Тайна древнего замка Вальц Эрик
ЭСТУЛЬФ. Могу поспорить, что она и обо мне писала.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. О… О вас, то есть, о тебе? Нужно подумать… Да, наверное…
ЭСТУЛЬФ. Прости, я не хотел докучать тебе вопросами. Надеюсь, письма твоей матери служили тебе утешением.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. О да, еще каким… очень, очень… да, весьма… утешением. Без писем я бы не выжил.
ЭСТУЛЬФ. Надеюсь, ты сохранил их.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. Сохранил? Да, наверное, они где-то здесь. Нужно… простите… подумать. Конечно, они еще у меня. Я прикипел к ним сердцем, ни за что с ними не расстанусь. Скорее умру.
ЭСТУЛЬФ. Ничего, не волнуйся. Я спросил лишь потому, что мне показалось хорошей идеей перечитать их. Я имею в виду, было бы хорошо, если бы вы с матерью когда-то прочитали эти письма друг другу.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. Не могу дождаться этого дня.
ЭСТУЛЬФ. Ты понимаешь, почему тебе пока что нельзя возвращаться в замок?
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. Да, конечно.
ЭСТУЛЬФ. Я уже думал о том, не нарядить ли тебя в какую-нибудь простую одежду и не поселить ли в замке под видом слуги, знаешь? Тогда ты мог бы повидаться с матерью.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. Ах… это… это не очень хорошая мысль, мне кажется.
ЭСТУЛЬФ. Почему?
Я затаила дыхание.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. Потому что… Э-э-э… Я не хотел бы наряжаться в старую заштопанную одежку.
Эстульф удивленно поднимает брови.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. Я имею в виду… э-э-э… не то что не хотел бы… Они не то чтобы плохие, эти простые наряды, ты не подумай, что я… Нет, просто, понимаете… понимаешь, это… это… была бы недостойная встреча, несвоевременная, то есть. И пришлось бы все время трястись от страха… то есть я боялся бы, что меня кто-то узнает.
Пауза.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ (перестает заикаться и в тот же миг переходит к иному тону речи, возвышенному). Будто вору пришлось бы мне проникнуть в мой дом, откуда изгнал меня жестокосердный отец. Да, изгнал, можно и так сказать. Нет, это было бы недостойно. Я хочу триумфально въехать в замок… Может, «триумфально» — это неподходящее слово, но я хочу сделать это при свете дня, хочу, чтобы мне оказали достойный прием, хочу, чтобы по этому поводу закатили пир. Я мечтал об этом: я еду на белом коне вверх по холму, моя матушка и вы… то есть, ты… вы стоите на верхних ступенях лестницы. Я спешиваюсь. Ты выходишь мне навстречу и ведешь меня вверх по лестнице, а уже там графиня, то есть моя мать, заключает меня в объятия. Весь двор аплодирует. И если бы мне можно было надеть корону… махонькую такую короночку… это сделало бы меня по-настоящему счастливым.
Эстульф замер на месте, а я зажмурилась. Какого дьявола! Неужто этот тип обезумел? Это еще что за чепуха?! Я поклялась, что если переживу этот день, то суну голову Норберта в ледяную воду и буду топить его до тех пор, пока последний пузырек воздуха не сорвется с его губ. «Махонькую короночку!» Я бы ему всю физиономию отделала этой короночкой.
Судя по Раймунду, он был уже готов броситься в ноги графу и попросить о пощаде. Я незаметно взяла его за руку. Даже не помню, когда такое было в последний раз.
И тут Эстульф расхохотался, да так громко, что у меня зазвенело в ушах. Но ничего, этот хохот был бальзамом для моей души.
Итак, представление продолжилось.
ЭСТУЛЬФ. А у тебя действительно отменное чувство юмора, как и говорила твоя мама. Ах, господи, ну и придумал же ты историю!
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ (удивленно). Правда? А как… как надо было?
ЭСТУЛЬФ. Я понял, что это шутка, только когда вспомнил, что у нас нет лестницы перед замком.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. Нет? Я мог бы поклясться…
ЭСТУЛЬФ. Только ступени у крепостной стены, помнишь? Да и корон у нас нет. Ничего, тебе было двенадцать лет, когда ты покинул замок, и от тоски по родным стенам они, наверное, кажутся тебе лучше, чем есть на самом деле.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. Ха-ха. Да, тоска по дому, наверное, все дело в этом.
ЭСТУЛЬФ. Твоя мама посмеется от всей души, когда я расскажу ей это. Это делает тебя человечнее, понимаешь, о чем я? Ей понравится. В последнее время она плохо себя чувствует, и ей не помешают хорошие новости. Позднее материнство не очень хорошо сказалось на ее здоровье… Но не будем об этом. Не хочешь написать ей пару строк? Я лично передал бы ей твое письмо.
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. Н-нет… Не стоит. Я слишком… слишком взволнован. От счастья, понимаете?
ЭСТУЛЬФ. Я очень рад, что у тебя все в порядке. Тебе что-нибудь нужно? Ты получаешь все необходимое?
НОРБЕРТ-ОРЕНДЕЛЬ. О да, Бильгильдис — настоящее сокровище. Что бы я делал без нее все эти годы? Она заслужила вознаграждение. Может, вы бы…
Упомянув о вознаграждении, этот прохвост думал только о себе. Хотел увеличить свою награду. И мне пришлось пойти на это. Сволочь. Он заполучил двадцать серебряников. Мне наплевать на деньги, но мне не нравится, что Норберт решил выказать свою власть надо мной.
Как бы то ни было, он неплохо сыграл свою роль. Трудно было ожидать большего от простого портного, которому на час пришлось превратиться в графского сына. Вся эта чушь о «короночке» и лестнице, конечно, была лишней, а от его заиканий я за пять вдохов постарела на пять лет. Но Норберт сделал, что мог. Кроме того, я знала, что, возможно, он мне еще понадобится. И он это тоже знал.
Когда мы с Раймундом провели Эстульфа до его лошади, нас ждало очередное несчастье. Граф настоял на том, чтобы мы провели зиму на хуторе с Оренделем — мол, лесные тропинки занесет снегом и постоянно спускаться в долину будет невозможно. К сожалению, Эстульф прав. Я предложила ему, чтобы с Оренделем остался только Раймунд, но граф на это не согласился. И вот теперь я сижу тут, под холмом, вдали от моих интриг. И как я теперь смогу строить злые козни? Кому я смогу навредить? Я не буду подливать Клэр в питье настойку красавки, и графиня вскоре придет в себя. Я не смогу следить ни за Элисией, ни за венгерской шлюхой, ни за этим надоедой из Констанца.
