Возвращение в Брайдсхед Во Ивлин
— С какой стати?
— Ей это было бы приятно.
— Я никому не собирался ее посвящать.
— Ну, вот опять. Как это на тебя похоже, Чарльз. Разве трудно доставить человеку удовольствие?
За обедом собралось человек двенадцать, и, хотя хозяйке и моей жене нравилось думать будто виновником торжества являюсь я, было очевидно, что больше половины из них и не слыхали о моей выставке и приехали просто потому, что были званы и не имели в это время других дел. Весь обед прошел у них в разговорах о миссис Симпсон, однако почти все вернулись вместе с нами в галерею.
Послеобеденные часы были самыми оживленными. Появились представители Тэйтовской галереи и Национального художественного фонда, они посулили вскоре возвратиться со своими коллегами и просили пока оставить за ними для окончательного решения некоторые картины. Самый влиятельный критик, который когда-то разделался со мною двумя-тремя убийственными покровительственными фразами, заглянул мне в глаза из-под опущенных полей своей мягкой шляпы, кутая подбородок в толстый шарф, и, сдавив мне локоть, буркнул:
„Я знал, что в вас это есть. Сразу чувствовалось. Этого я и ждал“.
Слова похвалы доносились до меня равно из простых и изощренных уст. „Если бы вчера меня спросили, — слышал я в одном конце, — мне бы в голову не пришло назвать имя Райдера. Столько мужества, столько страсти“.
Им всем казалось, что они видят что-то новое. Иначе было на моей предыдущей выставке, происходившей в этих же самых залах незадолго до моего отъезда. Тогда на всем лежала заметная тень усталости. И разговоры больше касались не меня, а домов, их владельцев, разных связанных с ними историй. Та же дама, припомнилось мне вдруг, которая сейчас восхищалась моей страстностью и мужественностью, остановилась тогда неподалеку от меня перед полотном, на которое я употребил столько мучительного труда, и бросила: „Все так просто, так легко“.
Предыдущая выставка была мне памятна еще по одной причине: как раз в те дни я обнаружил, что моя жена мне неверна. Тогда, как и теперь, она была вездесущей, неутомимой хозяйкой, и я слышал, как она говорила: „Стоит мне увидеть теперь что-нибудь красивое — дом или пейзаж, — и я говорю себе: это — для Чарльза. Я на все смотрю его глазами. Он для меня — вся Англия“.
Я слышал, как она это говорила; подобные изречения вошли у нее в привычку. В течение всей нашей супружеской жизни меня неизменно мутило от отвращения, когда я слышал, что она говорит. Но в тот день в этой же самой галерее я выслушал ее совершенно равнодушно, вдруг осознав, что отныне она бессильна причинить мне боль; я был свободен, она сама выпустила меня на волю своей минутной подлой оплошностью; ветвистое. украшение у меня на лбу превратило меня в одинокого и гордого царя лесов.
Незадолго перед закрытием моя жена сказала:
— Милый, я должна ехать. Успех был потрясающий, правда? Я придумаю какое-нибудь объяснение для моих домашних, но, право же, мне жаль, что все получилось именно так.
„Значит, знает, — подумал я. — В проницательности ей не откажешь. Вынюхивает с самого обеда и, конечно, напала на след“.
Я подождал, пока она уйдет, и уже собрался последовать за нею — залы к этому времени почти опустели, — как вдруг у входа раздался голос, который я не слышал много лет, незабываемый, с легким нарочитым заиканием, с утрированной негодующей интонацией.
— Нет. Я не п-п-принес пригласительного билета. Не знаю даже, получал ли я пригласительный билет. Я п-пришел не со светским визитом; не хочу втереться в знакомые к леди Селии; и мне не нужно, чтобы в „Тэтлер“ попала моя фотография; я пришел не себя выставлять, а смотреть на картины. Вам, по всей видимости, неизвестно, что здесь выставлены картины. Я, п-п-представьте, имею личный интерес к их автору, к художнику — если это слово вам что-нибудь говорит.
— Антуан — сказал я, — входите.
— Мой милый, там сидит г-горгона, она решила, что я незваный гость. Я только вчера приехал в Лондон и нынче за обедом случайно узнаю, что вы устроили новую выставку, ну и, естественно, бросаюсь со всех ног в сей храм искусства, дабы принести свою дань благоговения. Я очень изменился? Вы бы узнали меня? Где картины? Дайте-ка я вам их растолкую.
