Тайна древнего замка Вальц Эрик
— Я не пошлю гордых, проверенных ребят в долину, чтобы они боролись там с… водой!
— Тебе и не придется их никуда посылать. Это сделаю я. И нас с тобой отправлю с ними.
Я сам не хочу верить в то, что сейчас напишу, но такова постыдная правда: мне было нелегко ощутить сочувствие к горю этих людей. С крепостных стен я видел последствия наводнения: смытые с домов соломенные крыши, раздувшихся от воды мертвых животных, вырванные с корнем деревья, доски от заборов, вода там, где раньше были поля. По склону холма спускаются слуги и солдаты — кто-то отважно, кто-то боязливо. Они собирались вступить в смертный бой с разбушевавшейся стихией. Но все это казалось мне каким-то далеким, ненастоящим. Дома были точно игрушки, а люди — будто муравьи. С момента моего прибытия сюда я не покидал замок и постепенно привык смотреть на все происходящее внизу издалека, словно я читаю чью-то историю. Я чувствовал себя одиноким, отчужденным от происходящего, отгороженным моим титулом и задачами, лишенным общения за рамками того, что касалось моей работы. Я слышал, как бурлит кровь в моих венах, но шум воды в долине не доносился до меня. Сознаюсь, муки моей объятой страстью души были мне ближе, чем горести пострадавших от наводнения. Лишь ценой невероятного напряжения мне удалось вернуться к своим обязанностям, но, чем бы я ни занимался, перед моим внутренним взором неотступно стояла Элисия. Она была повсюду. При каждом разговоре, каждой мысли, каждой молитве в моей голове вспыхивало имя Элисия. Она была словно туман, поглощающий и сострадание, и проницательность, и чувство долга.
Пока в небе сияло солнце, я еще как-то справлялся с этим состоянием. Но когда все вокруг погрузилось во мрак, над землею нависли серые облака, река превратилась в настоящее море, и мне казалось, что чья-то рука сжимается на моем горле, а границы окружающего меня пространства сужаются день ото дня. Ночью я вскакивал от таких кошмаров. Вскоре я почувствовал, что болен, хотя у меня и не было никаких признаков недомогания. Говорят, такое бывает у прокаженных — еще до появления следов на коже они чувствуют приближение смерти.
Я на целую неделю устранился от расследования — под смехотворным предлогом того, что должен проверить все собранные показания. Я отпустил моего писаря. Я молился. Я постился. Я никого не впускал к себе, ибо любое общество казалось мне отвратительным. Я просил приносить мне с кухни только холодную воду и теплый бульон. О том, что происходило за пределами моей комнаты, я не знал. На седьмой день моей аскезы графиня прислала ко мне слугу, чтобы тот сообщил о предстоящем богослужении в часовне — все местные жители хотели помолиться Господу нашему, чтобы плотина выстояла. Я попросил прощения за то, что не смогу прийти. Сейчас мне не было места в часовне. Там все пытались умилостивить Бога, чьей воле воспротивились строители дамбы в долине. Если и стоило мне куда-то направиться сейчас, так это к плотине.
В полдень перед церковной службой меня подкосила лихорадка. Мне еще никогда не доводилось сталкиваться ни с чем подобным. Нет, у меня не было жара, и все же тело била крупная дрожь, руки тряслись, вся туника пропиталась потом. Мысли плясали в голове, вещи в комнате водили вокруг меня хоровод. В глазах у меня потемнело, я утратил чувство времени. Первое, о чем я отчетливо помню с того момента, были песнопения. Вначале был шепот, нежный и ласковый, затем — громогласные литании, и, наконец, все увенчалось захлестывающим мой разум ревом, что не умолкал, даже когда я зажал уши руками.
Я упал с лежанки. Я был в сознании и все же не мог совладать со своим телом.
Я выскочил из своих покоев и, шатаясь, побрел по пустым коридорам и залам, а хоралы преследовали меня.
Вскоре я очутился рядом с комнатой Элисии и услышал ее голос. Я полагал, что она ушла на богослужение, и только поэтому решился выйти из своих покоев. Наверное, мне хотелось побыть поближе к ней, и для этого я собирался проникнуть в ее пустые покои и… не знаю, может быть, взять что-то из ее вещей — платок или гребешок. Смешно, конечно. Я не привык покорять женские сердца, я не герой-любовник. Моя страсть — преступление. Мы с моей любимой Гердой поженились, когда мне было шестнадцать лет, и после ее смерти я не испытывал влечения ни к одной женщине. До этих самых пор.
Я осторожно заглянул за угол и увидел, как немая служанка втолкнула в комнату Элисии незнакомого мне почти голого мужчину. Затаив дыхание, я смотрел, как за ними закрылась дверь. Служанка, растянув свои бескровные серые губы в улыбке, прошла мимо меня. К счастью, я стоял в темном углу у развилки коридора, иначе она заметила бы меня.
Но и после ее ухода я не шелохнулся. Я остолбенел, холодная ярость сковала мое тело. Или разочарование? Боль? Разве не боль вызывает ярость в людях? Разве не боль — причина любого зла? Впрочем, в то же время боль — источник любого блаженства, ведь поиск радости в жизни начинается с бегства от боли, не так ли?
Как бы то ни было, я прижался спиной к стене, сжал кулаки и изо всех сил ударил ими о каменную кладку.
Лишь сделав десять вдохов, я вновь обрел способность двигаться. Подкравшись к комнате Элисии, я прижался ухом к ее двери.
Но в коридоре было слишком шумно. В часовне громко пели: «Берущий на Себя грехи мира — помилуй нас».
Вскоре я заметил, что дверь медленно отворилась. На цыпочках я отбежал в свой угол.
— Уходи, — прошептала Элисия. — Здесь в два раза больше, чем обещала тебе Бильгильдис. Ты должен немедленно покинуть замок, что бы там ни было с этим наводнением. И мне все равно, что говорила тебе Бильгильдис. Больше не попадайся мне на глаза.
— Но я же еще ничего не сделал, — немного грустно, как мне показалось, сказал незнакомец.
Сейчас он был чем-то похож на подмастерья, который хоть и сдал экзамен на звание ученика мастера, но на его пробную работу при этом никто так и не посмотрел.
— Делай, что тебе говорят. Уходи.
Он вышел из комнаты. Я увидел, как незнакомец прошел в сторону двора, а дверь Элисии вновь закрылась.
Я вернулся к двери, подождал немного и осторожно нажал на ручку.
Покои освещали две лампады, потому тут царил полумрак. Я увидел Элисию на лежанке. Девушка тихонько всхлипывала, и ее плач разрывал мне сердце. Я не знал, что тут произошло, но понимал, сколь велико горе этой женщины.
Прикрыв за собой дверь, я повернулся к лежанке. Элисия меня так и не заметила. В паре шагов от нее я остановился и замер… не знаю, сколько я вот так простоял посреди ее покоев… наверное, довольно долго. Кровь бурлила в моем теле, я чувствовал это.
Я сделал шаг вперед, и в этот миг Элисия подняла голову. Она удивленно повернулась ко мне — в точности так, как я представлял себе тысячи и тысячи раз.
