь. Дорога. Сон первичный…», находившегося в работе с 23 по 27 декабря 1936 года, отразились газетные сообщения о смерти Николая Островского[866], в чьем романе «Как закалялась сталь», как и в мандельштамовском стихотворении, описана:

  • В гуще воздуха степного
  • Перекличка поездов
  • Да украинская мова
  • Их растянутых гудков[867].

А ритмический рисунок и образность этого и еще целого ряда стихотворений декабря 1936 года, возможно, были подсказаны Мандельштаму тем отрывком из поэмы Аделины Адалис «Киров», который был напечатан на первой странице «Литературной газеты» 30 апреля 1935 года[868].

Сравним:

  • Напишу я, братья, книгу
  • Про колхозную зарю, –
  • Ленинградскому обкому
  • В красной папке подарю!
А. Адалис
  • Трудодень страны знакомой
  • Я запомнил навсегда:
  • Воробьевского райкома
  • Не забуду никогда!
О. Мандельштам

Однако газетные подтексты и злободневный фон оказываются для процитированного и других стихотворений Мандельштама декабря 1936 года периферийными, то есть лишенными решающей объяснительной силы.

Это справедливо уже в отношении начального стихотворения второго воронежского периода, датированного 6–9 декабря 1936 года[869]:

  • Из-за домов, из-за лесов,
  • Длинней товарных поездов –
  • Гуди за власть ночных трудов,
  • Садко заводов и садов.
  • Гуди, старик, дыши сладко,
  • Как новгородский гость Садко
  • Под синим морем глубоко, –
  • Гуди протяжно в глубь веков,
  • удок советских городов[870].

Газетный фон у приведенного мандельштамовского стихотворения такой: 5 декабря 1936 года на том самом чрезвычайном VIII съезде Советов, о котором Мандельштам упоминал в письме к Н. Тихонову, был утвержден текст новой Конституции Советского Союза. 6 декабря вся страна с воодушевлением отмечала это событие, о чем красноречиво свидетельствуют заголовки газетных подборок: «Великий день народного ликования»[871], «Всенародное ликование»[872], «Великий день. 90 000 трудящихся на улицах Воронежа»[873] и многие другие.

Первостепенно важная роль в ритуале принятия и празднования сталинской Конституции была отведена звуковой составляющей, что подметил, в частности, Всеволод Вишневский в своем экспрессивном «правдинском» репортаже «Чудесное расположение духа»: «Из тумана, сквозь туман – со всех сторон шли звуковые и возбуждающие нервные волны и токи»[874]. В этой звуковой составляющей были отчетливо различимы и заводские гудки – символ пролетарского приветствия новой Конституции. Приведем здесь только два примера, выбранные почти наудачу из воронежской «Коммуны»: «Заводской гудок. Рабочие, стахановцы, инженеры и техники 2-го механического цеха воронежского завода им. Сталина спешат на митинг, посвященный докладу товарища Сталина» о проекте новой Конституции[875]; «Гудок возвестил об окончании работы. Ворота цехов Острожского завода им. Тельмана распахнулись, и сотни людей – рабочие, работницы, инженеры, техники, конторщицы, пробираясь между пахнущих свежей краской вагонов, вереницей потянулись к клубу, потоком влились в его просторный и нарядный зал»[876].

В намеченный ряд без натяжки встраивается финал мандельштамовского стихотворения («Гуди протяжно в глубь веков, / Гудок советских городов»)[877], а также синтаксически и фонетически объединенная пара («заводов и садов») из его четвертой строки: отработавшие «за власть ночных трудов» стахановцы – в садах, парках и в заводских цехах радостно отмечают всенародный праздник[878].

10 декабря 1936 года, на исходе конституционных торжеств, московский Большой театр показал оперу Н.А. Римского-Корсакова «Садко»[879].

Подсвеченное всеми этими газетными подтекстами, стихотворение Мандельштама может быть прочитано как звуковой привет новой Конституции из глубины былинной, оперной русской древности.

Тем не менее нужно признать, что злободневная газетная тема в стихотворении «Из-за домов, из-за лесов…» затушевана. Не знай мы о том, что Мандельштам работал над ним 6–9 декабря 1936 года, приурочить стихотворение ко дню принятия сталинской Конституции было бы весьма затруднительно. Еще труднее с помощью отсылок к газетному материалу прояснить остальные мандельштамовские стихотворения декабря 1936 года – января 1937 года.

Интенсивное возвращение «газетной», «гражданской» образности в стихи Мандельштама пришлось на вторую половину января – первые числа февраля 1937 года. И связано это было с работой поэта над большим благодарственным стихотворением о Сталине «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…», в домашнем обиходе получившем заглавие «Ода».

К 1937 году в советской поэзии уже успел сложиться определенный, хотя и негласный канон, с которым сверялся любой автор, бравшийся за стихотворение или поэму о Сталине. Можно даже сказать, что все стихотворные строки о вожде этого времени в совокупности развертываются в удивительно цельный, внутренне непротиворечивый текст. Сталин предстает в нем богочеловеком: дозированное перечисление реальных (и/или считавшихся в 1937 году реальными) обстоятельств биографии «кремлевского горца» соседствует в интересующем нас коллективном тексте с воспеванием сталинских сверхъестественных дарований и свойств.

Ключевыми событиями биографии отца народов советские предвоенные поэты, судя по их стихам, считали:

– детство на Кавказе: «Для веселых птенцов, / Для растущих бойцов / Наша песня о горном орле! / Это было в далеком грузинском селе, / Там, где крепость стоит на скале… / Невелик городок, / Веет с гор холодок, / Тополя разместились в рядок; / Луг блестит от росы, / И во время грозы / Листья падают в горный поток… / Эту землю порой / Бьет подземный прибой – / Вулканической силы раскат… / Но земля, чтоб не сдать, / Расцветает опять, / Наливает огнем виноград! / Там домишко стоит, / Неказистый на вид, / Где семья трудовая жила. / Этот каменный кров / Был и прост и суров, / Как должно быть гнездо у орла. / Там ты – маленький – рос, / Задал первый вопрос, / Там ты первую книжку открыл, – / И над всею землей / Свежий ветер шумит / От твоих развернувшихся крыл!» (А. Адалис)[880]; «Любо помнить: Сталин… Он с Кавказа… / И тихонько петь аульный стих» (Я. Городской)[881]; «Припоминая отрочества годы, / хотел понять я, как в такой глуши / образовался действием природы / первоначальный строй его души, – / как он смотрел в небес огромный купол, / как гладил буйвола, как свой твердил урок, / как в тайниках души своей баюкал / то, что еще и высказать не мог» (Н. Заболоцкий)[882].

– аресты, тюрьмы и ссылки: «Метелью Сибирь заровняла / Дороги пройденные им» (В. Гаприндашвили)[883]; «И сколько, сколько раз бежал ты из неволи» (И. Гачечиладзе)[884]; «Злая Сибирь им исхожена» (Грузинская народная песня)[885].

– клятву над телом Ленина: «Тобою говорит трудящийся народ, / Громовый голос ты земли освобожденной, / И потрясет столетий ровный ход / Сталь клятвы Сталина, борьбою закаленной» (Ш. Абхаидзе)[886]; «В день смерти Ленина сердца, на миг остановясь, / Рванулись к солнцу твоему, к железной клятве той» (Н. Зарьян)[887]; «Такую же стальную, как и сам ты, / Ты клятву дал у ленинского гроба, / Не нарушил ты ее и не нарушишь, / Пускай врага задушит яда злоба» (С. Шаншиашвили)[888].

– создание конституции СССР, принятой VIII внеочередным съездом Советов 5 декабря 1936 года: «Движимая Сталинским законом, / Сильная, веселая страна» (Н. Асеев)[889]; «И до самой глубокой вечности / будет миру всему знаком – / подымающий человечество / ясный Сталинский наш закон!» (С. Кирсанов)[890]; «Он дал для народов / Высокий Закон, / Сроднил их великою / Дружбою он» (Я. Купала)[891].

Функцию едва ли не главного атрибута Сталина-человека долгое время выполняла в стихах советских поэтов солдатская шинель. К 1937 году этот образ накопил целый набор значений. Вот некоторые из них: Сталин прост – он заботится обо всех советских людях – он гениальный военачальник – он готовит нас к войне: «Спокойный человек в простой шинели» (А. Адалис)[892]; «Стоит человек в звездоносном Кремле, / Стоит он в походной военной шинели» (М. Бажан)[893]; «Ты наш стяг, ведешь нас в битву, / шелестят шинели крылья» (Грузинская народная песня)[894]; «Не забыть вовеки, как Иосиф Сталин / Собственной шинелью укрывал бойца» (О. Колычев)[895]; «Вышел в сиянии новых лучей. / Гений в шинели простой» (Г. Леонидзе)[896]; «Человек выходит из Кремля / В памятной шинели боевой» (А. Решетов)[897]; «Свинцовые тучи висели / В тяжелом дыму и огне. / В широкой военной шинели / Он шел по гремящей стране» (Е. Рывина)[898]; «Тогда я вижу, как подходит он, / В шинели серой и в варяжском шлеме, / В красноармейских старых сапогах…» (В. Саянов)[899].

Весьма характерно, впрочем, что в верноподданническом стихотворении Паоло Яшвили солдатская шинель Сталина прямо на глазах читателя затвердевает, преображается из суконной в бронзовую, а сам он, таким образом, превращается в памятник самому себе – в бронзовое божество:

  • Открылся Кремль, и ты в шинели серой.
  • Массивность бронзы обрело сукно[900].

Явными признаками божества Сталин наделен почти во всех советских стихотворениях, опубликованных в книгах и сборниках 1937 года.

Он из Кремля видит все, что происходит в окружающем мире – и в настоящем, и в прошлом, и в будущем; и днем и ночью (поэтому Сталин никогда не спит): «Махни мне веткой на разлуку / Увешанный плодами сад! / За нашу дружбу, в знак наград, / Положь мне яблоко на руку. / Я отвезу его туда, / В столицу красную далеко, / Где Сталин бодрствует всегда / И озирает мир широко. / И на тебе его следы. / Так созревай скорее к сроку. / Пусть видятся твои сады / Его недремлющему оку» (В. Аврущенко)[901]; «Цветенье жизни радостно и пестро, / Над ним простерт воздушно-синий зонт, / Но опытен наш вождь и смотрит остро, / Обозревая горизонт» (Демьян Бедный)[902]; «Словно с башни все ты видишь: / с мира дымка сна сползает. / Ум твой глубже телескопов / Вдаль столетий проникает» (А. Машашвили)[903].

Взгляд Сталина проникает сквозь все преграды, его глаза светятся целебной лаской и прозревают будущее: «Утро! Утро заревое, / Шелк твоих златых лучей / Так не светит всем на свете, / Как лучи его очей, / Столь любимых, столь хранимых, / Столь нигде не повторимых, / Полных сил, огня и ласк / Сталинских премудрых глаз» (В. Каменский)[904]; «На века дорогу видишь / Ты орлиными глазами» (А. Машашвили)[905]; «Видишь ты зори сквозь сумрак! Упорный / Взор достигает озерного дна» (С. Чиковани)[906].