Но есть в этом и одно преимущество. Я несколько месяцев проведу рядом с Оренделем и успею превратить его в свою марионетку.
На всякий случай мы поселили тут и Норберта. Он прислуживает Оренделю, а если внезапно на пороге появится Эстульф, он сможет вновь сыграть старую роль. Главное, чтобы Клэр не вздумала приехать сюда.
В сочельник я получил письмо, испортившее мне праздник. Оно прибыло из Констанца и было подписано бургомистром. Он жаловался на затишье, наступившее в суде после моего отъезда, и «просил» меня поскорее вернуться.
Если находишь что-то в жизни, зная, что это нечто основополагающее — воздух, которым ты дышишь, земля, по которой ты ходишь, вода, нужная тебе для выживания, — то утрата этого равносильна утрате самой сущности жизни.
Речь может идти о ребенке, о чести, о свободе, о чистоте, о божественном благоволении, о прелести возлюбленной, о самоуважении, о любви… То, что становится для нас важнейшим в жизни, затмевает собою все остальное. Я нашел в Элисии то, что сделало мою жизнь особенной. Ни моя работа, ни мой пост, ни чувство долга, ни — да простит мне Господь — мои дети не могли заполнить мою жизнь до краев. Все это близко мне, очень близко, оно дополняет мою жизнь и дарит мне ровно столько сил, чтобы я мог быть человеком, христианином, викарием, отцом. Но, в сущности, я не жил, пока не повстречал Элисию. Я действовал. Я выполнял поставленные задачи. Я ходил в суд, выносил приговоры, любил моих детей, скорбел по усопшей супруге, слушал церковные службы, и я делал все это, исходя из моих принципов, склонностей и убеждений. Но это не дарило мне полноты жизни. Если бы я не повстречал Элисию, я мог бы просто существовать так же и дальше, но теперь, когда я живу, а не просто существую, я не могу вернуться к прежнему состоянию. Зная, что есть рай, молишься о спасении, но, узнав, что есть рай и на земле, хочешь попасть туда незамедлительно.
В эти недели перед Рождеством я беспрестанно думал о том, как мне поступить — как велит мне Господь или как будет лучше для меня? Исходя из чистой невозможности прийти к какому бы то ни было решению, я позволил себе просто плыть по течению. Я знал, что у меня в Констанце осталось много работы. Знал, что заключенные томятся за решеткой, ожидая моего приговора. Знал, что подвалы стражи уже переполнены. Знал, что с каждым днем растет возмущение обвинителей. Знал, что некому бороться за правду, а кривда и сама всех поборет. И все же мне удавалось почти не думать об этом. А если и вспыхивали во мне такие мысли, я растаптывал их, как крестьянин испуганно топчет искры на сухом сеновале.
На Рождество Элисия гордо показала мне свою новую дверь — ее можно было закрыть изнутри на засов. Моя возлюбленная еще ничего не знала о плохих новостях, так как я не хотел портить ей праздник — об этом и так позаботились другие.
— Дверь можно выломать, Элисия. Если то, о чем вы с Бальдуром вчера говорили, правда, то…
— Ты сомневаешься в этом?
— Ты можешь развеять мои сомнения?
— Понимаешь, поэтому я тебе ничего и не говорила. То, что я узнала, я узнала от Бильгильдис.
— Ты ей доверяешь?
— У меня нет причин не доверять ей. А у тебя?
Я подумал о многолетнем романе между Бильгильдис и Агапетом.
— Ты обеляешь ее имя, потому что она твоя кормилица. Мне кажется, у нее есть свои секреты.
— Они есть даже у Папы Римского. Кроме того, ее наблюдения лишь подтверждают мои собственные. В них ты тоже будешь сомневаться?
— Нет. Но у меня связаны руки. Не могу же я на основании слов какой-то обозленной крепостной…
— В твоем мире все должно идти по правилам, Мальвин. В сущности, я это понимаю. Но этим мы ничего не добьемся. Я не могу доказать, что именно Эстульф пытался убить меня. Не могу доказать, что это он убил моего отца. Справедливости не всегда можно добиться, следуя законам. Я должна спастись.
— И ты хочешь достичь этого, оставшись здесь и дожидаясь, пока тебя убьют?
— Бальдур повел себя грубо, но одного он все-таки добился. Он привлек всеобщее внимание. Эстульф уже не может убить меня, ведь его прилюдно обвинили в этом намерении. Теперь ему просто необходимо, чтобы я осталась жива — по крайней мере в ближайшее время.
— Ты очень отважна, Элисия. И очень легкомысленна.
— У меня не было другого выхода. Я не знала, что еще делать. Бальдур спит на сеновале, ниже падать уже некуда. Неужели я должна обратиться в бегство, бросив моего супруга в беде? Я останусь тут, и пока ты…
И тогда я показал ей письмо бургомистра Констанца. Прочитав послание, Элисия свернула пергамент и вернула его мне.
— Когда? — спросила она.
— Завтра.
Она разрыдалась. Я хотел обнять ее, но Элисия отстранилась. Она была права — в ней не было ни мужества, ни легкомыслия, только отчаяние, и у меня сердце разрывалось оттого, что я стоял рядом и ничем не мог ей помочь. Разве что…
— Поедем со мной, — предложил я.
Эти слова эхом отразились в моей душе: поедем со мной, со мной, со мной. Но я предчувствовал, что ответит мне Элисия, как незадолго до этого предчувствовал письмо бургомистра.
— Просто поехать с тобой? И кем меня будут считать? Изменницей? Твоей любовницей?
— Кем… Герцог проведет эту зиму неподалеку от Констанца, в пфальцграфстве Райхенау. Там ты могла бы отвоевать свои права.
— Это бессмысленно. До тех пор, пока ты не созовешь суд и не вынесешь приговор, в ситуации ничего не изменится.
— Чего ты от меня хочешь? Чтобы я вынес приговор Эстульфу, притом что я не уверен в его вине? Чтобы таким образом я освободил тебе и Бальдуру путь к графскому трону? — Я говорил с нарочитым возмущением, но на самом деле не испытывал ничего подобного.