Антони Бланш нисколько не изменился с тех пор, как я его видел последний раз, и даже с тех пор, как я увидел, его впервые. Он быстрыми шагами устремился через зал к самому крупному полотну — зелено-черному пейзажу джунглей, — постоял перед ним, склонив голову набок, точно умный терьер, и спросил:
— Мой любезный Чарльз, откуда эта столь пышная растительность? Что сие, уголок оранжереи в Т-тренте или Т-трин-ге? Какой щедрый ростовщик взрастил, вам на радость, эти кроны?
Затем он обошел оба зала, не произнося больше ни слова и только испустив попутно два-три глубоких вздоха. Завершив осмотр, он опять вздохнул, еще глубже, чем прежде, и сказал:
— Зато я слышал, мой милый, вы счастливы в любви. А это все, не правда ли? Или почти все.
— Неужели так плохо?
Антони понизил голос до пронзительного шепота:
— Мой милый, не будем разоблачать ваше маленькое надувательство перед этими добрыми, простодушными людьми, — он заговорщицки повел глазами в сторону последних посетителей, — не будем портить им их невинное удовольствие. Мы с вами знаем, что все это п-полнейшая чеп-пуха. П-пойдемте же отсюда, дабы не оскорблять слуха знатоков. Я знаю здесь поблизости одно очень сомнительное питейное заведение. Отправимся туда и поговорим о ваших п-прочих п-п-обедах.
Понадобился этот голос из прошлого, чтобы вернуть меня на землю. Потоки похвал без разбора, изливавшиеся на мою голову в течение всего этого шумного дня, подействовали на меня, как рекламные щиты, возникающие между тополей вдоль длинной дороги через каждый километр и назойливо повторяющие название гостиницы, в которой тебе почему-то надлежит остановиться, так что в конце пути, пропыленный и изнемогший, ты неизбежно сворачиваешь под вывеску с тем названием, которое тебе сначала примелькалось, потом стало действовать на нервы и наконец вошло неотъемлемой частью в самый состав твоей усталости.
Антони повел меня по какому-то переулку, и между сомнительного вида книжной лавкой и подозрительной аптекой мы остановились перед дверью, на которой синей краской было выведено: „Голубой Грот. Вход только для членов клуба“.
— Не совсем ваша стихия, мой милый, зато, можете не сомневаться, моя. Но ведь вы пробыли сегодня в своей стихии целый день.
И, войдя в подъезд, где сильно пахло кошками, мы спустились куда-то вниз, откуда уже шел запах джина и окурков и доносились звуки радио.
— Мне дал этот адрес один грязный старикашка в Беф-сюр-ля-Туа. И я ему очень благодарен. Я так давно не был в Англии, а симпатичные местечки вроде этого ужасно недолговечны. Я только вчера вечером здесь отрекомендовался и уже чувствую себя совершенно как дома. Добрый вечер, Сирил.
— А, Тони, вернулся? — приветствовал нас юнец за стойкой.
— Наполним наши стаканы и сядем где-нибудь в углу. Вы должны п-помнить, мой милый, что здесь вы такая же белая ворона, такое же, я бы сказал, ненормальное явление, каким я был бы у „Брэтта“.
Бар был выкрашен кубовой краской; на полу лежал синий линолеум. На стенах и потолке были беспорядочно наклеены рыбы, вырезанные из серебряной и золотой бумаги. Несколько молодых людей пили у стойки или играли у монетных автоматов под наблюдением человека постарше с вылощенным, пропитым лицом. Возле автомата с жевательной резинкой послышались смешки; затем один из молодых людей подошел к нашему столику.
— Твой друг не хочет потанцевать со мной? — спросил он.
— Нет, Том, не хочет, и коньяка я тебе тоже не куплю, во всяком случае пока. Это очень нахальный юноша, настоящий вымогатель, мой милый.
— Ну, — сказал я с притворной непринужденностью, которой вовсе не испытывал в их вертепе, — что вы поделывали все эти годы?
— Мой милый, мы здесь для того, чтобы поговорить о том, что поделывали вы. Я следил за вами, мой милый. Я верен старой дружбе, и все эти годы я вами интересовался. — Он говорил, и синий бар вместе с барменом, синие плетеные кресла, и монетные автоматы, и граммофон, и парочка молодых людей, танцующих румбу на синем линолеуме, и хихикающие юнцы возле автоматов, и сизолицый лощеный господин со стаканом, сидящий в углу напротив, весь этот жалкий подпольный притон словно растаял, и я очутился снова в Оксфорде, у стрельчатого рескинского окна, за которым лежал зеленый двор колледжа Христовой церкви. — Я был на вашей первой выставке, — продолжал Антони, — и нашел, что она обаятельна. Там был один интерьер Марчмейн-хауса, очень английский, очень добропорядочный, но совершенно восхитительный. „Чарльз кое-что сделал, — сказал я себе, — не все, что ему предназначено, не все, на что он способен, но кое-что“.