Голос Сталина творит чудеса: «И ныне ты в Кремле. С неутолимой страстью / Набатом голос твой таранит небеса» (Д. Гачечиладзе)[907]; «Голос твой звучит спасеньем / или громом оглушает» (А. Машашвили)[908].

Улыбка Сталина вселяет в людей бодрость: «Одною своею улыбкой / Без меры он радует нас» (В. Гаприндашвили)[909]; «Озарен твоей улыбкой / лик великого народа!» (А. Машашвили)[910]; «Это Сталин, мудрый, несравненный, / Вождь и друг с улыбкою отца» (С. Родионов)[911].

Рука Сталина заботлива и наделена сверхчеловеческой силой: «А у руля рука верна / Твоя, великий Сталин!» (А. Будаев)[912]; «Тебя привел к невиданным победам, / Наш большевистский вождь рукой стальной» (А. Ерикеев)[913]; «И план, начертанный рукою исполина, / перед народами открыт» (Н. Заболоцкий)[914].

Само имя вождя сакрально – оно материально как сталь, без промаха разит врага (как стрела со стальным наконечником) и поддерживает угнетаемый пролетариат во всех уголках земного шара: «Мы имя твое понесем на устах. / Звенит оно, как литье, / Добытое в нежных людских сердцах – / Сталин, имя твое!» (С. Васильев)[915]; «Сто народов имя славят. / Жизнь берет его красу. / Поезда бегут на Славянск – / Имя Сталина несут» (С. Гордеев)[916]; «Как знамя, подымаем мы высоко / Стальное имя нашего вождя» (А. Ерикеев)[917].

Сталин вмещает в себя образы всех советских людей: «Как имя мильонов звучит это имя» (М. Бажан)[918]; «Соединились в этом человеке / Все высшие дерзания людей» (А. Ерикеев)[919]; «Когда б сердца мильонов слить в одно, / Твое родное сердце было б, Сталин!» (В. Сосюра)[920]; «Сталина сердце огромно, как мир» (И. Шаповалов)[921]. Верно и обратное – в каждом из советских людей есть частичка вождя, а все они вместе, как мозаика, складываются в образ коллективного Сталина: «Сталина я вижу в глубине Полесья, / Сталина в крестьянской хате я встречал, / Сталина в народной услыхал я песне, / Сталина в дороге сердцем отыскал» (А. Александрович)[922]; «Знаком этот образ, вошедший в века, / Несомый в людском величавом потоке» (М. Бажан)[923].

Отсюда уже совсем недалеко до утверждения: Сталин растворен во всем – весь мир, вся природа есть отражение тех или иных его черт и свойств: «В каждой завязи, в каждом стебле / Имя Сталина мы прочли» (Г. Леонидзе)[924]; «Человек, проснувшись, взглянет в синеву / И увидит образ твой любимый» (И. Мосашвили)[925].

Разнообразные уподобления Сталина явлениям природы – очень часто встречающийся в стихотворениях советских поэтов 1930-х годов прием: «Он, как ветер с далеких широт» (Д. Алтаузен)[926]; «С ним дружат и Лена и Волга» (В. Гаприндашвили)[927]; «Того великого, простого человека, / Чье имя, как гроза во всей вселенной, / Дыханье жизни спертой очищает / И радость будит в сердце подневольном» (Д. Гофштейн)[928].

Впрочем, в большинстве стихотворений Сталин предстает не столько явлением, сколько повелителем природы, управляющим ею по своему божественному усмотрению: «Пред тобою тают / Ледяные горы / И молчит прибой» (Я. Колас)[929]; «Покорны тебе гора и река, / Сильней ты всех рек и гор» (Г. Леонидзе)[930]; «Воздухом синим, течением рек / Помощь пришлет тебе тот человек!» (С. Михалков)[931].

Неудивительно, что во многих стихотворениях Сталин косвенно или прямо сопоставляется с садовником (или, может быть, лучше сказать – с Садовником):

  • Раздвинул он горы крутые,
  • Пути проложил в облаках.
  • По слову его молодому,
  • Сады зашумели густые,
  • Забила вода ключевая
  • В сыпучих горючих песках.
М. Исаковский[932]

Образ Сталина-Садовника позволял советским поэтам неброско совмещать в портрете вождя социальное с сакральным: «Ходит за каждым цветком, за каждой былинкой простой / Сталин – великий садовник нашей страны родной» (Я. Виртанен);[933] «Земля казахстанская в пышном цвету, / И я, возрожденный, со степью цвету – / Взрастил нам цветы эти Сталин» (Орымбай);[934] «Глядит с мавзолея садовник, слегка улыбаясь» (Е. Полонская)[935]. В функции частной разновидности образа садовника предстает в стихах о Сталине жнец: «Ты высушил топи и дал урожай нам» (В. Кипиани)[936].

Можно привести очень много примеров из стихотворений поэтов 1930-х годов, в которых Сталин сопоставляется с солнцем. Такие уподобления, как и некоторые другие наши примеры, идеально вписывающие сталинский коллективный текст в многовековую традицию изображения властителя, были весьма удобны для использования в панегирических произведениях о вожде. Они предоставляли удобную возможность сервильным стихотворцам воспеть: а) животворящие тепло и свет, которые Сталин несет человечеству; б) сталинскую сверхчеловеческую способность пребывать одновременно во многих местах; в) его особое, высшее положение в ряду людей и явлений природы.

Многочисленные величания Сталина в качестве садовника, как и уподобления его разнообразным явлениям природы (в первую очередь солнцу), позволяли советским поэтам 1930-х годов избегать прямого называния руководителя государства Богом, что кричаще противоречило бы атеизму, агрессивно насаждаемому тогда в СССР. Однако некоторые стихотворцы, особенно те, которые могли себе позволить прикрыться пышными национальными традициями, почти прямо восхваляли Сталина как божество, прибегая к посредничеству перифраз, сравнений и метафор. Поэтому, хотя, разумеется, не только поэтому, столь большая роль в освоении сталинской темы в 1930-е годы была отведена представителям народов СССР. К уже приведенным выше примерам прибавим еще три, взятых из стихотворений соотечественников вождя: «Ты нас выковал» (В. Горгадзе)[937]; «И ты недостижимого достиг: / Ты пересоздал ум людей и душу» (Н. Мицишвили)[938]; «Спаяны мы, словно звенья, / Волей вождя непреклонной» (П. Яшвили)[939].

Чуть более тонкий вариант этого же льстивого приема заключался в отождествлении Сталина с едва ли не самым главным в античной мифологии богоборцем – Прометеем: «Он Прометеевым огнем согрел / Тебя, и ты, по старой сказки слову, / Из зуб дракона нижешь тучи стрел, / Орфей, с рабов сдвигающий оковы» (Н. Мицишвили)[940]; «Новые всходы лелея, / Соединяя народы, / С новым огнем Прометея / Стал ты на страже свободы» (П. Яшвили)[941].

Конечно же, стихи о Сталине-богочеловеке 1930-х годов не могли обойтись без мотива смерти за вождя и героической смерти по приказу вождя: «За тебя, любимый Сталин, / Жизнь отдам без колебанья» (Грузинская народная песня)[942]; «И те, кого несут в пожар зари / Наполненные газом пузыри, / И те, кто в Арктике, – они умрут, / Лишь скажешь ты: “За родину умри!”» (С. Сейфуллин)[943]; «Отец наш, мы жизни свои отдадим, / Умрем если нужно, но мы победим!» (И. Шаповалов)[944].

Одной из ключевых тем сталинского коллективного поэтического текста 1930-х годов была тема чрезвычайно затрудненной в реальности коммуникации с вождем. О личной встрече со Сталиным мечтали, как о любовном свидании: «Оробел, не знаю, / Как вождю сказать мне про любовь свою» (А. Александрович)[945]. Визуальный контакт со Сталиным-божеством описывался как едва ли не самая заветная мечта: «Ласточкой быть желал бы, / Ласточкой быстрокрылой, / Легкой и стройной телом, / Чтоб побывать в Кремле, / Чтобы хоть раз увидеть, / Как улыбнется Сталин, / Слушая речи новых, / Созданных им людей» (М. Муртазали)[946].

Отсюда особая функция в поэтической сталиниане 1930-х годов мотива рукопожатия, устанавливающего и удостоверяющего тактильную связь простого советского человека с богом: «Стахановцам помнится долго / Пожатие сильной руки» (В. Гаприндашвили)[947]; «В стороне, где звезды ярки, / Где обилие машин, / Где Великий Вождь – доярке / Руку жмет от всей души» (С. Гордеев)[948]; «Товарищ Сталин улыбнулся тоже / И подошел. Рукопожатьем молча / Они лишь обменялись, и тогда / Впервые в жизни комиссар заплакал» (В. Саянов)[949]; «Сам Сталин принял нас в Кремле, / Мы говорили там с вождем… / Кто мог мечтать у нас в селе, / Что руку мы ему пожмем!» (Н. Шубоссинни)[950].

Однако вожделенный контакт с вождем мог осуществляться не только прямо, но и через посредничество чудесных помощников, в первую очередь через повсюду развешанные и расставленные портреты Сталина (как через иконы). Такой способ описан, например, в одном из стихотворений Аделины Адалис:

  • И два знакомых сердцу человека,
  • С которыми, как говорится, «лично»
  • Знаком я не был, – но не в этом суть…
  • Подняв к седеющим вискам ладони,
  • Приветствуют меня, проводят взглядом –
  • Спокойный человек в простой шинели,
  • А рядышком – родной Луганский Слесарь
  • С суровым, но мечтательным лицом…[951]

Иногда Сталин приходил к советским людям в качестве героя стихов и песен: «Мы именем твоим полны, как песней. Вот она / Летит, взывая к доблести, восторгом окрылив» (Н. Зарьян)[952]; «Песни о нем молоды и счастливы» (Е. Рывина)[953]; «О Сталине мудром, родном и любимом / Прекрасную песню слагает народ» (Народная песня о Сталине)[954].

Еще один способ контакта «простого человека» со Сталиным – аудиальный – описан в по-своему выразительном стихотворении Александра Жарова:

  • В этот час раздвинулись, исчезли
  • Стены комнаты моей,
  • Полной торжества такого, если б
  • Съезд Советов открывался в ней.
  • Впрочем так оно и было. Помню:
  • Пел вначале радиоприемник.
  • Он гремел «Интернационалом».
  • А потом – приемника не стало.
  • Тишина слилась в моей квартире
  • С всесоюзной тишиной.
  • Я назвал бы первым чудом в мире
  • То, что Сталин говорил со мной.
  • Не со мной одним. Пришли к беседе
  • Мой сынишка, мать, моя жена,
  • Все знакомые и все соседи,
  • Все товарищи и вся страна[955].

