Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества Клепикова Елена
Роман с эпиграфами
Бикфордов шнур. Предисловие к «Трем евреям»
Еже писах, писах.
Ин. 9-22
С литературного измальства у меня появилась странная привычка превращать жанровые подзаголовки в названия: «Торопливая проза», «Жидовская исповедь», «Роман с эпиграфами», а последний за четверть века своего сначала догутенбергова, потом тамиздатного и, наконец, хрестоматийного существования под новым названием «Три еврея» оброс легендами и са превратился в литературный миф, обозначив художественную вершину этого подпольного периода. Самым адекватным общим наименованием было бы, конечно, «Торопливая проза», ибо объединяет все вышеназванные штуки, сочиненные наспех, второпях, в страхе и без оглядки с конца 60-х до середины 70-х – понятно, в стол. Это была предотъездная проза – имею в виду не отвал за океан, который приключился несколькими годами позже, но переезд из Питера в Москву, что в тогдашних условиях значило переменить кагэбэшное рабство на крепостную зависимость от государства. Работа прозаика была на самом деле работой крота, который рыл нору в направлении центра земли, параллельно со своей официальной деятельностью критика, кандидата наук, члена Союза писателей, ВТО (Всероссийского тетрального общества) и проч. Дабы подчеркнуть эту литературную подпольность, я и стал склоняться от адекватного, но все-таки формального заглавия «Торопливая проза» в пользу «Жидовской исповеди», а это потребует немедленных объяснений.
Все доселе сокрытое даже от жены и друзей вылилось в эту горемычную, горячечную исповедь, с покаянным чувством и наговором на себя. Исповедь грешного сына века. Я чувствовал себя дерьмом и был бы им на самом деле, не решись я на эту mea culpa, которую превратил в mea maxima culpa, хотя на самом деле это был Jewish guilt. Не самоутверждение с помощью литературы, но самоуничижение, самоотрицание с ее помощью и в ней самой. Да, мощное давление КГБ, да, мнимые друзья, которые на поверку оказались коллаборами, сексотами и стукачами, да, поддержка гения – само существование Бродского, одного из «трех евреев», а тем более близкое знакомство с ним снабжало необходимыми для литературного выживания моральными и художественными ориентирами. «Торопливая проза», притча-метафора, праматерь всей моей следующей прозы; остатки питерского дневника, поименованные «Жидовской исповедью», повесть-сырец, полуфабрикат, прямоговорение, болванка для вершинного романа с эпиграфами «Три еврея» – по отдельности и в совокупности были выпрямлением из-под пресса, из-под гнета государственных и личных обстоятельств, высвобождением от них. Как точно определил мой нынешний сосед по Куинсу Боря Парамонов, прочтя нью-йоркское издание «Трех евреев», – это портрет еврея, бегущего на свободу. Я его поправил: портрет жида, бегущего на свободу, разумея под словом «жид» человека любого происхождения. В этом секрет употребления – а на сторонний, да и на мой сегодняшний взгляд злоупотребления – этим словом и его эквивалентами (еврей, иудей и проч.) в означенных произведениях – менее всего это этническая х-ка.
Другой мой куинсовский приятель Миша Фрейдлин всячески отговаривал меня от «Жидовской исповеди» – пусть останется в оглавлении, но не на обложке! – дабы не отвратить еврейских и проеврейских читателей:
– То же, что со свастикой, – напомнил он о моей телепередаче «Свастика: без вины виноватая?» – пусть древний символ, но время для ее реабилитации, учитывая зловещие ассоциации, еще не пришло.
Важно не то, что жид в соседних славянских языках просто еврей, без унизительного оттенка, а то, что в самом слове остался заряд ненависти, привкус оскорбления и погрома.
– Что и требуется! Импрессионисты присвоили себе уничижительную кличку, брошенную одним из зоилов, и под этим именем вошли в мировое искусство. Если Достоевский не стыдился «униженности и оскорбленности», то нам тем более не пристало стыдиться жидовства.
– Зачем напоминать мне, что я жид? – сердился Илья Штемлер, прибывший на очередную побывку в Нью-Йорк из Питера. – Я бы и вовсе изъял слово из употребления.
– Тебе бы цензором в советское время! В 50-е факсимильно был переиздан «Толковый словарь» Даля, с одним только отличием от оригинала: слово «жид» опущено. А когда я распечатывал по журналам свою пушкинскую диссертацию, мне Жида, героя «Скупого рыцаря», заменяли на Соломона.
