Дипендра Бычков Андрей
1
Фотографии принесли в субботу. Вошли двое в узкой голубоватой форме (потом я догадался, что это были военные) и один в штатском, одетый в серый европейский костюм. Мне дали штаны. Я сидел на лавке, почему-то радуясь, что ноги не достают до пола, и разглядывал свои опухшие разбитые ступни. Похоже, был выбит один из больших пальцев. Штатский осторожно начал с того, что мне не следовало фотографировать там, где это по местным законам запрещено. Меня взяли, когда я снимал огромную статую золотого быка Нандина во дворе индуистского монастыря Пашупатинатх, куда я пробрался натерев себе лицо пеплом и накинув поверх рубашки и шортов старый, купленный на рынке халат. Бык Нандин был весь из золота и светился на солнце так, словно и в самом деле был живым. Живой, яростно дрожащий от слепящего света бык Нандин, переносящий во время мистерий самого Шиву. Я хотел снять священную статую скрытой камерой из-под полы, но ко мне сразу же подскочили, повалили и начали бить. «Nikon», однако, не раскололи, даже не засветили пленку. Но зато выволокли за ворота и потащили к машине. Шиваисты плевали мне в лицо, стараясь попасть в глаза. Руки были выкручены за спиной.
В полицейском участке, куда меня привезли, я потребовал телефон, чтобы позвонить в посольство. Мне подсунули какие-то документы, мол, подпиши, а потом позвонишь. Я отказался, тем более, что бумаги эти были, судя по всему, на гуркхали. Мне рассекли бровь, повалили и стали бить бамбуковыми палками по пяткам, потом бросили в какую-то вонючую темную камеру, где я на ощупь нашел эти страшные нары. Ложе было вырезано из черного дерева. Это была лавка для пыток, к которой меня привязывали на ночь.
На следующий день последовал официальный визит, эти двое в военной форме и штатский. Я спросил их по-английски, знает ли по крайней мере моя жена, где я нахожусь. Мы еще не поженились, но в гостинице Лиза зарегистрировалась под моей фамилией. Штатский сделал удивленное лицо, а когда перевел мои слова военным, все вместе они злобно расхохотались.
– Так у вас есть семья? – спросил, снова поворачиваясь ко мне, этот штатский.
В своем сером костюме он напоминал мне клерка. Через два дня мы должны были с Лизой вылететь обратно в Москву.
– Да, – ответил я.
– Отец, мать, братья, сестры?
Я кивнул, хотя мать давно умерла, но отец был жив.
– Тогда зачем же вы это сделали?!
– Что сделал? – не понял я.
Глаза его вздулись и стали какими-то ослепительно белыми, белее воротничка его рубашки. Подбородок побагровел и затрясся. И этот клерк выкрикнул мне в лицо так, словно собирался прикончить меня на месте:
– Убили нашего короля!
Я подумал, что или он или я сошли с ума. Или же я нахожусь в каком-то фантастическом сне. Но боль в выбитых пальцах ног сигналила о другом, боль – единственное и несомненное доказательство реальности. Они заговорили между собой на своем непонятном для меня, каком-то мягком певучем языке, в котором, как я уже постиг на своем горьком опыте, скрывалась невероятная жестокость. Один из них бросил мне пару черных тесемок. С лязгом захлопнув за собой железную дверь, они вышли. Я стал разглядывать, что за тесемки, какие-то узелки и кисточки, но тут снова загремела дверь. Огромный накачанный гуркх, его мускулы блестели, словно были намазаны каким-то маслом, медленно и как-то по-кошачьи вдвинулся в камеру. Он был в кожаном фартуке. Я вздрогнул, догадавшись, что это еще один палач и что сейчас опять продолжатся пытки. Черное ложе, к которому меня снова прикрутят веревками, рука к руке, нога к ноге, губы в губы, потому что это не просто лавка, а сама вырезанная из черного дерева Кали – богиня расчленения и распада, холода и смерти. Я оглянулся – деревянное ложе блестело. Выкрашенные белым глазницы с черными зрачками были по-прежнему обращены наверх и пусты. Между ее распростертыми деревянными ногами темнело тщательно отполированное отверстие…
Гуркх усмехнулся, швырнув мне пачку газет, какой-то желтый конверт и вышел. Я подумал, что в конверте, наверное, мои фотографии. А может быть, и не мои, а те, которые они хотят мне подсунуть. Хотел сразу распечатать конверт, но странный заголовок, бросившийся мне в глаза, заставил прежде всего взять в руки газету. Внизу, сразу под заголовком был напечатан снимок счастливой королевской семьи. Как ни в чем не бывало, улыбаясь, смотрел на меня король Непала Бирендра Бир Бикрам Шах Дев. Как обычно – в узких белых брюках, клетчатой пилоточке и роговой оправы очках. Слева улыбалась его супруга, королева Аишварья. На заднем плане стоял наследник престола принц Дипендра, рядом его брат Нираджана. С двух сторон от королевы и короля сидели королевские сестры Шанти и Шарада. В короткой заметке под фотоснимком сообщалось, что вчера, первого июня две тысячи первого года в девять часов вечера во время королевского ужина во дворце Наранъянхти вся королевская семья была расстреляна прямо за столом, всего 11 человек, включая короля. Убийство совершил Дипендра, который расстрелял всю свою семью в упор из двух автоматических винтовок М-16, после чего попытался покончить с собой.
2
Я всегда любил своего отца и я всегда его ненавидел. В детстве он жестоко издевался надо мной. Он был неудавшийся, спивающийся художник. Я жил с ним в одной комнате, пропитанной непрекращающимся запахом блевотины. Он обожал Пинк Флойд и Вагнера. Вваливаясь среди ночи, он иногда врубал на всю катушку «Wish You Were Here», дирижировал и хохотал, громко распевая: «So, so you think you can tell Heaven from Hell…[1]». Вдруг начинал плакать и признаваться мне полусонному, разбуженному среди ночи, в любви к моей матери. «Если бы она только знала, как я ее люблю». Моя мать в это время рыдала в соседней комнате, она знала, что у него роман с его очередной натурщицей. Денег он не зарабатывал. Его девизом было: «Нас мало избранных, счастливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой, единого прекрасного жрецов». В двенадцать лет, пытаясь сопротивляться, я рассек ему бровь. После этого он стал учить меня рисовать. Художник он был темный и злой, хотя и талантливый. Во время запоев забывал выключать свет в туалете, даже если с утра был слегка трезв. Потом я догадался, что делал он это сознательно. Он любил ночь и даже пил ночью. Одну картину у него купил старик Пендерецкий, известный какафонист, с которым отец как-то познакомился в консерватории. Несмотря на маленький рост, у Пендерецкого была большая сильная рука, и ему нравилось, здороваясь, делать больно своим музыкантам. Он не знал, что у моего отца лапа была помощнее, чем даже у некоторых из чемпионов мира, спивающихся там, в кабаке на Нижней Масловке. Пендерецкий купил у отца «Строжайшую машинку» за две тысячи долларов. На картине была изображена обнаженная женщина – фиолетово вздыбленные волоса, безумный, пронзительный, замешанный на белилах взгляд, расставленные колеса-ляжки и – крупно, черными и красными, рельефно фософресцирующими мазками – пизда. В одной из рук-рычагов женщина держала отрубленную мужскую голову, а в другой – окровавленный фаллос. Моя мать никогда не могла простить отцу этой картины. Позировавшая для нее натурщица Клара была известная на Нижней Масловке блядь. У нее были отвислые, жидковатые груди, которые она, однако, не стеснялась показывать. Но разумеется не это привлекало художников. От Клары действительно исходил какой-то нежно засасывающий, завораживающий флюид.
Отец не знал, что я подглядываю за тетей Надей, нашей соседкой по даче. Она подходила в одном халатике к холодильнику, который стоял в общем коридоре, и наклонялась за молоком, а я ложился на пол и, слегка приоткрыв дверь нашей комнаты и наблюдая в узкую щель, как обнажаются ее белые ляжечки, мастурбировал. Но однажды отец застал меня за этим занятием, он случайно вернулся из города и увидел это в окно, которое почти всегда было раскрыто ради его любимого куста сирени. В тот раз отец бесшумно забрался через окно, неожиданно вырастая надо мной, жалким и отвратительным, – я подумал, что сейчас он просто забьет меня насмерть своими громадными желтыми ботинками. Он возвышался надо мной, как бог. Но «бог» не сказал ничего. На следующий день он повез меня в свою мастерскую. Клара курила, развалясь на софе и заложив ногу за ногу. Она была в коротком красном и каком-то скользком платье, проглядывали трусики. Я почему-то подумал, что сейчас они, отец и Клара, лишат меня чего-то глубокого, чего-то священного, о чем я даже и не узнаю.
– Клара, – как-то набычившись сказал отец, – ты помнишь, о чем я просил тебя по телефону? – он внушительно помолчал, не глядя на меня, и строго добавил: – Только без дикостей.
– А ты подаришь мне ту картину? – невинно и жадно спросила она.
– Ты же знаешь, что я продал ее Пендерецкому.
– Но… но… ты продал не ту, – фальшиво и в то же время как-то обворожительно закривлялась она. – Ты же знаешь, что я хочу ту, где …
– Ну ладно, – грубо оборвал ее он, – Я подарю тебе «Бессмертников».
Кивнул и вышел за дверь. «Бессмертники» была его лучшая картина, так он говорил. На ней было изображено вдохновенное и откровенное совокупление, все с той же Кларой. Распластанная, раздавленная женщина и свирепый, как бык, мужчина. Но я хотел броситься вслед за ним и вонзить ему в спину узкий шпатель совсем не по этой причине. Я вдруг догадался, что он задумал и что должно было сейчас произойти. Произойти со мной, о чем я только и мечтал, что мне только и снилось, и что надвигалось сейчас, как темная застилающая горизонт бесшумная гроза, и казалось таким ужасным. Меня словно бы заставляли совершить преступление. Клара задернула шторы и включила ночник. Долго магнетически смотрела, как-то странно раскачиваясь, словно примеривалась куда ужалить. Меня зазнобило, я мелко задрожал. Она осторожно, как-то очень аккуратно сняла с меня рубашку, словно я был маленьким ребенком, потом джинсы, майку и трусы. Я стоял, как истукан. «Сними носки». Вдруг я понял, что мне надо бежать пока не поздно и дернулся за джинсами. «Я все знаю про тетю Надю», – усмехаясь, сказала она. Значит отец рассказал ей все?! Я был окончательно парализован. Я не выдержал и заплакал. «Люблю маленькие пенисы, – сказала она, внезапно присаживаясь передо мной на корточки. – Не бойся, сейчас ты станешь, как твой папа». Мне было всего четырнадцать лет.
3
Король был мертв. Его разорванная пулями батистовая рубашка быстро темнела от крови. Четыре пули, одна из которых попала в шею, одна в живот, а две другие в грудь. Король еще хрипел, но принц знал, что это уже неживой хрип выходящих вслед за кровью из разорванной аорты остатков воздуха. Нетронутая холодная оленина лежала перед монархом на белом, слегка забрызганным кровью столе.