Все это было частью разразившегося во мне сражения. Я мог бы тщательнее провести расследование, но тогда мне пришлось бы предъявить обвинение Эстульфу, Бальдуру, Клэр или Бильгильдис, а судебный процесс над любым из этих людей повлек бы за собой страшные последствия для меня и Элисии.
С одной стороны, я знал, что Эстульф будет во сто крат лучшим графом, чем Бальдур. Эстульф заботился о своих подданных, он не только брал, но и давал что-то взамен, он разделит богатства страны с теми, кто ее населяет. А что до убийства, то я смог бы выдвинуть ему обвинения только в том случае, если бы я решился отречься от всех моих идеалов — от истины и справедливости.
С другой стороны, истина и справедливость — это понятия, пригодные для религии или юриспруденции, но не для любви. У Элисии была мечта. Всю свою жизнь она готовилась стать преемницей своего отца, хозяйкой этого замка. Неужели я должен был лишить ее этой мечты? Точно так же можно было требовать от меня столкнуть ее со стены.
В моих интересах было бы обвинить Бальдура в смерти Агапета. Если бы я отрубил ему голову, мы с Элисией могли бы пожениться.
Но моя любовь была превыше корысти. Я не причинил бы Элисии такую боль. Я скорее допущу страдания крестьян и правление кровожадных воителей, чем разочарую Элисию. Если бы в моей власти было сделать Бальдура графом, не лишая Эстульфа жизни, я бы так и поступил.
И даже последний шаг, шаг во тьму, был для меня уже не столь чужд. В моем сознании и правда мелькнула мысль о том, чтобы подарить Элисии величайшее доказательство моей любви и принести в жертву самое дорогое, что у меня было, — мою беспристрастность. Еще никогда я не впадал в искушение осудить кого-то, в чью вину я не верил.
А значит, я должен был бы радоваться возможности покинуть замок Агапидов, этот проклятый замок. Я мог бы с головой погрузиться в мою работу в Констанце и позабыть обо всем. Но мысли об этом разрывали мне сердце.
Я знал, что Эстульф уехал в долину, и потому я пошел попрощаться только с графиней. Она была очень раздражена. Ее глаза сверкали, как у безумной. Вообще она должна была бы радоваться тому, что избавится от меня, ибо ее дитя росло в ее чреве уже больше девяти месяцев и могло родиться десяти-а то и одиннадцатимесячным. При таких обстоятельствах присутствие в замке судьи, который принимал у нее клятву, было бы для графини нежелательным. Я, конечно, нисколько не стремился отрезать ей язык и пальцы и надеялся, что этого не захочет и никто другой. Но вместо того, чтобы попрощаться со мной по-доброму, Клэр принялась сыпать упреками: мол, я много месяцев «слонялся в этом замке, будто приживала», мол, я «бесполезен и глуп и потому не нашел убийцу». Она накричала на меня за то, что я не остановил «Элисию и этого идиота», да еще и согласился отпустить эту «венгерскую ведьму, которую давно пора прикончить». Еще никогда в моей жизни со мной так не говорили, а уж ожидать подобных выражений от графини мне тем более не приходилось. Речь Клэр была бессвязной, и я почти не помню, что еще она мне наговорила. Подобное поведение я объясняю ее болезнью.
Под конец она спросила у меня, завершено ли расследование.
— Расследование можно считать завершенным только тогда, когда приговор уже вынесен, — не без злобы в голосе отметил я.
Но на самом деле я не собираюсь когда-либо возвращаться сюда. Я приостанавливаю расследование. Навечно, я надеюсь.
Так мы и расстались с Элисией. Она пришла ко мне, мы легли, обнявшись, на шкуры и закрыли глаза. В какой-то момент она уснула. Это было час назад. Теперь я ухожу, оставляя позади то, что было самым прекрасным в моей жизни. Оставляя позади то, что и не должно было существовать.
Сегодня второй день после праздника, который здесь называют Рождеством. Я уже слышала об этом празднике, но представляла его себе иначе. Говорят, что в этот день родился их бог. Должно быть, это день войны или раздора. Когда мы отдаем дань почтения нашим богам, мы пьем и танцуем до упаду. А здесь они наступают друг другу на горло и отрезают друг другу головы. И эти люди говорят мне, что моя вера — варварская, а они несут Благую Весть.
Сегодня все свершилось. Я ждала этого часа. Утром ко мне пришел Бальдур. Он постучал в дверь, и я отворила ему, зная, что впускаю в комнату своего врага и мучителя. Он оделся в белую накидку с капюшоном, чтобы никто не узнал его, ибо ему было запрещено входить в замок.
— Сегодня шел снег. Ты видела? Снежинки, кружась, падают с небес. Это называется снег. Снег.
Иногда, когда Бальдур начинает говорить со мной, как с птичкой, мне приходится прятать улыбку, ведь я понимаю каждое его слово, а он строит из себя дурачка. Но мне не нравится смеяться над Бальдуром. Тогда он кажется безобидным, а я этого не хочу.
— И вот я подумал, сегодня же подходящая погода для того, чтобы съездить в лес. Понимаешь? Лошадь. Скакать. Галоп. Снег. И может быть… ты могла бы отправиться со мной? Ты. Со мной. Скакать. В снегу.
Я ответила не сразу, и он тут же смутился.
— Я не причиню тебе вреда, слышишь? Не причиню. Я просто хочу… мне нужно отвлечься. Все пошло наперекосяк, и я подумал… Но раз ты не хочешь… Тут уж ничего не поделаешь. Прости, если я побеспокоил тебя. Счастливо.
Я жестом удержала его.
— Так ты пойдешь со мной? — просиял Бальдур. — Вот, я принес тебе накидку, такую же, как и у меня. Она теплая, а еще в ней тебя никто не узнает. Вообще-то тебе нельзя покидать замок. Удивительно, да? Тебе нельзя выходить отсюда, а мне нельзя входить.
Да, я пошла с ним, я села сзади на его коня, обхватила его талию, и мы поскакали. Бальдур подгонял коня, и в его голосе слышалась радость, как у мальчишки, которому впервые в жизни что-то удалось. Снег взметнулся над землей, полетел мне в лицо, и я засмеялась, а Бальдур рассмеялся вместе со мной. Да, он смеялся, и наш смех слился воедино.
И я подумала: «Ты ли это? Перестань, не над чем тут смеяться».
