Повелитель монгольского ветра (сборник) Воеводин Игорь
– Не напрасно. Скоро ты все узнаешь сам, но сейчас услышь одно – у тебя будет продолжатель.
– Кто?! – вскинулся каган. – Джучи? Чагатай? Угэдэй? Неужели Толуй?
– Нет. Не спеши. Твой внук Бату однажды в далекой стране, где течет Дунай, встретит девушку, и она родит от него. Так придет новый воин, неся в себе твою кровь. У него не будет сыновей, чтобы они пустили прахом отцовское дело, как у тебя. И он даст прогнившему миру новый шанс, если его не предадут монголы. До тех пор в них будет дремать память о былом величии…
– Когда, скажи, о знающий?! Когда он придет? – Каган хотел схватить руку говорившего, но внезапно ощутил пустоту.
Рядом никого не было.
– Я сплю? – вслух подумал каган и опустил пальцы в фонтан, чтобы развеять морок.
Потрясенный, он так и не донес ладонь до лица – золотые рыбки, которые до того спали, сбились в стайку и явственно дрожали от голов до хвоста, а ущербный месяц разбился на воде в кусочки зеркал, как в нехорошей примете…
– Ты знаешь главное. Не проси же большего – что тебе сроки? – тихо произнес кто-то, и Чингисхан так и не узнал, звучал голос над его ухом или в голове.
Что такое сроки?
11 ноября 1920 года, Урга, Халха (Внешняя Монголия)
…К Западным воротам, перед тем как благодатная ночь смежила веки дня, подъехал одинокий всадник. В его фигуре под вишневым халатом не было ничего примечательного, разве что слишком высок для монгола. Но пешим часовым-китайцам казались высокими все верховые, и они беспрепятственно пропустили всадника.
Впрочем, внимание начальника караула привлек белый конь приехавшего, и он долго смотрел ему вслед, цокая языком.
Ночь, свежая ночь успокаивала день. Затихало все, и даже из городской тюрьмы, куда по приказу генерала Чэнь И сажали более или менее зажиточных русских, монголов и бурят, чтобы получить за них выкуп, реже доносились крики истязуемых.
На Востоке знают, что сидевший в китайской тюрьме долго не живет, даже если его освободят, и потому те, кто мог, торопились внести выкуп за родственников и друзей.
Всадник на белом коне подъехал к дому Чэнь И и по-китайски подозвал к себе часового.
– Держи, – сказал он ему, бросив поводья, и прошел во двор.
Тот, с уважением посмотрев на богатый шелковый халат, бархатную шапочку и чапиги, взял коня под уздцы.
Барон Унгерн, а это был он, войдя во двор, подозвал караульного офицера и отрекомендовался князем и командиром вновь набранной монгольской дивизии.
– А это – вам, – улыбнулся барон и протянул офицеру кирпич зеленого чая.
Тот расплылся в улыбке и спросил, чего желает важный гость.
– Покажи мне систему укреплений, нам через пару недель тоже придется заступать в караул, – произнес барон.
Вдвоем с офицером они объехали город. Китаец подробно рассказывал гостю, где какая часть стоит и насколько она боеспособна.
Гость слушал внимательно и не скупился на похвалы. Но внезапно, когда на обратном пути они вновь проезжали мимо тюрьмы, настроение его изменилось.
Он мягко, как барс, спрыгнул с седла и двумя ударами ташура свалил наземь заснувшего часового. Ругаясь по-китайски, но порой, забываясь, переходя на русский, он дал тому еще пару пинков.
– Ваше сиятельство, простите! Простите! – молил офицер.
Барон успокоился, офицер рявкнул приказание и провинившегося уволокли в караулку, а его место занял другой солдат.
– Унгерн – это серьезно, запомните! – бросил барон потерявшему лицо офицеру и ускакал.
Ночь, благодатная ночь, усмирила тяжелый день. Протяжно перекликались в Урге часовые, скрипели барабаны у храмов, молились за приближенных к Богдо-гэгену и попавших в застенок князей Пунцагдоржа, Цэцэн-ван Гомбусэрэна, Эрдэни-ван Намсрая и других ламы всех монастырей.
В степи к барону присоединился ожидавший его на камне филин. Птица села всаднику на руку, и они поскакали прочь, на север, и только конский топот да волчий вой висели над округой. Филин вздрагивал и распрямлял крылья, задевая плечо барона, когда конь делал слишком резкий прыжок, но не слетал.