Дипендра вышел в сад, где были разбиты две клумбы. Его любимые цветы – лилии, нарциссы и орхидеи, рядом декоративные кусты жасмина. Принц любил стихи. «Еще дрожали капли на лепестках рододендрона, преломлялся мягкий вечерний свет…» Покачиваясь, он повернулся. Оранжевая безобразная комната, где они все почему-то так… так дико кричат. Он медленно пошел обратно в этот яркий оранжевый аквариум. «Да, как рыбы, – он засмеялся. – Да-да, как сомики кандиру». Принц был все в той же помятой военной форме, которую одел после ссоры с отцом, чтобы возвратиться в гостиную. Черный мундир и черная фуражка с красным ободком, черный околыш, из под которого блестел его безумный взгляд. Один из сомиков пытался зажать другому хлеставшую из аорты кровь повязкой из своей одежды. Принц закричал и выстрелил еще, еще… Шарада, сестра, которой он попал в лицо, снося пол черепа, мозг медленно сползал по бархатистой оранжевой стене. Кумар, муж королевской сестры, дернулся и неестественно, как какой-то подземный карла, застыл на спинке кресла, левый бок его розоватого френча был разорван, на золотистой коже темнела быстро запекающаяся кровь. Левее, на полу лежала в темно-бардовой луже старая наставница Бирендры его тетя Джаянти. Справа опрокинулась на стол принцесса Шрути. Казалось, что еще шевелится под ветерком, еще жива ее прекрасная иссиня черная коса и лишь приглядевшись, можно было увидеть, что это все еще курчавит ее медленно стекающая кровь. Дядя был убит выстрелами в грудь из второй винтовки, его надменная рука еще тянулась к бокалу темного красного вина. Дипендра вышел в сад. Кричала мать, она звала на помощь. Он засмеялся, глядя, как Нираджана, его младший брат, пытается прикрыть ее своим слабым гусиным телом. Дипендра выстрелил, попадая ему в спину, прошивая насквозь и тем же выстрелом убивая и мать…
Крики стихли. Луна желтила зубцы крепостной стены. Пошатываясь, Дипендра тяжело пошел к мосту, соединявшему дворцовые сады с его покоями.
4
Я знаю, они разорвали тебя в детстве, мой маленький принц. Каждый из нас разорван в детстве. Каждый – по-своему… Ночные вспышки, когда ты спишь, когда тебя вдруг будят их крики. «Это мой ребенок!» «Нет, мой!» «Отдай мне его!» «И не думай!» Тебе еще год или два, тебе еще не четырнадцать. Пьяный бог в дверном косяке, плач матери, богини, свет фар через стекло, безукоризненно вежливый шофер – «вы заказывали такси?». Крик отца: «Ник-куд-да вы н-не по-й-едете!» Крик матери: «Пусти! Мне надоело твое блядство!» «Это мой ребенок!» «Нет, мой!» Твой плач, маленький принц, твой плач. Езда через ночь на Красносельскую, к бабушке. Этот проклятый город, где ты родился и где ты мчишься в ночном такси и где неподвижно лежишь, маленькая кроватка с решеточками, над которой наклонился счастливый отец, пьяно вытирающий счастливые слезы, такси, над которым несутся ночные фонари, они заглядывают в лобовое стекло, они соскальзывают с капота под колеса, становится снова темно и ты ждешь следующего из них, как он возникает вдали еле святящейся точкой и вот уже нарастает, проносясь над автомобилем, блестящий капот и заплаканное лицо матери, как она крепко прижимает тебя к себе. Ковер с джунглями, куда вы скоро приедете, ковер на стене в комнате на Красносельской, где ты наконец скоро снова заснешь в большой взрослой кровати, мой маленький, наблюдая за тигром, который прячется в зарослях, рубиновый бамбук и желтый с черными полосками тигр, что следит за приближающимися охотниками. Оранжевые слоны, охотники сидят на их спинах, охотники идут рядом с ними. Спи малыш, она уже близко, сказочная страна и они тебя не застрелят…
5
Катманду – странное слово, а рикша это тот, кто крутит педали и везет тебя с Лизой в монастырь. Твоя любовь так близко, твоя любовь закрыла глаза. Она боялась садиться в эту коляску с большими колесами, с желтой и зеленой бахромой. Твоя любовь прикрыла от солнца глаза, и рикша жмет на педали. Ты смеешься, вспоминая утро в гостинице. Кончик ее носа касался твоего и глаза смотрели в глаза. Как она сказала, что у вас одинаковые носы, потому что совпадают их концы и начала. А потом еще, что она тебя, как это ни странно, и в самом деле любит. Ты засмеялся. «Разве можно смеяться, когда тебе говорят такое?» – строго спросила она. И ты засмеялся еще громче, ведь утром она призналась, что в постели ей было с тобой хорошо. Значит не зря ты получил эти проклятые деньги. Лечь с ней в постель в Катманду. Накануне вечером ты собрался с духом и позвонил-таки принцу. Дипендра узнал тебя и даже обрадовался, вы договорились о встрече… Но ты почему-то не помнишь, встречался ты с ним или нет. Почему?
– Этот монастырь, это какая традиция, буддийская или индуистская? – спросил ты по-английски рикшу, когда вы уже прибыли и коляска разворачивалась перед воротами.
– А почему вы об этом спрашиваете? – как-то странно ответил он. – Вам-то не все ли равно. Сегодня здесь будут ритуальные танцы, разве этого для вас не достаточно? Развлекайтесь же.
Он как-то странно засмеялся.
– Танцы? – переспросил ты.
– А мы ничего не знали об этом, – с улыбкой сказала Лиза.
– Сегодня мистерия Цам, – ответил рикша и, усмехнувшись, добавил: – Цам гневных божеств.
– А что это такое? – спросила Лиза.
– Это бардо смерти, – снова как-то странно усмехнулся рикша. – Переход на ту сторону.
Ты дал ему три доллара, хотя обещал два. И рикша почему-то не сказал тебе «спасибо». Он не сказал тебе это сияющее «thank you very much», а развернулся в тени за деревьями и растворился в какой-то ослепительно печальной зелени.
– Не бойся, – сказал ты Лизе, замечая едва промелькнувшую на ее лице тень. – Это всего лишь спектакль.
Ты перезарядил «Nikon». Это неплохо звучало – ритуальные танцы. «Я поверю лишь в того бога, который умеет танцевать», – почему-то вспомнил ты цитату из Ницше и запел. Лиза посмотрела на тебя с удивлением. Твой отец, несостоявшийся мистик, любил выписывать цитаты из классиков, советы, как жить. У него была целая книжечка, которую он дал тебе с собой еще тогда, отправляя учиться в Америку. Дурацкая затея. В книгах, конечно, написано, как жить. Но научиться можно только на собственной шкуре… Цам гневных божеств. Ты уже предвкушал, как будешь показывать ему в Москве эти магические фотографии.
6
– Где же вы сели? – спросил все тот же тип в сером костюме, допрашивавший меня.
Один из военных раскладывал на столе фотографии, словно бы это был пасьянс, и я не знал, сходится он или не сходится. Стены в комнате для допросов были фиолетового цвета и на одной из них висел в траурной рамке портрет короля.
Вот женщины и их резкие тени на солнце, они стирают свою одежду, яркие желтые сари, как флаги развернувшиеся по течению, священная река Бхагмати…
Вот резная решетчатая веранда, деревянный балкон, драконы и демоны. Девушка смотрит сквозь узор, внизу проезжает на велосипеде мужчина.
Вот улыбающиеся менялы на площади с кучками блестящих монет.
Пьяные продавцы кхукри…
На одной из фотографий, которую я попросил сделать своего друга еще там, в Москве, мы стояли с Лизой у окна. Она была в белом подвенечном платье, оставшимся от ее первого брака. Она шила его сама. Светилась пятиярусная фата, опускаясь поверх ее золотистых волос и скрывая наполовину ее какое-то странное, как на картинах у Кранаха, лицо. Наши пальцы были переплетены. Я стоял рядом, слегка наклонив к ней голову, и улыбался. Лиза откинула фату и мой друг сделал еще один снимок, обычный и, быть может, слегка банальный. Счастье, когда оно есть, всегда фотографируется легко. Лишь бы что-нибудь не помешало.
Когда стреляют в голову и мозг разлетается на части, то где же тогда остается «я», то самое бессмертное «я», которое ищет дорогу к новой жизни? Где, в какой из летящих частичек по-прежнему тает и по-прежнему живет этот извечный и, быть может, слишком человеческий вопрос?
– Ну так где же вы сели? – повторил свой вопрос этот тип.
– Вот здесь, – ответил я, показывая на скамейки недалеко от странного сооружения напротив дверей храма, нечто вроде балдахина с шелковым красно-желтым навесом. Рядом с ним развевались знамена с мантрами. А вокруг на земляном полу двора белой мукой были насыпаны четыре узких круговых полоски, четыре ярких круга, между которыми должны были проноситься в своих странных фантастических прыжках ламы, отождествившие себя с демонами.
– Почему так близко сели?
– Ну, – пожал плечами я.
– Ну? – Он взял в руки другую мою фотографию. На ней крупным планом был снят маленький столик стоящий под балдахином. Виднелась какая-то странная пирамидка огненного цвета, увенчанная человеческим черепом.
– Ну чтобы… чтобы… – замялся я.
Штатский ел меня глазами. Другой офицер, раскладывавший пасьянс, замер. Третий, стоявший у стены не спешил затягиваться. Белый столбик его сигареты медленно превращался в пепел и прах.
– Каждый зритель хочет быть поближе к сцене, – ответил наконец я, отводя взгляд.
– Поэтому вы встречались и с нашим принцем?
– С каким принцем?
– С Дипендрой.
7
Подвесной мост – полная луна. Рельефные зубцы башен. Легкая вечерняя прохлада, жизнь где-то там за высокими выжелтенными луной дворцовыми стенами. Смех женщин, витиеватый говорок мужчин… А здесь мертвая мать и мертвый брат, их тела, белеющие внизу, у фонтана. Светящийся жук, выползающий на ступеньку. Разбуженная выстрелами стрекоза, зависшая над перилами. Ее огромные изумрудные глаза. Распахнувшаяся настежь дверь дворцовой залы. Вот нелепо замер в луже крови отец. Белая легкая, реющая, как флаг, занавеска… Дипендра бросил винтовку. Мягко, почти без звука, она упала в траву. Бросил вторую. Тяжело опираясь на поручень, стал подниматься по ступеням. С каждым шагом – все выше и выше. И с каждым шагом вслед за ним поднималась луна. Завтра утром, когда на Катманду падут первые лучи солнца, его, наследного принца провозгласят королем и назовут по традиции живым воплощением Вишну. Он наконец станет богом и возьмет в жены Девиани. И никто не посмеет им больше ничего сказать. Священная пуля, настигающая и настигающая отца… Сын бога убил своего отца и стал богом сам. Подвесной, увитый плющом и рододендронами мост… Почему никто не кричит, никто не зовет на помощь? Страшная пустота, которая никогда отныне не станет пустой. Сколько бы очищающих обрядов не совершали брамины, сколько бы из них не давились ритуально отравленной пищей, сколько бы жертв они не принесли самой Кали… Вот и вершина радужного моста. Дипендра заплакал и упал на колени, фуражка слетела и покатилась вниз. Мгновение он медлил, но потом все же достал маленький черный браунинг. В безличной машинке отразилась разобранная на мелкие прямоугольники луна. Принц взвел курок, маленькая продолговатая деталь в хорошо смазанном механизме… И выстрелил себе в голову. Сын Вишну, убив Вишну, стал Вишну сам.
Бог выстрелил себе в лицо.