А потом… потом она подошла ко мне, и в глубине ее глаз вспыхнула тайна — та тайна, что Ева хранила от Адама.
Я так и не переспала с ним, с этим незнакомым юношей, о котором я не знала ничего, кроме того, что он может стать отцом моего ребенка. Я не боялась его, ни в коем случае, меня нельзя назвать робкой девой. Еще в пятнадцать лет я подсматривала за мальчишками, спавшими в сене на конюшне, а потом, рассмотрев их хорошенько, позволила себе поразвлечься с одним из них, не заходя, впрочем, слишком далеко. Возбуждающая близость чужих мужчин не беспокоит меня. Я притворилась удивленной, когда Бильгильдис предложила мне такое, но только потому, что моей служанке не следует знать обо мне все. Она хорошо ко мне относится, она многое знает, действительно многое, но есть вещи, которые должны остаться для нее тайной.
Этот юноша показал мне свое тело. Он был прекраснейшим мужчиной в мире, но мне было все равно. Да, я могла бы возлечь с ним. Это было бы грехом, я нарушила бы брачный обет, и я поплатилась бы за это, но такие мысли не остановили бы меня, ибо нельзя отступать от цели лишь из страха перед наказанием в загробном мире. Страх может остановить тебя от совершения мелких проступков, к примеру воровства, или отвратить тебя от грязных мыслишек — от зависти к соперникам, от вожделения жены ближнего твоего. Но главные в жизни устремления слишком сильны — потребность в человеческом тепле, потребность в любви, потребность в безопасности, потребность в пище и воде… Ни один бог не сможет остановить жаждущего в пустыне от того, чтобы тот вдосталь напился воды. Вот и я — я так отчаянно стремлюсь наполнить свою жизнь смыслом. Я не просто супруга мужу моему, человек Богу моему, я хочу сама себе стать создательницей, матерью, госпожой, пускай и ценой греха. Хоралы, доносившиеся до меня из капеллы, не удержали бы меня от прелюбодеяния. Но когда этот незнакомый юноша поцеловал меня, подтолкнул к кровати и попытался перейти к делу, в моей душе словно раздался немой вопль. Нет, тот вопль вызвали не мысли о Бальдуре, не угрызения совести. Меня не беспокоило то, что я обманываю Бальдура. Я терзаюсь оттого, что обманываю Мальвина.
Я лгала самой себе. Мною двигало не только желание отомстить за смерть моего отца. Не только стремление устранить Эстульфа. Нет, я искала близости Мальвина ради его взоров, ибо его общество было так важно для меня. Тогда мы отправились на прогулку по винограднику только потому, что мне хотелось услышать его голос.
Тот крик, раздавшийся в моей душе, когда незнакомый красавец пытался соблазнить меня, был криком в защиту любви. Жажда любви была во мне больше желания завести ребенка. Такова сущность любви — от нее нельзя отвернуться. Такова сущность женщин — они не могут не любить. Могла ли я отречься от своей любви ради рождения ребенка?
Нет.
И вот я слышала, как выгоняю из комнаты этого слащавого юношу, — все происходящее виделось мне будто со стороны. Я была так удивлена собственной решимостью…
Я опять осталась одна. Одна в своей комнате, одна в своей жизни. Папа мертв, Бальдур глуп, Мальвин недостижим. Я сидела в комнате, глядя, как сгущаются сумерки, перебирала четки, подаренные мне отцом на мой седьмой день рождения, и плакала.
Мы всегда ищем Господа в морали. Но кто сказал, что нельзя узреть красоту в аморальном, божественное в запретном, свет во тьме? Когда Мальвин вдруг подошел ко мне — его силуэт проступил словно из ниоткуда — это было чудом. Страсть людская стара как мир и все так же удивительна. И что может быть в этом мире сильнее любви?
Я подошла к Мальвину и коснулась его руки. Он был здесь. Это не сон.
И тогда я поняла, что теперь уже ничто не встанет между нами. И слово «невозможно» — уже не для нас.
Я притянула его к себе. И мы занялись любовью.
Мы должны быть вместе. Как и я, Мальвин был одинок, он был чужд другим жителям этого замка, пленник собственной инаковости, один-одинешенек в проклятом замке Агапидов, под проливным дождем сомнений и вопросов.
Мальвин не открывался мне — до той ночи. Мы лежали, обнявшись, и наши тела переплелись, как корни старого дерева, а он рассказывал мне о своем одиночестве, о работе викария, о преследовании преступника, которое становилось охотой на темную сторону самого себя.
Наши души устремились навстречу друг другу.
Ни слова о том злосчастном одиночестве вдвоем, тогда, в винограднике, когда нас так тянуло друг к другу, но мы противились этому желанию. Ни слова о грядущем, о невозможности будущего, о том, что ничего больше не будет как прежде, ни дня него, ни для меня. Это мгновение между прошлым и будущим и было всем нашим миром, миром, ограниченным пространством лежанки. И это был прекраснейший миг моей жизни.
А потом прозвучало последнее «аминь» богослужения, и стало тихо. Мальвину нужно было уходить, и все же я попросила его задержаться немного. Я сказала, что Бальдур еще нескоро вернется из долины, не раньше восхода, а Бильгильдис достаточно учтива, чтобы оставить меня наедине с, как она полагала, Норбертом.
Мне хотелось продлить этот миг. Но счастье нельзя удержать, его можно только разрушить, более того, кажется, будто оно имеет строго определенную меру, как день, сумерки и ночь, на которые можно в некотором роде не обращать внимания, но повлиять на них нельзя. Мальвин ушел, а прошлое и грядущее вновь сошлись в моих покоях.
Я задремала. Сон мой был беспокоен, я словно засыпала на мгновение, а потом на мгновение же просыпалась, и так вновь и вновь. Это тревожило меня, сбивало с толку, и грезилось мне — я и не знала, сплю я или нет — что я вижу то затканную полумраком комнату, то Мальвина и венгерскую девушку. Тогда, помню, я еще подумала, что мы неспроста очутились в одном сне, ведь у нас троих так много общего — мы одиноки и напуганы, мы пленники этого открытого всем ветрам и горестям замка. Но я видела не только это. Вновь и вновь в грезах моих вспыхивал образ прямоугольной комнатки без окон, похожей на склеп. В комнатке стоял мой отец. Он рассмеялся, увидев меня там, и показал на какой-то предмет в углу, тоже прямоугольный, вот только я не могла разглядеть, что это. Может быть, гроб? Этот образ незнакомой комнаты так не походил на другие видения сна, что мне хотелось, чтобы он развеялся.
Где-то посреди ночи я окончательно проснулась — мне показалось, что в комнате еле слышно скрипнула дверь. Я подняла голову, думая, что это Бальдур наконец-то пришел спать.
Тонкая козья шкура на окне пропускала слабый свет луны, и я заметила, что Бальдура нет рядом со мной. Подумав, что муж только вошел, отчего и скрипнула дверь, я уже хотела вновь опустить голову на подушку и уснуть, когда в полутьме комнаты шевельнулась какая-то тень.
И это был не Бальдур. Я ведь знаю своего мужа, я узнала бы его широкие плечи, его статное тело… Нет, это был не Бальдур.