Барон скакал в безмолвии и безвременье.
Ночь и воля – у него сегодня было все, что необходимо. Конь чуял препятствие, а филин – опасность за версту, и барон был не одинок. Вернее филина и коня друзей у него не было никогда.
20 апреля 1920 года, Николаевск-на-Амуре, Россия, полдень
– Эй, бикса, мать-перемать… когда ночевать пригласишь?! – Братишка-анархист в разорванной до пупа тельняшке без рукавов скинул наброшенный на плечи бушлат и картинно заиграл бицепсами.
Нина Лебедева-Свияшко, бывший начальник штаба у Лазо, а теперь – всей Красной армии в Николаевском округе, покосилась на его цепкую, ладную фигуру и мелькающую в прорехе татуировку – грудастую русалку, присевшую на якорь.
Позади матросика щерили пасти братки. Двое страхолюдных черкесов из уголовников – конвой Нины – положили руки на маузеры.
– Зачем же, товарищ, губы пачкать? – тихо, в упор глядя на братишку, спросила Нина. – Можно и обычным способом, вечерком зайди, научу… – И, окатив его пламенем черных глаз из-под густых ресниц, повернулась и пошла.
Цыганская шаль с кистями лежала на плечах Нины, и каблучки офицерских сапог звонко цокали по дощатому настилу тротуара. Под облегающей кожанкой бедра двигались, как две белуги. Матросик сглотнул враз пересохшим ртом. Толпа завизжала и засвистела.
– Помыть его, если придет, – через плечо уронила она охране, – да пусть доктор посмотрит…
Солнечный день заливал город, и дымы пожаров, поднимавшиеся со всех концов, пока еще не закрыли небо. Вой, плач да и выстрелы гремели как в бою – Красная армия под угрозой захвата города японцами ликвидировала господ, зажиточных обывателей и интеллигентов.
– Нина… Ниночка, Ниночка, вы ли это? Спасите! – закричала полная барыня средних лет, с которой рвали меховую горжетку двое красноармейцев.
Они приостановились, увидев начальника штаба.
– Ниночка, я же вас ребенком на коленях держала, Ниночка! – причитала барыня, в которой Нина с неприязнью узнала вдову генерала Глушко, с чьими дочерьми она училась в Читинской гимназии. Когда-то Глушко дружили домами с семьей опекавшего ее дяди, военного губернатора Забайкалья.
Нина молчала, и женщина в страхе заломила руки. Тишина повисла над тротуаром да из разграбляемой ювелирной лавки Гохмана высунулись полупьяные любопытствующие хари.
Женщина попробовала улыбнуться.
– Ниночка… – только и успела сказать она.
Начальник штаба в упор глянула на своего охранника и чуть заметно кивнула, сделав шаг в сторону, чтобы обойти вдовую генеральшу, но та с воплем бухнулась Нине в ноги. Солдаты схватили барыню за плечи и поволокли в подворотню, туда же шагнул понявший сигнал конвоир, вытаскивая кинжал.
А Нина продолжила свой путь на заседание штаба армии. На повестке дня стояли чрезвычайные вопросы.
18 июля 1896 года, Чита, Россия
«У жителей устья Унды имеются нередко стада коров в сто и более голов, по нескольку сот овец и косяки по нескольку десятков кобылиц, тогда как в средней и верхней части Унды самый зажиточный казак редко имеет 30–40 голов скота, 20–25 голов табуна, 50—100 овец, обыкновенная же норма 5—15 коров и лошадей и немного больше овец»[7].
8 апреля 1921 года, Урга, Монголия
– Господин барон, господин барон, да проснитесь же! – Полковник Еремеев, дежурный комендант, будил Унгерна. – Ваше высокопревосходительство!
Наконец Унгерн пришел в себя и вскочил. Было утро, через откинутую кошму доносились голоса и запах готовящейся баранины.
Барон скривился, почуяв сладковатый дух. Хлеб в войске давно кончился, ели одно мясо, и уже бывали случаи выпадения прямой кишки.
– Ваше превосходительство! – зашептал ему в ухо Еремеев, от волнения опустив приставку «высоко». – Есть сведения, что в бурятском батальоне сегодня казни намечаются…
– Кого?! – враз пришел в чувство Унгерн.
– Пленных китайцев, – одними губами прошептал полковник.