8
Они наконец оставили меня в покое, перестав задавать свои однообразные вопросы. Их интересовало, встречался ли я с Дипендрой. Я вынужден был признать, что знаком с принцем. Но я действительно не помнил, встречался ли я с ним в Катманду. Офицеры ухмылялись. Кроме Дипендры их почему-то очень заинтересовала красная пирамидка, зачем я сделал несколько ее снимков. Я и в самом деле снял ее три или четыре раза, с разных точек, но почему я сделал это, пожалуй, я не смог бы объяснить и себе самому. Чем-то она меня заворожила. Стрела, воткнутая в одну из ее граней, разноцветные перья, череп… Они бросили меня в камеру опять. Взбудораженный после допроса, я все никак не мог прийти в себя. Перед глазами неслись фантастические прыжки лам. Огромные белые маски, слегка наклоненные назад, отчего казалось, что они смотрят в небо. Но другие взгляды были устремлены на нас с Лизой сквозь узкие щели между нарисованными губами. Черные волосы из хвостов яка, короны с маленькими человеческими черепами, радужные веера. Маски плясали перед глазами, подобно языкам пламени. «Я больше не могу здесь находиться, – сказала вдруг Лиза. – Пойдем отсюда, у меня кружится голова». Резкий оглушающий звук цимбал и ганлинов, больших барабанов и длинных труб был и в самом деле невыносим. В мистерии участвовала почти сотня музыкантов… Я сел на лавку Кали, пытаясь вспомнить лицо той, которую так любил. Я пытался вспомнить лицо Лизы, найти его в этом вихре головокружительных видений. Казалось, в мой мозг врывалась, наполняясь какими-то странными ликами, бушующая и сверкающая темнота. Какое-то странное чувство съезжающего со своей оси мира, словно я вдруг оказался где-то рядом с ним, чуть в стороне от самого себя. Я подумал, что еще чуть-чуть и я упаду в обморок. И тут я почему-то вспомнил слова Музиля из той книжечки, что когда-то дал мне с собой в Америку отец. «Значит, единственным, с чем он в сущности, оставался в этом великом смятении, была та доля невозмутимости, которой обладают все преступники и герои, это не мужество, не воля, не вера, а просто способность упрямо держаться за самого себя». Я словно зацепился за какой-то центр и видения исчезли.
Миска, в которой мне два раза в день оставляли еду, стояла на земляном полу. Перченый, заваренный на ошметках сала, чай. Иногда в нем плавали кусочки хлеба. Я встал, поднял с пола миску. С минуту медлил, глядя в это месиво, а потом начал тупо есть. Тупо и бесстрастно есть, вылавливая пальцами кусочки хлеба и запивая их прямо через край этим острым и жирным настоем.
Вот озеро Фева. Смеясь, Лиза выходит из воды. Ей лень переодеваться, она обнимает ладонями свои маленькие груди, отжимая купальник. По ее загорелому узкому телу пробегают струйки воды. Заснеженные вершины вдали.
Вот загорает, сидя, немецкий турист – огромный старик, он достает бутерброд двумя пальцами из целлофанового пакета, рядом буддийская ступа.
А вот и я сам, смеясь, захожу в воду по пояс, поднимая руку с сигаретой все выше и выше, плыву, форсисто держа ее на отлете. Затейливый дымок над водой.
Садится за вершинами солнце, стали виднее храмы на острове и на том берегу. Тень горы выползает на самую середину.
Здесь, в тюрьме, я, наверное, должен догадаться, почему случилось то, что случилось, и за что я наказан. Они просовывают на ночь в деревянную дырку мой фаллос, называя его «лингам». Они привязывают меня на ночь к лавке Кали. Рука к руке, нога к ноге, губы в губы. Если я не буду совершать фелляций, они запорят меня насмерть. Я что-то такое должен им подписать. Они подсовывают мне бумаги и ручку, вместе с газетами. Но ведь я не убивал их короля! Я не тот, за кого они меня принимают. Но ведь и каждый из нас не таков, кем он представляется для других. Ты догадываешься, папа, что сейчас я говорю и о Лизе. Ты скажешь, что ты меня предупреждал. Но однажды ты же мне и сказал, что одно и то же видение предстает перед нами на разных этапах жизни, в разных обличьях является та или то, что так трудно назвать по имени. Я помню, как ты усмехнулся. «Страж охраняет сокровище, – сказал, усмехаясь, ты. – И каждый раз битва с ним все безнадежнее». Вся эта история с Лизой. Если я и хотел чего-то, то только ради нее. Где начало, спрашиваешь ты меня, где начало?
Гремит в замке ключ. Опять на допрос. Я ничего не подпишу…
9
Принц Дипендра был доставлен в военный госпиталь без сознания. Теперь он лежал на кровати, за него дышал американский дыхательный аппарат. Глаза принца были широко и бессмысленно раскрыты, взгляд неподвижно устремлен в потолок. В изгловье мерцала капельница. Над кроватью медленно вращались лопасти вентилятора. Теперь красивое лицо Дипендры, так нравившееся молодым англичанкам в Итоне, было безнадежно изуродовано. Из ноздри торчал узкий прозрачный шланг. Скрытое под бинтами лицо было недоступно для фотографий.
Принцесса Девиани, с которой Дипендра вступил в брак вопреки воле своих родителей, сидела в длинном черном лимузине, стоявшем на заднем дворе военного госпиталя. Маленький телевизор, вмонтированный в переднюю спинку сиденья, транслировал траурную церемонию кремации. Через несколько минут тела отца и матери принца вместе с другими телами членов королевской семьи должны были быть сожжены на ступенях храма, ведущих к водам священной реки Бхагмати. На экране мелькали кадры хроники. Вот колонны простолюдинов в желтых блузах, несущих портреты королевы и короля. Вот маленькие зеленые лужайки, на постаментах траурные носилки. Тела убиенных, укутанные в красно-желтые саваны. По углам деревца скорбно смыкают свои зеленеющие кроны над балдахинами. Вот книги соболезнования, огромные тома, их передают из рук в руки по всему Катманду, каждый непалец хочет оставить здесь свою прощальную надпись. Сотни мотоциклистов с портретами Бирендры и Аишварьи, молчаливо кружащие вокруг дворца днем и ночью. Уличные парикмахеры, склоненные головы простых непальцев, решивших в знак траура обрить себя наголо. Самодельные часовни на улицах и площадях, ирисы и лилии. Вот бунтовщики у дворца, с портретами их любимого короля, разгоняемые полицией. Вот демонстранты, сжигающие индийские газеты. Горящие автомобильные покрышки. Никто никому не верит. Хаос и смута. Больше нет короля. Движется траурная процессия – белые мундиры, темные брюки, это шагает, как в замедленном фильме, королевская гвардия; носильщики в белом – короткие рукава и белые шаровары, белый цвет – цвет смерти; утопающие в цветах тела Бирендры и Аишварьи… На ветру пламя разгоралось все быстрее, пламя уже ревело, жадно охватывая саваны, корчились тела, словно бы пытаясь восстать в огне. Толпа рыдала на коленях. Скорбные, прорывающиеся сквозь рыдания, крики. «Вернись, о король, спаси нацию!». Их любимец на глазах превращался в ничто. От него оставался только пепел. Полный титул исчезающего короля состоял из семидесяти четырех слов. Через несколько минут все было кончено и прах королевской семьи был развеян над водами священной реки.
На следующее утро наследный принц Дипендра был торжественно провозглашен королем и по традиции объявлен инкарнацией бога Вишну, хранителя мироздания.
Рассказывали, что в Итоне, куда принца отправил учиться отец, Дипендра любил кататься на мотоцикле. Что он, обладатель черного пояса по карате, мог простоять несколько часов на одном большом пальце. Мог даже вешать себя и висеть несколько минут в петле, не задыхаясь. Рассказывали, что этот юноша был великодушен. Он дарил своим друзьям золото – статуэтки, монеты, хотя, быть может, и догадывался, что рано или поздно они снесут все это в ломбард. “Да, я, конечно же, помню его, – сказал в интервью ректор итонского унивеситета, – из всех студентов тех лет он был, пожалуй, самым выдающимся”. В итонском тире принц легко попадал в любую цель, потому как был еще и прекрасным охотником и с четырнадцати лет охотился вместе с отцом в национальном парке Читван.
Рассказывали правда, что в последнее время принц в Итоне сильно пил. Оракулы предсказали смерть его родителям, если он женится. Он не мог взять Девиани в жены, пока ему не исполнится тридцать пять лет.
Теперь он, живой бог, инкарнация Вишну, неподвижно лежал, прикованный к белой блестящей кровати. Аппараты еще поддерживали его жизнь. Его слабую, еле тлеющую жизнь поддерживали также еще и лекарства, доставленные специальным самолетом из Англии. Мозг принца был парализован. Но еще жила его правая задняя четверть, где бродил конгломерат нейронов, ответственный по словам английского нейрохирурга за то, что принято называть богом.
Черный лимузин, простоявший последние дни на заднем дворе королевского военного госпиталя в западной части Катманду, медленно выехал из ворот. На заднем сидении рыдала новая королева. Она не могла больше сдерживать себя и кричала, вцепившись ногтями в белую блестящую кожу сиденья. Стекла лимузина были затемнены и снаружи в них отражались лишь бегущие улицы и бесстрастное солнце.
10
Никто не знает, когда придет палач, и в какие он будет облачен одежды, и чье обличье он примет. Невинная, присевшая на корточки девочка или мускулистый гуркх. Там или здесь, в пересечении иллюзорных линий, вдруг непонятно почему оборачивающихся реальностью. Это утро может быть последним…
Вчера пришли поздно ночью. Гуркхи отвязали меня, сорвали белье, перевернули на спину и снова затянули веревки. Дверь была раскрыта настежь и я с ужасом ожидал, кто же еще сейчас должен войти. Где-то в самом конце коридора послышались шаги. Я не мог оторвать взгляда от распахнутой настежь двери. Что-то словно бы уже скорбно звенело и звало. Легкий сквозняк, повеявший вдруг чем-то острым, холодил мое обнаженное, покрытое каплями пота тело. Я неотвязно смотрел в проем двери. Шаги раздавались уже совсем близко, и наконец я увидел зарево на стене, зловещие приближающиеся тени. В проеме возникли две высокие фигуры в браминских одеждах, в руках они держали какие-то странные лампы с огнем. За ними – два гуркха с факелами. Один из браминов (я заметил на черепе у него шрам) бросил в огонь своей лампы щепотку какого-то порошка. Резкий, дураманящий, приторный запах распространился по камере. У меня слегка закружилась голова. Гуркхи расступились и в сопровождении двух других браминов вошла невысокая женщина в белом сари, лицо ее было скрыто, блестели лишь глаза, она посмотрела на меня так, словно бы она меня давно знает, взгляд ее был пронзителен, мне почему-то показалось, что женщина слегка пьяна, она шагала как-то странно, словно бы поднимаясь по невидимой лестнице. В руках она несла серебряный поднос, на котором блестело кольцо. Брамины подошли ближе, бесстрастно разглядывая мою наготу. Гуркхи, мучавшие меня, уступили им место. Женщина в сари произнесла какую-то длинную мантру, по-видимому, на санскрите, взяла с подноса кольцо, отдала поднос одному из браминов и подошла ко мне. Она заглянула мне в глаза как-то долго и глубоко, отчего я, обнаженный и распятый, смутился еще больше. Вдруг она быстро взяла мой фаллос двумя пальцами и ловко вытянув его, надела мне это кольцо. Брамин, у которого на черепе был шрам, сказал, что теперь я обручен и что венчание состоится, когда якши завершит свои подготовительные ритуалы. Потом мне объявят приговор и он будет приведен в исполнение в присутствии членов королевской семьи – взошедшего на трон его величества Гьянендры, брата покойного короля, оправляющейся от ран супруги Гьянендры, королевы Комал, их сына принца Параса и других ближайших родственников. Кроме королевской семьи и посвященных в обряд браминов при исполнении приговора больше не будет присутствовать никто…
“Приговор?! Какой еще приговор? И что за венчание? С этой что ли наркоманкой, еле стоящей на ногах? Бред!” Я чуть не вскрикнул. Я не мог поверить в то, что только что услышал. Распятый, словно бы уже как на плахе, на этом черном дереве я дернулся и закричал, чувствуя, как мой фаллос, схваченный кольцом, напрягается, наливаясь и наливаясь кровью. С каким-то странным наслаждением на лицах, они смотрели, не отрываясь, словно бы уже видя его отсеченным. Я еще раз дико вскрикнул и попытался вырваться, но веревка, схватившая меня под горло, заставила вновь откинуться назад и черное дерево богини Кали больно ударило мне в затылок.