Но самый простой и удобный способ решения проблемы контакта со Сталиным-божеством заключался в культивировании в себе вполне религиозного ощущения незримого присутствия вождя во всех явлениях окружающего мира. Именно таким образом проблему личной коммуникации со Сталиным разрешил в своем стихотворении абхазский поэт Леварса Квициниа:

  • Гасли закаты, и зори вставали,
  • Морозы сменяли зной…
  • Ни разу в жизни товарищ Сталин
  • Не говорил со мной.
  • Я видел только его портреты,
  • А он меня – никогда.
  • Мне было больно думать об этом, –
  • Мечтал я о встрече всегда.
  • <…>
  • Но вдруг я понял, что ошибаюсь,
  • Только мечтая о нем:
  • Ведь я каждый день, каждый час встречаюсь
  • И говорю с вождем.
  • Я вырос уже, я молод, силен,
  • Мозг до мельчайших деталей
  • Лучами созвездия озарен.
  • И это созвездие – Сталин.
  • <…>
  • В Минске, в Киеве Сталин живет.
  • Бакинскими промыслами идет.
  • Табачных плантаций душистым ковром
  • Шагает мой Сталин в Сухуме моем[956].

Приведем также строки, как всегда, чрезвычайно чуткого к социальному заказу Сергея Михалкова, объединившего в своем стихотворении тактильный мотив рукопожатия с мотивом архетипического присутствия личности Сталина в личности каждого советского человека: «Знай, что в пожатиях тысячи рук… / Лучший товарищ – твой вождь и твой друг!»[957]

Востребованность сталинских портретов, а также стихов и песен об отце народов послужила причиной формирования еще одного, если так можно выразиться, профессионального тематического узла в предвоенной поэзии о вожде. Авторы произведений о Сталине обсуждали в своих стихотворениях саму возможность адекватного живописного, скульптурного или словесного портрета богоподобного брата Ленина: «Все, что сделано тобою, / Передать бессильна речь» (Грузинская народная песня)[958]; «Опять Гомер и Фирдуси возьмутся горячо, – / Но песням их не исчерпать ваш непомерный свет» (Н. Зарьян)[959] – стихотворение обращено к Ленину и Сталину; «Кто твое величье, Сталин, / Дать нам сможет в песнях звучных?» (С. Чиковани)[960]; «Не вылепить сравненьями твой образ, / Скульптурней он стиха любого, зорче» (С. Шаншиашвили)[961].

С этой магистральной для стихотворений 1930-х годов темой органично увязываются и некоторые другие поэтические произведения того времени, в которых трактовалась тема трудности написания портрета современного советского человека.

Таков, например, зачин стихотворения Николая Брауна «Рождение портрета»:

  • В последний раз он осмотрел подрамник,
  • Он постучал рукой, как браковщик,
  • В натянутое чуть ли не до треска,
  • Певучее, как бубен, полотно.
  • И он вошел, как в облако, где вещи
  • В туманной влаге тонут без лица.
  • Он двинулся на них – и уголь свистом
  • Березовым запел на полотне.
  • Он уголь тряс и щупал очертанья,
  • И щурил глаз и подымал из тьмы
  • Углов и ромбов и кругов обломки,
  • И выносил и в новый сноп вязал[962].

Мы наметили фон, на котором чрезвычайно удобно рассматривать мандельштамовское славословие Сталину:

  • Когда б я уголь взял для высшей похвалы –
  • Для радости рисунка непреложной, –
  • Я б воздух расчертил на хитрые углы
  • И осторожно, и тревожно.
  • Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
  • В искусстве с дерзостью гранича,
  • Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось,
  • Ста сорока народов чтя обычай.
  • Я б поднял брови малый уголок
  • И поднял вновь и разрешил иначе:
  • Знать, Прометей раздул свой уголек, –
  • Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!
  • Я б несколько гремучих линий взял,
  • Все моложавое его тысячелетье,
  • И мужество улыбкою связал
  • И развязал в ненапряженном свете,
  • И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
  • Какого, не скажу, то выраженье, близясь
  • К которому, к нему, – вдруг узнаешь отца
  • И задыхаешься, почуяв мира близость.
  • И я хочу благодарить холмы,
  • Что эту кость и эту кисть развили:
  • Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
  • Хочу назвать его – не Сталин, – Джугашвили!
  • Художник, береги и охраняй бойца:
  • В рост окружи его сырым и синим бором
  • Вниманья влажного. Не огорчить отца
  • Недобрым образом иль мыслей недобором,
  • Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
  • Кто мыслит, чувствует и строит.
  • Не я и не другой – ему народ родной –
  • Народ-Гомер хвалу утроит.
  • Художник, береги и охраняй бойца:
  • Лес человечества за ним поет, густея,
  • Само грядущее – дружина мудреца
  • И слушает его все чаще, все смелее.
  • Он свесился с трибуны, как с горы,
  • В бугры голов. Должник сильнее иска.
  • Могучие глаза решительно добры,
  • Густая бровь кому-то светит близко,
  • И я хотел бы стрелкой указать
  • На твердость рта – отца речей упрямых,
  • Лепное, сложное, крутое веко – знать,
  • Работает из миллиона рамок.
  • Весь – откровенность, весь – признанья медь,
  • И зоркий слух, не терпящий сурдинки,
  • На всех готовых жить и умереть
  • Бегут, играя, хмурые морщинки.
  • Сжимая уголек, в котором все сошлось,
  • Рукою жадною одно лишь сходство клича,
  • Рукою хищною – ловить лишь сходства ось –
  • Я уголь искрошу, ища его обличья.
  • Я у него учусь, не для себя учась.
  • Я у него учусь – к себе не знать пощады,
  • Несчастья скроют ли большого плана часть,
  • Я разыщу его в случайностях их чада…
  • Пусть недостоин я еще иметь друзей,
  • Пусть не насыщен я и желчью и слезами,
  • Он все мне чудится в шинели, в картузе,
  • На чудной площади с счастливыми глазами.
  • Глазами Сталина раздвинута гора
  • И вдаль прищурилась равнина.
  • Как море без морщин, как завтра из вчера –
  • До солнца борозды от плуга-исполина.
  • Он улыбается улыбкою жнеца
  • Рукопожатий в разговоре,
  • Который начался и длится без конца
  • На шестиклятвенном просторе.
  • И каждое гумно, и каждая копна
  • Сильна, убориста, умна – добро живое –
  • Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
  • Ворочается счастье стержневое.
  • И шестикратно я в сознаньи берегу,
  • Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,
  • Его огромный путь – через тайгу
  • И ленинский октябрь – до выполненной клятвы.
  • Уходят вдаль людских голов бугры:
  • Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
  • Но в книгах ласковых и в играх детворы
  • Воскресну я сказать, что солнце светит.
  • Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
  • Для чести и любви, для доблести и стали
  • Есть имя славное для сжатых губ чтеца –
  • Его мы слышали и мы его застали.

Легко заметить, что в этом стихотворении используются почти все типовые для поэтических портретов Сталина 1930-х годов мотивы.

В нем упоминаются и/ или подразумеваются: детство на Кавказе («И я хочу благодарить холмы, / Что эту кость и эту кисть развили: / Он родился в горах…»); аресты, тюрьмы и ссылки («…и горечь знал тюрьмы»; «Его огромный путь – через тайгу»); клятва над телом Ленина («На шестиклятвенном просторе»; «И ленинский октябрь – до выполненной клятвы»); создание конституции СССР («Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось, / Ста сорока народов чтя обычай»).

Возникает у Мандельштама образ Сталина в шинели на Красной площади («Он все мне чудится в шинели, в картузе, / На чудной площади с счастливыми глазами»).

Используются мотивы: мудрого сталинского взгляда («И в дружбе мудрых глаз»; «Могучие глаза решительно добры», «Лепное, сложное, крутое веко»; «Глазами Сталина раздвинута гора»); его голоса («И я хотел бы стрелкой указать / На твердость рта – отца речей упрямых»); могучей руки Сталина («Что эту кость и эту кисть развили»); его стального имени («Для чести и любви, для доблести и стали / Есть имя славное для сжатых губ чтеца – / Его мы слышали и мы его застали»); и ободряющей улыбки вождя.

Отметим, кстати, что последняя из перечисленных деталей облика Сталина окончательно закрепилась в реестре канонических примет советского изображения отца народов после его речи на VIII съезде Советов. В этой речи, напомним, прозвучала знаменитая сталинская шутка о буржуазных критиках новой Конституции, немедленно и с умилением подхваченная советскими средствами массовой информации. Приведем здесь лишь небольшую подборку цитат, показывающую, как отлаженно реагировала советская пресса на малейшее изменение выражения сталинского лица, на самое крохотное оживление его речи: «Ну и смеху же было в зале, когда товарищ Сталин давал этим “критикам” отповедь. Все смеялись. И товарищ Сталин смеялся»[963]. «В черных волосах седина, тень от усов прикрывает улыбающийся рот»[964]. «Медленно приближается громадный портрет. Кто не знает этого прекрасного лица? Оно приветливо улыбается знакомой мудрой и доброй улыбкой»[965]. Сравним у Мандельштама: «И мужество улыбкою связал», а также: «Он улыбается улыбкою жнеца / Рукопожатий в разговоре».

Это был новый и важный оттенок, с понятным ожиданием уловленный Мандельштамом: развернутое печатью после VIII съезда Советов тиражирование образа шутящего Сталина, улыбающегося Сталина, доброго Сталина внушало робкую надежду на скорое потепление нравов. «Взгляд у него такой милый, приятный – будто каждому хочет руку пожать», – рассказывала своим слушателям делегатка съезда М. Журавлева[966], и это ее впечатление знаменательно перекликается с «Одой». В этом стихотворении используются мотивы личного рукопожатия («Он улыбается улыбкою жнеца / Рукопожатий в разговоре»), визуального контакта с вождем («Могучие глаза решительно добры, / Густая бровь кому-то светит близко»)[967] и воздействия Сталина на советских людей через портреты («Лепное, сложное, крутое веко – знать, / Работает из миллионов рамок»).

Намечается в «Оде» и тема близости Сталина со всеми советскими людьми («Ста сорока народов чтя обычай»; «И каждое гумно, и каждая копна / Сильна, убориста, умна – добро живое – / Чудо народное!») и готовности каждого советского человека к самопожертвованию ради победы сталинского дела («На всех готовых жить и умереть…»).

Сталин изображается в стихотворении Мандельштама повелителем природных явлений, в том числе, осторожно, и солнца («Глазами Сталина раздвинута гора / И вдаль прищурилась равнина. / Как море без морщин, как завтра из вчера – / До солнца борозды от плуга-исполина»; «Воскресну я сказать, что солнце светит»). Также вождь уподобляется жнецу («Он улыбается улыбкою жнеца»; «И каждое гумно, и каждая копна / Сильна, убориста, умна – добро живое»).