Но на самом деле у меня была причина. Я много месяцев просидела взаперти, в комнате длиною в пару шагов, а теперь мы неслись по бесконечному, казалось, лесу, по лугам и долинам, по гряде холмов, откуда открывался вид на замок. Отсюда крепость казалась нарисованной. Наконец-то, наконец-то я увидела мою темницу снаружи, пусть и ненадолго. И вновь лес, густые заросли. Эта прогулка была для меня чем-то вроде глотка свежего воздуха после ночи в зловонной яме. Тепло лошади, вкус снега на губах, белизна вокруг, звон уздечки, ощущения от прикосновения к таким простым вещам, как кора деревьев, сосновые иголки, кожаное седло. Только теперь я поняла, в каких будничных вещах скрыта свобода. Только теперь, потеряв ее и обретя вновь. Опьяненная этими повседневными, в сущности, вещами, я позабыла обо всем, даже о человеке, с которым смеялась.
Но ненадолго. Вот уже много лун я пленница бургграфа. И пленница собственного тела — с тех самых пор, как Бальдур осквернил его. Все воды мира не отмоют меня, все время мира не сотрет с меня пятно бесчестия. Невидимое другим людям, я чувствовала на себе это пятно каждый день, просыпаясь утром и засыпая вечером. Я чувствовала его всякий раз, прикасаясь к своему телу. Такова была насмешка судьбы — тот самый человек, который на пару часов освободил меня от заточения в замке, сам же бросил меня в другую темницу — темницу тела.
Едва не загнав коня, мы наконец остановились. Вокруг раскинулся живописный лес, воздух полнился тишиной и одиночеством. Снег пушистым покрывалом укутал землю и голые деревья, и мы с Бальдуром казались единственными живыми существами на земле.
Но Бальдур не мог оставаться со мной наедине в этом мире, он поторопился заселить его призраками своих хлопот.
— Как хорошо, — сказал Бальдур.
Было что-то такое в его голосе, что на мгновение он показался мне… ранимым. Я остолбенела. Сколько же нежности было в этих словах. Никогда бы не подумала, что мужчина — да еще и такое животное, как Бальдур, — способен на что-то подобное.
Словно устыдившись внезапного порыва, он отвернулся от меня и стал глядеть на ажурное переплетение ветвей.
— Элисия никогда не смеется вместе со мной. Она вообще ничего не делает вместе со мной, мы только ссоримся, ну, и иногда… В общем, нас мало что объединяет. Ну и что, скажут люди. Моих родителей тоже мало что объединяло, у моих братьев и сестер то же самое в семье. Тут так принято. Не знаю, как у вас, а у нас женятся на тех, кто подходит тебе. В большинстве браков люди привыкают друг к другу, вот только мы с Элисией так и не сумели притереться. Она каждый день напоминает мне о том, что презирает меня. — Он оглянулся, чтобы убедиться в том, что я слушаю его.
Думаю, именно из-за того, что я, как он думал, почти не понимала его слов, Бальдур мог говорить со мной откровенно. Собственно, он вел беседу не со мной, а с самим собой, признавая свои неудачи.
— Да, она презирает меня, смотрит на меня сверху вниз. А почему? Да потому, что я якобы не настолько велик, как ее отец, непревзойденный Агапет. Велик, чтоб меня! Он был крепким мужиком, тут ничего не скажешь, но как полководец никуда не годился. Все его успехи во время сражений — это мои успехи. Мне было восемнадцать, когда вспыхнула междоусобица с соседним графством. И я выиграл для него этот бой. У меня было сорок солдат, а у противника девяносто, но я все равно выиграл! А потом Агапет всем рассказывал, что это он придумал, как победить в том бою. Когда мне было девятнадцать, я спас Агапета от позора, когда все четыре рыцаря, которых он отправил на турнир, проиграли соревнование. Я вышел на поединок и защитил честь дома. Когда мне было двадцать, я собрал для него такое войско, что даже герцог залюбовался моими орлами. Когда мне было двадцать один, я выиграл сражение в Штирии. Когда мне было двадцать два, я спас замок от осады — я отвлек венгерское войско внезапной атакой и оттянул силы врага на юг. Когда мне было двадцать три… И так далее. Агапет приписывал все эти заслуги себе. Да, иногда он мог ободряюще похлопать меня по плечу, точно прилежного ученика. И даже в такие моменты он признавал не мой успех, а свои достижения — достижения, как он полагал, премудрого наставника. — Бальдур вздохнул. Он все еще стоял ко мне спиной, и я видела, как налилась кровью его шея. — Да, конечно, мне досталась рука Элисии. Но и до этого он не додумался сам. Ему было все равно, за кого выйдет его дочь. Агапета вообще мало интересовало, чем она занимается. Думаю, она выбрала меня себе в супруги, потому что хотела этим привлечь внимание своего отца. После свадьбы Агапет обращался со мной не как с рыцарем, а как с оруженосцем, ведь он знал, что я с потрохами принадлежу ему. Еще шесть лет он моими руками таскал каштаны из огня, а что в благодарность? Презрение. Он ничего мне не оставлял, ни славы, ни участия. Я солгал, сказав, что Агапет хотел сделать меня своим преемником. Ему бы такое никогда не пришло в голову. За эти годы Элисия потеряла уважение ко мне, и не потому что хотела бы, чтобы я постоял за себя, нет, она считала, что я разочаровал ее отца. Я пытался объяснить ей, что Агапет похваляется чужими заслугами, но она не хотела меня слушать, обвиняя меня в зависти. Она такая умница, все видит таким, какое оно есть. И только в отношении отца она слепа. Слепа до сих пор. В ее глазах он святой, а я глупец. Может, я и правда глупец. Я умею только воевать. Я одолел бы и Агапета, и Эстульфа, и кого угодно на поле боя, будь у меня даже вдвое меньше солдат, чем у них. Я мог бы стать великим графом, великим полководцем, мог бы обрести славу, я вселял бы ужас в сердца врагов…
По воле прихотливого рока — должно быть, то боги посмеялись над нами — в тот самый момент, когда Бальдур говорил о битвах, на ветку неподалеку от нас опустился черный глухарь.
Бальдур замер на месте, жестом приказав и мне не двигаться. Он осторожно достал что-то из седельной сумки, и только когда он уже замахнулся, я поняла, что это маленький топорик с рукоятью длиной в мою ладонь и лезвием в половину ладони.
Движения Бальдура были столь стремительны, что казалось, будто само время замедлило свой бег. Топорик попал в глухаря, но не убил птицу сразу. Она упала с ветки и забилась на искристом снегу, оставляя на нетронутой белизне алый след. Мне показалось, что глухарь сумеет отринуть боль и взлететь, но он терял силы, истекая кровью.