– Для меня даже «Еврей Зюсс» звучит вызывающе.
– Переименуем в «Безобразную герцогиню».
– Кроме шуток! Зачем напоминать о былом унижении, уязвлять нашу гордость?
– «Жид» звучит куда более гордо, чем «человек».
И последнее возражение я услышал от своего издателя – Игоря Захарова:
– Сужаем адрес.
На мой взгляд, наоборот, расширяем: urbi et orbi, городу и миру, антисемитам и жидам, всем, всем, всем.
Бродский меня поддержал, одобрив само название рукописи, потому как сам использовал оскорбительную кличку русских евреев как позитив. К примеру, XX век называл «жидовским».
Далеко не все записи в «Жидовской исповеди» (тем более в «Трех евреях»») касаются евреев. Однако в целом «Жидовская исповедь» – вместе с «Торопливой прозой» и «Тремя евреями» – должны дать именно ощущение жида – скорее, чем еврея: то есть оскорбленного, униженного, затравленного и гордого. Понятие жидовства раскрывается не в ограниченно-этническом смысле, но в более емком и просторном, цветаевском, что ли:
- Гетто избранничеств.
- Вал и ров.
- Пощады не жди.
- В сем христианнейшем из миров
- Поэты – жиды.
Не только евреи, но и не только поэты – шире. И одновременно же: как не все поэты – жиды (даже те, кто евреи), так и не все евреи – жиды (даже те, что поэты). К примеру, еврей Бродский – как и русская Цветаева – жид, а его антипод в «Трех евреях» Кушнер – даже не еврей, хоть и еврей по паспорту. Жидовство – это самоощущение, самочувствие, свободный выбор. Если хотите, избранность. Я себя чувствовал именно жидом, когда писал «Жидовскую исповедь» и «Трех евреев», а сейчас, на воле – все меньше и меньше. Здесь, в Америке, я – русский: вместо этнической идентификации – географическая привязка, культурная прописка, профессиональная характеристика. А что было тогда? Ощущение отчужденности, отверженности, одиночества, остракизма и отщепенства, всеобщего презрения, собственного ничтожества и тотальной опасности, тесного гетто и газовой камеры. Портрет жида, загнанного в тупик – вот что такое данная книга в авторском представлении. А уже как следствие – бегство на свободу.
Автопортрет на фоне 70-х. Тех самых 70-х, которые подвергаются теперь ностальгической перетрактовке и даже идеализации на моей географической родине.
Точнее портрет 70-х со стаффажной фигуркой автора, который носится, как угорелый, по страницам «Жидовской исповеди».
Самого меня прямо назвали жидом всего несколько лет назад, уже здесь, в Нью-Йорке. Произошло это прилюдно, в присутствии двух Лен – Лены Довлатовой и Лены Клепиковой, причем одна из них удивилась, что я не обижаюсь. Да я бы и сам удивился, скажи мне четверть века назад, что на подобное оскорбление – не личное, а родовое – я никак не отреагирую и не вступлюсь за честь своего племени. По существующему кодексу, я просто обязан был что-то предпринять – если не бутылкой по кумполу, то по крайней мере немедленно порвать с юдоедом. В конце концов, я так и поступил, но не сразу, не демонстративно, а после двух-трех других его неблаговидностей и без объяснений. Это про него Довлатов говорил, что антисемитизм – только часть его говнистости, а он про Сережу – что не дает ему покоя покойник. Потом я написал рассказ «Еврей-алиби» – не только про то, зачем антисемиту еврей, но и зачем еврею антисемит, и тиснул эту историю в предыдущей, «довлатовской» книге сериала «Фрагменты великой судьбы».
Набоков, говорят, когда при нем кто-нибудь высказывался в подобном роде, свирепел и пускал в ход кулаки, благо одной из его побочных профессий была боксерская. Однажды он дал в рыльник Алданову, настоящая фамилия которого Ландау. Андрей Платонов в таких случаях покидал благородное собрание. Не будь я евреем либо будь мне не за пятьдесят, а 25 или 15, я бы, наверно, тоже как-нибудь откликнулся, но вот беда – не бывая в синагогах, никак не участвуя в еврейской жизни и не празднуя библейских праздников, будучи по культуре, по воспитанию, по интересам и даже по профессии космополитом с русским уклоном, я тем не менее всю свою российскую жизнь чувствовал себя именно жидом, а потому и озаглавил свой российский дневник «Жидовской исповедью» и даже хотел вынети, несмотря на протесты друзей, знакомых и даже – по ряду книг – соавтора (по совместительству жены), это имя на обложку книги.