– Его величество король Дипендра скончался сегодня утром, – сказал на плохом английском второй брамин, высокий седой старик. – Завтра на боевом слоне, облаченное в королевские одежды тело его величества Дипендры со всеми почестями покинет город и после трехдневного пребывания в Пашупутинатхе будет согласно обычаю кремировано.
Безумная мысль мелькнула у меня в голове: «Венчание… С Девиани?!»
– Где моя жена?! – хрипло закричал я.
Он замолчал, как-то скорбно глядя на меня.
– Вы не имеете права! – продолжал кричать я. – Вас всех будет судить международный трибунал. Я требую позвонить! Немедленно! Скоты!
Обнаженный, распятый, мокрый корчился я перед ними, перед этими бесстрастно разглядывающими мою наготу отвратительными стариками и медиумически покачивающейся куклой.
Я был уверен, что все они сошли с ума.
– Где… моя… жена? – повторил я, сглатывая слюну и слезы и пытаясь выговаривать слова как можно отчетливее.
Брамин со шрамом вдруг наклонился и сказал:
– Согласно ритуалу перед исполнением приговора вам будет предоставлено с ней одно свидание.
«Какого еще приговора?!.. Бредятина!.. Свидание… Значит, они взяли и Лизу?!.. Суки!»
Я хотел плюнуть ему в лицо и вдруг почувствовал, как теряю над собой контроль, как меня словно бы подхватывает и уносит какой-то жестокий пронизывающий до костей ледяной ветер, и что тело мое само по себе начинает извиваться в конвульсиях.
– Ебаные хари!.. Пидарасы сраные!.. – бессвязно закричал я по-русски. – Вонючие говняные пиздюки!..
Снова попытался резко встать, и вновь веревка врезалась мне в горло. Я захрипел, в глазах потемнело и я потерял сознание.
11
Очнулся я уже совсем в другой камере. Скорее это была даже не камера, а комната. Здесь было как-то подозрительно чисто. Окно было забрано решеткой. У подоконника стояли привинченные к полу стол и стул. Я сам был уже в свежем белье и свободно лежал на широкой кровати. Слабое жжение в паху заставило меня протянуть руку. Да – чертово кольцо! «Венчание…» Меня опять накрыло мутной черной волной. «Приговор…» Я стянул с фаллоса кольцо и с отвращением отбросил его в угол. Инстинктивно встал, стараясь отвлечь себя движением от мрачных мыслей. «Не думать ни о чем, если впустить в сознание все, что произошло вчера, то просто не выдержишь…» Сглатывая с болью (болел кадык), я подошел к столу. На краю лежала нераспечатанная пачка сигарет, “Pall Mall”. Я распечатал, взял одну и закурил. «Как-то все же это… странно, – вдруг спокойно, где-то в глубине мелькнула мысль. – Приговор без суда и следствия? Да что я сделал-то, сфотографировал этого их Нандина? Они мне там подсовывали что-то еще. Но я же ничего не подписал. Значит, это невозможно?.. Ясно – причина в том, что я звонил Дипендре. Но пусть даже и прослушивали. Почему я не помню, встречался я с ним или нет? Все равно, надо же разобраться. Скорее какой-то гнусный спектакль, непонятная инсценировка… Что за дурацкое венчание? Приговор… Исполнение в присутствии королевской семьи… Кто такой якши?.. Или кто такая якши? Невеста что-ли? Та наркоманка? – Я снова вспомнил, как сомнамбулически покачивалась та странная кукла в белом сари, не отрывая от меня своего блестящего взгляда. – Приговор… Казнь?! Нет, это невозможно!.. Безумие». Я почувствовал, как отлегает от сердца и глубоко вздохнул.
Вдруг холодный ветер снова словно бы пронизал меня. Тантра! Я вдруг обмер, ясно вспоминая теперь, что однажды сказал мне Дипендра тогда, два с половиной года тому назад, когда мы общались с ним в Америке. Да, тот пьяный разговор! Как это вдруг так вспомнилось?! Однажды он что-то пьяно объяснял выпивавшему тогда с нами голландцу и сказал, что в его стране, помимо обычных тантристских общин, есть и закрытые, есть даже один религиозный орден, где и по сей день практикуют человеческие жертвоприношения. Он как-то странно даже тогда засмеялся, Дипендра, нервно. А потом как-то подавленно замолчал.
Я оглянулся: над кроватью в черной раме висело изображение все той же Кали. Богиня бесстрастно взирала на меня своими белыми, рельефно как-то намазанными глазницами, на которых чернели ее всевидящие зрачки. Богиня была в желтом сари, в одной из четырех рук она держала какой-то странной формы меч, в другой человеческую голову…
12
“Когда якши завершит свои подготовительные ритуалы…”
Я сел на стул и посмотрел в окно. Узкий маленький дворик, высыпанный искрящейся на солнце щебенкой. Две красные кирпичные стены какого-то другого (а может быть, и этого) здания, где я находился, замыкали двор. Окон больше не было. Я подумал, что где-то здесь, может быть, томится и Лиза, где-то за одной из этих стен, которые как будто вырезали в пространстве какой-то острый неумолимый угол, над которым поднималось свободное и желтое от зноя небо. “Венчание … ” Вдруг меня пронзило: “Лиза! Они же имеют ввиду Лизу! Она сказала им, что мы еще не поженились…” “Венчание, а потом… казнь”. У меня закружилась голова и красный угол поплыл перед глазами. Что-то словно бы разверзалось там, глубоко во мне. Я словно бы увидел, как приоткрылась какая-то мерцающая подкладка моей жизни – скрытый и до конца еще неясный план, что-то, что было выше моего понимания, что я прожил за эти годы, что, конечно же, пытался, как и все анализировать, и что было лишь логикой, игрой в прятки от самого себя. Сейчас же… Увы, я ничего не мог назвать по имени, вернее, мог бы, но это были бы не те слова, не то, что я знал сейчас и что мне словно бы кем-то давалось – какая-то скрытая от меня моя другая жизнь, от которой я, быть может, и хотел бы избавиться, и единственность, неповторимость которой были сейчас для меня так несомненны. Я вглядывался в эту неизвестную мне известность, в эту правду о себе и хотел и все не решался спросить там, у себя. Осталась ли еще хоть какая-то надежда или теперь все кончено, теперь все уже только после? Глубокая тоска и жалость к себе вдруг охватили все мое существо. Эти чувства пришли откуда-то извне, заслоняя собой открывшиеся было мне глубины и я не удержался и уже снова был словно бы выброшен на поверхность, обнаруживая себя среди этой непонятной, абсурдной и отвратительной реальности, снова сидящим на стуле у окна, все тот же острый кирпичный угол и мысли, мысли, страх, что меня казнят… Загремел замок, я вздрогнул, но не оглянулся. Заскрипела, медленно открываясь, дверь. Зашаркали шаги и передо мной возник гуркх в черном. Он поставил на стол завтрак. Я увидел мясо и бобы, стакан красного вина. Теперь я уже был только тело. Я жадно набросился на мясо, запивая его вином из глиняного стакана. После обеда меня сморил сон и я заснул. Спал я без сновидений, но когда проснулся, снова возникла мысль о грозящей мне казни и стала вгрызаться в мое нутро с прежней силой. “Венчание… а потом… Но кто невеста?.. Лиза?” И вдруг вс та же страшная догадка, словно порыв холодного ветра, пронзила все мое существо: “Девиани!”
Три дня неизвестности и ожиданий измучили меня настолько, что я понял, если не найду себе здесь какого-нибудь занятия, то просто-напросто сойду с ума. И тогда я вспомнил о том человеке, который дал мне деньги на это путешествие. На следующее утро я знаками попросил у охранявшего меня гуркха бумагу и карандаш. Он кивнул, но потом отрицательно покачал головой. Но через день, видимо, посовещавшись с кем-то, он принес мне и то, и другое.
13
Америка. Я начну с Америки. Двигаясь с Запада на Восток, против солнца. Может быть, теперь, поверх слов, поверх описаний и картинок меня снова настигнет это, как и тогда, когда я только и мог что сказать там или здесь, указывая самому себе дорогу к тому, что так трудно назвать по имени, чертовы банальности, я спотыкаюсь, но почему бы все же не попробовать рассказать себе эту историю, попробовать подобрать слова к тому, что я увидел, как в пропасти, может быть, тогда я как-то догадаюсь, почему все это происходит именно со мной? Вспомнил вот вдруг сон перед отлетом в это чертово королевство, как принимаю таблетку, обследую какие-то готические залы, вдруг выясняется, что это не что иное, как полость моего собственного рта, мое собственное нёбо, вот внизу гниющий зуб мудрости, коричневая кариесная дырка, я проникаю, зловоние, лаз ведет еще глубже вниз, пробираюсь сквозь смрад, белая натянутая нитка нерва, и сверху чей-то злорадный смех, они сверлят так, что все вокруг трясется, я остаюсь в каком-то гроте, сверху лаз замуровывают полупрозрачной пломбой, на которой изображено усатое, как у Дали, лицо Джоконды. Наверх дороги нет, я вынужден начать спускаться и соскальзываю в темноту… Сам себе Шехерезада, расскажи историю, может быть, она поможет тебе выбраться, как сказала бы та имиджмейкерская скотина, из-за которой тоже (косвенно) я попал сюда, в эту, блядь, тюрьму, где я, наверное, медленно сойду с ума, если не буду делать хоть что-нибудь, например, вот это – писать, выдавливая из себя яд и гной… Эх, если бы можно было разбежаться и самого себя догнать. Оттолкнувшись, перепрыгнуть, ха-ха, кажется, здесь, в этой мнимости я набираю форму, вот, даже пошутил, как бы только не разрыдаться. Да, лишь бы что-то делать. Или все уже сделано? Осталось только описать, приправляя кое-где юмором висельника? Отказываешься верить, что это происходит с тобой и происходит на самом деле? Вот, вспомнилась опять цитатка из книжечки отца: «Человек свободный не думает о смерти». Кто это сказал? Ха-ха-ха! Попал бы сейчас сюда автор. Бессмысленность всего. Похоже, что я и в самом деле боюсь, что меня приговорят… приговорят к… Сука, блядь, чтоб вы все сдохли, падлы!.. Господи, но почему именно я?!