Через полминуты они оба, без конвоя, верхом неслись на сопки, где стоял батальон. Но уже издали поняли, что опоздали, услышав пулеметный лай.
…Несколько десятков пленных китайских солдат лежали перед строем. Пулемет еще дымился. Буряты, сломав строй, гомонили.
Унгерн резко осадил коня. Тот взвился на дыбы и оскалил пасть, роняя пену и кося диким глазом.
– Кто?! – белыми губами прошептал барон. – Кто?! – перешел он на крик.
К барону подбежал маленький монгол, замкоман дира.
– Жуйч… Жуйч… – все, что он мог пролепетать.
Жуйч, временный командир бурят, приставший к армии в Даурии, не внушал особого доверия. Было в нем что-то склизкое, показушное. Да и во время боев он то и дело сказывался больным. Унгерн поставил его на батальон только потому, что других грамотных под рукой не оказалось.
Жуйч лично, сев за пулемет, расстрелял китайцев, объявив батальону, что это приказ барона, и скрылся верхом сразу после казни, забыв на земле доху.
Шубу обыскивали, что-то захрустело в подкладке. Ее вскрыли и барону молча подали бумагу.
Это было удостоверение агента Чека…
Спешившийся барон обводил глазами лица бурят. Те опускали глаза.
– Бачка… барон… – пролепетал замкомандира.
Унгерн вскинул свой ташур, чтобы разбить голову монголу, но вовремя опомнился и опустил палку.
– Убитых похоронить с воинскими почестями, – выдавил он, повернулся и пошел прочь. За ним, также пеший, следовал полковник Еремеев, ведя на поводу коней.
Буряты провожали их взглядами.
20 апреля 1920 года, Николаевск-на-Амуре, Россия, 2 часа пополудни
– А я говорю, товарищ, что революция не потерпит смутьянов и саботажников! – Жуйч, уполномоченный хабаровской Чека, командовал особым отрядом. – Или с нами, или против нас! Так-то, товарищ…
Яков Тряпицын, командующий округом, обвел взглядом собравшихся. Умеренных почти не было, большинство высказывалось за месть жителям, отказавшимся вступить в красноармейцы. Лишь забайкальский полк из зажиточных казаков-караульцев и его командир Пичугин выступили против.
С мнением Пичугина приходилось считаться. Полк насчитывал пятьсот сабель, и большинство – лихие рубаки, уцелевшие в германскую.
Тряпицына вызвали к аппарату. Вслед за ним вышел и Жуйч.
– Не беспокойся за Пичугина, – задышал он в затылок Тряпицыну, пока тот читал депешу. – Это моя забота…
Тряпицын повернулся и глянул на говорившего. В него уперлись и тут же скользнули мимо глаза-маслины, глубоко посаженные близко к переносице. «Мокрица… А поди ж ты», – подумал Тряпицын и вернулся в зал.
– Ну, а ты, Нина, что скажешь? – спросил он своего начштаба.
Гомон утих. Кое-кто, притушив папироску, залюбовался фигуркой вставшей – в меру полноватые бедра и грудь, перетянутая талия, волосы цвета воронова крыла.
Нина облизнула полные губы. Нет, она не была патологической садисткой, как Жуйч. И не боялась, что ей припомнят происхождение, прояви она мягкотелость. Просто начштаба была искренне убеждена, что есть люди, к которым Нина относила себя и еще немногих, а есть человеческий материал – все остальные. Его жалеть не стоит, его много, расходуй как угодно, тем крепче будут избранные.
Чуть повела сдобным плечом, и шаль соскользнула на стул. Ноздри, знакомые с кокаином, расширились, а зрачки сузились.
– Лес рубят – щепки летят, товарищи, – промолвила она.
Судьба Николаевска была решена.
Пичугин вышел вон, хлопнув дверью, и Тряпицын увидел в окно, как того полунасильно тянет к себе то ли выпить-закусить, то ли что-то важное показать подручный Жуйча Лом.
Пичугин порывался скакать в полк, но из железных объятий верзилы-балтийца вырваться было нелегко, и казак, смирившись, шагнул за ним в контрразведку. Через два часа он будет метаться в жару, никого не узнавая. Его поместят в госпиталь и предъявят казакам, не поверившим во внезапную болезнь командира. А на полк поставят забайкальца же, но не из караульцев – старых, «правильных» казаков, а приискового, из-под Бодайбо, чьи отец и дед еще помнили барина в Поволжье.