В стихотворении Мандельштама употребляются значимые для сталинской мифологии 1930-х годов имена Прометея («Знать, Прометей раздул свой уголек») и Гомера – воплощения народной любви к вождю («Не я и не другой – ему народ родной – / Народ-Гомер хвалу утроит»).

Что же касается проблемы взаимоотношений Сталина и изображающего его художника, то она в мандельштамовском стихотворении ставится едва ли не как основная. Интересными и характерными кажутся типологические переклички зачина «оды» Мандельштама с приведенными выше начальными строками стихотворения Николая Брауна «Рождение портрета».

То есть незадействованным у Мандельштама остается лишь образ никогда не спящего вождя.

Из всего этого следует, что читателю-современнику, для которого мандельштамовское стихотворение и предназначалось, расшифровать его смысл было гораздо легче, чем нам, читателям послесталинской эпохи, на свое счастье, плохо разбирающимся в поэтическом сталинском каноне.

Современнику автора «оды» достаточно было прочесть строки Мандельштама: «Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось, / Ста сорока народов чтя обычай», чтобы понять: в них подразумевается, в первую очередь, сталинская конституция; ему достаточно было встретить в стихотворении упоминание о Прометее, чтобы связать его с воспевающими Сталина-богоборца и Сталина-бога строками других произведений о вожде; читателю-современнику достаточно было прочесть строки: «Лепное, сложное, крутое веко – знать, / Работает из миллиона рамок», чтобы вспомнить о портрете Сталина у себя на столе или на стене своей комнаты; достаточно было дойти до строки: «Глазами Сталина раздвинута гора», чтобы присоединить ее к десяткам стихотворных строк, воспевающих сталинское управление природой; достаточно было прочесть у Мандельштама о «шестиклятвенном просторе», чтобы без запинки перечислить шесть клятв Сталина над гробом Ленина и т. д.

При этом, конечно же, нужно принимать во внимание то обстоятельство, что Мандельштам зачастую переформатировал детали типового поэтического портрета Сталина почти до неузнаваемости. «Он улыбается улыбкою жнеца / Рукопожатий в разговоре» – это стилистически, разумеется, нечто совершенно иное, чем: «В ответ, улыбкой просияв, / Вождь крепко руку стиснул мне» (Н. Шубоссинни)[968].

Целый ряд канонических деталей поэтического сталинского портрета Мандельштам дополнил собственными, глубоко личными оттенками. Скажем, ни один из поэтов, напечатавших в 1937 году стихи о кавказском периоде биографии вождя, не упоминает его подлинную фамилию, меж тем как автор стихотворения «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» признается: «Хочу назвать его – не Сталин – Джугашвили». Это был смелый ход, сознательно претендующий на спор с каноном: псевдоним отца народов настолько слился в сознании советских людей с его носителем, что превратился в знак вождя, в его субститут. Привести рядом с этим псевдонимом подлинную сталинскую фамилию не решились даже авторы сборника «Грузинские стихи и песни о Сталине», вышедшего в Тбилиси[969].

Но и многие другие ключевые мотивы стихотворения Мандельштама «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» у остальных создателей советской поэтической сталинианы 1930-х годов были бы просто непредставимы.

Таков автобиографический мотив личной вины лирического героя «оды» («Пусть недостоин я еще иметь друзей, / Пусть не насыщен я и желчью и слезами»), очень дальняя параллель к которому при сквозном чтении стихов советских поэтов, изданных в 1937 году, обнаруживается разве что в книге Петра Орешина «Под счастливым небом»:

  • Да, я отстал
  • В мечтаниях моих.
  • Мой слабый ум
  • Не предвосхитил срока.
  • О, родина
  • Рябины и гречих,
  • Я виноват перед тобой
  • Жестоко![970]

С мотивом вины у Мандельштама тесно переплетен мотив самоумаления лирического героя перед величием совершающихся в СССР событий: «Уходят вдаль людских голов бугры: / Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят», который советскими поэтами конца 1930-х годов тоже почти не использовался. «Почти», потому что слабую вариацию этого мотива мы находим в одном из опубликованных в 1937 году стихотворений Михаила Светлова:

  • Республика встала
  • Во весь свой рост
  • Глухой Кремлевской стеной,
  • И я перед нею –
  • Совсем малыш,
  • С наперсток величиной[971].

Понятно, что в стихах о Сталине 1930-х годов не могло найтись места критике каких бы то ни было сталинских начинаний, даже такой мягкой и с оговорками критике, как в мандельштамовской «оде»: «Несчастья скроют ли большого плана часть, / Я разыщу его в случайности их чада».

Но, пожалуй, самый неожиданный стратегический ход, который Мандельштам делает в стихотворении «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» – это выворачивание наизнанку типовой для советской поэзии 1930-х годов ситуации – бойцы Красной армии во главе со Сталиным охраняют покой всех советских граждан. У очень и очень многих советских поэтов изображается «бойцов стальная стая», которые «хранят границу, Родину любя» (Адалис)[972].

У Мандельштама же не боец должен охранять художника, а, напротив, художник – беречь и охранять не только бойца, но и самого Сталина:

  • Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
  • Кто мыслит, чувствует и строит.
  • Не я и не другой – ему народ родной –
  • Народ-Гомер хвалу утроит.
  • Художник, береги и охраняй бойца:
  • Лес человечества за ним поет, густея,
  • Само грядущее – дружина мудреца
  • И слушает его все чаще, все смелее.

Закончив работу над одой Сталину, Мандельштам повсюду – в Воронеже и в Москве – читал свое стихотворение. Наверное, поэт надеялся, что «Ода» спасет его. Напрасно. Реакция на мандельштамовское произведение у большинства его чиновных слушателей и читателей была приблизительно такой же, как у воронежского следователя НКВД, которого поэт пытался знакомить со всеми своими новыми стихами по телефону. Из отзыва-доноса П. Павленко: «Есть хорошие строки в “Стихах о Сталине”, стихотворении, проникнутом большим чувством, что выделяет его из остальных. В целом же это стихотворение хуже своих отдельных строф. В нем много косноязычия, что неуместно в теме о Сталине»[973]. В этом отзыве отразилось и опознавание автором доноса в мандельштамовском тексте типовых мотивов поэтической сталинианы конца 1930-х годов и его возмущение мандельштамовскими нарушениями канона.

Сколь эфемерными были оптимистические надежды поэта и его современников на потепление климата в стране («Он улыбается улыбкою жнеца / Рукопожатий в разговоре»), стало ясно очень скоро после принятия сталинской Конституции: 23–30 января 1937 года в Москве состоялся широко освещавшийся в печати процесс по делу так называемого «Параллельного антисоветского троцкистского центра». 30 января было оглашено решение суда. Тринадцать человек приговорили к расстрелу, троим дали десять лет, одному – восемь. В этот же день «<б>олее 200 тысяч трудящихся Москвы собрались на митинг, чтобы приветствовать приговор Верховного суда и выразить свою преданность партии Ленина – Сталина»[974].

В первых рядах «приветствующих» оказались советские писатели. 26 января 1937 года «Литературная газета» поместила большую редакционную статью «Нет пощады изменникам». Еще четыре страницы газета в этот день отвела под призывы прозаиков и поэтов стереть с лица земли Ю.Л. Пятакова, К.Б. Радека, Л.П. Серебрякова и их соратников. Среди авторов отметились И. Бабель, Д. Мирский, Ю. Олеша, А. Платонов, Н. Тихонов, А. Толстой, К. Федин, М. Шагинян, В. Шкловский. Из выступления Ю. Олеши: «Ничто не помешает нашему народу жить, побеждать, добиваться счастья! Все враги его будут уничтожены!»[975]

Сразу после вынесения приговора состоялось Общемосковское собрание писателей, на котором с лютыми речами выступили Вс. Иванов, В. Ставский, А. Фадеев, К. Федин… В Ленинграде участников «Параллельного антисоветского троцкистского центра» клеймили М. Зощенко, В. Лидин, Ю. Тынянов…

По предположению М.Л. Гаспарова[976], именно на этот процесс Мандельштам откликнулся стихотворением, датируемым февралем 1937 года:

  • Если б меня наши враги взяли
  • И перестали со мной говорить люди,
  • Если б лишили меня всего в мире:
  • Права дышать и открывать двери,
  • И утверждать, что бытие будет
  • И что народ, как судия, судит,
  • Если б меня смели держать зверем,
  • Пищу мою на пол кидать стали б –
  • Я не смолчу, не заглушу боли,
  • Но начерчу то, что чертить волен,
  • И, раскачав колокол стен голый
  • И, разбудив вражеской тьмы угол,
  • Я запрягу десять волов в голос
  • И поведу руку во тьме плугом –
  • И в глубине сторожевой ночи
  • Чернорабочей вспыхнут земли очи,
  • И, в легион братских очей сжатый,
  • Я упаду тяжестью всей жатвы,
  • Сжатостью всей рвущейся вдаль клятвы, –
  • И налетит пламенных лет стая,
  • Прошелестит спелой грозой Ленин,
  • И на земле, что избежит тленья,
  • Будет будить разум и жизнь Сталин.

Легко заметить, что многие строки этого стихотворения идеально вписываются в соответствующий газетный контекст. Сравним хотя бы мандельштамовский зачин («Если б меня наши враги взяли») с заглавием редакционной передовицы, напечатанной на первой странице «Коммуны» 27 января 1937 года («Наши заклятые враги»), а также строку Мандельштама «И разбудив вражеской тьмы угол» со следующими фрагментами из речей А. Платонова и В. Ставского: «…Враг не сдастся, он будет заострять свое оружие против нас. Поэтому надо попытаться осветить точным светом искусства самую “середину тьмы” – тогда мы будем иметь еще один способ предвидения наиболее опасных врагов» (А. Платонов)[977]; «У нас с вами дочери и сыновья – какое будущее готовили им эти враги народа? Тьму кромешную, всю адскую тьму капиталистического строя – вот что готовили для наших детей» (В. Ставский)[978].

Однако Мандельштам и в данном случае, как обычно, выступил наособицу. Если авторы газетных заметок и отчетов о процессе по делу «Параллельного антисоветского троцкистского центра» исходили из реального положения вещей (мы судим врагов), автор стихотворения «Если б меня наши враги взяли…», как и в «Оде», вывернул ситуацию наизнанку (что было бы, если бы враги захватили меня). Взгляд на события с точки зрения унижаемого пленника позволил Мандельштаму избежать сервильного прославления a priori сильнейшей стороны, кровожадно добивавшей поверженного противника. Важно, вслед за М.Л. Гаспаровым, напомнить, что 27 февраля 1937 года был арестован единственный высокопоставленный партийный покровитель Мандельштама Н.И. Бухарин[979].