Правда, уже тогда, мой милый, у меня возникло маленькое сомненьице. Мне показалось, что в вашей живописи есть что-то джентльменское. Вы должны помнить, что я не англичанин, мне чуждо ваше страстное поклонение хорошим манерам. Английский снобизм для меня — это нечто еще более зловещее, чем английская мораль. Но как бы то ни было, я сказал себе:
„Чарльз создал произведение восхитительное. Посмотрим, что он создаст дальше“.
Дальше мне в руки попал ваш очень красивый альбом — „Сельская и провинциальная архитектура“, так, кажется, он называется? Довольно толстый том, мой милый, и что же я в нем нахожу? Опять обаяние. „Это не совсем в моем вкусе, — подумал я, — это искусство чересчур английское“. Я, как вы знаете, отдаю предпочтение вещам более пикантным. Сень старого вяза, сандвич с огурцом, серебряный сливочник, английская барышня, одетая во что они там одеваются для игры в теннис— нет-нет, Джейн Остин, м-мисс М-митфорд — это все не для меня. И тогда, дорогой Чарльз, я, признаюсь честно, в вас отчаялся. „Я старый выродившийся латинянин, — сказал я себе, — а Чарльз (я имел в виду только ваше искусство, мой милый) — это деревенская барышня в цветастом муслиновом платье“.
Вообразите же теперь мое возбуждение, когда сегодня за обедом я вдруг услышал, что все вокруг только о вас и говорят. Я обедал у одной старой приятельницы моей матери, некой миссис Стьювесант Оглендер, оказалось, что она и ваша приятельница, мой милый. Это вульгарная, грубая баба, никак не подумал бы, что вы можете водить с ней компанию. Все присутствующие, как оказалось, успели побывать на вашей выставке, но, впрочем, разговаривали они не о ней, а о вас — о том, как вы вырвались на свободу, мой милый, уехали в тропики и заделались этаким Гогеном, этаким Рембо. Можете себе представить, как заколотилось мое старое сердце.
„Бедняжка Селия, — говорили они. — А ведь она столько для него сделала“, „Он всем обязан ей. Это ужасно“, „И с Джулией, подумайте, — говорили они. — После всего, что у нее было в Америке“, „Как раз когда она уже возвращалась к Рексу“.
„Ну а картины? — спрашивал я. — Расскажите мне о картинах“.
„Ах да, картины, — они отвечали. — Картины престранные“, „Совсем не в его обычной манере“, „Какая сила“, „Какое варварство“, „Я считаю их просто нездоровыми“, — объявила миссис Оглендер.
Мой милый, у меня едва достало сил усидеть на стуле. Мне хотелось выбежать вон из дома, вскочить в такси и крикнуть:
„Отвезите меня туда, где висят нездоровые картины Чарльза!“ И я действительно приехал, но после обеда в галерее набилось столько глупых женщин в этих ужасных шляпах, поэтому я ушел и отдохнул немного здесь с Сирилом и Томом и с этими толстомясенькими. Я вернулся в немодное время — в пять часов, охваченный страшным волнением; и что же я вижу? Я увидел, мой милый, что меня очень талантливо и очень рискованно разыгрывают. Это напомнило мне дорогого Себастьяна, который любил забавы ради наклеивать себе бороду. Передо мной было все то же обаяние, мой милый, простое, сливочное английское обаяние, рядящееся в тигровую шкуру.
— Вы совершенно правы, — сказал я.
— Мой милый, разумеется, я прав. Я был прав еще много лет назад — хотя о том, как давно это было, к счастью, не скажешь ни по вашей, ни по моей внешности, — когда, помните, предостерегал вас. Я пригласил вас со мной поужинать и за столом предостерег вас от обаяния. Особо мои предостережения касались семьи Флайтов. Обаяние — это английское национальное бедствие. Болезнь, которая распространена только на этих серых островах. Обаяние пятнает и губит все, к чему прикасается. Оно убивает любовь, убивает искусство; боюсь, мой милый, что оно убило и вас…
К нашему столику снова подошел молодой человек, по кличке Том.
— Не будь злюкой, Тони, — сказал он. — Купи мне коньяку.
Я вспомнил про поезд и оставил Антони в приятном обществе.