В ту же ночь сотня наиболее преданных Пичугину станичников, в основном родственников и земляков, была отправлена на передовую, а остальные на Хабаровск, усмирять якобы прорвавшихся из Монголии унгерновцев.
…Взявшие город японцы обнаружат на месте Николаевска лишь несколько полуобгоревших каменных домов. Почти все 15-тысячное население, из которого около двух тысяч составляли иностранцы, в основном японцы, было уничтожено как саботажники.
Но зато отступавшим досталась богатая добыча. Впрочем, самых красивых женщин казнить рука не поднялась – их забрали с собой.
8 июля 1920 года, с. Керби, Дальний Восток, Россия
– Эй, Микола! Микола! Дывись, яка кака намалевана! – Длинный худой красноармеец в папахе ткнул пальцем в плакат, на котором был изображен то ли Врангель в черкеске, то ли Унгерн в халате. Во всяком случае, было написано: «Черный барон получает ответ», и огромный красный кулак обрушивался на голову то ли Унгерна, то ли Врангеля.
У плаката закуривали несколько человек. Это были часовые ревтрибунала Далькрайкомпарта.
За стеной, в самом трибунале, где дела обычно шли скоро, на сей раз вышла заминка. Дело было щекотливое – перед «тройкой» предстали командующий николаевским округом Тряпицын, начштаба округа Лебедева-Свияшко и еще несколько штабных. И хотя инструкции Крайкомпарта были ясны – расстрелять без волокиты, председательствующий медлил.
– Ладно, товарищ, – обратился он к Тряпицыну, – понимаю, что баню вы в Николаевске устроили в порыве, так сказать, революционного мщения, в угаре борьбы, понимаешь, с классовой гидрой. Но как же ты, собака, допустил расстрел партийных товарищей, вы что на это покажете, товарищ?
Красные комья заиграли на щеках Тряпицына.
– Да как же их было не шлепнуть, товарищ, – с досадой заговорил он, – когда они мне, командиру, перечить вздумали?! Я тебя, товарищ, спрашиваю, командир я или кто?
Слово взяла Нина Лебедева.
– Я вижу, товарищи, что происходит ошибка. Да, мы нарушили порядок, не созвали парткомиссию, бюро, прежде чем шлепнуть негодяев. Но поймите, война! Они поставили под сомнение авторитет командира и штаба – не важно в чем. Важно одно, товарищи, – то, что мы шлепнули их перед строем, убедило колеблющихся, устрашило трусов, сплотило верных – они поняли, что советская власть – это не власть избранных, а власть народа!..
– Но, – понизив голос, продолжала она, переведя дух, – между нами, товарищи, мы здесь все свои… – При этих словах Нина показала председательствующему глазами на конвой.
– Товарищи, подождите в коридоре, – распорядился председатель, и трое матросов вышли.
– Так вот, – продолжала Нина, – будем откровенны. Мы их расстреляли потому, что эти слизняки были против нашего светлого мщения, пожалели обывателей, этот человеческий мусор, этих духовных импотентов, – при этих словах Нина слегка зарделась. – Подумаешь, пятнадцать тысяч трусов и саботажников! Тьфу. Но пошло брожение в массах, товарищи, особенно в среде казаков. И мы им показали, что держим власть железной рукой! Да, у расстрелянных были партбилеты. Но, по данным товарища Жуйча… Кстати, где он, почему его нет среди нас?.. Так вот, по данным уполномоченного Чека, все расстрелянные намеревались бежать либо к японцам, либо пробираться к Унгерну – были найдены шифрописьма – они у Жуйча…
Председательствующий взял паузу и вышел в приемную. Выгнав оттуда секретарей, он позвонил по прямому поводу в Далькрайкомпарт.
– Товарищ Первый! – заговорил он, услышав знакомый басок. – Товарищ Первый, неувязочка… Они требуют кого-нибудь из Чека, говорят, что были доказательства…
– Слушай внимательно, – раздалось в трубке. – Или приговор будет через час, или завтра ты сядешь на скамью сам. Мне наплевать на Николаевск. Но если всякий зарвавшийся комкор начнет расстреливать членов Крайкомпарта, – это будет анархия, а не дисциплина.