Тень подняла руку, и я разглядела очертания кинжала.
И тогда я завопила. Не помню, чтобы когда-нибудь в жизни я так кричала, даже тогда, когда нашла папино тело. Страх, охвативший меня в тот миг, полностью прорвался наружу.
Я швырнула в эту тень подушкой. Я вскочила с лежанки. Я забилась в дальний угол комнаты. Тень, испуганная тем, что ее заметили, ускользнула, а я, обессилев, обмякла у стены и осела на пол.
Не знаю, сколько я просидела там. В какой-то момент я вскочила, выбежала в коридор, помчалась к покоям моего отца. Тяжелая цепь закрывала вход. Не знаю, почему я вообще хотела войти туда. Может быть… Часть страха еще осталась во мне, и мне хотелось попасть туда, где я чувствовала бы себя защищенной. Я дергала цепь, тарабанила в дверь… Помню, в тот момент я очень злилась на моего отца за то, что он позволил кому-то убить себя и оставил меня совершенно беспомощной перед всеми злодеями этого проклятого замка.
И вдруг из темноты вышла мама.
— Милая, я слышала тебя. Что случилось?
— Там… Там кто-то был в моей комнате… У моей кровати. Он занес надо мной руку с кинжалом. Он выглядел словно… словно…
— Где Бальдур? — спросила она. — Он все еще в долине?
— Я не знаю, где он, — обессиленно выдохнула я.
Мне было все равно, где сейчас Бальдур. Меня пытались убить.
— Тебе приснился дурной сон, — улыбнулась мама. — Просто кошмар, ничего больше. Такое бывает. Успокойся.
Она говорила со мной, как с маленьким ребенком, и вначале я ничего не имела против, хотя ее тон и показался мне неподобающим.
— Я не спала, — заявила я. — Там кто-то был. У него в руке был кинжал. Где Эстульф?
— Ну где же ему быть? В долине, я полагаю, строит дамбу. А может быть, точит кинжал или танцует в лесу на ведьмином круге, ведя разговоры с темными силами. Иногда он ест на завтрак младенцев. А ты не знала?
— Твой сарказм неуместен.
— Твои обвинения тоже.
— Меня пытались убить!
— Ты устала, дитя мое. Ты мало спишь. В последнее время ты плохо выглядишь. Недавно ты потеряла сознание, когда говорила с викарием. Ложись, поспи в моей кровати, если хочешь. Завтра покушай хорошенько. Я прикажу принести тебе баранины и салат из свеклы.
Как будто баранина удержит убийцу подальше от меня! И все же я чуть было не приняла ее предложение, настолько меня испугал этот случай. Но мысль о том, что мать спала с Эстульфом на той самой лежанке, на которой она предлагала устроиться мне, заставила меня вернуться в мои покои. Когда мы с матерью пришли туда, то встретили Бальдура. Он был с ног до головы перепачкан грязью и выглядел довольно растерянно. Мать рассказала ему о случившемся, представив моему мужу свою версию событий. Я не стала с ней спорить, но, когда она ушла, я очень серьезно сказала Бальдуру:
— Кто-то проник сюда и пытался меня убить. Может, и тебя, кто знает.
— Я тебе верю, — кивнул Бальдур.
— Мы должны что-то предпринять. Почему перед моей дверью не было стражи? После исчезновения кинжала мы ведь говорили о том…
— Именно так. И я позаботился об этом. Но твоя своевольная служанка Бильгильдис вечером отослала стражника прочь. Из-за службы в часовне и строительства дамбы, так она сказала.
Я не подумала об этом. Конечно же, Бильгильдис воспользовалась службой как предлогом для того, чтобы избавиться от часового.
— Ладно, неважно, — смущенно протянула я. — Я не хочу, чтобы ты упрекал Бильгильдис из-за этого.
— Как я осмелился бы на такое? Уже ее высокий титул крепостной освобождает ее от любой критики.
— Сейчас я не хочу ссориться. Давай поспим немного…
Конечно же, я думала о том, что это мог быть сон. Темная комната, луна, странная полугреза-полуявь, диковинные видения, последствия наполненного событиями вечера — может быть, все это навеяло на меня морок?
Нет. Совершенно однозначно. Нет. Силуэт, который я видела, был не тенью из кошмара, не порождением моего сознания.
Думала я и о том, что это был не человек, а демон или призрак, потому что… мне трудно писать о таком… тот, кто проник ночью в мою комнату, чем-то напомнил мне моего отца. Я знаю, это звучит безумно, но на эту мысль меня навел шлем на голове того человека, очень уж необычным был его плюмаж. Такой шлем носил раньше мой отец. Папа называл его своим счастливым шлемом: когда-то этот шлем спас его от двух ударов мечом по голове. Ни один другой мужчина в замке не носил такой плюмаж, да и папа давно уже не надевал этот шлем, потому что тот заржавел. Я его уже много лет не видела и не знаю, существует ли он до сих пор. Но даже если бы я верила в призраков, то зачем папиному духу угрожать мне? И зачем привидению убегать от моих криков? Все это странно.
Я остаюсь при своем мнении. Кто-то хотел убить меня, а может быть, и Бальдура. Кто-то очень злой.
Нужно поговорить об этом с Мальвином.
Я смотрю на холодный серый туман. Словно паутина из мелких капель, протянулся он от замка до самого горизонта. Сейчас раннее утро. Утро после дня вчерашнего.
Утро после молитв. Я помню песнопения, доносившиеся до меня в полусне, песнопения, словно из другого мира, а еще бормотание, монотонные молитвы — они врывались в мой беспокойный сон, оборачивались чем-то мрачным, угрожающим. Когда воцарилась тишина, я наконец-то смогла уснуть. А потом отворилась дверь.
Утро после того скрипа двери. Я проснулась, а он уже был рядом. Стоял, склонившись надо мною, — вначале лишь силуэт, темная тень во тьме моей темницы, потом живой человек, мужчина, тот самый мужчина, который допрашивал меня при своей жене и немой служанке. Бальдур, кажется, его звали Бальдур. В слабом свете луны его лицо казалось будто вырезанным из дерева. Суровым. Безжизненным. Он схватил меня за запястья.
Утро после того, как чужак вторгся в мое тело. Я кричала. Мой крик отражался от холодных стен, покрытых моими записями. Мой крик обращался эхом, искажался, исчезал. Кричала я или нет, это ничего не значило. Мужчине это не мешало. Он не произнес ни единого слова. Он был воплощенным молчанием, жестоким, равнодушным молчанием. Он наверстал то, что собирался, но так и не успел сделать его тесть. Перед тем как уйти, он наклонился ко мне и поцеловал меня в соленые от слез губы.
Утро после полного бессилия. Я могла лишь сидеть на полу, вот и все. Я не могла встать. Я не могла поднять руку. Я не могла пить. Я не могла думать. Я не могла плакать. Я не чувствовала ничего, кроме боли в моем теле. Я помочилась там же, где и сидела. Там же я и уснула.
Утро после сна из яви.