Так как же мне тогда оскорбляться на жида, коли я и есть жид, чего никогда не скрывал, хотя при моей русской фамилии и общеевропейской внешности сделать это легко?
Вот почему мне и не нужны никакие дополнительные атрибуты еврейства, будь то кошерная еда, синагогальная служба или этноэгоцентрические разговоры. Как говорится, omnia mea mecum porto.
Так вот, внешним побуждением к составлению первого московского издания «Трех евреев» – после нью-йоркского и питерского – послужило нанесенное мне под пьяную руку оскорбление одним моим знакомцем и двойным земляком – сначала по Ленинграду, а теперь по Нью-Йорку. Человеком, несомненно, одаренным и в нашей здешней русской общине заметным. Не скажу больше ничего, дабы не превращать литературный эпизод в обывательскую склоку, а рассказ о нем – в сплетню или, того хуже, донос. Как ни парадоксально прозвучит, но я благодарен своему пьяному собеседнику за напоминание, которое в свою очередь послужило если не творческим, то издательско-композиционным импульсом. К тому же, его жидофобство я рассматриваю, как тайную, подсознательную, извращенную любовь к еврейству – ничто мы так круто и люто не ненавидим, как то, что любим.
И наоборот.
Мои московские издатели – Ирина Богат и Игорь Захаров – меня опередили и, реализуя метафору, вынесли на обложку эффектное название «Три еврея», а «Роман с эпиграфами» пустили в качестве подзаголовка. «Заставить современного российского читателя купить книгу с названием “Роман с эпиграфами” это нереально, – писал московский критик. – А вот “Трех евреев” кто-нибудь да купит. А назови книгу “Три русских” – не купят. А “Три чукчи” – купят. “Три казаха” – не купят. “Три мушкетера” – купят. “Три писателя” – не купят. “Три проститутки” – купят. “Три мужика” – не купят. “Три голубых” – купят. В общем, вам понятно, о чем я говорю?»
Что касается исключенной из всех изданий «Трех евреев» собственно «Жидовской исповеди», то ее второе название – «Сопутствующие записи» – довольно точно указует на производственный характер составляющих ее набросков: они сопутствовали всю мою сознательную – а заодно и подсознательную – советскую жизнь. Их интенсивность находилась в прямой зависимости от интенсивности официальной моей работы: чем больше я писал для отечественной прессы, тем чаще обращался к дневнику, воспринимая его как отдушину, как глоток кислорода – человеку, как известно, необходимо дышать. Все меньше и меньше стал делать я записей, когда начал работать над «Тремя евреями», над романом-эпизодом «Не плачь обо мне…» и другими неподцензурными сочинениями.
Я ничего не менял в прежних своих записях, хотя соблазн велик: все написать заново. Ну, к примеру, мой пессимистический прогноз об искусственной дискретности, о вынужденной прерывистости русской культуры в связи с тем, что в ней все-таки нет ИБ – потому что его не печатают. Тем не менее саму «Жидовскую исповедь» решил пока не публиковать – еще не пора. Разве что post mortem. К тому же, я обкорнал, обокрал сам себя, когда легкомысленно извлек некоторые питерские заметы – о КГБ, о Бродском, о кагэбэшных прихвостнях, приблатненных, коррумпированных литераторах, типа Воскобойникова и Кушнера, о суде над Марамзиным – для «Трех евреев». Теперь я об этом немного жалею. Как и о том, что в приступе обыскомании вырвал однажды некоторые записи и спустил в унитаз. Случилось это весной 77-го, в кратковременный период работы нашего московского информационного агентства «Соловьев-Клепикова-пресс», бюллетени которого широко печатались в мировой печати и через «вражьи голоса» в обратном переводе возвращались в Россию. По-любому, «Три еврея» – это не просто докуроман, но и документ, а потому не подлежит редактуре – ни авторской, ни редакторской.