Когда я стоял на платформе возле вагона-ресторана, мимо меня проехали мои чемоданы и чемоданы Джулии, а за плечом носильщика маячила знакомая кислая физиономия горничной. Двери вагона уже закрывались, когда вошла Джулия и безмятежно уселась против меня. Я занял столик на двоих. Это был очень удобный поезд; он выезжал за полчаса до ужина и через полчаса после ужина прибывал на нашу станцию, а там мы садились не в поезд местной линии, как было во времена леди Марчмейн, а прямо в поджидающий автомобиль.
Мы отъехали от Паддингтонского вокзала уже затемно, и ровное свечение города скоро уступило место разбросанным огням пригородов, а затем и непроглядной тьме полей.
— Мне кажется, мы не виделись много дней, — сказал я.
— Шесть часов, и вчера были вместе все время. У тебя усталый вид.
— День был кошмарный: толпы посетителей, критики, Кларенсы, обед у Марго и под занавес полчаса справедливого разноса в баре гомосексуалистов… Мне кажется, Селия знает про нас.
— Ну что ж. Должна же она была когда-нибудь узнать.
— По-моему, знает весь Лондон. Приятель, пригласивший меня в этот бар, только сутки как вернулся из-за границы и уже слышал.
— Пусть все провалятся.
— А Рекс?
— А Рекса просто нет, — ответила Джулия. — Он не существует.
Поезд нес и нес нас сквозь тьму; на столах побрякивали ножи и вилки; темные круги джина и вермута в стаканах вытягивались в овалы и снова сокращались в круги, послушные покачиванию вагона, касались губ и отступали опять, не выплескиваясь через край; весь трудный день остался позади. Джулия сняла шляпу, забросила ее в сетку у себя над головой и встряхнула черными, ночными волосами, издав легкий вздох облегчения — то был вздох, предназначенный для подушки, для меркнущей золы в камине и для окна в спальной, распахнутого к звездам и к шороху обнаженных деревьев.
— Замечательно, что вы опять с нами, Чарльз. Совсем как в прежние времена.
„Как в прежние времена?“ — подумал я.
Рекс, которому было уже сорок лет, погрузнел, приобрел апоплексический румянец и утратил канадский акцент, зато говорил теперь, как все его друзья, громким сиплым голосом; им словно приходилось постоянно напрягать связки, чтобы перекричать остальных; казалось, расставшись с молодостью, они не могли больше тратить время на то, чтобы говорить по очереди, слушать, отвечать; времени хватало разве только на смех — на гортанный безрадостный смешок, мелкую разменную монету доброй воли.
С полдюжины этих его друзей собралось теперь в Гобеленовом зале: политики, „молодые консерваторы“, перевалившие за сорок, с залысинами и склонностью к гипертонии, один социалист из шахтеров, уже перенявший интеллигентный выговор, но сигары крошились у него на губах, а рука, державшая стакан, нехорошо дрожала; финансист, старше чем остальные, и, судя по тому, как они с ним обращались, богаче; влюбленный фельетонист из газеты, единственный среди всех хранивший молчание и мрачно пожиравший глазами единственную среди них женщину; и сама эта женщина, отзывающаяся на имя Гризель, осведомленная и продувная особа, которую они все в глубине души, кажется, побаивались.
Побаивались они и Джулию, всем обществом, включая Гризель. Джулия поздоровалась и извинилась за то, что не была дома и не могла их встретить, и тон ее был таким, что они ненадолго притихли. После этого она увела меня, и мы сели у камина, а буря разговоров разразилась с новой силой и долго еще бушевала над нашими головами.
— Да он может хоть завтра на ней жениться и сделать ее королевой!
— В октябре у нас была такая возможность. Почему, объясните, мы не пустили итальянский флот на дно Средиземного моря? Почему не стерли Силезию с лица земли? Почему не высадились на Пантеллерии?
— Франко — это просто немецкий агент. Они вздумали поставить его у власти, чтобы обеспечить себя воздушными базами для бомбардировки Франции. Ну, как бы то ни было, этот номер у них не прошел.
— Монархия стала бы только крепче, чем когда-либо со времен Тюдоров. Народ его поддерживает.
— Пресса его поддерживает.
— Я его поддерживаю.
— И вообще кто сейчас обращает внимание на разводы? Старые девы, которым они в любом случае не угрожают?
— Если только он надумает вывести их шайку на чистую воду, они просто разбегутся и исчезнут, как… как…
— Почему мы не закрыли Канал? Почему не бомбили Рим?
— И не понадобилось бы. Одна решительная нота…
— Одно решительное выступление в парламенте…
— Одна маленькая демонстрация силы…
— Все равно, Франко не сегодня-завтра уберется обратно в Марокко. Мне говорил один человек, только что из Барселоны…
— … Один человек, только что из Форта Бельведер…
— … Один человек, только что из Палаццо ди Венециа…
— Нам только нужно показать им.