Активная публичная травля Бухарина и его ближайших соратников, начатая советской печатью на волне «пятаковского» процесса в конце января 1937 года, по-видимому, послужила одним из ситуативных поводов к написанию мандельштамовского стихотворения «Куда мне деться в этом январе…»[980]:

  • Куда мне деться в этом январе?
  • Открытый город сумасбродно цепок…
  • От замкнутых я, что ли, пьян дверей? –
  • И хочется мычать от всех замков и скрепок…
  • И переулков лающих чулки,
  • И улиц перекошенных чуланы –
  • И прячутся поспешно в уголки,
  • И выбегают из углов угланы…
  • И в яму, в бородавчатую темь
  • Скольжу к обледенелой водокачке
  • И, спотыкаясь, мертвый воздух ем,
  • И разлетаются грачи в горячке, –
  • А я за ними ахаю, крича
  • В какой-то мерзлый деревянный короб:
  • Читателя! советчика! врача!
  • На лестнице колючей разговора б!

М.Л. Гаспаров выявил важный подтекст этого стихотворения. «Слова “…выбегают из углов угланы”, – писал он, – неминуемо напоминают имя давно устраненного Н.А. Угланова, который был партийным начальником Москвы, когда в 1928 году Мандельштам через Бухарина спасал от расстрела приговоренных по делу Общества взаимного кредита»[981]. К сказанному обязательно нужно прибавить, что фамилии Бухарина, Рыкова и арестованного еще в августе 1936 года Угланова подряд перечислены в речи В. Ставского на Общемосковском собрании писателей. Эта уже цитировавшаяся нами речь была напечатана «Литературной газетой» 1 февраля 1937 года, в тот самый день, каким датировано мандельштамовское стихотворение «Куда мне деться в этом январе…»: «С чувством облегчения и радости переживаешь: нанесен еще удар, удар нанесен крепкий. Но надо помнить: враг – главный враг народа – он еще на свободе: это Троцкий, это правые – Бухарин, Рыков, Угланов, тоже злейшие заклятые враги народа, это те, которые еще не разоблачены, которые хотят пускать поезда под откос, чтобы вновь пылали во тьме ночей цистерны, озаряя ночное небо и снег, чтобы вновь крошились вагоны, чтобы вновь в глухих степях стонали раненые, изувеченные стахановцы и защитники-бойцы нашей великой родины. Об этом не надо забывать»[982].

Понятно, что арест Бухарина (и уже только во вторую очередь метонимически заместившего его в стихотворении «Куда мне деться в этом январе…» Угланова) окончательно лишал Мандельштама надежды на действенную помощь сверху и потому был для поэта равносилен соскальзыванию в воронежскую «бородавчатую темь», в смерть.

Тема внутренних врагов, готовых по дешевке продать Советский Союз внешним врагам, раздутая советской пропагандой во время процесса над участниками «Параллельного антисоветского троцкистского центра», превратила из актуальной в сверхактуальную тему обороны страны и с неизбежностью надвигающейся большой войны[983]. У Мандельштама эта тема впервые отчетливо прозвучала в отколовшемся от основного текста «Оды» стихотворении «Обороняет сон мою донскую сонь…» (3–11 февраля 1937):

  • Обороняет сон мою донскую сонь,
  • И разворачиваются черепах маневры –
  • Их быстроходная, взволнованная бронь
  • И любопытные ковры людского говора…
  • И в бой меня ведут понятные слова –
  • За оборону жизни, оборону
  • Страны-земли, где смерть уснет, как днем сова…
  • Стекло Москвы горит меж ребрами гранеными.
  • Необоримые кремлевские слова –
  • В них оборона обороны;
  • И брони боевой – и бровь, и голова
  • Вместе с глазами полюбовно собраны.
  • И слушает земля – другие страны – бой,
  • Из хорового падающий короба:
  • – Рабу не быть рабом, рабе не быть рабой, –
  • И хор поет с часами рука об руку.

Непосредственным подтекстом второй – третьей строф этого стихотворения, возможно, послужило произнесенное в декабре 1936 года «Заключительное слово Народного Комиссара Обороны маршала Советского Союза К.Е. Ворошилова на Всесоюзном совещании жен командного и начальствующего состава Рабоче-крестьянской Красной армии» в Кремле: «Ваша оборонная работа, товарищи, дорога, и мы ее высоко ценим потому, что вы облегчаете жизнь, деятельность, напряженную работу ваших мужей, отцов и братьев. Чем больше и лучше вы будете заниматься общественной и непосредственно оборонной работой, тем легче будет нашим командирам и начальникам делать свое непосредственное дело – повышать боевую подготовку Красной армии, тем легче будет им готовиться к тому, чтобы в нужную минуту выйти против врага во всеоружии, выставить против него могучую силу, не только физически и технически хорошо сколоченную, но также и духовно по-сталински подготовленную»[984].

Советских поэтов и прозаиков больше писать о надвигающейся войне призвала Вера Инбер в своем выступлении на Общемосковском собрании писателей 1 февраля 1937 года: «В чем заключается наша задача, задача советской литературы? Превратить всю нашу литературу в оборонную секцию, озабоченную тематикой будущей войны. Сейчас, перед лицом грозной военной опасности, надвигающейся извне, мы, писатели, должны сделать всю литературу оборонной. Мы должны много, действенно и сильно писать о войне»[985].

17 февраля сходный заказ всем советским литераторам сделал В. Ставский в своем выступлении на специально созванном собрании оборонных писателей. «Вчера в Москве открылось совещание актива писателей-оборонников, работающих над произведениями о Красной армии… – писала 18 февраля “Правда”. – Во вступительном слове тов. Ставский говорил о большом значении оборонной литературы, особенно теперь, в период бешеной подготовки империалистов к войне против СССР»[986].

В этом же номере «Правды» был приведен пример удачного и оперативного исполнения социального заказа, спущенного сверху советским писателям. Газета поместила рецензию Б. Резникова на постановку пьесы В. Киршона «Большой день» в Центральном театре Красной Армии: «Новая пьеса В. Киршона написана на очень серьезную и актуальную тему. В этом – первое, но не единственное ее достоинство. В “Большом дне” речь идет о советской авиации. Наши славные летчики являются действующими лицами пьесы. Киршона интересует в данном случае не только среда летчиков, их жизнь и быт, хотя с этого и начинается пьеса. Он хочет заглянуть вперед, показать тот страшный для наших врагов момент, когда они попытаются напасть на Советский Союз. Тогда, говорит пьеса, наступит Большой день расплаты с поджигателями войны»[987].

23 февраля 1937 года, в день Красной армии, редакционные статьи о скорой войне с буржуазным агрессором напечатали на своих первых страницах все советские газеты (Мандельштам, напомним, сделал для «Московского комсомольца» «громадный монтаж о Кр<асной> армии (23 февраля)» (IV: 134) еще в 1930 году).

А 26 февраля «Правда» опубликовала отчет об очередном Пленуме правления Союза писателей, где сообщалось, что делегатам был роздан «Полевой устав Красной армии, вводную главу которого писал лично нарком тов. К.Е. Ворошилов»[988].

Мандельштам не остался в стороне от движения «писателей-оборонников». 1 марта 1937 датирован его первый подступ к грандиозным «Стихам о неизвестном солдате».

Современники поэта хорошо помнили то страшное и символическое впечатление, которое на все человечество произвело появление в небе аэропланов в годы Первой мировой войны. Теперь и Небо воспринималось не как утешитель и свидетель, а как активный участник кровопролитных сражений. Соответственно, новый смысл в мандельштамовских «Стихах о неизвестном солдате» обрела привычная для описания войны метафора Апокалипсиса – кары Неба человечеству за его грехи.

Попробуем теперь построфно откомментировать одно из главных мандельштамовских стихотворений.

  • (I) Этот воздух пусть будет свидетелем,
  • Дальнобойное сердце его,
  • И в землянках, всеядный и деятельный,
  • Океан без окна – вещество…

Под «воздухом» здесь, очевидно, подразумевается небо в двух его воплощениях: а) небо над полем битвы со стучащим «сердцем» – военным аэропланом в эпицентре (в которое, возможно, целится дальнобойное орудие, и которое само может выступить в роли дальнобойного орудия) и: б) небо («воздушный океан»), заполняющее собой окопы и землянки (в землянках, в отличие от обыкновенных домов, нет окон, поэтому и небесное «вещество» изображается у Мандельштама «без окна»).

Почему окопный «воздух» тоже описывается как небо? Потому что смерть теперь правит бал и на небе, и на земле, и под землей, следовательно, разница между «воздухом» над землей и под землей утрачивается. Соответственно, оба неба призываются в свидетели на грядущем Страшном суде (сравните идиому: «Призываю небо в свидетели!»).

  • (II) До чего эти звезды изветливы!
  • Всё им нужно глядеть – для чего? –
  • В осужденье судьи и свидетеля,
  • В океан без окна, вещество…

«Судебная» тема развивается. Картина дополняется образом звезд-доносчиц («изветливы» от «навет»). Доносят они Богу на небо, которое раньше выступало в роли «судьи» над воюющими людьми или величественного «свидетеля» кровопролитных битв (ср., например, соответствующие сцены «Войны и мира»), а теперь само оказалось втянутым в мясорубку войны и потому «осуждается».

  • (III) Помнит дождь, неприветливый сеятель,
  • Безымянная манна его,
  • Как лесистые крестики метили
  • Океан или клин боевой.

Начнем с попытки объяснения 3–4 строк этой строфы: словосочетание «клин боевой» наводит на мысль, что «крестики», метящие воздушный «океан» – это аэропланы с деревянными («лесистыми») крыльями и фрагментами корпуса. Но «лесистые крестики» – это, без сомнения, и деревянные могильные кресты. Таким образом, небо и земля как место гибели и даже возможного упокоения сражающихся солдат вновь и уже более явственно предстают в стихотворении отраженными друг в друге (еще более прямо об этом будет сказано в V строфе). Если принять эту интерпретацию, то «дождь» из первой строки третьей строфы без насилия над текстом превратится в «неприветливого сеятеля» сбрасываемых с аэроплана бомб, без разбора дарующих свою страшную «безымянную манну находящимся внизу солдатам. Тогда эпитет «безымянная» (смерть) из второй строки этой строфы встает в один ряд с эпитетом «неизвестный» (солдат) из заглавия всего стихотворения.

  • (IV) Будут люди холодные, хилые,
  • Убивать, холодать, голодать.
  • И в своей знаменитой могиле
  • Неизвестный положен солдат.

В этой строфе для нас самое интересное – соотношение прошедшего и будущего времен. Ничто не мешало Мандельштаму начать третью строку со слова «хоть», и тогда бы смысл высказывания был предельно ясным: люди всё равно будут убивать друг друга, хотя трагический символ прошедшей войны (могила неизвестного солдата), казалось бы, мог послужить для сражающихся предостережением.