Мне семнадцать лет. Весной мы движемся на запад от нашего селения на берегу Великого озера в той стране, что мы зовем землями мадьяр, нашими землями. Мужчины вступают в сражения, женщины же выходят замуж, растят детей, готовят своим мужьям еду. Женщины остаются вдали от тех деревень, которые захватывают их мужчины. Все, что известно женщинам, так это то, что мужчины привозят им полные телеги еды, меха, домашней утвари. Золото мужчины оставляют себе.
Мы несколько недель едем по равнине, затем степь сменяется холмами. Слева, на юге, на горизонте виднеются высокие горы. Лето близится к концу, когда мы подходим к широкой реке. Тут много сел и городов, мужчины берут богатую добычу.
Однажды, когда мой отец и братья вместе с другими мужчинами отправились в набег на какую-то деревню, я, прячась, скачу за ними.
Я приезжаю в эту деревушку чуть позже, чем наши воины. Там я вижу мертвых, четыре или пять тел валяются в грязи. А потом я вижу моего отца. Мои братья стоят вокруг и подзадоривают его криками. Отец насилует какую-то женщину. Я слышу, как она кричит и плачет. Я отворачиваюсь и возвращаюсь к нам в лагерь. Мама спрашивает у меня, где я была, а я отвечаю: «Я не знаю».
Прошлое живет внутри нас. Нет ничего более настоящего.
Сейчас, когда я пишу эти строки, та ночь уже далеко позади. Мне понадобился целый день, чтобы нацарапать на стене пару предложений. Кое-что из написанного мной так высоко, что моя рука едва достает туда, что-то у самого пола, что-то на этой стене, что-то на той. Туман уже развеялся. Я смотрю из узкого окошка на озеро, только это и не озеро вовсе, а река. Я вижу, как играют солнечные блики на воде. Трехголосая песня доносится до меня, песня, которую поют молодые женщины:
Взывает к крови
пролитая кровь,
таков закон.
И зло вернется злом.
Протокол допроса (без применения пыток)
Допрашиваемая: Клэр из Лангра, графиня Брейзахская, вдова убитого.
Присутствуют на допросе: Мальвин из Бирнау, викарий; Бернард из Тайха, писарь.
М.: Вы давно вышли замуж за Агапета?
К.: Двадцать шесть лет, два месяца и четыре дня назад.
М.: При каких обстоятельствах вы познакомились с Агапетом?
К.: Между Восточно-Франкским и Западно-Франкским королевствами шла война. Наш брак способствовал заключению мира.
М.: Вы когда-нибудь сожалели о том, что вышли за него замуж?
К.: Это безжалостный вопрос, викарий.
М.: Убийство — безжалостное преступление, графиня. До вашей свадьбы Агапет был вашим врагом, не так ли?
К.: В каком-то смысле.
М.: Итак, до брака — он ваш враг, после брака — друг. Как это возможно?
К.: Если возможно обратное, то почему бы и нет?
М.: Это хороший ответ. Ваша дочь унаследовала вашу находчивость.
К.: Она возмутилась бы, узнав, что вы считаете нас схожими хоть в чем-то. А что касается Агапета… Он был отцом моих детей, и я дарила ему должное уважение.
М.: Даже когда он усадил к себе на колени венгерскую красавицу?
К.: Такова судьба женщин. Мы вынуждены закрывать глаза на мужские грехи и слабости. Можно долго жаловаться на женскую долю, вот только это ничем не поможет.
М.: Насколько мне стало известно, у вас был сын. Он проходил военную подготовку, чтобы отправиться в поход в Венгрию, когда его похитили и, предположительно, убили. Значит, можно сказать, что ваш сын стал жертвой войны, войны, в которую так верил Агапет.
К.: Это вопрос?
М.: Это совпадение кажется мне странным. Мужчину, который принудил вашего сына к оружию, убивают в купальне. Венгерская девушка, соотечественница тех самых людей, которые украли вашего сына, должна поплатиться за убийство. Похоже на весьма хитроумную месть.
К.: Агапет пал жертвой собственной глупости. Он полагал, что можно сломить волю врага. Но он ошибался.
М.: Вы говорите о себе?
К.: О венгерской девушке. Она лишь пыталась защитить себя. У нее был выбор — либо позволить врагу обесчестить себя, либо убить насильника. Мне жаль ее. Каждый день я молюсь за нее. И все же… Если судить ее будем мы с Эстульфом, то мы вынесем ей соответствующий приговор.
М.: Если будет использоваться суд семьи, то вы действительно сможете определить наказание для венгерки. Но если я решу, что необходим независимый суд, то приговор будет зависеть от меня и судебных заседателей. Но до этого еще далеко, графиня. Вам не кажется странным то, что венгерка кричала после того, как совершила это преступление? Обычно люди ведут себя так, когда хотят выразить свой ужас или позвать на помощь.
К.: Мне ничего не известно о ее криках.
М.: Вы не слышали, как венгерка кричала в ночь смерти Агапета? Где вы были в это время?
К.: Я находилась в моих покоях.
М.: Это всего в паре шагов от комнаты Агапета, в которой мы находимся в данный момент. Вы спали?
К.: Нет, не спала. Я не могла уснуть из-за шума в замке. Мужчины кутили всю ночь. Возможно, я и слышала какой-то крик, но если и так, то я подумала, что это кричат во дворе. На таких пирах мужчины, бывает, пристают к крепостным девушкам. Вообще, викарий, я тоже бы кричала, делая вид, что я нашла труп, будь я венгеркой, которая убила кого-то и не хочет, чтобы ее казнили за это.
М.: Давайте поговорим о кинжале. За какие заслуги Агапет получил такой дорогой подарок от короля? Должно быть, у них были очень хорошие отношения?
К.: Нет, насколько мне известно, они никогда не встречались. И я ничего не знаю о причине этого подарка. Агапет никогда не говорил со мной о том, как идут дела в графстве и в стране в целом. Я знала лишь то, что посланник короля передал моему мужу подарок. Когда я спросила Агапета об этом, что происходит, он заявил, что меня это не касается. Больше в моем присутствии он никогда не говорил о подарке.
М.: Вам ничего не известно о каком-либо письме, которое прилагалось к подарку?
К.: Нет. Агапет не умел читать. Если бы ему действительно прислали письмо, кому-то пришлось бы прочитать для него это послание. Обычно Агапет обращался по таким вопросам к Эстульфу. Тот три года прослужил в замке кастеляном.
М.: Агапет обратился бы к нему, если бы в письме речь шла о чем-то тайном? Или просто щекотливом?
К.: Не думаю.
М.: Тогда кто бы прочитал это письмо? Вы?
К.: За двадцать шесть лет брака мой муж не доверил мне ничего, что не было известно всему замку.
М.: Тем не менее у вас есть ключ от сокровищницы.
К.: Агапет не мог уехать на полгода и не дать кому-то доступ в сокровищницу. Этого требуют дела в замке, а мне Агапет доверял больше, чем Эстульфу. Мне пришлось бы отдать ему ключ в день после его возвращения.
М.: Если ваш супруг не вполне доверял вам, то почему он вообще дал вам этот ключ? У Агапета были очень близкие и доверительные отношения с дочерью. Так почему он не оставил ключ Элисии?