Все это происходило в полной тишине. Всего в паре шагов от меня птица встречала свою смерть. Ее клюв беззвучно закрывался и открывался.
Бальдур, протопав по глубокому снегу, опустился на колени рядом со своей добычей.
— Я подарю тебе его перья! — крикнул он мне. — Роскошные перья, вот увидишь! Ты сможешь украсить ими свои одежды. И в городе есть женщины, которые делают из перьев веера. Как захочешь, так и будет.
Он убил эту птицу для меня. Я оглянулась. Снег был залит кровью. Пейзаж преобразился, как это бывает в кошмарах.
Я прислонилась к боку коня и словно бы невзначай заглянула в седельную сумку. Там я увидела оружие — меч (он был слишком тяжелым для меня, я не смогла бы замахнуться) и простой кинжал. Сжав рукоять, я сделала шаг к Бальдуру.
Он тем временем ощипывал глухаря, не замечая того, что я приближаюсь к нему. Как и в то мгновение, когда Бальдур метал топорик, мне показалось, что ход жизни замедлился и я вместе с ним. С каждым шагом на меня обрушивался все новый груз вопросов, мыслей и воспоминаний.
Зачем мы здесь? Чьею волею очутились мы на распутье судьбы? Где началось кровопролитие?
Четырнадцать лет назад к Великому Озеру прибыли посланники правителя одного христианского народа — мне кажется, его звали Арнульф и он называл себя императором. От имени их повелителя послы просили помощи у нашего народа. Наш король должен был дать им войско для нападения на Каринтию. Награда за эту помощь была столь велика, что главный вождь и вожди, правившие отдельными племенами, не могли отказать ему. Арнульф обещал признать наше право на те земли, на которых раскинулись наши поселения. Кроме того, мы могли сохранить трофеи, добытые на той войне.
Наши воины напали на Каринтию, там они грабили и выжигали огнем селения, а когда вернулись домой, то уже не были прежними. Их совратила простота насилия. Их ожесточили увиденные ужасы.
Император не выполнил свое обещание. Нам отказали в праве владеть своими же землями. Нас обозвали чудовищами и дикарями, ведь мы не поклонялись христианскому богу. Дошло до первых битв. Наш вождь, Булчу, попытался остановить кровопролитие. Он договорился о встрече в Баварии. Когда Булчу прибыл туда, его убили.
Разгорелись споры о том, что нам делать в ответ на это. Мой народ — народ кочевников и скотоводов, народ охотников и разбойников, но не убийц. И все же о прошлом не забудешь. Наши мужчины разорили целую страну, чтобы добиться мира и признания нашего права на землю, так почему бы не опустошить еще одну? Суть насилия в том, что его нельзя призвать и отогнать прочь, когда вздумается. Стоит нам вдохнуть его испарения, как оно становится частью нашей души, а мы становимся частью мирового зла. Война с Баварией принесла еще больше жертв, чем война с Каринтией. Баварцы ответили ударом на удар. Мы жгли их города, они вешали наших мужчин за ноги, мы калечили их женщин, они похищали наших. Народ разрывался между стремлением к мести и к миру.
И эти двое мужчин, заключивших тот договор четырнадцать лет назад, тот император и тот вождь, стали источником диковинного переплетения судеб и событий, которые и привели нас с Бальдуром в этот лес, белый от снега и алый от крови.
Кинжал в моей руке был одним из множества кинжалов, блеснувших под солнцем.
Наша история была лишь одной из историй о войне, историй, которых мы никогда не узнаем: тысячи тысяч отцов и матерей хоронили своих сыновей, желая, чтобы все было иначе; на плодородную когда-то землю пролились тысячи тысяч слез, и от их соли завяли всходы любви.
Горло Бальдура станет одной из множества глоток, которые вскроют острым лезвием.
Во мне зрело желание убивать и боролось с желанием простить. Я присутствовала при военных походах моего народа и видела много страшного. Людей — изрубленных, иссеченных, избитых, искалеченных, изуродованных, истерзанных, изможденных. Я видела руины — домов человеческих и жизней человеческих, из камня и из плоти и крови. Я страдала вместе с ранеными, я плакала с ними. Я научилась ненавидеть убийство и любить милосердие. Но то, что ты ненавидишь, влияет на тебя столь же сильно, как и то, что ты любишь. Я стремилась к миру, но не могла достичь его, ведь не было мира в моей душе, была лишь война и новый плен, в который я угодила.
Я была уже в трех шагах от Бальдура, когда он заговорил со мной. Он так и не повернулся, продолжая выщипывать перья. Судя по тому, что теперь Бальдур говорил уже тише, он понял, что я подошла к нему.
— Это из-за меня тебя похитили, — прошептал он. — Вначале Агапет не имел к этому отношения. Я увидел тебя, и ты сразу же понравилась мне. Ты стояла на поляне и набирала воду в ручье. Твои движения, твои волосы… Нет, дело не только в этом, дело в том образе, который ты воплощала. В тебе чувствовался покой, отголоски мирной жизни, ты была словно Ева, жена Адама, и тогда мне так захотелось, чтобы мы с тобой были одни в этом мире. И мне так захотелось этого… Захотелось тебя, — он еще быстрее принялся выдергивать перья. — Но Агапет не позволил мне даже налюбоваться тобою. Он захватил тебя только для того, чтобы я не мог этого сделать. Так он хотел поставить меня на место. Или бросить мне вызов.
Я была на расстоянии вытянутой руки от Бальдура. Все еще стоя на коленях в снегу, он повернулся и посмотрел на меня, подняв голову, словно подставляя мне горло. Руку с зажатым в ней кинжалом я спрятала за спиной.
— Я знаю, ты не поверила бы мне, даже если бы понимала мои слова. Но когда я ударил тебя на допросе, на самом деле я ударил себя. Потому что я влюбился в тебя, пусть ты и дикарка, пусть дочь врага. И когда я пришел к тебе в комнату тогда… Это было ужасно, но и это я сделал по любви.
Только за эту фразу он заслуживал того, чтобы я убила его.
Только за эту фразу он заслуживал того, чтобы я простила его.