Но у Мандельштама, кажется, речь идет о другом: люди еще только «будут» убивать друг друга на полях сражений, а «неизвестный солдат» уже «положен» в своей «знаменитой могиле». Подобно тому, как одно пространство (земля) в стихотворении отражается в другом (небе), а небо – в земле, будущее в «Стихах о неизвестном солдате» отражается в прошлом, а прошлое – в будущем (ср. далее в финальной строфе стихотворения: «…и столетья / Окружают меня огнем» – и предшествующие, и грядущие).

  • (V) Научи меня, ласточка, хилая,
  • Разучившаяся летать,
  • Как мне с этой воздушной могилой
  • Без руля и крыла совладать.

В этой строфе (где впервые в стихотворении появляется «я») план укрупняется: перед нами уже не обобщенные поле битвы, звезды, дождь и люди, а конкретный падающий самолет и погибающий в нем летчик. Особое внимание обратим на словосочетание «воздушной могилы» из 3-й строки этой строфы, в котором сконденсировано намеченное ранее со(противо) – поставление земли и неба. Поскольку теперь убивают и в небе, прямо там можно хоронить, как раньше хоронили в земле (к которой неуклонно приближается «ласточка»-аэроплан). Не обойтись в данном случае и без указания на многократно отмеченный подтекст – «Демон» Лермонтова с его строками: «На воздушном океане / Без руля и без ветрил / Тихо плавают в тумане / Хоры стройные светил».

  • (VI) И за Лермонтова Михаила
  • Я отдам тебе строгий отчет,
  • Как горбатого учит могила
  • И воздушная яма влечет.

Еще один крупный план. Цитата из «Демона» ассоциативно притягивает в стихотворение упоминание о Лермонтове – поэте и воине, за судьбу которого автор (тоже поэт) готов дать «строгий отчет» погибающей ласточке-аэроплану (или читателю? или богу на Страшном суде?) Здесь впервые в «Стихах о неизвестном солдате» намечается собственное местоположение Мандельштама относительно участников всех прошлых и будущих войн. Он – рассказчик о трагических событиях. Авиационный термин уже и того времени «воздушная яма» перекликается в строфе с «воздушной могилой» из предыдущего четверостишия.

  • (VII) Шевелящимися виноградинами
  • Угрожают нам эти миры,
  • И висят городами украденными,
  • Золотыми обмолвками, ябедами,
  • Ядовитого холода ягодами —
  • Растяжимых созвездий шатры,
  • Золотые созвездий жиры…

Здесь – возвращение общего плана. Изображаются звезды – символ карающего неба, доносчики на Страшном суде («ябеды») и, возможно, – похожие на падающие звезды, сбрасываемые с аэропланов бомбы. Кроме того, поэт развивает возникшую еще в зачине стихотворения тему еды и голода на войне («всеядный» (I) – «манна» (III) – «голодать» (IV) – «виноградинами», «ягодами», «жиры» (VII)). Но, наверное, самое главное для нас – это отметить впервые заявленную в комментируемом фрагменте тему губительного света, падающего на землю с неба, не света жизни (традиционная интерпретация этого мотива в поэзии), а света смерти. В VII фрагменте содержится ответ на вопрос II строфы: «для чего» звездам «нужно глядеть» на поле боя? Для того чтобы угрожать человечеству карой небесной.

  • (VIII) Аравийское месиво, крошево,
  • Свет размолотых в луч скоростей,
  • И своими косыми подошвами
  • Луч стоит на сетчатке моей.

В строфе развивается тема смертоносного света, в 1–2 строках освещающего давние наполеоновские кровопролитные битвы в Египте и добивающего (в 3–4 строках) до современности, бьющего в глаза современному поэту-рассказчику.

  • (IX) Миллионы убитых задешево
  • Протоптали тропу в пустоте, –
  • Доброй ночи! всего им хорошего
  • От лица земляных крепостей!

В строфе, во-первых, возобновляется со(противо)поставление неба (как «пустоты») и земли («землянки» здесь это и окопы на поле боя, и могилы) и, во-вторых (в 3–4 строках), вводится тема милосердной ночной (и земляночной) тьмы, неброско противопоставленной жестокому свету. В первой строке IX строфы начинает разворачиваться циническая тема коммерческой выгоды войны («задешево»), которая будет продолжена в X, XIV и XVI строфах.

  • (X и XI) Неподкупное небо окопное —
  • Небо крупных оптовых смертей, –
  • За тобой, от тебя, целокупное,
  • Я губами несусь в темноте –
  • За воронки, за насыпи, осыпи,
  • По которым он медлил и мглил, –
  • Развороченных – пасмурный, оспенный
  • И придымленный гений могил.

Попробуем прочитать эти две, на первый взгляд, очень темные строфы, опираясь на нашу интерпретацию предыдущих фрагментов «Стихов о неизвестном солдате» и, тем самым, проверяя их на убедительность.

«Небо окопное» – это «воздух» из «землянок» (ср. в I строфе), который образует нерасчленимую целокупность с подлинно небесным «воздухом» (ср. в том же I четверостишии). Целокупность эта складывается потому, что в небе теперь, как и на земле, убивают («небо смертей»).

Эпитеты «неподкупное» и «крупных оптовых» продолжают коммерческую тему, начатую в IX строфе.

Строки «За тобой, от тебя, целокупное, / Я губами несусь в темноте» развивают автометаописательную тему поэта, рассказывающего о войне (ср. в VI строфе) в спасительной тьме (ср. в IX строфе), сменившей апокалипсическую вспышку света (ср. в VII и VIII строфах). А в целом образ несущегося в темном небе над полем битвы поэта, обрамленный мотивами, уже встречавшимися нам в VI, «лермонтовской» строфе «Стихов о неизвестном солдате», как представляется, провоцирует читателя вообразить себе главного героя произведения, цитировавшегося в этой строфе – демона.

  • (XII) Хорошо умирает пехота,
  • И поет хорошо хор ночной
  • Над улыбкой приплюснутой Швейка,
  • И над птичьим копьем Дон-Кихота,
  • И над рыцарской птичьей плюсной.
  • И дружит с человеком калека –
  • Им обоим найдется работа,
  • И стучит по околицам века
  • Костылей деревянных семейка –
  • Эй, товарищество, – шар земной!

В зачине строфы ратный труд солдат-пехотинцев сопоставляется с пением погребального хора (в том числе и хора ночных светил?) и тем самым – с «трудовой деятельностью» поэта, поющего скорбную песнь «над» телами погибших ранее воинов (и, одновременно, знаковых персонажей истории мировой литературы). Эти воины перечисляются в неслучайном порядке: от новейшего времени (Швейк) к Возрождению (Дон-Кихот) и Средневековью (рыцарь). Во второй половине комментируемого фрагмента литературные ассоциации, как представляется, дополняются живописными в духе Босха или Брейгеля-старшего. В финальной строке впервые в стихотворении возникает граждански окрашенная («товарищество») и по сути своей – оптимистическая тема взаимовыручки людьми друг друга.

  • (XIII) Для того ль должен череп развиться
  • Во весь лоб – от виска до виска,
  • Чтоб в его дорогие глазницы
  • Не могли не вливаться войска?
  • Развивается череп от жизни
  • Во весь лоб – от виска до виска,
  • Чистотой своих швов он дразнит себя,
  • Понимающим куполом яснится,
  • Мыслью пенится, сам себе снится –
  • Чаша чаш и отчизна отчизне –
  • Зведным рубчиком шитый чепец –
  • Чепчик счастья – Шекспира отец…

Перевод с темного языка стихотворения на общечеловеческий: для того ль человечество тысячелетиями развивало свой интеллект, чтобы он послужил созданию смертоносного оружия? Нет! Интеллект развивается от служения жизни, а не смерти, и тогда вмещающий его череп становится похожим на храм, вырастая до звезд и порождая таких титанов мысли, как Шекспир.

  • (XIV) Ясность ясеневая, зоркость яворовая
  • Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
  • Как бы обмороками затоваривая
  • Оба неба с их тусклым огнем.

Ясень и явор – это деревья. То есть Мандельштам возвращается к образности III строфы, где изображались аэропланы с деревянными деталями корпуса, и V строфы, в которой описывалось падение аэроплана на землю (хотя, разумеется, детали аэропланов не делались из ясеня и явора). По-видимому, и в комментируемой строфе речь идет о том, как подбитый аэроплан «мчится» к земле, к месту, где его изготовили («в свой дом»), «чуть-чуть» красный от стыда за то, что был использован в военных целях. «Обмороками» (смертями) «затовариваются» (опять слово из коммерческого лексикона) «оба неба», читай – и земля, и небо, в котором теперь тоже идет война. «Тусклый огонь» здесь – символ тлеющего огня войны, всегда готового разгореться в яркое пламя (о губительном свете см. в VII и VIII фрагментах).

  • (XV) Нам союзно лишь то, что избыточно,
  • Впереди не провал, а промер,
  • И бороться за воздух прожиточный –
  • Эта слава другим не в пример.

Вероятно, имеется в виду борьба прогрессивной, разумной части человечества (Советского Союза? – ср. «союзно» в первой строке разбираемой строфы) против войны – за «воздух прожиточный», за «мирное небо над головой». В этом небе будут летать не военные бомбардировщики и истребители, а самолеты, перевозящие мирных пассажиров, пусть даже это будет избыточной роскошью в сравнении, например, с железнодорожным передвижением. Такая миролюбивая политика достойна прославления, и только она способна превратить маячащий у человечества впереди «провал» («воздушную яму», «воздушную могилу») в «промер» – четко просчитанный путь (вторая строка строфы).

  • (XVI) И сознанье свое затоваривая
  • Полуобморочным бытием,
  • Я ль без выбора пью это варево,
  • Свою голову ем под огнем?

От разговора о выборе целой страны Мандельштам переходит к разговору о личном выборе конкретного человека. У него теперь появилась возможность жить не в вечном страхе ожидания войны и не губить свой драгоценный интеллект (мозг, «голову») в окопах (или в размышлениях над созданием нового оружия). Строфа завершает страшную тему голода на войне, начатую еще в зачине «Стихов о неизвестном солдате».

  • (XVII) Для чего ж заготовлена тара
  • Обаянья в пространстве пустом,
  • Если белые звезды обратно
  • Чуть-чуть красные мчатся в свой дом?
  • Чуешь, мачеха звездного табора,
  • Ночь, – что будет сейчас и потом?

Для того ли небо было создано таким прекрасным и мирным, чтобы стать еще одной ареной войны, чтобы с него падали на землю, там же и изготовленные самолеты (и бомбы)? Хоть ты, темная ночь, не мать, но мачеха испускающих яркий губительный свет звезд, подобно гадающей цыганке, ответь: что ждет человечество в ближайшем и отдаленном будущем?

  • (XVIII) Напрягаются кровью аорты,
  • И звучит по рядам шепотком:
  • – Я рожден в девяносто четвертом…
  • – Я рожден в девяносто втором…
  • И, в кулак зажимая истертый
  • Год рожденья, с гурьбой и гуртом
  • Я шепчу обескровленным ртом:
  • – Я рожден в ночь с второго на третье
  • Января в девяносто одном
  • Ненадежном году, и столетья
  • Окружают меня огнем.