К.: Элисии? Ну… потому что… потому что Элисия еще очень молода и…
М.: И что? Продолжайте.
К.: И иногда бывает неуравновешенной. Вообще, это было бы необычным решением, ведь все-таки это я графиня и госпожа замка, а не Элисия. Я предполагаю, все это подтолкнуло Агапета к тому, чтобы оставить ключ у меня. За все эти годы я ни разу не подавала ему повода для нареканий. И я надежно хранила ключ в тайнике в стене.
М.: Что ж, возможно, в этом году у Агапета появился бы повод для нареканий.
К.: Как я должна понимать эти слова?
М.: Как я узнал у кузнеца, через несколько дней после смерти Агапета вы приказали изготовить новый ключ от замка в сокровищнице. Это правда?.. Графиня? Я задал вам вопрос.
К.: Конечно, я… я давала ему такое поручение.
М.: Таким образом, на данный момент должно существовать три ключа: ключ, который принадлежал Агапету; ключ, который ваш супруг оставлял вам на лето; ключ, который вы приказали изготовить. Я хочу попросить вас показать мне все эти три ключа.
К.: Это невозможно, поскольку… ключ Агапета потерялся. Поэтому сейчас у меня только два ключа.
М.: Почему я узнаю об этом только сейчас?
К.: Для вашего расследования это неважно, поскольку ключ потерялся уже после смерти Агапета. Как сказал Раймунд, Агапет вечером открыл сокровищницу перед тем, как зайти в купальню. Я отдала ключ Агапета Эстульфу в день нашей свадьбы, но мой новый муж потерял его. Почему вы задаете мне все эти вопросы, которые, как мне кажется, не имеют никакого отношения к преступлению?
М.: Обычно многое предшествует убийству, графиня. Само преступление — это вершина, но нет вершины без горы. Видите ли, графиня, в замке много оружия — ножи на кухне и у кузнеца, кинжалы в седельных сумках. И все-таки орудием убийства стало столь необычное оружие. Значит, этот кинжал имеет большое символическое значение для убийцы или для жертвы, раз кто-то приложил столько усилий, чтобы открыть сокровищницу и украсть его.
К.: Какая чепуха! Никто не крал никакой ключ, зачем кому-то его красть? Кинжал лежал в комнате Агапета, на том самом столе, за которым сидит ваш писарь. Я это говорю, Эстульф это говорит, Раймунд это говорит…
М.: Но не Элисия.
К.: Неужели ее слово весит больше, чем мое? И я спрашиваю вас, чье слово весит больше? Викарий? Я задала вам вопрос. Рано или поздно вам придется дать на него ответ.
Вот так уедешь на несколько дней, а тут уже все вверх дном. И я пропустила самое лучшее. Эстульф и Бальдур сильно повздорили, а их ссора подпортила отношения графини и Элисии. И ни меня, ни Раймунда в это время не было в замке! Пришлось выслушивать рассказ трех рыжих плакс. Ох, видит Бог, слез пролилось немало. Одна рыдала на моей правой руке, вторая — на левой, а третья — у меня на груди. Я чувствовала себя губкой, упавшей в соленую ванну. Но эти дурочки хотя бы рассказали мне все до мельчайших подробностей, и теперь я в точности знаю, что произошло, а то Элисия предпочитает помалкивать об этом, графиню же спросить я не могла. Я еще никогда ее ни о чем не просила и теперь не собираюсь. Когда дело дойдет до развязки, я ни в чем не хочу быть перед ней обязана, ни в чем. И я ничего не буду ей должна, ничего. И только одно, что принадлежало раньше ей, попадет в мое распоряжение. Ее жизнь.
Хочу написать о моей поездке.
Конечно, она была тяжелой. В моем возрасте нельзя просто так проехать десять дней в повозке по ухабистым дорогам, которые в сто раз старше меня. Будь я сливками, уже превратилась бы в масло. Я чувствую, как ноет каждая косточка в моем теле. Болят даже те кости, о которых я раньше и не подозревала.
Еще и эти люди, с которыми приходилось сталкиваться в трактирах и тавернах. Отвратительно! Большинство из них — паломники. Сейчас, осенью, много пилигримов возвращается из Рима. Они думали, что увидят там небесные богатства, а наткнулись на торгашей-прохвостов и жадных до денег попрошаек. В ночлежках для паломников этих простофиль обирали до нитки, там они теряли веру в добро человеческое, зато умудрялись подхватить чесотку. Как же противно сидеть рядом с такими! И не из-за чесотки. Глаза этих дураков горят, они верят, что своим паломничеством заработали небесный грош, которым сумеют расплатиться с Господом за вход в рай. Как будто Всевышний требует входную плату, точно владелец бродячего цирка. Большинство из них кажутся немного пьяными. А по волосам у них ползают вши. Я вижу этих вшей на их головах и даже знать не хочу, где еще эти мелкие твари могут оказаться. У паломников короста на руках, стертые до крови ноги, выбитые разбойниками зубы — они носят эти зубы с собой в кошеле, а потом возьмут их с собой в могилу как доказательство, которое можно представить их богу-циркачу. Кроме того, у них нет денег, а потому они хотят, чтобы я — Я! — заплатила за их хлеб и пиво в таверне. Повезло им, что я нема, иначе я наговорила бы им такого… Они бы до конца жизни об этом помнили.
Но так мне пришлось ограничиться жестами, которые паломники все равно не понимали. Раймунд говорил им, мол, так я выражаю свое восхищение, а что до моего выражения лица, то такой уж я родилась. И эти дураки ему верили! Потом, трясясь в скрипучей повозке, мы с мужем надрывали себе животы от смеха. В такие моменты я думаю, что все-таки немного привязана к моему Раймунду. К счастью, они никогда не длятся долго. Старый дурак!
Когда я приехала на хутор, Орендель, как и всегда, сидел в своей комнатенке, словно немощный птенец. Там у него стоит пенек, на котором можно сидеть, еще один пенек со столешницей сверху и лежанка с соломой. В стене проделана дырка размером с человеческую голову — в нее он может выглядывать наружу. Тут Орендель только то и делает, что пишет да в носу ковыряет. А чем ему еще заниматься? Семь лет назад я вбила в голову крестьянам мысль о том, что их детям нельзя играть с Оренделем, — когда-то Агапет запретил Оренделю и Элисии играть с детьми слуг, в том числе и с моими. Вначале эти четверо уродливых грязных мальцов заглядывали в сарай Оренделя через дыру — он рассказывал мне об этом. Кто-то из этих детей разговаривал с ним, кто-то смеялся над ним, но Оренделю это не мешало, он был рад любому развлечению, даже если эти мальцы его обижали. Он начал рассказывать им свои истории. Впрочем, через какое-то время Орендель понял, что зря растрачивает свой талант на этих грязных голопузов, и стал записывать свои истории на бумаге, которую я ему давала. Вскоре мальчишки утратили к нему интерес, ведь Орендель им больше ничего не рассказывал и стал нем, нем, как свинья в стойле. Вокруг него воцарилась тишина. Утром Оренделю приносили миску овсянки, а вечером то, что было под рукой, — краюху хлеба, яблоко, морковку, кусок вяленого мяса или засоленной рыбы, кусок сыра или, если уж совсем не было ничего другого, еще одну миску овсянки. Приезжая к Оренделю, я всякий раз оставляла крестьянам деньги за еду для мальчика и за их молчание. Графиня давала мне на поездку два золотых, и на эти деньги малец мог бы нормально питаться. Но из двух золотых Раймунд оставлял по одной золотой монете для нас (конечно же, об этом никто не знал), а вторую монету крестьянин пропивал в трактире, и лишь крошечная часть этих денег доходила до Оренделя.