Частично со своими записями я сейчас не согласен, как и с человеком, их писавшим – в Америке я пересмотрел многие свои взгляды, иногда очень резко, а некоторые мои чувства здесь (и с возрастом) притупились. Однако вместо того, чтобы что-либо менять – а руки чешутся – я продолжаю вести свой дневник. Вот почему – ввиду жанрового соответствия – я включил в эту книгу также отрывки из моего американского дневника, имеющие отношение к Иосифу Бродскому. Под соответствующим названием – «Два Бродских». Критический противовес к «Трем евреям», где я Осю слегка пересиропил: согласен с его отзывом на мой роман.
Некоторые сочинения должны дожидаться смерти автора, чтобы быть изданными, и у меня есть парочка-другая таких укромных опусов для посмертных публикаций. Но как раз «Три еврея» к разряду посмертных сочинений не принадлежат, хотя их живые еще персонажи приложили немало усилий, чтобы приостановить, а еще лучше и вовсе отменить его издание. Вот почему понадобилось еще десять лет – после нью-йоркского издания 1990 года – чтобы «Три еврея» были переизданы в стране, где они был написаны в 1975-м на одном дыхании – за три месяца. По месяцу – на каждого еврея. Шутка.
После публикации «Трех евреев» в Америке – сначала в периодике, а потом отдельным изданием – стали появляться главы из него в московских газетах и журналах («Совершенно секретно», «Искусство кино», «Россия»). Несколько издателей заключили со мной договоры на его издание, я получил довольно крупные по российским стандартам авансы, но один за другим издатели отказывались от этой рисковой затеи под давлением «героев» романа. Наиболее стойким оказался Сергей Иванов, который подписал со мной договор на три книги, хотя самым амбициозным его желанием было издать именно «Три еврея», которые тогда проходили под изначальным названием «Роман с эпиграфами».
Вот что он писал мне осенью 1994 года из Петербурга в Нью-Йорк:
Я, как всегда, в цейтноте и не успеваю многословно поблагодарить Вас, как читатель, за «Роман с эпиграфами». Он столь написан для меня, что я уже предвижу удовольствие от считывания гранок этой книги и не передоверю сей технической процедуры никому. Я благодарен Вам, что из-за «Романа с эпиграфами» я перессорился с людьми, которых держал за друзей (они категорически против его опубликования) и, наоборот, сошелся с юными «теневиками». Ведь именно они, не отягощенные шестидесятническими комплексами, и финансируют выпуск Ваших книг.
Увы, мужество не всегда вознаграждается в этой жизни: Сергей Иванов успел выпустить только одну книгу («Андропов: тайный ход в Кремль») и был зарезан неизвестными у подъезда своего дома.
Нет, конечно, ни одного более-менее известного россиянина, которого не подозревали бы в сотрудничестве с гэбьем. На этот сюжет Бродский сочинил когда-то длинную поэму «Горбунов и Горчаков». Не избежал этих обвинений и я – с той только разницей, что обвинения в «опасных связях» делались на основании моих же собственных признаний в тогда еще не опубликованных в России «Трех евреях», причем эти признания перетолковывались, искажались и дополнялись, чтобы, дискредитировав автора, умалить высказанные в романе взгляды и оценки. Давили даже на Бродского, чтобы он публично отмежевался от «Трех евреев»; он этого делать не стал, а одному из питерских ходатаев – назову впервые по имени: Жене Рейну – ответил с присущей ему лапидарностью:
– Отъе*ись!
Понятно, что особенно усердствовал – и переусердствовал – в этом направлении лютый антипод Бродского в сюжете «Трех евреев». Как и в творимой гэбухой реальности: пусть они соперники и разных весовых категорий, но именно из Скушнера (какую точную кликуху придумал своему врагу Ося!), используя его ненависть к Бродскому, создавал питерский КГБ антиБродского: тоже поэт, тоже интеллектуал, тоже еврей, но наш еврей, прирученный, послушный, покорный, придворный, ливрейный еврей. Гомункулус гэбухи, гомо советикус, поэт-совок. «Амбарный кот», как припечатал его Бродский в классном стихотворении.
В известном смысле появление героя по имени «Саша Кушнер» в этом качестве в моем романе – большая честь для его реального прототипа и даже своего рода подпитка. Ну разве это не везение: пусть в качестве антипода, но оказаться вровень с гением! Как писал один здешний рецензент,