– И еще, – добавил он вытянувшемуся в струну председателю, – чтобы в протоколах никакого Жуйча и духом не было, понял?
– Понял, понял, товарищ Первый, понял! – зачастил председатель. – Есть!
В зал ввели усиленный конвой, матросы обступили подсудимых.
Через пять минут приговор был оглашен и зал очищен. Тряпицын бросался в драку, его скрутили, Нина пыталась что-то кричать. Ей зажали рот, заломили руки. Выведя их через черный ход, кинули, связав, в две телеги и повезли в холодную.
– Слышь, Микола! – продолжал между тем длинный у плаката. – А у тебя баба е?
– Ну, е, – неохотно ответил Микола с головой как мяч на широких плечах, с вислыми пшеничными усами.
– Ну и шо? Шо?
– Мацал ее?
– Не, политграмоте учил, – под общий хохот ответил Микола.
1 августа 1241 года, Сплит, Хорватия
– О, великий хан! К тебе гонец… – Нойон Жамбыл склонился почтительно, нож и огниво звякнули на широком поясе.
Перед ханом Батыем предстал гонец из Монголии. Запыленный халат, свалявшаяся коса. Он проделал пять тысяч верст за неделю, почти не отдыхая, благодаря тому, что вся Срединная империя была покрыта сетью ямов, промежуточных станций, где всегда держали наготове свежих лошадей для послов, гонцов и чиновников.
Животные не люди и действовать свыше своих сил не могли…
– Тяжелые вести я привез тебе, хан, – сказал гонец после отдания почестей. – Великий каган Угэдэй скончался, созывается курултай, и тебе необходимо поспешить назад…
Смерть дяди Батыя не огорчила. Полководец, решавший судьбы народов, он был взволнован иным: если на курултае каганом изберут не его, сына Джу-чи, – это еще полбеды. Беда, если победит Гуюк, сын Угэдэя, с кем Батыю было не разделить ни землю, ни небо. Тогда вражда расколет государство, восстанут брат на брата и род на род, и рухнет империя…
– Завтра выступаем домой, – отдал Батый приказ своим юртджи, и заклубилась пыль, заиграли, затрубили рожки, завизжали всадники, рев прокатился по туменам, зарыдали ясырки-наложницы, те, кого брать с собой было накладно, а отпускать на волю жаль…
– И еще… – Батый, нахмурившись, диктовал писцу-уйгуру новый приказ. – Пусть отныне не казнят тех женщин, к которым входили. Наша кровь сильнее крови всех народов, и через девять месяцев многие из этих женщин родят нам монголов…
Писец из провинции Синьцзян не подал и вида, что понимает, в чем дело. Кто бы мог подумать, что эта рыженькая, которую он лично привел хану, высмотрев в какой-то деревушке, так понравится Батыю? Как ее звали? Она еще говорила, что из древнего рода этих варваров – ах, да, Де Унгария, и вроде бы в ее жилах течет кровь самого Аттилы, великого гунна… О, этот Аттила был настоящий каган, великий воин, хоть и не монгол, но умен, как уйгур… И чем она покорила хана? Разве что цветом волос – у священного Потрясателя Вселенной, Чингисхана, была рыжая борода, несвойственная монголам. Неужели внук купился на цвет? О, боги, боги! Как я устал…
В ханском шатре было полутемно и прохладно. Тургауды у входа, приученные не слышать изнутри ни звука, были похожи на сфинксов, и огни костров отражались в их медных блюдцах-щитах, защищавших грудь и живот. А вокруг свистел, хохотал и визжал огромный лагерь, и вязал тюки, и проверял снаряжение и сбрую лошадей и верблюдов.
– Прошу тебя, пойдем, моя кюрюльтю[8]! – Никто бы не узнал великого и жестокого завоевателя в мужчине, державшем руку женщины. А узнав, не поверил бы своим глазам. – Я сделаю тебя повелительницей мира, что тебе нужно еще?
– Я не могу жить без родины, а что это такое – объяснить не умею. – Она вскинула на него синие глаза. – Не умею…
– Ну и что? Тебе милее эта твоя мельница, чем я, чем все богатство мира?
– Богатство мира мне ни к чему… А ты… Ты ведь не останешься? Почему? Тебе милее твои степи?
Батый не ответил. Как совместить долг и любовь? И почему, почему, Всевышний, давая власть над миром, ты не позволяешь власти лишь над одним человеком – над самим собой? И что делать с этой гордячкой? Просто приказать собираться и больше не ломать го лову?