Как и итоговый вариант «Высокой болезни» Бориса Пастернака, страшно темное стихотворение Мандельштама завершается чрезвычайно внятным, прозрачным фрагментом. «Я» утрачивает индивидуальные черты, перестает быть поэтом и вливается в ряды призывников на грядущей мировой войне.

Непосредственным стимулирующим источником для Мандельштама, возможно, послужило длинное антивоенное стихотворение Николая Заболоцкого «Война – войне», напечатанное в «Известиях» 23 февраля 1937 года. Рьяным поклонником поэзии Заболоцкого был Сергей Рудаков, упорно пытавшийся приобщить к творчеству автора «Столбцов» своего старшего друга. Приведем здесь несколько выразительных выдержек из писем Рудакова к жене: «О Заболоцком он молчит, а потом мрачно ругается»[989]; «…Он сделал умный вид и стал многословно ругать. Ругань такая – “Обращение к читателю как к идиоту, поучение (“и мы должны понять”) – тоже Тютчев нашелся… Многословие… Подробности… Все на нездоровой основе. И стихи это не Заболоцкого, а ваши”. Я сказал, что они из “Известий”. Надин <Надежда Яковлевна Мандельштам> вспомнила об этом»[990]. И, наконец: «Говорили о Заболоцком, Ходасевиче и Цветаевой – он (и я) очень хочет их перечесть»[991]. Неудивительно, если в марте 1937 года Мандельштам решил вступить в заочное соревнование с не так давно подвергнутым зловещей газетной травле поэтом.

Помимо всего прочего, мандельштамовские «Стихи о неизвестном солдате», по-видимому, правомерно счесть серьезным ответом поэта на свой же, не так давно заданный Якову Рогинскому, шуточный вопрос о памятнике. Как и в «Оде», Мандельштам предстает в «Стихах о неизвестном солдате» в окружении бесчисленного количества людей – традиционная горацианская оппозиция «поэт» / «народ» разрушается. Памятника достоин не он – Осип Мандельштам, а – «неизвестный солдат», представитель миллионов, «убитых задешево» на всех прошедших и будущих войнах. О том, что «Памятник» Пушкина – юбиляра 1937 года Мандельштам держал в голове, работая над своими «Стихами о неизвестном солдате», отчетливо свидетельствует их отброшенный финал. Здесь присутствует легко распознаваемая цитата из пушкинского шедевра:

  • Я – дичок, испугавшийся света,
  • Становлюсь рядовым той страны,
  • У которой попросят совета
  • Все кто жить и воскреснуть должны.
  • И союза ее гражданином
  • Становлюсь на призыв и учет
  • И вселенной ее семьянином
  • Всяк живущий меня назовет…[992]
6

Срок воронежской ссылки истек 16 мая 1937 года. Из «Воспоминаний» Н.Я. Мандельштам: «Без всякой веры и надежды мы простояли с полчаса в жидкой очереди <в комендатуре воронежского МГБ>: “Какой-то нас ждет сюрприз?” – шепнул мне О. М., подходя к окошку. Там он назвал свою фамилию и спросил, нет ли для него чего-нибудь, поскольку срок его высылки кончился. Ему протянули бумажку. В первую минуту он не мог разобрать, что там написано, потом ахнул и вернулся к дежурному в окошке. “Значит, я могу ехать куда хочу?” – спросил он. Дежурный рявкнул – они всегда рявкали, это был их способ разговаривать с посетителями – и мы поняли, что О. М. вернули свободу»[993].

Мандельштамы спешно упаковали пожитки и уехали в Москву. Здесь их ждала встреча с Анной Ахматовой, гостившей у семьи Ардовых в писательском доме в Нащокинском переулке. «Осип был уже больным, много лежал, – вспоминала поэтесса. – Прочел мне свои новые стихи, но переписывать не давал никому. Много говорил о Наташе (Штемпель), с которой дружил в Воронеже <…>. Одна из двух комнат Мандельштамов была занята человеком, который писал на них ложные доносы <речь идет об очеркисте Николае Костареве, подселенном в квартиру Мандельштамов в их отсутствие>, и скоро им стало нельзя показываться в этой квартире»[994]. Тем не менее, первоначально настроение четы Мандельштамов было приподнятым.

Лиля (Еликонида) Попова, с которой Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна об эту пору общались почти ежедневно, в начале июня 1937 года писала Владимиру Яхонтову: «Как я провожу время? Большую часть времени у Мандельштамов. Союз <писателей> их поддерживает, дает деньги, Осипа Эм<ильевича> лечат врачи, на днях стихи его будут заслушаны в Союзе, на специальном собрании <…>. Они очень привязались ко мне (“всеми любимой, всеми уважаемой”). Осип Эмильевич, если не ошибаюсь, вздумал “открыть” меня. Но об этом поговорим по приезде, в этом я еще плохо разбираюсь, но кажется, в ссылке он помолодел лет на двадцать, выглядит хулиганистым мальчишкой и написал мне стихи, которые прячет от Надежды Яковлевны (!!). Если там вековые устои рушатся, то я об одном молю, чтоб не на мою голову»[995].

Читая эти оптимистические строки, необходимо принимать в расчет, что красавица Лиля Попова была фанатической поклонницей Сталина и всех его начинаний. «Сталинисткой умильного типа» спустя годы назовет ее Надежда Яковлевна[996]. А Осип Мандельштам завершил стихи, о которых Попова упоминает в письме к Яхонтову, таким ее портретом:

  • Слава моя чернобровая,
  • Бровью вяжи меня вязкою,
  • К жизни и смерти готовая,
  • Произносящая ласково
  • Сталина имя громовое
  • С клятвенной нежностью, с ласкою.

4–5 июля 1937 года датировано еще одно стихотворение, обращенное к Лиле Поповой, «Стансы». Оно состоит из десяти строф. Каждая из первых четырех строф вводит новый «газетный» мотив. Два из них уже выявлены нашими предшественниками; на два попробуем указать мы:

  • Необходимо сердцу биться:
  • Входить в поля, врастать в леса.
  • Вот «Правды» первая страница,
  • Вот с приговором полоса.

Комментаторами уже замечено, что в строке «Вот с приговором полоса» из зачина «Стансов» подразумевается номер «Правды» от 12 июня 1937 года. На первой странице этого номера газеты большими буквами сообщалось о смертном приговоре по делу Тухачевского, Уборевича, Якира и других крупных советских военачальников: «Вчера Верховный суд Союза ССР приговорил к расстрелу восемь шпионов, находившихся на службе у военной разведки одного из иностранных государств. Разгром военно-шпионского ядра – признак силы великого Советского государства и большой удар по поджигателям войны и их планам расчленения СССР и восстановления власти помещиков и капиталистов»[997].

  • Дорога к Сталину – не сказка,
  • Но только – жизнь без укоризн:
  • Футбол – для молодого баска,
  • Мадрида пламенная жизнь.

В двух заключительных строках второй строфы «Стансов» (как тоже отмечалось комментаторами) речь идет о сборной команде Страны Басков, «в которой были 9 бойцов-республиканцев», приехавшей «в Москву в июне 1937» года[998], а, если точнее – 8 бойцов, приехавших 16 июня[999]. Сборная Страны Басков провела с ведущими московскими и ленинградскими футбольными командами несколько матчей; 5 июля, то есть в тот день, каким датированы мандельштамовские «Стансы», состоялся матч сборной Страны Басков с московским «Динамо», о чем «Правда» поместила специальную заметку[1000]. Пафосом, сходным с мандельштамовским, окрашен, например, следующий фрагмент отчета Льва Кассиля о матче сборная Страны Басков – «Локомотив»: «У наших гостей двойная слава. Восемь из них были игроками знаменитой национальной сборной команды, защищавшей цвета Испании в самых ответственных международных матчах. Но есть еще одно обстоятельство, и вот оно-то делает баскских товарищей близкими, родными, знакомыми нам, – все они дрались на фронтах республики. И если в команде Страны Басков не хватает 2–3 прославленных игроков, то это потому, что славные бойцы футбольного зеленого поля сложили свои смелые головы на поле битвы»[1001].

В третьей строфе «Стансов» специального комментария требует не очень понятная первая строка:

  • Москва повторится в Париже,
  • Дозреют новые плоды,
  • Но я скажу о том, что ближе,
  • Нужнее хлеба и воды…

Загадка отгадывается просто и предельно конкретно: подразумевается вовсе не грядущая Мировая революция, как это может показаться без чтения прессы соответствующего периода, а советский павильон на международной выставке «Искусство и техника в современной жизни», открывшейся в Париже 24 мая 1937 года. 1 июля павильон посетил Ромен Роллан, о чем «Правда» бравурно писала в номерах от 2 и 3 числа[1002]. Приведем также фрагмент из репортажа И. Маньэна, напечатанного в «Правде» 1 июля. В этом репортаже особое внимание было уделено скульптуре В. Мухиной «Рабочий и колхозница», изготовленной специально для советского павильона парижской выставки: «По общему мнению, СССР оказался на высоте науки и цивилизации. Советский павильон, находящийся у входа на большую трассу Трокадеро, приковывает внимание посетителей монументальной группой, возвышающейся над ним. Группа в радостном порыве стремится вперед»[1003].

В четвертой строфе «Стансов» с помощью привлечения газетного материала должно быть прокомментировано одно, но ключевое слово последней строки:

  • О том, как вырвалось однажды:
  • – Я не отдам его! – и с ним,
  • С тобой, дитя высокой жажды,
  • И мы его обороним

Тут подразумевается опять же не абстрактная коллективная защита Сталина от гипотетических врагов, а вполне конкретная акция Сталиным инициированная: 2 июля 1937 года «Правда» напечатала правительственное постановление «О выпуске “Займа Укрепления Обороны Союза ССР”»[1004], которое затем в течение нескольких дней обсуждалось и восхвалялось на страницах всех советских газет. В частности, 4 июля «Правда» опубликовала большую подборку материалов «Подписка на заем развертывается по всей стране»[1005].

Мы видим, что в «Стансах» Мандельштам отреферировал новости текущей политической и общественной жизнь весьма оперативно, хотя и не везде со скоростью репортера. С понятными оговорками его стихотворение правомерно было бы сравнить с обзором знаковых событий в стране приблизительно за месяц, выполненным по главной государственной газете – «Правде».

На короткое время мандельштамовское чувство к возлюбленной оказалось почти неотделимым от чувства к диктатору – подобное опьянение Сталиным поэт разделил со многими своими современниками. Так, вполне здравомыслящий Корней Иванович Чуковский 22 апреля 1936 года внес в свой дневник следующую восторженную запись: «ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами <колхозница-ударница> Демченко. И мы все ревновали, завидовали, – счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства <…>. Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: “Ах, эта Демченко, заслоняет его!” (на минуту). Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью…»[1006].