Как и всегда при моем приезде, мальчик бросился мне на шею. Он обожал меня, и с тех самых пор, как его сделали затворником, его любовь ко мне стала еще сильнее. Можно возразить, что никакой особой заслуги в этом нет, ведь Орендель полюбил бы и куклу, дари она ему хоть немного внимания и ласки. Но дело не только в этом. Хотя я не могла сказать парнишке и слова, я была для него лучшим другом, и, хотя в сердце моем был лишь холод, Оренделю казалось, что он чувствует мое тепло. Вначале мне было наплевать на то, что он там чувствовал, и я даже не старалась вызвать его любовь. Но вскоре я начала получать удовольствие оттого, что Орендель любит меня больше, чем собственную мать. Между мной и графиней словно разразилась битва за сердце этого юноши, и я постепенно побеждала. Должна сказать, это не оставило меня равнодушной. Борьба за любовь Оренделя стала одним из немногих развлечений, которые я себе позволяла.
Мне кажется, что, когда я описываю это вот так, никто не понимает, как именно проходила эта борьба. Очень жаль, потому что я уже давно пишу не только для себя. Нет, собственно, я с самого начала писала не только для себя, но и для того, кто когда-то прочтет эти мои слова. Случится это через двадцать, сто или тысячу лет, мне все равно. Наплевать. Когда-нибудь кто-нибудь прочтет это и узнает, что я сделала. Что я сделаю. И почему.
Орендель… Первый год в заточении… Этот рифмоплет, конечно, ничего не понимал. Пока он жил в замке, с него пылинки сдували, а тут его похитили, словно мешок с мукой, а потом заперли в курятнике, обнесенном высокой каменной стеной. От такого любой свихнется. Графиня поручила мне поселить ее сына у добрых, приветливых, надежных и зажиточных людей с детьми возраста Оренделя на хуторе в неделе езды от замка. Там ее сын должен был расти в окружении, которое соответствовало бы его натуре и отвлекло бы его от разлуки с семьей. Трогательно, да? Плевать я хотела на ее поручение. Я поселила Оренделя там, где хотела. У бедных и суровых крестьян, которые обрадовались предложенным им деньгам, а больше всего обрадовались тому, что им и пальцем пошевелить для этого не пришлось. Конечно, графиня писала сыну письма и передавала их мне. Конечно, Орендель их не получал. Я читала эти письма по дороге к нему и выбрасывала. Орендель очень страдал от одиночества и условий жизни в заточении. Он все время думал о том, как мать могла так поступить с ним, как она могла поселить его в таком ужасном месте, пусть и из лучших намерений.
Мальчик много раз думал о побеге, но высокие стены останавливали его. Когда он спрашивал, почему мать не передает ему ни весточки, почему его поселили именно тут, я лишь пожимала плечами. (Когда я захочу, то могу быть весьма разговорчивой, пусть у меня и нет языка, но если у меня нет желания говорить о чем-то, то от меня ничего не добьешься.) Орендель очень удивлялся изменениям в моем поведении. Я была его кормилицей и заботилась о нем — мне приказали о нем заботиться! — а тут я вдруг начала вести себя, точно его тюремщица. Мальчишка настоял на том, чтобы писать матери, и я позволила ему это. На обратном пути я читала его письма, выбрасывала их и писала новые (еще много лет назад, едва научившись писать, я наловчилась подделывать почерки). В этих письмах «Орендель» сердечно благодарил графиню за свое спасение, хвалил свой хутор, рассказывал о товарищах по играм и печалился лишь о том, что ему приходится быть вдали от семьи и отчего дома. Получая эти письма, графиня плакала от счастья.
Я думала, что эта игра продлится лишь год, потому что Орендель не переживет первую зиму в сарае. Я представляла себе, как возвращаюсь из очередной поездки и сообщаю графине, что Орендель умер. Конечно, я не назвала бы истинную причину его смерти, само собой разумеется, я не сказала бы, что мальчишка скончался от слабости, вызванной голодом и холодом. Я сообщила бы ей, что малец заболел, например оспой, и нашим добрым крестьянам пришлось поскорее избавиться от тела. Мол, они скорбят о нем. В общем, я бы придумала что-то правдоподобное. Ах, какое это было бы наслаждение — сообщить графине о смерти Оренделя! А самым лучшим было бы то, что Клэр не могла бы проявить свою печаль, не могла бы поделиться своим горем ни с кем, кроме меня и Раймунда. Иначе ей пришлось бы сознаться в том, что это она похитила Оренделя, и тогда Агапет бы ее не пощадил. Он с уважением относился к женщинам, но в то же время мог быть очень жестоким.
Что до сокрытия похищения в тайне, то теперь графине уже нечего бояться, ведь Агапет гниет в могиле, но в остальном для нее стала бы страшным горем новость о том, что с Оренделем что-то случилось. (Почему я пишу так, словно есть возможность какого-то другого исхода? Все так и будет, и то наслаждение, о котором я говорила, еще ждет меня. Но я не хочу забегать вперед.)
Орендель пережил первую зиму. Не знаю, как ему это удалось, ему, всегда спавшему в комнате с двумя каминами, замерзавшему под теплым одеялом. А тут он покашлял немного, подхватил насморк, и все, ничего хуже с ним не случилось. Когда я приехала к нему в начале апреля, то увидела в его лице то, чего я никогда не предполагала в этом мальчишке. Какое-то упрямство. Волю. Стремление воспротивиться судьбе. Это стремление было еще слабым, но оно уже зародилось в нем, зародилось во льдах холодной зимы.
Проклятье, подумала я, так он будет жить вечно.
Раймунд был рад этому. Он заявил мне, что каждый прожитый мальцом год приносит нам по четыре золотых, потому что всякий раз он оставлял себе по золотому. Он говорил: «Пять лет — и у нас будет двадцать золотых, мы сможем выкупить себя из крепостничества! Мы купим себе домик и проживем еще пару лет спокойно». Старый дурак! Думает на столько шагов вперед, на сколько плюет. Во-первых, объяснила я ему при помощи жестов, мы можем брать деньги и в том случае, если Орендель будет мертв, потому что графине вовсе не обязательно знать об этом. А во-вторых, придется как-то объяснять графу Агапету, как мы получили эти двадцать золотых. Все может открыться, и тогда мы очутимся в мрачной сырой темнице, по сравнению с которой сарай Оренделя покажется королевским дворцом. Тогда Раймунд спросил: «Но зачем нам вообще оставлять его в живых, если мы все равно получим деньги? Почему бы нам просто не убить его?» Видимо, его заинтересовало только первое из моих возражений. Большинство вопросов, которые задает этот дурак, не стоят и ломаного гроша, но иногда — очень, очень редко — мой старик говорит что-то стоящее. И это был хороший вопрос. До этого мне в голову не приходила мысль о том, что можно убить Оренделя. По крайней мере собственными руками. Одно дело запереть кого-то в сарае и ждать, пока январские холода сделают свое дело, но совсем другое — взять в руки веревку, нож или дубину… Да, другое. Я знаю, о чем говорю.