Тихий университетский городок на Среднем Западе, куда отец заслал меня учиться, куда он меня продал, чтобы наконец избавиться, заплатив за избавление восемь тысяч долларов после смерти моей бабушки. Мы все только и делали, что ждали ее конца. Не хочу сейчас лицемерить, мы все успокаивали себя тем, что ей за восемьдесят и следовательно уже пора. Тогда я понял, что лучше не доживать до старости. Нет, старых не любят и не уважают, они противны, как ссохшиеся жуки, на них неприятно смотреть, от них воняет и от них хотят только избавиться. Старый человек окостеневает, отчуждается и превращается в жужжащий надоедливый предмет, который лишь какой-то странный долг не позволяет выбросить на помойку… Мать умерла молодой, я еще не успел ее разлюбить, но бабушка, эта безумная жалкая лягушка с желто-голубыми глазками, я отказывался верить, что это моя бабушка, к которой когда-то меня мчали ночью на такси, которая когда-то рассказывала мне сказки. Я по-прежнему любил ковер с тигром и охотниками, но теперь, увы, не это эфемерное создание, присаживающееся на корточки в коридоре, чтобы навалить, как ребенок, кучу дымящегося говна. Разумеется, на похоронах я плакал и, надеюсь, где-то все же искренне. Может быть, самое ценное в этой смерти для меня было то, что я понял, что никакого того света нет, и ничто не возвращается обратно. Может быть, я плакал и от этого. Хотя, скорее мне, как и каждому, было жалко самого себя, а не эту страшную восковую куклу с полураскрытым усмехающимся, залепленным какой-то зеленой пастой ртом.
Продав бабушкину квартиру, отец сделал благородный жест – не хочешь быть фотографом (он хотел, чтобы я поступил на операторский во ВГИК; за месяц до этого я завалил все экзамены), валяй, занимайся своими дурацкими компьютерами. Я, конечно, прочитал его душевное послание: «Видишь, какой я добрый, дал тебе денег на образование, вдобавок не где-нибудь, а в Америке». После смерти матери прошло уже девять лет, два последних года отец жил в новом браке с женщиной, которая была ненамного меня старше. Мне было ясно, что, засылая меня в Америку, они, отец и Нина (так звали его новую жену), просто хотят от меня избавиться. Эта Нинка, эта длинная сучара (она была меня выше на полторы головы), которая каждый раз так очаровательно улыбалась, когда мы сталкивались перед туалетом в коридоре, я, естественно, пропускал ее, а после не мог зайти иначе, как через полчаса, зажимая нос и прежде всего опрыскивая все дезодорантом, я ненавидел ее запах. Я даже думал, что она специально, как скунс, напускает эту вонь, так она меня ненавидела. А за что? За то, что я всего-навсего был его сын и жил с ним в нашей квартире, перебравшись в комнату матери? Хаос, я не могу это все как-то правильно описать. Каждому прежде всего нужен унитаз. Вот, начал с Америки и сбился.
Унитазы… но ведь с них тогда началась и моя Америка! Эти аппараты, наполовину заполненные водой, куда падает, плескаясь, человеческое дерьмо, и брызги, неприятно холодя, долетают до жопы. Я привставал, оборачиваясь, и нажимал на рычаг, глядя, как мое светлое (перемена воды и пищи) по спирали, в ту же сторону, что и стрелки на часах, засасывается в отверстие и исчезает. В первый раз в номере гостиницы я даже подумал, что машинка неисправна, раз в ней так много воды, и даже хотел позвать служителя, но потом, понажимав несколько раз, догадался, что так и должно быть и что аппарат работает нормально.
Я вышел из университетской общаги, где временно поселился. Я не хотел думать ни о своей молоденькой мачехе (какая-то дурацкая у нее была фамилия – Пастова), ни об отце. На реке широкогрудый янки поливал из шланга лодку, южный ветер сдувал струю, парень отвлекался, заглядываясь на девушек и получалось так, что он собственно поливает реку, а не лодку (шланг через помпу засасывал воду из этой же реки).
В первом семестре мне предстояло изучать информатику и другие точные науки. Две тысячи долларов на житье лежали у меня в кармане. «В конце концов он не такой уж и скряга и заплатил неплохо, чтобы от меня избавиться». Я вспомнил бледнозеленое нинкино лицо, как у нее поехала по диагонали челюсть и оттопырилась с козявкой ноздря, когда папан объявил за ужином, что часть бабушкиного наследства пойдет на мое образование в американском университете. Но все же я был доволен, что все так обернулось. Спасибо наконец и бабушке. В конце концов другая жизнь, теплый ветер с юга. Я вспомнил, как еще с самолета вглядывался в эти прямые, уходящие за горизонт четко по сторонам света хайвеи и поблескивающие на солнце игрушки городов, последние чем-то напоминали мне взаимозаменяемые детали компьютера. Логика, самодостаточность и воля, может, это мне и было надо для достижения моих неясных пока еще, но безусловно высших целей. Моей Статуей Свободы был Билл Гейтс и одновременно Роджер Уотерс, игравший когда-то в Пинк Флойде, хотя Уотерс, пожалуй, достался в наследство от отца, врубавшего по ночам его вперемешку с Вагнером. Я стоял у реки, лицом на Запад и не хотел оглядываться. Какой-то чувак промчался мимо на низком трехколесном, почти лежачем велосипеде, он крутил педали руками над собой, неподвижно вытянув вперед ноги. Хищный разноцветный шлем, черные узкие очки, за спиной велосипедиста развевался университетский флаг, «hawkeyes» было написано на нем, что означало «ястребы». Я чуть не закричал: «Да здравствует Америка!» Потом я зашел в какой-то бар, где выпил залпом два «гиннесса». Мне предстояло еще отметить свое прибытие в деканате, но я решил все отложить назавтра Я взял еще два «гиннесса» и даже попробовал сыграть в пул, зарядив в машинку четыре четвертинки доллара. Высокий пластичный негр, белозубо улыбаясь, взялся меня учить за мои же, сука, деньги, направляя мой гулявший кий так, чтобы я бил только по цветным и не трогал черный, потому что если этот черный невзначай попадет в лузу, то я сразу проиграю. Негр быстро расстрелял по лузам свои полосатые шары и предложил мне еще урок за мои же деньги. Но я отказался и побрел в гостиницу. Кролики и белки перебегали по дорожкам с газона на газон, автомобилисты вежливо пропускали пешеходов, на улицах было много инвалидов в самокатящихся креслах, некоторые из инвалидов управляли своим движением через специальный шланг, касаясь его лишь самым кончиком языка. «Графоманы», – усмехался я. И все не переставал удивляться этой волшебной и вторичной Америке. Абстрактные скульптуры времен Поллака на улицах, гипсовые или из папье-маше скульптурки диких животных, нелепо выкрашенные под натуру и возвышающиеся во двориках коттеджей… Пару раз я споткнулся, падая на газон. Хотелось обнимать всех попадающихся по пути девушек. Но когда наконец решался, в моих объятиях почему-то оказывались одутловатые университетские стариканы в шортах и в маечках. В конце концов я отставил свои амурные затеи и взял еще пару «гиннессов» в каком-то пабе, а в магазине, помнится, бутылку виски.
Очнулся я уже у себя в комнате. На моей кровати сидел какой-то не то индокитаец, не то индокореец и, мелко хохоча, указывал мне на мою блевотину, на столе стояла недопитая бутылка виски. Я слушал исковерканные русские слова и вспоминал абитуриентскую общагу там, в Москве, куда съехались на поступление провинциалы. Приторно причмокивая, азиат этот продолжал: «Ситё ете тибе няде убрат, панимаесь, да, убрат, ситё зидеся так не приньято, панимаесь?» Он заулыбался, похлопал меня по плечу и ушел, словно только того и дожидался, чтобы я проснулся. Было светло, я догадался, что это уже утро следующего дня. Дико трещала башка, но я решил не похмеляться. Я выпил три таблетки анальгина и вылил остатки виски в раковину, убрал подносом из-под кофеварки блевотину. Через полчаса головная боль утихла, но накатила смертная тоска. Я вдруг страшно захотел домой. Хотя куда мне было возвращаться? К кому? К отцу?.. Да любил ли он когда-нибудь меня? Я лег опять, как был, в помятых брюках и в ботинках на кровать и глубоко задумался. Отец… Как я его подчас не ненавидел, он все же оставил в моей жизни след, но сам по себе он все же оставался для меня загадкой и, может быть, я и ненавидел его иногда за то, что не мог эту загадку разгадать. В отце все как будто было смешано в каких-то несуразных пропорциях – и агрессия, и доброжелательность, глупость в форме назидательности, мудрые цитатки, тщательно скрываемая похоть, тяга к мистике и откровенное семидесятничество, маркузеанский (как он сам выражался) отказ, поиски какого-то своего бога, его порой порнографические картины, любовь к «тупой и беспощадной» русской нации и одновременно западничество … Я не знал, любил ли он мою мать, любил ли он меня. И кто тогда я – любимый плод его похоти, тщеславия и блядства, или хоть чего-то еще? Наверное, каждое восемнадцатилетнее существо хочет надеяться, что оказалось в этом мире по причине любви. Я почему-то вспомнил, что мать рассказывала, что она визжала, пока я так долго и мучительно пытался появиться на свет, буквально раздирая ее на части. Ей было трудно разродиться, акушер боялся, что она умрет, и моя бабушка (другая) побежала ставить свечку в церковь на Преображенку. Не знаю, свечка ли или нож вовремя решившегося на кесарево врача послужили причиной моего рождения.
Быть может, я и в самом деле безумен, если так легко, по-графомански, несусь по строчкам сейчас, здесь, в этой тюрьме, зная… нет, не зная, пусть то, что случится, случится с кем-то другим, с каким-то другим Виктором, который сейчас просто сидит на стуле, тупо уставившись в окно на острый кирпичный угол… Когда же они за тобой придут, Вик? Это невнятное писание – опять как мастурбация, да, как мастурбация, чтобы не сойти от ужаса с ума. Да нет, я уверен, что скоро все разъяснится и меня наконец выпустят…
Ну что же, продолжим дрочку. Все же я не совсем прав по отношению к отцу. Перед тем, как он привел эту Нинку в наш дом навсегда, он решил со мною выпить. Я помню, была уже ночь и я уже спал. Несколько лет после той истории с его рассеченной бровью он не позволял себе входить ко мне после двенадцати. В ту ночь он постучал и вошел с бутылкой водки, молча разлил в две рюмки и разрезал пополам лимон. Заспанный, я ничего не понимал.
– Завтра, – сказал тихо и как-то глухо он. – Завтра мы с Ниной расписываемся.
Это было, как удар грома.
– А как же я? – тихо спросил я.
– Что – ты? Ты как жил, так и будешь жить, и, – он помолчал, – я даже надеюсь, лучше. Нина будет нам готовить… стирать…
– Ты, что, из-за этого и женишься?
Он как-то потускнел. Мне показалось, что он вспомнил мать.
– Я хочу семьи, – сказал он, глядя в пол. – Я уже устал от всего этого, – он сделал неопределенный жест, но я понял, что он имел ввиду женщин. – Вдобавок Нина хорошо к тебе относится.
– Это, что же, самое важное?
Я усмехнулся. Мы давно не говорили с ним откровенно. А последнее время так только, формальничали – здравствуй, привет, как дела – но в глубине души мне было жаль, что расстояние между нами все увеличивается и увеличивается, а ведь он все же когда-то учил меня рисовать, читал стихи. Помню, ездили еще на море, с матерью, там он переносил меня на своих плечах, шагая по камням у самого края скалы, я видел в глубине водоросли и разноцветных рыб, мне было года три, но я это навсегда запомнил.
Он молчал.
– Мне казалось, что важнее то, что ты ее любишь, – наивно продолжал я, а скорее всего не так уж и наивно.
Он протянул мне мою рюмку.
– Или ты, что… ее не так уж и любишь? – спросил, снова не удержавшись, я, зорко вглядываясь в его лицо. Конечно, я больше заботился о самом себе. Я все еще надеялся, что и между нами не все еще потеряно.