Но будет ли сладка любовь в неволе?
Убить?
Батый посмотрел ей прямо в глаза, и она выдержала его взгляд.
– Я уеду утром. – Он говорил медленно. – Может, ты еще передумаешь…
Она покачала головой, опустилась на колени и обхватила рукой его гутулы из кожи ягненка с загнутыми носами.
– Я буду ждать тебя всегда, хан. Знай, что без тебя мне жизни нет…
…Долго не засыпал стотысячный лагерь в ту ночь. Горели костры, и завывали тувинцы, поражая европейцев невиданным, неслыханным пением, когда звук загоняют внутрь, в живот, и он резонирует от внутренностей.
Стражники у шатра хана были по-прежнему недвижимы, и их ушей не касались ни смех, ни слезы изнутри. И только горный хрусталь и мед, золото и шелк, мускатный орех и изум руды, и чай с поджаренной мукой и солью, и маслом, и молоком, и женьшень для укрепления сил, и чеснок для продления жизни, и лук, и струя кабарги, чтобы сон мог за час дать полноценный отдых усталой плоти, слышали, о чем шептались хан Батый, грозный внук Чингисхана, и девушка из рода Де Унгария, и боги гуннов не спорили в ту ночь с богами народа халха.
Медленно, скрипя и вихляя из стороны в сторону, катилась по Млечному Пути Повозка Вечности – Большая Медведица, высекая алмазные искры из планет и созвездий, и увозила, навсегда увозила от джихангира[9] его счастье.
И пусть долго еще до рассвета, пусть не напоила еще роса травы, пусть греет пока землю туман, пусть не сменили тоскливую песнь филина своим кличем жаворонки, все равно, все равно, если бы и имели дерзость нукеры подслушать шепот в шатре, услышали бы бесконечно повторяющееся одно:
– Байартай[10].
20 мая 1917 года, КВЖД, станция Маньчжурия, Китай, полоса отчуждения дороги
– Самбайну! – Атаман Семенов, карым, то есть метис по-европейски, приветствовал барона Унгерна на монгольском языке. Атаман был кряжист и могуч, его кулаков и дикого нрава побаивались и солдаты, и даже любовница Маша, дивной красоты певичка, венгерская цыганка.
– Амурсайн… – откликнулся барон. Они встретились в задней комнате у знакомого китайца-спиртоноса. Хозяин поставил на стол ханжу в глиняной бутылке и закуску и исчез кланяясь.
Из города доносились приглушенные выстрелы, порой бабьи взвизги и гармошка. Полуторатысячный гарнизон станции, напрочь распропагандированный большевиками, гулял напропалую. Офицеры, верные долгу, сидели либо в тюрьме, либо под домашним арестом. В городе шла вакханалия насилия и грабежей.
– Ну и что, барон? Будем ханжу пить и молча смотреть, как Россию чернь распинает? – Немигающие глаза атамана уперлись в барона.
Унгерн пожал плечами:
– Давай посчитаем, Григорий Михайлович… Нас с тобой двое, хорунжий Мадуевский да четверо казаков… Их – полторы тысячи сволочей, да 720-я ополченская дружина, да железнодорожная рота, да конского запаса команда… Справимся?
– Эх, Роман Федорович, нам ли с тобой быдла бояться? Ты сколько раз за линию фронта ходил?
– Не считал.
– Ну, а я казаком начинал, не забывай, я снизу тянулся, я философию черни не по книжкам изучал… Значит, слушай внимательно…
…В три часа ночи атаман подошел к зданию ревтрибунала в сопровождении одного казака. В самом трибунале в этот момент решалось важное – как придать законность намеченному на завтра грабежу местных банкиров и купцов первой гильдии.
– Носами в пол, гниды! – загремел от дверей атаман, а казак Бурдуковский двумя ударами приклада погрузил в сон часовых.
Одиннадцать человек трибунальцев онемели.
– Ша, братишка, ты кто, объявись? – встал во весь рост матрос Башкатов и тут же рухнул на пол, сваленный ударом в лоб могучего кулака атамана.
Несколько человек добровольно рухнули на загаженный паркет, а семеро начали ломиться в окна.
Бурдуковский выстрелил в воздух, и трибунальцы, визжа от ужаса, застряли по двое-трое в проемах.