— Показать Болдуину…
— Показать Гитлеру…
— Показать их шайке…
— … не доживу до того, чтобы увидеть мою страну, родину Клайва и Нельсона…
— … мою страну, родину Хоукинса и Дрейка.
— … родину Пальмерстона…
— Будьте любезны, перестаньте, — сказала Гризель фельетонисту, который в порыве чувств пытался вывихнуть ей запястье. — Мне это не доставляет удовольствия.
— Не знаю, что отвратительнее, — сказал я, — искусство и мода Селии или политика и деньги Рекса.
— Что нам до них?
— О, моя любимая, почему любовь заставляет меня ненавидеть весь мир? Ведь она должна действовать как раз наоборот. У меня такое чувство, будто все люди и бог тоже в сговоре против нас с тобой.
— Так оно и есть.
— Но мы все равно счастливы, им назло. Здесь, сейчас, мы счастливы вдвоем, и они ничего не могут нам сделать, правда?
— Сегодня ночью, сейчас не могут.
Сегодня и сколько еще ночей?
Глава третья
— Помнишь ли, — спросила Джулия тихим летним вечером, напоенным запахами цветущих лип, — помнишь ли тот шторм?
— Болтающиеся бронзовые двери.
— Розы в целлофане.
— Господина, который пригласил всех на „суарею“, а потом исчез.
— Помнишь, как вдруг выглянуло из-за туч заходящее солнце и осветило наш последний вечер? Совершенно так же, как сегодня.
Весь день низкие тучи висели над самой землей, летний дождь с порывами ветра то и дело стучался в окна, и я несколько раз откладывал кисти, пробуждая Джулию от легкого транса, в котором она позировала мне уже бессчетное множество раз; мне никогда не надоедало писать ее, находить в ее облике все новое великолепие и новую нежность; в конце концов мы рано поднялись наверх, и, когда, переодевшись к ужину, спустились в гостиную, мир предстал перед нами преображенным — тучи рассеялись, светило вечернее солнце, ветер улегся и только чуть веял, колыша ветви цветущих лип, чей свежий после дождя аромат смешивался со сладким запахом буксовых кустов и высыхающего камня. Тень обелиска перечеркивала террасу.
Я принес из галереи две садовые подушки и положил на бортик фонтана. И здесь сидела Джулия в узкой золотой тунике с белой накидкой, опустив руку в воду и безмятежно играя изумрудным перстнем, ловя зелеными гранями отблеск заката; фантастические каменные изваяния высились над темной ее головой, словно гора зеленого мха, сверкающего камня и густой тени, а вода вокруг струилась и бурлила, вспыхивая сотней маленьких пожаров.
— … можно вспоминать, вспоминать, — говорила она. — Сколько было после этого дней, когда мы не виделись? Сто наберется, как ты думаешь?
— Меньше.
— Два рождества…
Эти унылые ежегодные экскурсии в благопристойность. Баутон, наше родовое имение, дом моего кузена Джаспера… С какими тяжелыми воспоминаниями детства я возвращался в его кедровые коридоры, его дышащие сыростью стены! С каким сердечным раздражением я и мой отец, сидя бок о бок в машине моего дяди, сворачивали в аллею веллингтоний, зная, что в конце пути нас встретят дядя, тетя, тетушка Филипа, кузен Джаспер, в последние годы еще жена и дети Джаспера; а кроме них, быть может, уже прибывшие или ожидаемые с минуты на минуту моя жена и мои дети. Это ежегодное рождественское жертвоприношение соединяло нас; здесь на Рождество с его гирляндами остролиста и омелы, с елкой, ритуальными рождественскими играми и угощениями, с деревенским хором на старинных кедровых антресолях, с пакетами из тисненой оберточной бумаги, перевязанными золотым шпагатом, здесь вопреки любым слухам, ходившим о нас в течение года, мы с ней считались мужем и женой. „Мы должны сохранять это положение любой ценой во имя наших детей“, — говорила моя жена…
— Да, два рождества… И три дня хорошего тона, прежде чем я последовал за тобой на Капри.
— В наше первое лето.
— Помнишь, как я остался в Неаполе, потом приехал, как мы сговорились встретиться на горной тропе и все это оказалось зря?
— Я вернулась на виллу и говорю: „Папа, угадай, кто приехал в гостиницу?“ А он отвечает: „Чарльз Райдер, я полагаю“. Я спрашиваю: „Как ты догадался?“, а папа говорит: „Кара вернулась из Парижа с известием, что вы с ним неразлучны. У него, как видно, особая склонность к моим детям. Что ж, привези его сюда. По-моему, здесь хватит места“.