Он молча взял и свою рюмку.
– Ну что же, – снова сказал я, – за твою будущую жену.
Мы чокнулись.
– Зря ты так в самом деле, – сказал он и выпил.
Я тоже выпил. Он отрезал дольку от своей половины и себе и мне. Я хотел, чтобы он сказал сейчас, что он любил и любит только мою мать, несмотря на все свое блядство. Он молча разлил еще. Потом как-то странно, долго, не моргая посмотрел мне в глаза, так, что я не мог оторвать взгляда, и наконец сказал:
– Я знаю, ты хочешь спросить, любил ли я твою мать… Да… Наверное… – он грустно усмехнулся. – Но ведь я был неравнодушен и к… Кларе.
Я вспоминаю это и сейчас здесь, в тюрьме. Я вспомнил это и тогда, в Америке.
Двигаться дальше, чтобы успеть дорассказать себе эту историю, пока, как они сказали, не завершит свои подготовительные ритуалы якши. Кстати, кто такой этот якши, может, это и есть палач? Хотя они сказали же, что не сразу, что у меня еще будет свидание с Лизой. С Лизой…
Один раз я все же видел, как он делал это с Кларой. Еще до того, как он меня ей отдал. Голый, почему-то с очень белой кожей, с неестественно длинным и темным членом. Это случилось в его мастерской. Мне было еще не четырнадцать, а, наверное, десять или двенадцать. Я остался намеренно, чтобы попробовать его коньяк, и спрятался в стенном шкафу. Я не знал, что они вернутся. Я никогда не видел, как это делается. И я не верил в то, что осклабясь с таким смаком описывали хулиганы. Но теперь… Какое-то странное чувство брезгливости охватило меня оттого, что отец гол. Но когда он стал размеренно бить своим животом в ее опрокинутое разъятое тело, когда так откровенно стали шлепаться друг о друга их животы, я слышал и еще какой-то свистящий хлюпающий звук, я видел, как каждый раз, при каждом его ударе вздрагивают ее задранные вверх ляжки… Это было какое-то жестокое мучительное зрелище, мне показалось, что они за что-то друг друга наказывают, и она и он, но прежде всего он, да, я понял, почему про это в школьном туалете говорили порет. Я боялся, что он ее убьет, забьет вот так насмерть. А потом, потом он почему-то закричал и повалился на нее мелко дрожа. Мне стало страшно, я подумал, что он умер. Я не знал, что делать. Хотел что есть силы закричать. Он вдруг ожил и стал переворачиваться на спину. Мокрый блестящий член его, еще дергающийся в сладостных конвульсиях… я не мог оторвать взгляда, словно бы этот гигантский член и был целиком мой отец. Вот это и есть именно он, и теперь я знаю это. И еще эта страшная мокрая дыра, мокрая и темная, с какими-то обвисшими губами, почему-то напомнившая мне могилу. Это было чудовищно. Отвратительно и почему-то так притягательно одновременно. Тогда я и понял, что это и есть самое главное в жизни людей.
14
Он открыл дверь, вошел. Это была комната его сына. Диван, где Виктори лежал, слушая музыку – его Роджера Уотерса и Рихарда Вагнера, своего Тилла Линдемана из «Раммштайн». Новая стереосистема и старые колонки, которые он ему отдал. Плакаты по стенам – от «I believe in me» Джона Леннона до «I hate myself» Курта Кобейна … Тихо подошел кот и потерся о его ногу. Он сел на диван. Призрачный мир его мальчика еще пронизывал эту комнату. Он вспомнил, как хотел написать его портрет, поймать эту пронизанность, это незнание, яркую цветную полуслепоту, как у каждого молодого существа – фантазии и нежелание присутствовать по эту сторону, где двигаются только согласно диаграмме, ни шага в сторону. «Так и не написал…» Он посмотрел на стену – фотография, на лодке. Рядом другой снимок, где Вик сфотографировал сам себя. «Зря отпустил его… А что я мог сделать?.. Эта Лиза…» Он снял со стены ее фотографию, пришпиленную иголками, которую сделал Виктори. «Красивая или некрасивая?.. Все же не мой тип…» Он вспомнил, как она, Лиза, сидела у них на кухне, Виктор привел ее в первый раз, познакомиться, она трогала свое лицо и еще руку, самое плечо, что-то не то показывая, не то отковыривая. Глупо улыбалась. У нее была веснусчатая кожа. Пили чай. Она говорила, что ей вредно загорать, что она не любит молоко, еще что-то про линзы, про блюдце с линзами на дне, блюдце, которое она утром находит чуть ли не наощупь. Виктори, завороженно глядя на нее, глотал всю эту чепуху, что-то еще про ее тридцать три болезни, про то, как она оступилась и полетела по лестнице вниз и ее случайно подхватил сам декан… Он вглядывался в фотографию и вдруг задал себе какой-то странный вопрос: «А мог бы я влюбиться в нее?» Он продолжал вглядываться в ее лицо и вдруг подумал, что кого-то она ему очень напоминает. Но кого? Снова приколол булавками к стене, подошел к столу, включил компьютер Вика. Нет – никаких и-мейлов… На мониторе стояла бронзовая статуэтка Натаранджи. «Да, я подарил ее Виктори на день рождения». В кольце бронзового огня Шива исполнял свой танец. Он взял статуэтку в руки. «Когда-то я интересовался и этими делами». Перевел взгляд на этюд женской головы, который Виктори повесил над своими фотографиями. «Я нарисовал его, когда был таким, как ты. Двадцать лет тому назад». «Папа, а почему ты вообще решил стать художником?» «Как тебе сказать, Вик… Мальчиком я хотел, чтобы все девочки любили меня и только меня… Я довольно долго не понимал, как это девушки могут целоваться с другими парнями… любить их, когда есть я… Однажды в метро даже хотел подойти… Как ее звали?.. Насмешки… Потом бесполезный бокс против соперников… И вдруг это слово «художник», которое почему-то так их завораживало… И еще эта магическая фраза «я хотел бы написать ваш портрет»… И в конце концов ничего кроме бессмысленной и жадной ебли… Клара, которую я… которую я тебе…» Он опустил голову, вышел и вернулся с бутылкой водки, вспомнил, как пил здесь с Виктори накануне своей второй свадьбы. На утро к бракосочетанию, по желанию Нины непременно во дворце, приехали ее родители, отец, который был с ним почти одного возраста, и мать. Фельдшер в деревне, отец ее правил бабки лошадям и колол свиней, а он – Павел Георгиевич – только что закончил свой автопортрет в полупрозрачном платье, с просвечивающим эрегированным фаллосом. Фельдшер снял свои маленькие картофельные какие-то очки, близоруко, почти вплотную рассматривая картину… «Папа, это шутка искусства», – засмеялась Нина, беря отца за коричневую земляную руку и осторожно оттягивая назад. «Шутка искусства, – фельдшер сделал вид, что засмеялся. – Ге-ге, столица». Нина, вся красная, умоляюще смотрела за спиной отца на жениха. Ему тоже стало неловко, накануне они чуть не поругались, но он наотрез отказался снять («Хотя бы на время!») этот свой автопортрет и повесить что-нибудь другое. («Раз я такой, значит, я такой! Я же говорил тебе, что это моя личная магия!» «Не забудь тогда хотя бы выключить за собою в туалете свет!») Но сейчас перед этим встающим в пять утра доктором животных он и в самом деле чувствовал себя неловко и жалел, что не послушался своей будущей жены. «Вы, уж, извините, что с нас, с сумасшедших, взять, – сказал он, отводя взгляд. – Шалим-с иногда. За это нам и платят. Я, кстати, надеюсь это продать за четыре тысячи долларов». Он достал хрустальные бокалы, привезенные еще отцом его отца, графом по линии Шереметьевых, из Англии. Разлил шампанское и засмеялся: «Нас мало избранных…» «А вот и яичница! – румяно закричала теща, вбегая со сковородкой. – Я тута не стала возиться с тарелками, еще намоемся с гостей. Паша, ты уж не возражаешь, – обратилась она к нему, улыбаясь во все свое добродушное оладушное лицо, – прямо со сковородочки вдвоем, с Архип Филлипычем?» Архипом Филлиповичем звали тестя, которому он представился просто как Павел, ибо, как сказала теща, зять перед тестем должен быть без отчества.
Теперь, один в комнате Виктори, вспоминая обо всем этом, он налил себе еще. «Но ведь я женился на Нине, а не на ее родителях… Ведь она меня и в самом деле… Меня, неудачника… Не дает пить… А я вот, когда ее нет, опять». Он выпил и налил еще. Как это у Камю: «Не быть любимым – всего лишь неудача. Не любить, вот несчастье». Он усмехнулся, вспоминая, как однажды, когда они еще не поженились, он случайно открыл ее записную книжку, она тоже выписывала иногда, как и он, цитаты из классиков. Он прочитал тогда, кажется, из Розанова: «Он любил ее, как грех любит праведность, и как кривое любит прямое, и как другое – правду».
И теперь эта ее ненависть к его сыну. Словно Виктори ворует его у нее. Но ведь Виктори просто любит своего отца, также, как и отец любит своего Виктори.
Он сел на диван и поставил бутылку на пол между ног, потом снова взял, снова налил, глядя на фотографию «на лодке»: «Однако папочка нашел способ и попытался тогда сплавить сына в Америку». Вдруг пьяно засмеялся:
– Христос, я же тебе храм нарисовал! Что же Ты нас не спасаешь?
И подумал: «Мстишь за магию».
Выпил залпом.
15
Дипендра сидел за столиком один. Элегантный негр-официант в фосфоресцирующей белой блузе учтиво наклонился, ставя перед ним очередной «джек дэниэлс». Каждый раз незнакомец давал хорошие чаевые, каких давно уже здесь, в этом ночном клубе, не давал никто. Негр клал деньги в поясную сумочку, где было два отделения, одно из которых для чаевых. Подхватив пустой бокал и поставив его на поднос, официант элегантно заскользил между столиками дальше. Принц посмотрел вслед удаляющемуся негру, пытаясь разглядеть, что же так коричнево лоснится чуть ниже фосфоресцирующего края блузы – собственная ли кожа негра или кожаный декоративный пояс. Но в зале было слишком темно, хотя, впрочем, не настолько, чтобы не быть уверенным, что ниже негр был одет в черное, подчеркнуто облегающее трико. Дипендра подумал, что в синем фосфоресцирующем свете ламп этот пластично движущийся между столиками человекозверь и в самом деле безукоризненен.
Это был уже третий «джек дэниэлс», а они все не начинали. Принц давно уже догадался, куда он попал. Случайный прохожий посмеялся над Дипендрой, когда тот спросил его, где здесь можно снять девочек. Теперь Дипендра вспомнил с какой странной ухмылочкой парень в бейсболке указал ему на этот бар. «Да, да, вон там, свернешь в переулок с Джефферсон стрит, – и добавил, осклабившись: – У них там сегодня классные девочки. Драг-шоу». Дипендра дружелюбно кивнул парню и направился к перекрестку.
В этот университетский городок принц приехал один, не считая двух слуг. Он хотел пробыть здесь три месяца инкогнито, изучая компьютерные коммуникации. Этот университет рекомендовал ему еще доктор Филипп Лайкендорф из Итона.