Он бросил свою любовь в грязь. Это было чудовищно. А ведь любовь — это светлое и чистое чувство. Как можно изнасиловать кого-то по любви? Как можно называть это чувство любовью? Кто этот мужчина, стоящий передо мной на коленях? Жестокое дитя, знающее лишь войну и привносящее ее даже в любовь? Одинокий мужчина, который не мог жить без войны? Или просто человек, такой же, как и все, запутавшийся в паутине вражды и раздора?
Вести войну ради мира, строить счастье на гре, насиловать по любви. Есть одно — есть и другое. Действительно ли Бальдур так уж отличался от меня? От нас? От тебя, читающего мое послание на стенах этого замка?
Бальдур протянул мне черные перья, еще теплые от погасшей ныне жизни, а я смотрела на кровь на его руке и растроганно думала о том, что жест этот исполнен любви, но в то же время и зловещего предзнаменования: Бальдур не знал, да и не мог знать, что у меня на родине черные перья имеют особое значение. Черное перо — это повеление убить кого-то.
Он передал мне три пера.
Одной рукой я приняла его черный подарок, вторая же готова была метнуться вперед и нанести удар. Но мое стремление к жизни победило. Смерть Бальдура привела бы и к моей погибели. Бежать не имело смысла. Оказаться зимой в чужом краю, не зная дороги домой и оторвавшись от преследования всего на день… Это не лучшие условия для побега. Но к чему эти перья? Совпадение? Или боги хотели передать мне знак, использовав для этого ничего не подозревавшего Бальдура? Убей трех человек, и ты будешь свободна? Графа и графиню, которые хотят моей смерти? Немую старуху, ненавидящую меня и мой народ? Элисию, которая добра ко мне, но не отпустит меня, ведь я ее единственная подруга и мне суждено стать кормилицей ее ребенка? Бальдура, которого мне в одно мгновение хочется зарезать, а в другое — простить? Или еще кого-то, о ком я даже не подозреваю? Или эти перья означают, что должно умереть три человека, прежде чем я обрету свободу? Может быть, я неверно толкую знамение богов? Имеют ли они вообще отношение к этому? Или все это лишь выдумки? Возможно, я схожу с ума, как графиня, которая вот уже несколько недель только и делает, что плачет и кричит? Схожу с ума, как Бальдур, влюбленный насильник? Схожу с ума, как Элисия, заблудившаяся в мире своих страхов?
Мне не место в этом замке, но я стала его частью. Я больше не способна отличать безумие от разума и добро от зла.
Часть 2
Апрель — июнь 913 года
Прошло около трех месяцев с тех пор, как я писала в последний раз. Это было еще до отъезда Мальвина. В замке было холодно, я чувствовала себя такой одинокой. Хотя я и жила в своем доме, у себя на родине, мне казалось, что я попала в изгнание.
Бильгильдис по приказу Эстульфа уехала куда-то вместе с Раймундом. Эстульф сказал, что каким-то его родственникам якобы нужна помощь, но я-то знаю, что онотослал мою служанку только для того, чтобы доставить мне неприятности. Мало ему того, что мой Бальдур, точно жалкий батрак, живет на сеновале, а я провожу те дни, когда под сердцем моим растет дитя, в своей комнате, будто жалкая приживалка. Нет, ему еще нужно было лишить меня той женщины, которая не отвернулась от меня. В январе, когда моя мать родила ребенка, Эстульф забрал у меня и моих трех «Ф». Да, моя мать родила. Десятимесячного. Мальчик маленький и слабый, он выглядит недоношенным, а не переношенным. Судя по тому, что мне рассказали, роды проходили очень тяжело и длились два дня. Я поставила в часовне перед Богородицей свечку, а когда все закончилось, отправила к матери Фернгильду, чтобы передать ей мои искренние поздравления. В результате Фернгильда тут же стала кормилицей младенца, а на следующий день у меня забрали Фриду и Франку, мол, нужно же кому-то присматривать за моей ослабевшей после родов матерью. По словам Эстульфа, Фрида и Франка лучше всего подходят для этого. Беспокоясь о здоровье матери, я не стала возражать и осталась без служанок. Эстульф предложил мне замену, но я отказалась. Все остальные девицы в замке — просто дурочки, которые ни волосы заплести не могут, ни платье в порядок привести. Они скорее навредили бы мне, чем помогли. Воткнули бы мне шпильку в ухо, а не в косу. К тому же они стали бы доносить Эстульфу обо всем, что я делаю.
Он повсюду. Я знаю, никто не верит мне, но Эстульф охотится за мной. Правда, теперь он изменил свои методы. Он больше не пытается убить меня, потому что нашел другой, более действенный способ свести меня со свету.
В последнее время из моей комнаты пропадают всякие вещи. Вот они еще здесь, а на следующий день их уже нет. Точно так же полгода назад из моих покоев пропал кинжал, которым убили папу. Ночью эти вещи забрать не могли, потому что я всегда запираю дверь на засов, но вот днем я иногда выхожу — на кухню, на крепостную стену, к Бальдуру на сеновал, к моим лошадям на конюшню. В это время любой мог бы проникнуть в мою комнату. Стражникам, которые стоят у моей двери, я не доверяю. Кто платит, тот и музыку заказывает. Я не знаю, сами ли они воруют мои вещи или просто отворачиваются, когда кто-то из слуг Эстульфа роется в моей комнате. Пропал шлем моего отца, который я забрала из потайной комнаты. Пропали подаренные мне отцом на семилетие четки — он сам смастерил их для меня. Пропали мои перья. Пропало драгоценное кольцо короля — я позабыла надеть его с утра. То, что пропадают столь разные предметы, может означать лишь одно — Эстульф хочет досадить мне. Он хочет свести меня с ума или выгнать из замка. И сегодня он продвинулся в своих намерениях. Пропала… я едва отваживаюсь написать это… шкатулка с моими записями. Она была спрятана в двойном дне одного из сундуков, спрятана и заперта, а ключ я всегда ношу с собой, но как маленькая шкатулка может противостоять бургграфу? Эстульф взломал ее быстрее, чем я чихнула бы.
Я хотела перечитать то, что написала о себе и Мальвине, мне нужно было что-то, что порадовало бы меня. И я обнаружила, что шкатулка пропала.