Раймунд уладил бы это за меня. Пару раз я видела, как мой муж отрубает головы уткам, как разделывает форель. Он не просто выполняет свою работу, старик еще и получает от этого удовольствие. Пускай убийство человека — это нечто большее, чем перерезание глотки птице, но я уверена, что Раймунд справился бы, дойди до этого дело.
Так почему же мы не убили Оренделя тем апрельским днем после первой его зимы в заточении? Почему мы не убили мальчишку, когда Раймунд задал этот вопрос? Мне достаточно было бы кивнуть головой. И я кивнула бы, не сомневайтесь, если бы это не противоречило моим изначальным намерениям. Я никогда не хотела вредить Оренделю, речь шла о том, чтобы причинить боль графине, а пока малец был жив, я не могла исполнить свое желание. Более того, графиня испытывала жгучую радость, читая письма, которые я писала ей от имени Оренделя. Она верила в то, что ее сыну живется прекрасно, и это делало ее счастливой. Я не могла написать ей правду, не навредив самой себе, а ложь была бальзамом для души моего заклятого врага. Я очутилась в ловушке, из которой меня освободила бы лишь смерть Оренделя, кто бы ни убил его — Раймунд или матушка-зима.
Так почему же я не кивнула? Потому что я уже увидела упрямство и горечь на лице Оренделя. И это навело меня на другие мысли. Я могла бы завоевать сердце этого мальчика, отнять его у графини и воспитать его так, как мне самой захочется. Я превратила бы его в свое подобие, и все это с одной только целью — показать графине, кем стал ее сын и насколько он ненавидит мать.
Этот новый план вдохновлял меня намного больше, чем старый, в первую очередь потому, что это причинит Клэр боль ужаснее, чем смерть Оренделя. Легче пережить утрату, если человек умер, чем если ты потерял его из-за ненависти в его сердце. Можно научиться жить со своим горем, но если ты знаешь, что тот, кого ты любишь, презирает тебя, то мысли об этом каждый день вновь и вновь приходят тебе в голову, они пронзают твое сердце, разрывают душу, они оставляют в тебе мучительную, а главное, незаживающую рану. Ничто в мире не утешит тебя, ничто не позволит простить себе величайшую ошибку в своей жизни, если именно эта ошибка и привела к тому, что ты сама разрушила то, что любишь. Взглянув в глаза Оренделя, я поняла, что мне удастся переделать его так, как я хочу. Конечно, мне пришлось заплатить за это высокую цену — моя месть откладывалась. Мне нужно было ждать. Скрепя сердце, я уплатила этот залог.
После того апрельского вечера шесть с половиной лет назад я начала заботиться об Оренделе, я изображала добрую кормилицу, я подливала ему чистого вина правды, отравленного ядом с моей кухни. Я изменила свое мнение по поводу писем от его матери и стала передавать Оренделю послания от графини, вот только выходили эти послания из-под моего пера. Орендель жаловался на то, что живет в невыносимых условиях, а «графиня» отвечала ему, что не следует капризничать, ведь она, в конце концов, спасла его от войны. Орендель писал, что предпочел бы уйти в монастырь, а не жить в курятнике, а «графиня» отвечала, мол, ей важно было преподать урок этому самовлюбленному тирану, его отцу, что не всегда можно добиться своего.
Орендель не мог поверить тому, что читал. Он все время спрашивал у меня, что произошло с его матерью, ведь она была такой доброй женщиной. Я же постепенно открывала ему «правду». Я писала ему, что сейчас у графини Клэр всего одна цель в жизни — месть графу Агапету, который сделал ее несчастной. Я писала, что графиня пойдет на все, чтобы отомстить, и ради этого она не пожалеет даже свое дитя. Разумеется, это не казалось особо правдоподобным. Но каждый бессердечный ответ, каждое письмо холодной «графини», каждое слово с моей стороны разрушали веру Оренделя в доброту его матери. Все эти месяцы, проведенные в заточении, все эти зимы в ледяном сарае сделали свое дело. Орендель не хотел верить в то, что его мать коварна и жестока, но моя ложь и обстоятельства его жизни убедили мальчика в этом.
В то же время его любовь и уважение ко мне росли. Я писала ему тысячи посланий. Я «изливала» ему свою душу. Я «признавалась» ему, как тяжело мне выполнять поручения графини. Я говорила Оренделю, что у графини появился любовник. Я делала все, чтобы в его представлении мать превратилась в чудовище. Я рассказывала ему, как отвратительны Элисии перемены в жизни матери. Странно — некоторые мои тогдашние выдумки стали реальностью. Но это всего лишь совпадение. Я пользовалась только своей фантазией, жалуясь Оренделю на то, какой стала жизнь в замке. Постепенно я стала его товарищем по несчастью, его единственной союзницей.
А мои подарки Оренделю довершили дело.
То я привозила ему шкуру для лежанки, то игральные кости, то подушку, то пару башмаков. Такие мелочи, на которые он раньше и внимания-то не обращал, теперь стали для мальца целым миром, ведь это были мои подарки, подарки «от чистого сердца». Но главным моим подарком ему была тряпичная бумага и угольные карандаши, необходимые Оренделю для написания своих историй. Мальчик был глубоко благодарен мне. Он посвящал мне стихи, расспрашивал меня о детстве, о моих родителях, о моем мнении по поводу разнообразнейших вещей, и, хотя у меня не было языка, за пару проведенных с парнишкой дней я могла неплохо развлечь его. Прежде чем уйти, я отдавала Оренделю небольшую стопку писем — их всегда было около двенадцати. Каждую неделю Орендель должен был читать по письму, так я была бы с ним намного чаще, чем четыре раза в год, пусть и посредством только слов. Оренделю это нравилось.
Конечно, он просил меня освободить его. Хлипкие стены его темницы укрепили — за наш счет, конечно (помню, это взбесило Раймунда). Орендель охладел к своей матери, а потому в нем возросло желание ослушаться воли «графини». К тому же мальчишка становился старше, и хотя он был слабым из-за скудного питания, я боялась, что ему хватит сил для побега. Однако же, когда я сказала Оренделю, что в случае его побега графиня угрожала выпороть нас с Раймундом и бросить меня в темницу, он отказался от своих планов. Какое же наслаждение я получала, глядя, как этот ребенок все больше зависит от меня, намного больше, чем мои собственные сыновья, рано ставшие самостоятельными. Всякий раз я не могла дождаться встречи с ним. Возможно, я полюбила бы это дитя и была бы готова отказаться от моего плана ради него, если бы я видела его почаще. Но расстояние между нами было слишком велико. Пары дней в замке в обществе графини хватало на то, чтобы мое сердце вновь наполнилось желчью, необходимой для выполнения плана. Орендель вновь становился лишь орудием в моих руках. Он был для меня тем, чем, по моим словам, он являлся для графини, — орудием мести.