Принц привык к тому, что жизнь обманывает его. Быть принцем это совсем не то, что думают об этом другие. Подчас это даже мучительно. Он вспомнил, как на аэровокзале в Цинциннати вдруг потерялись слуги и он ощутил себя таким же сбитым с толку и озабоченным, как и все пассажиры с этого опоздавшего рейса, он снова ощутил себя ненужным и потерянным в этой гигантской бюрократической машине западной цивилизации. Даже этот огромный аэропорт с километровыми эскалаторами и собственным метро – машине было наплевать на то, что он наследный принц Непала. «Не применять же к этим дебилам, посылающим меня в разные стороны, приемы карате», – так пытался он защититься усмешкой от все нарастающего и нарастающего раздражения. Принц все же умел сдерживать себя.
Рыжий мальчик-панк на авансцене обнимался в танце с высоким широкоплечим негром. Под потолком играли развевающиеся от сквознячка ленточки – разноцветные полоски, завязанные в узелок. В углу за столиком откровенно целовались взасос два светловолосых парня в черных университетских майках.
«Что я здесь делаю?» – усмехнулся сам себе Дипендра. Мимо проплывали две короткоостриженные девушки, эротично обнимая друг друга за талии, сигаретный дым слегка скрывал их независимые лица, на крыле маленького носа одной из них блестел пирсинговый шарик, другая показала слишком уж откровенно вглядывающемуся в нее Дипендре свой розоватый язычок в довольно откровенном жесте. Они расхохотались. «Лучше было бы вызвать по телефону проститутку в номер», – грустно подумал принц и оглянулся в поисках официанта. «Спросить про «промокашку» раз уж это драг-шоу или с виски лучше не мешать?» Он все же заказал себе опять «джек дэниэлс» и негр-официант учтиво записал заказ.
Наконец зал осветился пронзительно голубыми лучами света, так что многие даже инстинктивно зажмурились, а некоторые недовольно и громко заговорили. Свет сфокусировали на сцену, куда через минуту вдруг выскочила огромная и толстая мулатка лет пятидесяти с по-мужски накачанными бицепсами и поразительно красивым лицом. Тряся огромными силиконовыми грудями, она прокричала слова приветсвия и под одобрительный свист публики задрала юбку, показывая свои синеватые рыхлые ляжки и узкие, утопающие в складках жира, плавки, плоско покрывающие впадину. В зале захлопали и завизжали. С разных сторон уже пробирались к эстраде несколько молодых людей, протягивая мулатке зажатые между пальцев доллары. Она по-матерински склонялась над каждым из парней и торжественно давала себя поцеловать, быстро и хищно пряча в декольте баксы. Собрав наконец свой первый урожай, она протанцевала на середину сцены, прожектора сменили цвет, плавно началась музыка и мулатка запела, точнее запела не она, а фонограмма – какую-то сентиментальную и задушевную песенку Патриции Каас, под которую мулатка танцевала и разевала свой огромный напомаженный блестящий рот, часто задирая платье и показывая публике то огромную целюлитную задницу, то обнажая силиконовую грудь, а то – «стыдливо» – и то место, где у нее «ничего не было». Зал кричал, свистел, визжал, все больше восторженных поклонников протискивалось к сцене, неистово протягивая баксы в надежде поцеловать красавицу «Каас» кто в щечку, кто в мясистые накрашенные губы, кто в потную бурно дышащую грудь. Дипендра заметил в толпе протягивающих доллары и тех двух пирсинговых девочек. Внезапно толпа расступилась и к сцене вышел невысокий лысыватый господин в помятой майке, небрежно он показал мулатке пятидесятидолларовую купюру, долго не давал, играя, как с собачкой, вот наконец дал, но поцеловать хотя бы в щечку отказался. Рядом прошептали, что это сам хозяин бара.
«И что я в самом деле здесь делаю?» – подумал еще раз Дипендра и заказал пятый «джек дэниэлс», он вдруг поймал себя на мысли, что здесь ему скорее интересны лица. Лица этих типов, что здесь собрались и что смотрят на эту идиотскую мулатку с каким-то почти сакральным удовлетворением, словно она и в самом деле Патриция Каас. Он замечал и на себе такие же взгляды в своей стране, когда проплывал через толпу в шикарном полупрозрачном лимузине. «Разглядывать лица разглядывающих – шоу для интеллектуала». Он усмехнулся удачно проскользнувшей фразе. Как каждый воспитанник Итона принц не без оснований считал себя интеллектуалом. Сейчас эти лица вдруг поразили его своей искренностью. В то время, как на сцене была сплошная фальшь. Ложь вызывала правдивые эмоции, и не только веселье вдруг отразилось на лицах этих геев и лесбиянок. Когда мулатка запела другую песню, тоже какой-то шлягер, но на сей раз без кривляний, а наоборот, по какой-то странной причине стараясь скопировать образец как можно чище, что-то ностальгическое словно бы проскользнуло вдруг в зале. Через весь цинизм, через всю инаковость и фарс проступила мельком все та же извечная человеческая грусть о несбывшейся любви, о чем так просто повествовала песенка.
– Простите, здесь свободно? – вежливо спросил Дипендру невысокий молодой человек в спортивной курточке.
Принц заказал себе весь столик, об этом извещала и табличка, Дипендре не хотелось сидеть вместе с геями, ловить на себе их недвусмысленные взгляды, и тем более услышать вдруг какие-нибудь сомнительные фразы. Хотя он был бы, наверное, не против, если бы за его столик попросились лесбиянки, по крайней мере существа другого пола, которым, как учили еще профессора-феминисты в Итоне, скоро будет принадлежать весь мир.
Но чем-то этот невысокий парень в спортивной курточке вдруг понравился Дипендре. Может быть, скуластое славянское лицо? Принц, слушавший когда-то в Итоне курс по этнографии, часто угадывал национальность. А может быть, – и проскользнувшая независимость, акцент, значит, нездешний. Не обратил внимания на табличку? Нет, явно без намерений.
– Да, пожалуйста, присаживайтесь, – доброжелательно сказал принц и, замечая нерешительность в лице молодого человека, добавил откровенно:
– Не бойтесь, я не люблю мужчин. Я люблю женщин.
– Я тоже, – улыбнулся молодой человек и сел.
16
Не знаю, что толкнуло меня сесть тогда за столик к Дипендре. В этом клубе я тоже оказался случайно. Я даже толком не понимал, как они, геи, это делают. Ну, женский пол, да, симметрично. А мужчины, что, по очереди? Сначала один сзади, а потом другой? Или тот, кто сзади, поддрачивает того, кто спереди? Мне было дико представлять себе это, но то, как они здесь откровенно целовались, невольно наводило на подобные образы. По правде говоря, я чувствовал себя в этом клубе, как на луне. Впрочем, я почему-то вспомнил вдруг какой-то старый фильм, кажется, Бертолуччи (меня еще маленьким брал на закрытый просмотр отец), как Шнайдер сделала Марлону что-то там сзади и внутри, от чего тот так сладко замычал.
Публика вокруг была, однако, довольно вульгарная. Какие-то панки с всклокоченными красными волосами, какие-то девки, пробитые пирсингом, здоровенные негритосы, нагло демонстрирующие свои бицепсы и зыркающие по сторонам голодными взглядами, их белки так и сверкали в полутьме этого чертова клуба. Я стоял, прислонившись к стене и старался не двигаться, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. И вдруг заметил этого странного, как бы отдельно сидящего человека. Он был одет в дорогой костюм и сидел один за столиком. Восточное – как почему-то мне показалось какое-то казахское – широкое лицо, красивые, черными дугами брови и также, еще одной короткой дугой, маленькие черные усики, внимательные коричневые глаза, безукоризненные жесты тонких рук… Его мужская, а лучше сказать мужественная жизнь, его снисходительное отношение к мальчикам, дружеское покровительство слабым. Я вдруг поймал себя на мысли, что начинаю его выдумывать. Но этот человек был безусловно сильным, я видел, как он слегка пренебрежительно, с каким-то, я бы даже сказал, вызовом смотрел на некоторых персонажей этого клуба, особенно на тех, кто слишком явно демонстрировал здесь свои мускулы. В своем костюме он, конечно же, был здесь явно не к месту (хотя еще несколько мужчин были в пиджаках), но это его, по-видимому, совсем не смущало, он смотрел на других так, словно они были здесь лишними, а не он. Я видел, как он расплачивался с официантом, давая каждый раз тому бешеные чаевые и не боясь, что это заметят некоторые из окружавших нас сомнительных типов. Да, наверное, я всегда хотел быть таким же, как и он – сильным, уверенным в себе, красивым, богатым и так безукоризненно одетым. Я вздохнул, увы, я знал себе цену. Я не нравился девушкам – слишком тонкая шея, некрасивое ассиметричное лицо, предательские прыщики (метки моего замедленного созревания, я всегда выглядел на несколько лет моложе, чем на самом деле), кроме того Клара… конечно, с одной стороны мне было чем похвастаться, я стал мужчиной в четырнадцать лет, но с другой – я словно бы навсегда остался мальчиком. Она, эта Клара… она, конечно, доставила мне наслаждение, но также и… нет, боль это, пожалуй, не совсем правильное слово; это скорее было какое-то нестерпимое наслаждение, слишком уж долго и мучительно оно не разрешалось, что я уже не выдерживал, а оно все продолжалось, длилось и длилось, словно целью его было не радостное освобождение и облегчение, а горькая и в то же время сладостная догадка, что оно, это наслаждение, одной природы с чем-то еще. Может быть, даже со смертью, как почему-то проскользнуло тогда во мне. Когда же я возвратился домой, отец не сказал мне ничего, ничего не спросил, как будто ничего и не было. Он сидел, как истукан, спиной ко мне, на стуле и слушал радио, передавали что-то про марсиан. Я хотел увидеть его лицо и, быть может, спросить, хотя что спросить? «Папа, зачем ты это со мной сделал?» Я попытался пройти между ним и радио, будто бы мне надо было взять учебник, а на самом деле, чтобы он меня увидел, но отец вдруг поднялся и, не глядя, вышел из комнаты. Я услышал, как в коридоре хлопнула входная дверь. Когда он ушел, я достал учебник, чтобы приготовить уроки по биологии и книга почему-то открылась на описании самок какого-то азиатского паука, которые во время спаривания поедают своего самца. Не знаю, как именно, но с тех пор чувства мои к девушкам были противоречивы. Я все еще хотел красивой романтической истории, но теперь боялся проявлять инициативу, боялся действовать, хотел, чтобы девушка начала ритуальные действия сама, сама бы взяла на себя хотя бы начало. И в то же время боялся и этого, вспоминая откровенные манипуляции Клары, для которой тогда явно прежде всего объектом наслаждения была моя невинность. Словом, получалось, что у меня были, как говорится, проблемы, и раз я боялся теперь проституток, значит мне не оставалось ничего другого кроме мастурбации. Клара не сделала из меня мужчину, она словно бы выманила его из меня и, показав его мне в ослепительной и омерзительной вспышке, снова куда-то спрятала, или даже не спрятала, а загнала его куда-то вглубь, и я не знал, как его достать. Себя из себя. Я завидовал таким, как вот этот щегольски одетый «казах» с безукоризненными манерами, элегантно позевывающий, заказывающий, как я подсчитал, уже пятый «джек дэниэлс» и тем не менее нисколько не пьяневший. Он не стесняясь разглядывал публику, увлеченную этим уже начавшимся пошлым зрелищем, и не замечал, что я разглядываю его почти в упор, его и только его. Я допил свой пятый «гиннесс» и вдруг почувствовал, что устал стоять. Сесть за столик означало бы подозвать к себе официанта и что-то заказать, а это было дороже, чем просто взять у стойки, кроме того надо было еще давать потом и чаевые. Однако я стоял уже полтора часа в ожидании шоу, которое только что началось, и мне страшно захотелось сесть. А может быть, я сам себя обманывал, что устал, и мне хотелось лишь приблизиться к этому настоящему мужчине. Я почему-то стал воображать, что, может быть, это нефтяной шейх или другой какой-нибудь воротила, делающий бешеные деньги на наркобизнесе. Да, вот почему они (я снова посмотрел вокруг) его не трогают! Опасность словно бы подстегнула меня. Так бывает, что вдруг совершаешь в жизни какие-то непредсказуемые поступки. В конце концов, не ограбит же он меня. «Чего тут грабить-то?» – усмехнулся я. Кроме того других свободных столиков и не было. Я все же переборол себя, свой страх, протиснулся через группку нагло задышавших мне в затылок панков и вежливо спросил «казаха», не обращая внимания на табличку, стоящую на его столике:
– Простите, здесь свободно?