У Мандельштама отрезвление, как обычно, наступило несколько быстрее, чем у остальных. Уже 17 июля 1937 года жена Яхонтова в раздражении записала в дневике: «Расстроили меня, обозлили два звонка М<андельштама>, даже три. Это непроходимый, капризный эгоизм. Требование у всех, буквально, безграничного внимания к себе, к своим бедам и болям.

В их воздухе всегда делается “мировая история” – не меньше, – и “мировая история” – это их личная судьба, это их биография.

В основном постыдная, безотрадная, бессобытийная, замкнутая судьба двух людей, один из которых на роли премьера, а другая – вековечная классическая плакальщица над ним. Его защитница от внешнего мира, а внешне это уже нечто такое, что заслуживает оскала зубов.

Итак, в вечном конфликте (интересно, существовал ли этот конфликт до Октябрьской революции. Похоже, что нет)»[1007].

В описываемый период Мандельштамы уже больше двух недель жили в приволжском городке Савелове: в начале июня 1937 года милиция потребовала от Осипа Эмильевича и Надежды Яковлевны в 24 часа покинуть столицу. Оказывается, после ссылки поэт и его жена не имели права проживать в Москве.

В середине июля стало ясно, что выступление в Союзе писателей, о котором Попова торжественно сообщала Яхонтову, не состоится. Тогда же в Савелово навестить Мандельштамов приехала Наталья Штемпель. «Нашла нужную улицу и дом; в окне увидела Осипа Эмильевича. Он таинственно поднес палец к губам, молча вышел ко мне, поцеловал и ввел в дом. Надежда Яковлевна тоже мне обрадовалась.

В бревенчатом доме они снимали полупустую комнату, но в этом была какая-то дачная прелесть, казалось, больше воздуха»[1008].

Как-то сводить концы с концами Мандельштамам помогали Валентин Катаев и Евгений Петров, Соломон Михоэлс и Владимир Яхонтов, Семен Кирсанов и Всеволод Вишневский. Чтобы раздобыть немного денег на жизнь, Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна съездили в Ленинград. Михаил Леонидович Лозинский дал 500 рублей – это позволило оплатить дачу в Савелове до конца лета. Деньгами помогли также Юрий Тынянов, Корней Чуковский, Михаил Зощенко, Валентин Стенич. Ночевали Мандельштамы в Фонтанном доме, у Пуниных. Из воспоминаний Анны Ахматовой: «В это время в Шереметьевском доме был так называемый «Дом занимательной науки». Проходить к нам надо было через это сомнительное заведение. Осип озабоченно спросил меня: “А, может быть, есть другой занимательный выход?”»[1009]. «Так они прожили год, – продолжает Анна Андреевна. – Осип был уже тяжело болен, но он с непонятным упорством требовал, чтобы в Союзе писателей устроили его вечер. Вечер был даже назначен <на 15 октября 1937 года>, но, по-видимому, “забыли” послать повестки, и никто не пришел. О.Э. по телефону пригласил <Николая> Асеева. Тот ответил: “Я иду на “Снегурочку” <в Большой театр>”, а <поэт Илья> Сельвинский, когда Мандельштам попросил у него, встретившись на бульваре, денег, дал три рубля»[1010].

С ноября 1937 года Мандельштамы поселились в Калинине. «<Н>и на кого не похожий человек в кожаном пальто с сильно оттопыренными ушами. Казалось, он ни секунды не может усидеть на месте. Все время ходил, чуть ли не бегал по двору. Со стороны мне это казалось очень смешным»[1011]. Таким Осип Эмильевич запомнился школьнице-соседке.

«Мы живем сейчас в избе на окраине города, – рассказывала Надежда Яковлевна в письме к сосланному Борису Кузину от 30 ноября. – Под окнами – огороды, огороды, огороды. Сейчас выпал снег и пейзаж облагообразился <…>. Сам Калинин – хороший городок, но в центре не найти комнату»[1012]. В более раннем письме – от 6 ноября – Надежда Яковлевна сообщила Кузину неутешительные и утешительные новости о Мандельштаме: «Плохо, что Ося болен – склероз аорты, плохо с сердцем. Хорошо, что он исключительно жизнеспособен и массу работал»[1013]. «Жена за эти годы очень устала, но духом крепка, – в тот же день писал Кузину сам поэт. – Когда выпадает период покоя – она совсем молодая. Сейчас наш старый воронежский быт уже не существует, а новый еще не сложился. Все зависит от решения Союза писателей, подошедшего к этому делу очень серьезно. <…> Мы забегаем в музеи, жадно смотрим живопись, ведем очень подвижный и несколько утомительный образ жизни»[1014]. В декабре 1937 года Осип Эмильевич в письме к Кузину так рассказывал о своем отношении к современности: «Стариной заниматься не хочу. Хочу двигать язык, учиться и вообще быть с людьми, учиться у них»[1015].

Новый, 1938 год Мандельштамы встретили в Калинине. «Вчера мы ходили по улицам и увидали мальчишку с девчонкой, которые везли на санках довольно густую елочку, – писала Надежда Яковлевна Борису Сергеевичу. – И хотя весь город завален елками и хотя мы уже порешили елку не покупать, мы все же не выдержали и повернули санки с елочками к нашему дому.

На елке оказалось девять свечек – десятый подсвечник сломался. Ося побрился ровно в одиннадцать часов – в пол-одиннадцатого вернулись домой: ездили в аптеку за лезвием для “жилета” <Еще 7 ноября 1935 года, когда отмечался совсем другой праздник, Сергей Рудаков писал жене: “О<сип> побрился – я ему сказал, что есть два человека, О<сип> Э<мильевич> бритый и О<сип> Э<мильевич> небритый. А он добавил, что у них разная идеология”>[1016].

Вино было кислое, но благородное, – продолжает Надежда Яковлевна. – Встретили Новый год честь честью – с хозяйкой, выпили вина, закусили и легли спать <…>. Я очень дохлая. Не знаю, чего я не переношу, но все мне делается дурно. Оська – ничего, но душевное состояние тяжелое <…>. Ходит он, как кот в сапогах, в лже-валенках – валенки трудно достать – в коричневых матерчатых сапогах, которые называются в магазинах “чулки”… Ступает мягко и тяжело и целый день бегает по комнате. Иногда от усталости валится на кровать. К вечеру устает, как после большой экскурсии»[1017].

К началу весны дела вроде бы чуть-чуть поправились: 2 марта Литфонд выделил Мандельштамам путевки в дом отдыха «Саматиха» и пособие на их приобретение. Между 3 и 5 марта Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна съездили в Ленинград, где в последний раз Мандельштам увиделся с Ахматовой. «Беда ходила по пятам за всеми нами, – пишет Ахматова в «Листках из дневника». – Жить им было уже совершенно негде. Осип плохо дышал, ловил воздух губами. Я пришла, чтобы повидаться с ними, не помню, куда. Все было как в страшном сне. Кто-то пришедший после меня сказал, что у отца Осипа Эмильевича (у “деда”) нет теплой одежды. Осип снял бывший у него под пиджаком свитер и отдал его для передачи отцу»[1018].

И все-таки пребывание в санатории «Саматиха» взбодрило Мандельштама. 10 марта 1938 года он отправил жизнерадостное письмо Борису Кузину. 16 апреля – отцу, Эмилю Вениаминовичу. Из письма к Борису Кузину: «Вчера я схватил бубен из реквизита Дома отдыха и, потрясая им и бия в него, плясал у себя в комнате: так на меня повлияла новая обстановка. “Имею право бить в бубен с бубенцами”» (IV: 199). Из письма к отцу: «Здесь очень простое, скромное и глухое место. 4 1/2 часа по Казанской дороге. Потом 24 километра на лошадях. Мы приехали, еще снег лежал <…>. Так или иначе – мы получили глубокий отдых, покой на 2 месяца. Этого отдыха осталось еще 3 недели. Мое здоровье лучше <…>. Главное: работа и быть вместе» (IV: 200).

В промежутке между этими двумя посланиями – 16 марта – было отправлено еще одно, определяющее для судьбы Мандельштама, письмо. Письмо-донос Ставского наркому внутренних дел СССР Ежову.

Осип Эмильевич еще с воронежских времен забрасывал Ставского жалобами на неправильное к себе отношение и просьбами о материальной и моральной поддержке. Способ, с помощью которого Ставский решил раз и навсегда положить конец мандельштамовским притязаниям, нельзя не признать весьма действенным. «Уважаемый Николай Иванович! – обращался он к Ежову. – В части писательской среды весьма нервно обсуждается вопрос об Осипе Мандельштаме.

Как известно – за похабные клеветнические стихи и антисоветскую агитацию О. Мандельштам был года три-четыре тому назад выслан в Воронеж. Срок его высылки окончился. Сейчас он вместе с женой живет под Москвой (за пределами “зоны”).

Но на деле – он часто бывает в Москве у своих друзей, главным образом – литераторов. Его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него “страдальца” – гениального поэта, никем не признанного. В защиту его открыто выступали Валентин Катаев, И. Прут и другие литераторы, выступали остро.

С целью разрядить обстановку О. Мандельштаму была оказана материальная поддержка через Литфонд. Но это не решает всего вопроса о Мандельштаме.

Вопрос не только и не столько в нем, авторе похабных, клеветнических стихов о руководстве партии и советского народа. Вопрос об отношении к Мандельштаму группы видных советских писателей. И я обращаюсь к Вам, Николай Иванович, с просьбой помочь.

За последнее время О. Мандельштам написал ряд стихотворений. Но особой ценности они не представляют – по общему мнению товарищей, которых я просил ознакомиться с ними (в частности, тов. Павленко, отзыв которого прилагаю при сем).

Еще раз прошу Вас помочь решить этот вопрос об О. Мандельштаме.

С коммунистическим приветом

В. Ставский»[1019].

К письму Ставского был приложен уже цитировавшийся нами отзыв о стихах Мандельштама, составленный Петром Павленко, из которого здесь приведем небольшой фрагмент: «Я всегда считал, читая старые стихи Мандельштама, что он не поэт, а версификатор, холодный, головной составитель рифмованных произведений. От этого чувства не могу отделаться и теперь, читая его последние стихи»[1020].

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Знание о близости границы видимого мира и о том, что в любой момент кажущееся случайным стечение обс...
«Право на новую жизнь» — новый роман автора. В книге описаны проблемы современных школьников. Главна...
Сборник стихов и загадок «Для больших и маленьких» будет интересен как и совсем маленьким читателям,...
В книге собраны заметки автора и фото из тех мест, где мне удалось побывать — Испания и Греция, Крит...
Суета всегда имеет смысл. Но только мы не всегда понимаем, какой. Об этом большой рассказ Владислава...
В сборник вошли мысли последних пяти лет. Многое накипело… Накипело не только у меня… Накипело у нар...