– Так бы сразу и представился, – пробормотал, приходя в себя, Башкатов.
Тем временем барон Унгерн, также с одним казаком, пошел на штурм железнодорожной роты.
…В казарме висел спертый воздух. Рота спала, тяжко бредя и храпя. Дневальный с дежурным пили водку в открытой оружейке и не сразу отреагировали, когда им в лбы уперлись карабин казака и маузер барона.
– Брось шутить, товарищ, – процедил дежурный, – а то ведь и по мордам недолго…
В следующую секунду он и получил по морде ташуром барона и заголосил по-поросячьи.
– Нишкни, вошь! – Сапог казака уперся ему в горло. – Порешу…
– Строй роту! – буркнул барон оторопевшему дневальному. – Живо, пес…
– Р-р-рота, подъем! – заголосил тот, выкатившись в коридор. – Подъем!
Удивленные солдаты нехотя садились на нарах. Команда «подъем» не подавалась с отречения государя императора, в части царила вольница.
Унгерн выстрелил вверх, а казак включил электричество.
– Кто через минуту не встанет в строй, застрелю, – спокойно бросил барон, и рота, повскакав, лихорадочно натягивая штаны и сапоги поверх кальсон, бросилась на центряк.
Барон стоял у выхода с часами в руках. Полуодетая рота встала за сорок секунд.
Барон медленно шел вдоль строя, заглядывая в лицо каждому из двухсот человек. Под его горящими хо лодной ненавистью голубыми глазами опускались го ловы.
– Большевики – шаг вперед. Десять секунд. Иначе…
Его поняли, потому что казак выкатил из оружейки «максим» с заправленной лентой и присел за него. Семеро вышли из строя.
– Ну что, христопродавцы? Пулю в лоб или языками вылижете мне сапоги? – спросил Унгерн.
Все молчали.
– Мне – пулю, – наконец сказал один.
Остальные не шелохнулись.
– Фронтовик? – спросил барон.
– Так точно, вашбродь…
– Как же ты, солдат, а?
Тот опустил голову. Затем поднял ее. В глазах была тоска.
– Выбрали меня, господин есаул, в комитет… А там и в партейные записали.
Барон долго молчал.
– Верить тебе можно? – спросил он наконец.
Солдат выпрямился.
– Так точно, господин есаул!
Барон протянул ему маузер. Тот взял оружие.
Полминуты они стояли друг против друга – безоружный офицер и только что обретший свободу и пистолет большевик. Кадык взметнулся и опал на шее солдата.
– Приказывайте, господин есаул, – тихо сказал он.
– Человек тридцать – сорок честных есть? – спросил барон.
– Так точно, вашбродь!
– Им – остаться. Остальных – под замок…
В пять утра эшелон из тридцати теплушек был подан на станцию. Паровоз стоял под парами. Унгерн ходил вдоль состава. Казак Мартынов и солдат Урманцев с баронским маузером сопровождали его, на все расспросы пытавшихся приблизиться к составу праздношатающихся кричали: «Назад! Полк отдыхает!» – и щелкали затворами. Внутри вагонов горели свечи, дымили буржуйки, и никому в голову не могло прийти, что в каждой теплушке было по одному человеку…
Семенов и хорунжий Мадуевский с тремя казаками арестовали всех комиссаров, благо тем не по нраву пришлась казарменная жизнь, и они расселились поодиночке по богатым квартирам.
– Встать, шкуры, подъем! – заревел атаман, в шесть утра вломившись с хорунжим и казаками в казармы, и всадил караульному кулаком.
Забрав ключи, хорунжий и казаки заперли пирамиды с винтовками.
Полторы тысячи непроспавшихся солдат толпились на плацу. Единственного, кто крикнул «караул», Мадуевский огрел прикладом по спине и пинком загнал в строй.
Заставив взводных равнять строй, Семенов ждал.
Наконец на плац примчались освобожденные офи церы.
– Я комиссар Временного правительства, – объявил Семенов подтянувшемуся и вновь обретшему воинский вид каре. – Но я плевать на него хотел… В России может быть только диктатура. Кто согласен – шаг вперед, милости прошу в мои войска…
Офицеры вышли из шеренг.
– Первая… вторая… седьмая рота, шаг вперед! – послышались команды, и их заглушил дробный топот солдатских сапог.
На месте осталось человек шестьдесят. Семенов усмехнулся.