— Еще как-то у тебя была желтуха и ты не позволяла мне тебя видеть.
— А в другой раз у меня была инфлюэнца, и ты боялся приходить.
— И бессчетные поездки к избирателям Рекса.
— И коронационная неделя, когда ты сбежал из Лондона. И твоя миссия доброй воли к тестю. И еще тот раз, когда ты ездил в Оксфорд писать картину, которая им не понравилась. Да, дней сто, не меньше.
— Сто дней, потерянных из двух с небольшим лет… и ни одного дня холода, недоверия или разочарования.
— Ни одного.
Мы замолчали; только птицы в липовых кронах щебетали на множество чистых, еле слышных голосов; только вода журчала среди резных камней.
Джулия взяла платок из моего нагрудного кармана и вытерла руку; потом закурила сигарету. Я боялся пресечь чреду воспоминаний, но оказалось, что мысли наши на этот раз бежали в разных направлениях, потому что, когда Джулия наконец заговорила, слова ее были печальны:
— А дальше что? Еще сто дней?
— Вся жизнь.
— Я хочу стать твоей женой, Чарльз.
— Конечно. Что вдруг сейчас?
— Война, — сказала Джулия. — Ввечеру, поутру, не сегодня-завтра. Я хочу прожить с тобою хоть несколько дней по-настоящему спокойно.
— А это неужели не покой?
Солнце клонилось к лесу на дальних холмах; обращенные к нам склоны покрыла вечерняя тень, только пруды внизу полыхали закатным огнем; свет перед смертью разгорался все пышнее, прочертив через луг длинные тени, вступив на широкие каменные пространства террасы, воспламенив окна, осветив карнизы, колонны, купол, разложив все пестрые ароматные товары земли, листву, камень и окружив сиянием голову и золотые плечи сидящей рядом со мною женщины.
— Что же тогда покой, если не это?
— Еще очень многое. — И холодным, деловитым тоном она продолжала: — Брак не совершается по первому побуждению. Сначала должен быть развод, два развода. Нужно выработать план,
— План, развод, война — и это в такой вечер!
— Иногда я чувствую, — сказала Джулия, — словно прошлое и будущее так теснят нас с обеих сторон, что для настоящего совершенно не остается места.
Тут по ступеням навстречу закату сошел Уилкокс и объявил, что ужинать подано.
В Расписной гостиной ставни были закрыты, шторы задернуты и ярко горели свечи.
— О, три персоны?
— Да, ваша светлость, лорд Брайдсхед приехал полчаса назад. Он просил передать, чтобы вы приступали к ужину, не дожидаясь его, так как он может слегка запоздать.
— Он бог знает как давно не был, — сказала Джулия. — Не понимаю, чем он там занимается в Лондоне.
Мы часто гадали об этом, теряясь в самых фантастических предположениях, ибо Брайди был личность таинственная, некое скрытное, подпольное существо, тупорылый зверь, который роет подземные ходы, прячется от солнечного света и долгие месяцы проводит в спячке. Всю свою взрослую жизнь он пребывал в полнейшем бездействии, разговоры о том, чтобы ему вступить в армию, стать, членом парламента, уйти в монастырь, так и остались разговорами. Наверняка о нем было известно только одно — да и то потому, что как-то в пору газетного голода это послужило темой большой заметки под заглавием „Редкое хобби пэра“, а именно что он собирает коллекцию спичечных коробков. Он наклеивал их на доски, завел на них картотеку и занимал под них с каждым годом все больше и больше места в своем маленьком вестминстерском доме. Сначала газетная известность смущала его, однако вскоре он нашел в ней большое удовлетворение, так как получил благодаря ей возможность установить контакты с коллекционерами во всех частях света и теперь переписывался с ними и обменивался дубликатами. Ни о каких других его интересах сведений не было. Он по-прежнему возглавлял марчмейнских охотников и неукоснительно, бывая дома, выезжал с ними раз в неделю; но никогда не ездил с соседями, у которых были лучшие угодья. Настоящего спортивного азарта он не испытывал и в тот сезон был на охоте считанное число раз; дружбу он ни с кем не водил, исправно навещал своих теток и присутствовал на официальных обедах, которые устраивались католическими кругами. В Брайдсхеде он исполнял все необходимые общественные обязанности, внося с собой на трибуну, на банкет и на заседания всевозможных комитетов туман прямолинейности и отчуждения.