Я этого не понимаю. Никто не знал о моем тайнике. Разве что одна из трех моих «Ф» могла бы когда-то заметить двойное дно в сундуке. Да, а теперь все три «Ф» служат моей матери и Эстульфу… Это ужасно. Если мои опасения верны, то все, что я написала за последние месяцы после смерти моего отца, попало в руки этому тирану. Он знает о моих разговорах с Бальдуром, о моих тайных чувствах, о моих переживаниях, мечтах, воспоминаниях. Он знает, что я думаю о моем муже, о моей матери. Он знает о Мальвине и обо мне. Он знает, что Мальвин — отец моего еще не рожденного ребенка. Он знает. И он в любой момент может применить эти знания против меня. И против Мальвина. Возможно, он уже отослал письма герцогу в качестве доказательства моего прелюбодеяния и греховных действий Мальвина. Или ему достаточно знать, что я знаю? Знать, что я знаю, что он может это сделать? Да, это вполне в его характере. Возможность шантажировать меня. Как это подло! Так он избавится от меня, не испачкав рук. Он не прольет мою кровь и при этом получит то, что хочет. Я вынуждена буду отказаться от всех моих притязаний. Так он думает. А мать ведет себя как всегда. Делает вид, что ни о чем не знает.
Я отправилась к Бальдуру на сеновал. Это далось мне нелегко.
— Эстульф завладел тем, что может очень навредить нам, — призналась я.
Бальдур невозмутимо лежал на сене, выстругивая очередную стрелу. Когда мой супруг не гуляет по зимнему лесу, он вот уже несколько месяцев только тем и занимается, что целыми днями выстругивает стрелы. Их уже достаточно для того, чтобы вооружить целую армию. Вот только, к сожалению, у Бальдура нет ни металлических наконечников для стрел, ни солдат.
— Ты не услышал, что я сказала? — нетерпеливо переспросила я.
— Я же не глухой.
— Речь идет о… бумагах. О… записях. Я изливала на бумагу мою ярость, печаль и тоску, я винила тех, кто против нас, понимаешь?
— Я же не тупой.
— Раз ты не глухой и не тупой, то сейчас самое время для того, чтобы ты поговорил со мной.
— Ты хочешь поговорить со мной? Это что-то новое. Ну хорошо, что там с этими потерявшимися бумагами?
— Потерявшимися… Ты так говоришь, будто я сама положила их куда-то и забыла. Их украли. Их украл Эстульф… по крайней мере, я не знаю, кому еще это могло понадобиться. При помощи этих записей он сможет шантажировать меня, а значит, и тебя.
— Ты была настолько неосторожна, что записывала туда что-то щекотливое?
— Именно по этой причине люди и делают подобные записи. Если бы речь шла не о чем-то щекотливом, то я могла бы поговорить об этом с кем угодно, хоть с прачками.
— Ты могла бы хранить тайну в себе.
— Я не собираюсь спорить об этом с человеком, который считает умение писать чем-то вроде болезни, от которой целители еще не нашли снадобья.
— И кто теперь не дает нам спокойно говорить, ты или я?
Три месяца, проведенные на сеновале, превратили Бальдура в философа — насколько это возможно, конечно. Он был никому не нужен, как эти его стрелы без наконечников, и поэтому погрузился в раздумья. Мой муж стал спокойнее и перестал колоть орехи голыми руками.
— Если Эстульф расскажет всем о том, что я написала, то это не закончится ничем хорошим ни для меня, ни для тебя.
— Если он это сделает, клянусь тебе, он не жилец.
— Как и я, — раздраженно отрезала я. — Может, мы придумаем что-то для того, чтобы спасти меня? Ты не мог бы ненадолго отложить эти стрелы?
— Все настолько плохо?
Я глубоко вздохнула.
— Ты имеешь право узнать об этом. Я…
— Я не хочу этого знать, Элисия. Что бы это ни было, сохрани это в тайне от меня, сделай мне такое одолжение.
— Хорошо, но… разве ты не хочешь…
— Нет.
Мы немного помолчали. Бальдур вырезал свою тысячную стрелу, а я стояла рядом со стогом сена, на котором мой муж развалился, точно усталый пес. Я была готова все рассказать ему, даже рискуя тем, что он изобьет меня и обругает. Я думала, что он почувствует себя уязвленным, но поймет, что для сохранения его чести необходимо скрыть мою измену. Ревновать Бальдур не станет. Мы никогда не любили друг друга и лишь в начале наших отношений испытывали друг к другу страсть. Я рассчитывала на то, что мой муж придет в ярость, но вскоре успокоится. Он хотел стать графом, а это было возможно только в том случае, если Эстульф не предаст огласке написанное и не станет шантажировать меня, чтобы я отказалась от титула и земель.
— Остается только один выход, — сказала я. — Я возвращаюсь к тому, о чем говорила в декабре. Эстульф должен умереть.
Бальдур промолчал.
— Я знаю, тебе противна мысль о коварном убийстве. Ты думаешь, мне она нравится? Кому я когда-либо причиняла зло? Я всегда хорошо относилась к слугам, раздавала милостыню бедным, как и полагается, я любила своего отца и уважала мать, хотя последнее и давалось мне нелегко. Я молилась за души моих предков, я грустила, когда сыновья Бильгильдис, друзья моего детства, пали на войне. Я даже пауков и жуков в своей комнате раздавить не могу. Я знаю, иногда я сердилась на тебя и не всегда была тебе хорошей женой… А недавно… недавно…
— Все в порядке, Элисия. Я знаю, что такое любовь.
Должна заметить, что Бальдур удивляет меня в последнее время. Жизнь в этом сарае — он тут словно Диоген в своей бочке — вызвала в нем то, что всегда было скрыто от меня, а может быть, и от него самого. Подозревал ли Бальдур, что ребенок не от него? Подозревал ли он, кто отец? Как бы то ни было, его спокойствие, в котором читалась какая-то неведомая мне в нем ранее чувствительность, пробудило во мне нежность. Сейчас Бальдур был ближе мне, чем когда бы то ни было. Я знала, что ближе ему уже не стать, знала, что никогда не полюблю его, но впервые в жизни я увидела в Бальдуре живого человека со своими страхами и надеждами, а не наделенную даром речи машину для убийства.
Я присела рядом с ним. Этот сарай стал его покоями, а сбитое в кучу сено — его ложем. В воздухе висел запах сухой травы, солома лезла в нос, вокруг прыгали какие-то мелкие букашки.
— Знаешь, Бальдур, мы заключили наш брак пред ликом Господа, но Бог не благословил нас, верно? Думаю, ты согласишься со мной. Я была для тебя дочерью твоего господина, женщиной, которая позволила тебе стать полководцем. Положим, я немного нравилась тебе, я ведь не дурнушка, но главным образом… Останови меня, если я неправа.