Ярость, злость, упрямство, зародившиеся в душе Оренделя, стали неотъемлемой частью его сущности, и, пусть он еще не понимал этого, я видела изменения в его сознании.
Вскоре я научилась будоражить душу Оренделя или успокаивать ее по своему желанию, подобно тому, как Бог может поднять бурю на море, а потом усмирить штормовые волны одним мановением руки. Орендель, по природе своей тихий и спокойный ребенок, дитя одиночества, мог оставаться мягким и нежным, и никто не догадался бы, что душа его прогнила. Также и с его внешностью. От рождения ему дарована была красота, и даже исполненная лишений жизнь не смогла этого изменить (белокурые локоны, голубые глаза, изящные пальцы), но настоящий знаток людей сразу же обратил бы внимание на горькие складки у его рта. Это я влила в его душу мою горечь, мой яд лжи.
Хватало лишь пары тщательно продуманных слов, чтобы пробудить в его душе злобу. Плача, я передавала ему записки с описаниями очередных подлостей, совершенных графиней. Я вызывала в его памяти стремления, связанные с его прежней жизнью.
Но только во время моей последней поездки к Оренделю план предстал предо мною во всех подробностях. План, который я уже начала воплощать в жизнь, прямо сейчас, когда я пишу эти строки. Наконец-то я осознала то, что так долго вызревало во мне, смутное, неявное. И — какая ирония! — сама графиня навела меня на эту мысль, приказав привезти сюда Оренделя. Она сама накликала свою погибель. Я уничтожу ее. И не будет для Клэр боли страшнее, не будет для меня мести слаще.
С печальной миной я пару дней назад вошла в «келью» Оренделя, сжимая в руках написанное мною же письмо. Мальчишка обрадовался, увидев меня, но уже через мгновение заметил, что что-то не так, как всегда. Я передала ему послание.
— Мне прочитать его прямо сейчас? — Дрожащими руками он открыл письмо. — Ах, Бильгильдис, неужели это правда? Отец мертв, убит моей же матерью и ее любовником?
Я указала на строки, где говорилось о том, что и Элисия, и все остальные в замке верят в это, но у них нет никаких доказательств, ведь графиня и ее любовник измыслили хитроумный план и замели за собой все следы. Ко всему теперь и жизни Элисии угрожает опасность.
— Нет! — к моему изумлению, заявил он. — Нет, это не может быть правдой. Все те злые поступки, значительные и нет, о которых ты мне говорила… поступки, которые описаны в ее же письмах… во все это мне приходится верить. И в ее себялюбие, и в любовника, и в ее ненависть к отцу, да, во все это я верю. В чем-то я даже понимаю свою мать. Отец был суровым и жестоким человеком, он плохо обращался со всеми вокруг, даже со своими детьми. Помнишь, он выпорол меня из-за того, что я метал подковы не так далеко, как дети других дворян, и проиграл в соревновании? А как он смеялся над Элисией, когда она упала с жеребенка и сильно ударилась головой? Тогда еще шел дождь… Мама пыталась скрыть свою печаль, но я все видел. И все же… такое… убийство… худшее из всех преступлений… и то, как оно было совершено… А теперь, говоришь, она хочет убить Элисию? Нет, вы все, должно быть, ошибаетесь. Весь замок ошибается. Та женщина, которую я знал, не способна на такое.
Бедняга. Рифмоплетство сделало его совсем глупым. Если бы он знал, на что способны люди, когда они любят. Если бы он знал, что светлый образ любви, проникающий в наши сердца, приносит с собой семена зла. Но откуда мальчонке знать такое, ведь он сидит в этом загоне год за годом, месяц за месяцем, день за днем, один. Мир видится ему таким, каким представляет его себе девятнадцатилетний бард.
«Я еще сумею переубедить его, — сказала я себе, — но пока что не стоит говорить с ним о вине графини». Я передала ему лист, на котором было написано, что я решила освободить его, только графиня не должна знать об этом.
— Ты действительно решишься на такое, Бильгильдис? Ты такая добрая…
Да. Мы с Саломеей добрые женщины, самые лучшие на свете.
Я подарила крестьянам все, что собралось в комнатке Оренделя за все эти годы, расплатилась с ними (при этом Раймунду показалось, что я оставила им слишком много денег), и в тот же час мы отправились в повозке Раймунда назад, в отчий дом Оренделя.
— Гляди, Бильгильдис, как высоко летают птицы в небесах… Гляди, Бильгильдис, как колышутся травы… Гляди, Бильгильдис, как играет красками осенний лес…
И так все время.
Пока Орендель вновь открывал для себя мир после своего семилетнего заточения, я раздумывала над своим планом.
В какой-то момент мы с Раймундом остались наедине, и тогда мой супруг сказал мне:
— Надеюсь, тебе ясно, что мы должны избавиться от него? Если графиня когда-либо узнает, что мы делали все эти годы, мы пропали. Значит, расправимся с ним, а потом скажем, что по дороге он умер от лихорадки. Или еще лучше — всего за несколько дней до нашего приезда Орендель трагически скончался в доме тех добрых и чудесных людей, у которых мы его поселили, и все его оплакивали. Как думаешь, сойдет?
Сойдет — как струпья у прокаженного. Я дала Раймунду понять, что если он Оренделя хоть пальцем тронет, то его черепушке придется познакомиться поближе с поленом, и мы еще посмотрим, какая дубина крепче. Поворчав немного, старик сдался. (Я очень беспокоюсь из-за Раймунда. Мне кажется, он готов действовать без меня. У нас с ним разные цели. И все же, пока моему старику удается получать деньги за Оренделя, он не навредит мальцу. А сейчас Раймунд должен купить для Оренделя хутор неподалеку от замка и привести дом в порядок. Он неплохо наживется на этом, я уверена. Только когда запахнет жареным и Раймунд догадается, что я намереваюсь сделать, я не смогу больше им управлять, а рано или поздно это случится. Значит, придется что-то придумать. Я не позволю Раймунду испоганить мою месть.)
Итак, мы привезли Оренделя на заброшенный хутор. Дом и прилегающие постройки были в ужасном состоянии, но тут была одна хорошая комната с двумя каминами, в которой можно было разместиться. Я дала мальцу понять, что с наступлением темноты поднимусь на крепостную стену и помашу факелом, а он в свою очередь, должен был ответить мне тем же знаком. Это будет знаком того, что мы думаем друг о друге. Орендель сразу же согласился повторять это нелепое действие каждый вечер. Да и как иначе? Он же постоянно писал подобную чушь в своих стихах.
— Я скоро увижу свою сестру?
Я кивнула. Сейчас нужно было просто удержать его здесь.
— Как ты думаешь, что со мной будет дальше?
Я дала ему понять, что Элисия наверняка примет его сторону и добьется того, чтобы он стал графом.
— Знаешь, мне кажется, я не хочу быть графом.
А если этим он спасет сестру, которая страдает от власти своего отчима?