— На той неделе в Уондсворте был найден труп девушки, задушенной куском колючей проволоки, — заметил я, возобновляя старую игру.
— Не иначе как дело рук Брайди. Он такой. — Мы просидели за столом с четверть часа, когда он наконец к нам присоединился, торжественно войдя в комнату в своем бутылочно-зеленом бархатном смокинге, который он всегда держал в Брайдсхеде и надевал, выходя к столу. В тридцать восемь лет он сильно облысел и обрюзг и вполне мог сойти за сорокапятилетнего.
— Гм, — сказал он, — гм. Только вы двое. Я надеялся застать также и Рекса.
Я часто пытался представить себе, что он думает обо мне и о моем постоянном присутствии; мне казалось, он с полным равнодушием принимает меня как члена семьи. Дважды за два прошедших года он удивил меня поступками, которые можно было понять как знаки дружеского расположения: на прошлое Рождество он прислал мне свою фотографию в одеянии мальтийского рыцаря, а вскоре после этого пригласил меня на обед в своем клубе. И тому и другому имелось объяснение: он заказал слишком много отпечатков своего портрета и не знал, куда их девать; и он гордился своим клубом. Это было удивительнейшее объединение людей, занимавших весьма видное положение в своих областях, они встречались раз в месяц и проводили вечер за церемонным дуракавалянием; каждый имел прозвище — Брайди звался Братец Гранд — и носил соответствующий, изготовленный по специальному рисунку бриллиантовый знак наподобие ордена; еще у них были особые клубные пуговицы на жилетах и очень сложный ритуал представления гостей; по окончании обеда зачитывался доклад и произносились шуточные спичи. Члены клуба щеголяли друг перед другом своими знаменитыми гостями, а так как у Брайди друзей не было, а я был довольно известен, он и пригласил меня. Даже там, за клубным столом, я чувствовал, что от Брайдсхеда исходят магнетические волны светской неловкости, образуя вокруг него словно маленькое море всеобщего замешательства, в котором он плавал невозмутимо, как бревно.
Брайди сел против меня и склонил над тарелкой розовую лысину.
— Ну, Брайди, какие новости?
— У меня действительно есть некоторые новости, — ответил он. — Однако дело терпит.
— Скажи сейчас.
Он сделал гримасу— в том смысле, что, мол, нельзя же при слугах, — и тут же спросил:
— Как продвигается картина, Чарльз?
— Какая картина?
— Ну, та, что там сейчас у вас на стапелях.
— Я начал набрасывать портрет Джулии, но сегодня свет очень переменчив.
— Портрет Джулии? Мне казалось, вы ее уже писали. Я полагаю, это совсем не то, что архитектура. И видимо, гораздо труднее.
Его беседа всегда изобиловала долгими паузами, во время которых сознание его казалось застывшим, но в конце концов он, изумляя отвлекшегося собеседника, неизменно возвращался к тому, на чем остановился. Вот и теперь, по прошествии не менее чем минуты, он произнес:
— Мир полон самых различных предметов.
— Несомненно, Брайди.
— Если бы я был художником, — продолжал он, — я бы всякий раз избирал совершенно новый предмет. Но обязательно что-нибудь динамичное, как… — И снова пауза. Что сейчас последует, — гадал я. — Летучий Голландец? Кавалерийская атака? Хенлейская регата? — …как Макбет, неожиданно докончил он. — Было что-то нелепое в мысли о Брайди как о художнике-жанристе или баталисте. В нем вообще было немало абсурдного, и одновременно в его позиции стороннего лица, человека без возраста было какое-то достоинство; он был еще полудитя и уже почти старец, сегодняшняя жизнь даже и не теплилась в нем; он был прямолинеен и непробиваем и совершенно равнодушен к миру, и это внушало даже уважение. Мы много смеялись над ним, но он никогда не был до конца смешон; временами он оказывался грозен.
Мы сидели и обсуждали положение в Центральной Европе, как вдруг, пресекая эту бесплодную тему, Брайди спросил:
— Где мамины драгоценности?
— Вот это было мамино, — ответила Джулия. — И вот это. Мы с Корделией получили все ее собственные вещи. А фамильные драгоценности лежат в банке.
— Я давно их не видел — по-моему, всех мне не показывали никогда. Что там есть? Помнится, мне говорили, что там какие-то знаменитые рубины?
— Да, ожерелье. Мама его часто носила, неужели ты не помнишь? И жемчуга, они всегда были у нее. А многие вещи оставались в банке из года в год. Там, я помню, есть какие-то ужасные бриллиантовые подвески и викторианское бриллиантовое колье, которое сейчас никто не наденет. А что?