Бальдур молчал. Он выстругивал древко.
— А ты был для меня самым верным, самым лучшим приближенным моего отца, человеком, которому отец доверял свою жизнь на войне, человеком, готовым закрыть моего отца собственной грудью, человеком, который думал как он, человеком, которому нравилось то же, что и ему. И я должна сказать тебе — как мужчина ты поражал воображение. Высокий, статный… Ты мне нравился. Ты словно был создан для того, чтобы стать папиным наследником, хозяином этого замка, графом этих земель. Вера в это связывала нас больше, чем что-либо еще.
Бальдур отбросил свою тысячную стрелу и выпрямился.
— Раз уж у нас зашел такой откровенный разговор…
— Да, Бальдур, нам стоит откровенно поговорить.
— …то нам следует называть вещи своими именами. Тебе никогда не было до меня никакого дела. Тебя не интересовала моя жизнь, ни до свадьбы, ни после нее. Ты хоть раз сшила мне тунику, как полагается жене? Ты была равнодушна ко мне. Главным для тебя было то, что я нравился твоему отцу. А еще я говорил, как он, я повторял его слова, я думал, как он, делал то же, что и он, был похож на него. Если бы какая-то собачонка смогла бы подражать твоему отцу, то ты и за пса замуж вышла бы.
— Это смешно.
— Да ну!
— Ты преувеличиваешь. Не знаю, о чем мы спорим. Я лишь сказала, что я хотела выйти за человека, который пошел бы по стопам моего отца, и этим человеком был ты.
— Ошибаешься. Ты не хотела выйти за человека, который пошел бы по стопам твоего отца. Ты хотела сами стопы твоего отца.
— Хотела стопы отца? Что это вообще за фраза такая? Она бессмысленна. То я вышла бы замуж за собачонку, потом я хотела бы стопы отца… Что за чушь?
— Для женщины, которая пишет себе самой длинные и наверняка исполненные глубочайшего смысла и умных мыслей письма, ты как-то несообразительна. Я имею в виду, что ты никогда не хотела, чтобы я был Бальдуром. Если твой отец упрекал меня в том, что я не разделяю его мнение, то ты принималась пилить меня. Если я добивался чего-то, чего твоему отцу никогда бы не удалось достичь, ты считала, что мне и заниматься-то этим не стоило. Ты мечтала выйти замуж за человека, который был бы как Агапет. За воина, за полководца, за бравого парня, за победителя, за героя. Да, наверное, можно сказать, что ты хотела выйти замуж за собственного отца.
Я встала. От такой чудовищной чуши я сперва вообще лишилась дара речи.
— Я думала, что могу хоть раз в жизни нормально с тобой поговорить, — заявила я, взяв себя в руки. — Если таков итог твоего трехмесячного пребывания в этом сарае, то я и думать не хочу о том, что случится после полугода жизни на сеновале.
— Но я должен тебе кое-что сказать, — совершенно невозмутимо продолжил Бальдур. — Я никогда не был таким, как твой отец. Может, я и казался похожим на него, но… Ты знаешь, почему я ходил на войну? Потому что я люблю жить среди солдат, я люблю нашу дружбу, наше братство, люблю вечера у костра, люблю сражаться плечом к плечу, люблю всеобщую радость, когда бой приносит победу, люблю объединяющую нас печаль, если битва обернулась поражением. Люблю запах конского пота и топот копыт, когда двадцать лошадей в ряд галопом несутся по полю. Люблю прохладную гладкую нежность металла, люблю хорошие мечи. Слава нужна мне лишь для того, чтобы разделить ее с ребятами из моего отряда. Я люблю войну за все это, и потому мне нужна война. А что любил в войне твой отец? Кровь и смерть. После своего первого похода он вернулся домой счастливый, оставив два десятка женщин вдовами. После своего второго похода он был счастлив, оставив уже три десятка женщин вдовами. Но потом ему и этого стало мало. Он получал удовольствие от победы, только если на войне гибли женщины и дети. Если бы ты знала, скольким невинным он перерезал горло или отрубил голову. Вид горящей деревни был усладой для его глаз. Он был мясником, неспособным на великий и честный бой. Его смерть была столь же ничтожной, как и его жизнь.
— Я не намерена все это слушать.
— Это правда, ты не намерена. Ты можешь уйти и вернуться в свой мир лжи, ведь ты прожила там двадцать лет и стала настоящей умелицей в искусстве самообмана. Что твой отец дал тебе? На семилетие он подарил тебе четки, а спустя пятнадцать лет — кольцо. Что-то еще, может быть? Нет. Но ты считала его святым.
— Я думала, что могу поговорить с тобой об Эстульфе.
— Я презираю его так же, как я презирал Агапета, ибо он тоже слаб, как и твой отец, пускай его слабость и проявляется иначе. Агапет был слаб, потому что ему нравилось побеждать слабых и не замечать силы тех, кто рядом. Эстульф слаб, потому что он хочет добиться мира на земле, осушая болота и раздавая пищу бедным. Глупец! Венгрия, Западно-Франкское королевство, Бургундия — они покажут Эстульфу, в чем его ошибка, но будет уже слишком поздно. Он просто не понимает, что война может сменить свое лицо, но не душу. Война вечна. Она может завершиться для тебя, только если ты умрешь.
— Меня интересует, что ты собираешься делать с Эстульфом.
— Я уже делаю, ты просто этого еще не заметила.
— Что?
— Я жду.
— А как же мои записи? Что мы будем делать, чтобы вернуть их?
Бальдур улыбнулся. Я еще никогда не видела, чтобы он так улыбался.
— А тебе не приходила в голову мысль о том, что мне все равно? Все равно, что случится с тобой. Если станет известно, что ты там вытворяла, с кем бы, где бы это ни было, то… что ж, ты долго была моей женой. Я стану вдовцом. Но я все равно был зятем Агапета. А что до Эстульфа и твоей милой мамочки, то вскоре и им будет не до тебя, потому что им придется бороться за собственное выживание.
Выйдя из сарая, я замерла в нерешительности. Вместо своего супруга я увидела там совершенно чужого мне человека, который, как я полагала, способен был бы лично утопить меня — по решению суда, конечно, потом бросить моего ребенка в лесу на съедение волкам — тоже по решению суда, а затем с той же холодной улыбкой на устах подняться на графский трон. И он не сказал мне, как собирается выполнить свою угрозу.