17
Четыре наголо обритых монаха, малиновые рясы и желтые подрясники, тонкие руки и коричневатые пальцы. Монахи склонились над магическим узором, держа в руках длинные тонкие трубки, из которых, плавно выстраивая композицию, сыпался мраморный песок – мириады и мириады разноцветных песчинок. Тщательно прицелившись, монахи осторожно насыпали песок, расширяя и расширяя узор.
Песочная мандала жила и издалека казалась даже какой-то влажной. Издалека она напоминала какое-то фантастическое животное, постепенно, день за днем расправляющее на солнце свои причудливые щупальца-лепестки, сквозь которые словно бы просвечивали его загадочные внутренние органы. Синяя песчинка за синей, красная за красной, мгновения, что складываются в целую жизнь.
Павел Георгиевич стоял и смотрел. Он снова думал о сыне. В зале, где насыпали мандалу было тихо. Слышен был только странный, цикадный какой-то звук. Словно бы склонившиеся на коленях над мандалой монахи с их оттопыренными локтями и вытянутыми вперед трубочками были не людьми, а кузнечиками. Павел Георгиевич прислушивался к стрекоту этих нехитрых инструментов, «чак-пу», как называли их монахи, осторожно водя металлическими палочками по боковым зазубринам своих трубок и так, дрожанием, подгоняя песчинки, чтобы те осторожно ссыпались, текли, заполняя предназначенное им в картине место. Песочное жилище бога, который принимает здесь форму абстрактного магического цветка.
Он стоял и смотрел, как течет и течет яркая мелкая мраморная крошка. Песок зеленый, песок красный, белый песок, синий… Вот вырастающий сам по себе урожай, вот знак священной коровы, знаки девы гирлянд, девы цветов и девы светильников… И в центре знак Амитабы – Будды Безграничного Света, его магический семенной слог.
Глядя на склонившиеся спины монахов, Павел Георгиевич вспомнил, как выписывал своего Христа (два года назад он, уже в зрелом возрасте, принял-таки православие), как подправлял ультрамарином глаз Спасителя, чтобы взгляд Его был еще пронзительнее. В храме тогда было тихо, он вспомнил, как вдруг запел и даже стал пританцовывать, так ему понравилось то, что получалось, но сразу же опомнился, ведь он расписывал тогда алтарь. На улице шел дождь, маленькая девчонка, дочка певчих, мокла под дождем, она неподвижно стояла в цветах и улыбалась, ей нравилось стоять под струями дождя и намокать, намокать. Девочку позвали, но она по-прежнему не двигалась и стояла, незаметно трогая пальцами мокрые нарциссы и георгины. Глаз Сына Божьего, который, если вот здесь, еще чуть-чуть подправить, будет еще более глубок… Павел Георгиевич возвратился к мандале, перед которой он стоял. Другие художники насыпали дом другого бога. «Бога, где он, бог, был… Бога… какого?.. Когда-то я рисовал и Шиву…» Он вдруг почувствовал какое-то странное присутствие, словно бы и Вик тоже стоял здесь, рядом с ним, здесь, глядя, как насыпается эта мандала. «Другого… Не в этом дело… Важно лишь, что бог».
Колокольня… Как они, Вик с Лизой примчались вдруг в деревню, где он работал. Легкие и ясные. Он никогда не видел сына таким счастливым. Тогда подумал, что, быть может, вот и настал наконец час, когда то, что нарастало годами, отчуждая и разводя их все дальше, их, отца и сына, все, что привело к последней ссоре, наконец исчезнет и в свете этой любви Виктори наконец простит его. «А к колоколам?» – сказала Лиза. Узкий черный лаз наверх и это сдавленное чувство от сжатого пространства, Вик поднимался первым, держа в руке фонарь, за Виком Лиза, а вслед за Лизой он, тоже с фонариком. В ходе наверх было очень круто, ступеньки были высоки. Освещая их, он не мог не видеть ее ноги. Ведь икры поднимались напротив его лица, а выше, как зонтик, покачивалась ее коротенькая юбочка, в сердцевине которой под легкими облегающими ягодицы трусиками… «Зачем?! Господи, зачем же Ты так, в Своем же храме?!» Нет, он не хотел. Он хотел лишь освещать ступени. Наконец они выбрались наружу. Солнце садилось и колокольня словно бы плыла. Мелькнуло: «Сказать про небо?» Как вечерами он иногда смотрит отсюда на крылья облаков. И не сказал. Вик, незаметно раскачав, ударил. Упругий удар звона медленно, как шар, поплыл, заполняя и заполняя пространство. «Ой, мамочки, не надо», – засмеялась Лиза, закрывая пальчиками уши. Снизу бородато погрозил церковный староста. Павел Георгиевич вдруг подумал, что Лиза, принимая сторону Вика, наверняка будет испытывать к нему неприязнь. «Хотя, если они будут жить отдельно…» Закат пронзил и эти мысли. Закат пронзил закат.
18
– Вот в этом все и дело, – как-то странно опустив голову, сказал Дипендра.
Мы пили у него в номере.
– В чем? – спросил я.
– Не знаю, как бы это объяснить.
Он как-то сник. Я никогда не видел его таким грустным. Солнце уже село и стоял какой-то тихий странный свет. В окно я увидел, как по реке под только что зажегшимися на мосту фонарями скользит одинокое и узкое каноэ. Его стрела с нереальным каким-то каноистом почти сливалась с бликами воды и в этом вечернем свете была бы почти незаметна, если бы не ее скользящее движение. Небо с каждым мгновением меняло свои оттенки, истончаясь к горизонту и темнея наверх, где уже проступала, чернела фиолетовая синева, протыкаемая кое-где тонкими иглами холодных звезд.
– Бог умер, – сказал третий, тот, кто был с нами. – А мы все никак не хотим в это поверить.
Я молчал. Я почему-то вспомнил, как отец рассказывал однажды про Иуду, что Иуда, чтобы попрать умевшего летать Христа похитил хитростью тайное имя Бога, и тогда взлетел над Ним, над Христом, и стал мастурбировать, испуская вниз на Спасителя свое черное семя. Так было написано в Тольдот Иешу, антиевангелии.
– Не знаю, – повторил Дипендра и разлил «джек дэниэлс» по рюмкам.
Мы пили его со льдом.
– Религия – это зонтик, – сказал третий, он щелкнул зажигалкой, освещая свое лицо, и закурил, – как сказано у Гваттари и Делеза.
У него было, у нашего третьего, лысое какое-то лицо, почти без бровей и без ресниц, вдобавок он и брит был наголо. Мясисто выделялись ноздри на этом немного розоватом фаллосообразном каком-то лице. Он был голландец по национальности и изучал здесь квантовую теорию калибровочных полей. Мы познакомились с ним в одном из баров за пулом и теперь иногда вместе выпивали.
– Не знаю, – продолжил он. – Мне страшно, когда я задаю эти вопросы себе – зачем все это? Зачем моя жизнь? Если миллиарды лет меня не было, потом я откуда-то появился, а потом опять исчезну. И снова миллиарды миллиардов лет. И что моя жизнь по сравнению с этим? Вспышка. Я исчезаю навсегда. Миллиарды миллиардов миллиардов…, – он помолчал, а потом добавил с какой-то горькой усмешкой:
– Но меня-то уже не будет никогда… Бессмыслица.
Он положил сигарету и как-то нервно выпил. Мы тоже выпили. Свет почти совсем погас, но Дипендра не поднимался, чтобы включить хотя бы настольную лампу. Над рекой повисла дуга моста. Светились фонари, отражаясь в черной воде. Дробясь, они словно бы пытались плыть по частям и зыбко оставались. Сквозь их блики проскользил обратно невидимый почти каноист. Дипендра как-то странно замер. Я знал, что он был глубоко религиозным человеком (несмотря на все наши похождения), и я не понимал, почему он не отвечает этому голландцу, почему не скажет про перерождения, ведь он «хинду» и верит, что будет жить опять. Он же рассказывал мне однажды, что ламы и брамины могут даже перерождаться по своей воле, оставляя знаки, где их искать. Я даже запомнил, что у тибетцев, где самая сильная магия, это называется «тулку». Бывает даже, что один «тулку» перерождается в виде нескольких людей, например, в трех своих манифестациях – речи, ума и тела. Но сейчас принц (а только я во всем университете и знал, что он принц, Дипендра просил не говорить никому; я, кстати, догадался сам и сам сказал ему об этом), сейчас принц молчал. Фиолетовая тень легла на его красивое лицо.
– Из этого страха, – тихо и как-то вкрадчиво продолжал голландец, – и рождается то, что принято называть религиями. Иначе же человек должен сойти с ума, если у него хватит пороха приблизиться к этому последнему вопросу и спросить себя со всей ясностью и со всей безжалостностью: «Если я умираю, то весь и навсегда?» Без обмана, не теша себя мыслями из классиков, а со своей и только со своей трезвостью, собрав для ответа все силы своего маленького и единственного «я».
Он как-то злорадно усмехнулся, поднимая свою пустую рюмку и почти вскрикнул:
– Наливай!
Мне стало страшно. Как будто я заглянул в какое-то черное подобие колодца. Неясное чувство вдруг стеснило мне грудь. Я вспомнил то, что так тщательно изгонял из своей памяти – как однажды, когда мне было так плохо, после смерти матери, еще мальчиком я попробовал найти ту церковь, где когда-то бабушка ставила свечу, чтобы я родился. Я ехал на троллейбусе, я почему-то думал, что встречу там мать. Вышел и долго искал. «Церковь? – пожала плечами какая-то женщина. – Да, здесь вроде была, но ее снесли уж давно. Да тут через три остановки другая есть, ты малый не расстраивайся». Но той, где я родился и где я хотел встретить мать, той не было. Пустой, холодный и какой-то окаменелый я поехал обратно. Это был такой же бездарно раскрашенный троллейбус, того же цвета, с той же рекламой «Чаппи». Чтобы не разрыдаться, я вышел, не доезжая остановки до метро, и пошел пешком, закрывая лицо ладонями, чтобы прохожие не видели, как некрасиво я плачу.
– Хей! – засмеялся вдруг голландец, выпивая залпом (я даже не заметил, как Дипендра снова налил). – Помните то драг-шоу?
Голландец тоже был там.
– Так это, – сказал он, зажевывая виски олениной, – это было, оказывается, не драг, а дрэг. Дрэг-шоу. Драконовское, дьявольское шоу. Потому что там были не бабы. Те толстухи, помните? Это были мужики, изменившие свой пол!
Голландец истерически захохотал, откидываясь. Дипендра медленно встал и зажег лампу.
– Про это, – сказал он, как-то странно взглядывая на меня, – написано и в вашей книге Апокалипсиса.
– Про что? – переспросил голландец, словно бы вопрос был обращен к нему.