— Мне бы хотелось как-нибудь посмотреть на них.
— Послушай, папа не собирается их закладывать? Неужели он опять в долгах?
— Нет-нет, ничего похожего.
Брайди ел много и не торопясь. Мы с Джулией смотрели на него при свете свечей. Наконец он проговорил:
— Будь я Рекс, — он был полон подобных допущений:
„Будь я епископ Вестминстерский“, „Будь я главой железнодорожной компании „Большая Западная““, „Будь я актрисой“, словно он лишь по совершенной случайности не является ни тем, ни другим, ни третьим и может еще в одно прекрасное утро проснуться в своем истинном обличье, — будь я Рекс, я бы жил среди своих избирателей.
Рекс говорит, что, живя вдали отсюда, экономит себе четыре рабочих дня в неделю.
Жаль, что его сегодня здесь нет. Я должен сделать одно сообщение. Я…
— Брайди, не будь таким таинственным. Скорей скажи, в чем дело.
Он снова сделал гримасу „не при слугах“. Позже, когда на столе появился портвейн и мы остались втроем, Джулия сказала:
— Я и не подумаю уйти, пока не услышу твоего сообщения!
— Ну хорошо, — проговорил Брайди, откинувшись на спинку стула и пристально разглядывая свой стакан с вином. — „Не далее как в понедельник вы бы все равно прочли об этом черным по белому в газетах. Я собираюсь жениться. Надеюсь, тебя это радует“.
— Брайди! Как… как чудесно! На ком же?
— Ты не знаешь.
— Она хорошенькая?
— Я думаю, хорошенькой ее едва ли можно назвать. Приятная — вот, пожалуй, подходящее слово. Она крупная женщина.
— Толстая?
— Нет, крупная. Фамилия ее Маспрэтт, миссис Маспрэтт, зовут Берил. Я знаком с нею долгое время, но до прошлого года у нее был муж; теперь она овдовела. Что тут смешного?
— Прости, Брайди. Совершенно ничего. Просто все так неожиданно. Она… она твоих лет?
— Да, я думаю, примерно моих. У нее трое детей, старший мальчик в этом году поступил в Эмплфорт. Они живут в довольно стесненных обстоятельствах.
— Но, Брайди, где ты ее нашел?
— Ее покойный муж, адмирал Маспрэтт, собирал спичечные коробки, — с бесподобной серьезностью ответил он.
Джулия затрепетала от еле сдерживаемого смеха, потом, овладев собой, спросила:
— Но ты женишься не ради ее спичечных коробков?
— Нет-нет, вся коллекция передана в собственность Фалмутской городской библиотеки. Я испытываю к этой женщине самое сердечное расположение. Несмотря на все жизненные трудности, она неизменно сохраняет бодрость духа, любит театр. Она связана с Католической гильдией актеров-любителей.
— А папа знает?
— Я получил от него сегодня письмо, где он выражает свое одобрение. Он давно склонял меня к женитьбе.
В эту минуту нам с Джулией одновременно пришло в голову, что мы напрасно дали волю удивлению и любопытству; и мы оба стали поздравлять его с сердечностью, в которой почти отсутствовала шутливость.
— Благодарю, — ответил он. — Благодарю вас. Я считаю себя счастливцем.
— Но когда мы с ней познакомимся? Право, ты мог бы привезти ее с собой.
Брайди не ответил; он сидел, попивая портвейн и мечтательно глядя перед собою.
— Брайди, — сказала Джулия, — хитрый старый крот, ну почему ты ее не привез, скажи на милость?
— О, это никак нельзя, знаете ли.
— Да почему же? Я умираю от нетерпения скорее с ней познакомиться. Давай позвоним ей сейчас и пригласим приехать. Она сочтет нас очень странными людьми, если мы в такое время оставим ее одну.
— У нее дети, — сказал Брайдсхед. — К тому же вы ведь и есть странные люди, верно?
— О чем это ты?
Брайдсхед поднял голову и, важно глядя прямо в глаза своей сестре, спокойно продолжал, словно речь шла все о том же, что и раньше:
— Я не могу пригласить ее сюда при данных обстоятельствах. Это неприлично. В конце концов, я здесь только жилец. В настоящее время это, если угодно, дом Рекса. И то, что здесь происходит, его дело. Но привезти сюда Берил я не могу.
— Я не понимаю тебя, — довольно резко сказала Джулия. Я поглядел на нее: от ее веселой шутливости не осталось и следа; она казалась встревоженной, почти испуганной. — Само собой разумеется, что Рекс и я хотим ее здесь видеть.