Тихая застава Поволяев Валерий

– Вот вам и кабаны, лейтенант, – Грицук отщелкнул от автомата пустой рожок, бросил себе под ноги, носком ботинка отодвинул на видное место, чтобы в горячке боя не расплющить его, не втереть в камни огромной ногой, ведь рожок – это не только ценное солдатское имущество, за которое прапорщик расписывался, рожок еще ценен и другим – слишком мало у них патронных магазинов, все по пальцам считаны-пересчитаны, – хм, кабаны! – Грицук вставил в «калашников» новый рожок.

– Очень не нравятся мне эти камыши, – не слушая напарника, пробормотал Взрывпакет, – если бы их можно было поджечь – поджег бы.

– Не загорятся. Это они с виду сухие, а на деле – нет.

– То-то и оно, – Взрывпакет прицелился и снова дал короткую очередь по камышам. Там неожиданно что-то загорелось неярким факелом и, словно бы в подтверждение разговора, который вели лейтенант с прапорщиком, из камышей с давящимся слезным криком «ы-ы-ы» вывалился человек в полыхающем на спине халате и, поскользнувшись, плашмя повалился на землю. Потом перевернулся, затих – лишь дернул раза три ногой, словно был подбит пулей, выгнулся на земле судорожно, вытянулся и больше не двигался.

– Он что, готов? – спросил прапорщик.

– Не знаю.

– Не повезло душку. Кто же его подпалил? Свои если только. За нарушение веры, за то, что не так трактовал Коран, какую-нибудь суру не прочитал перед жратвой – вот его и превратили в свечку.

В прогале между камнями снова показались душманы. На этот раз они шли показательно, с криком «Алла акбар!», в чалмах, с темными, поблескивающими в свете луны лицами, с автоматами наперевес, страшноватые – Грицук, глядя на них, не удержался, гулко сглотнул слюну.

– Не боись, родимый, – подбодрил его лейтенант, – это всего-навсего сырое мясо, из которого мы наделаем хороших котлет. Не видать им заставы, как своих ушей. Хоть и сгорела она… Построим новую. В землю зароемся, сверху железом накроем голову – все равно жить будем. Ну, нехристи, держись! – Взрывпакет передвинул пулемет, повел стволом из одного края в другой, проверяя угол, который он может захватить во время стрельбы, машинально отметил, что неподвижно лежавший душман, а вместе с ним и камыши, выпали из сектора обстрела, поморщился от неприятного чувства, будто от зубной боли, вздохнул, ощущая, как на него наваливается усталость – тяжелая, ночная, иссасывающая, а вместе с ней – безразличие. Это происходило не только со Взрывпакетом – со всеми воюющими людьми, лейтенант это знал, но от подобных знаний легче никогда не становится. Стиснув челюсти, он пробормотал угрюмо, словно бы борясь с самим собою: – Ну, нехристи… ну!

Надавил на послушный, мягко ускользнувший под пальцем спусковой крючок, длинной очередью свалил несколько душманов – только галоши с обрывками халатов полетели в разные стороны, – душманы мигом рассеялись, каждого теперь надо будет отстреливать отдельно, как горного козла, короткими очередями, – но нет, душманы, продолжая кричать: «Алла акбар!», на бегу стреляя из автоматов, снова собрались в два ручья и понеслись в обход засады к заставе: один ручей покатился слева, другой справа.

Лейтенант дал несколько коротких гулких очередей по левому ручью, сбил человек шесть с ног, потом переместил огонь на правый ручей, также дал несколько очередей, выругался.

– Уж больно вы шустрые! Чего «Алла акбар» перестали орать? А, душки?

Подумал о том, что вообще-то мусульмане кричат «Аллах акбар» – «Аллах велик», – а не «Алла акбар», но букву «х» они никогда не произносят, проглатывают ее в крике, как нечто непотребное, чужое для языка, мешающее дышать, – вот и получается усеченный протяжный крик, словно бы состоящий из нескольких «а» – «Алла акбар!» Как русское «ура!».

«Ура» – это тоже, наверное, что-то усеченное, какая-нибудь старая хвала Господу Богу.

Снова свалил несколько человек слева, потом несколько человек справа, плюнул на горячий ствол пулемета, усмехнулся:

– Спортсмены! Уж больно вы раскипятились! Заставу вы никогда не возьмете! Скорее атамана своего закусаете до крови.

Подумал о том, что, если разобраться, застава им и не нужна, это ведь обычная общага, пахнущая потом и портянками, запасов оружия там нет, запасов патронов тем более, документы все с собой у Панкова, кроме, может быть, журнала наблюдений, в котором все равно нет ничего секретного… – что им там надо? Дизель? Дизель уже спален «эресами». Запас солярки? Этого запаса тоже нет. В баньке попариться? Но и славная банька, великолепно доведенная до ума, спалена…

Что тогда заставляет душманов лезть на пулемет, чтобы дотянуться до заставы? Желание воткнуть в какой-нибудь горелый паз, в обугленную притолоку зеленый мусульманский флаг – клочок выгоревшей грубой материи? Но это же не стоит жизни. Тогда что? Деньги? Может, мусульманскому Мелитону Кантарии за это обещали хорошие деньги – водрузи, мол, знамя Аллаха, – и сразу станешь Рокфеллером! Это? Или что-то еще?

– Тьфу! – снова отплюнулся Взрывпакет: он этих людей не понимал.

Ручей справа снова ожил, несколько человек вскочили на ноги, понеслись на десантников.

– Дураки! – спокойно произнес Назарьин, дал по ним очередь, – и мигом охладил их пыл, свалил на землю. – Ну куда вы суетесь, дураки?

Последние пули очереди всадились в твердый камень – наверное, попала гранитная прослойка, вышибли сноп искр, ярко осветивший пространство, с тоскливым пением унеслись в небо, на афганскую сторону.

Залегшие боевики начали торопливо отползать, изредка кто-нибудь из них пускал в сторону десантников автоматную очередь, трассирующие пули проходили наверху. Назарьин на эти очереди не отвечал, лишь ругался коротко:

– Дур-раки!

Минут через пять каменистое поле перед пулеметным гнездом сделалось чистым, на нем лишь «загорали» убитые боевики, да где-то в камышах надорвано, громко стонал находящийся без сознания человек.

Над далеким каменистым кряжем зажегся коричневый утренний свет, небо завспыхивало легкой розовиной, слабыми звездочками, в выси засочилась, проступая сквозь невидимые поры, утренняя мокреть, эта таинственная игра завораживала всякого человека, увидевшего ее, – Взрывпакет тоже увидел, улыбнулся по-мальчишески радостно, освобожденно, словно бы вернулся в собственное детство, – но вот скромная заря эта пошла вразнос, рассыпалась, будто сырой весенний снег, застыла на несколько минут и погасла, словно бы жизнь ее на этом закончилась. Взрывпакет разочарованно сощурил холодные синие глаза, вздохнул. Повернулся неловко, услышал, как у него ревматизно захрустели кости.

– Чертовы камни! – выругался он. – В них можно всю свою требуху оставить.

– Эти камни опасные, лейтенант, – сказал Грицук, – из человека тепло вытягивают, из костей – мозг, а обратно, в тело да в кости, студь закачивают.

Но Взрывпакет не стал слушать прапорщика – не до того было, – сделал несколько частых вздохов, проговорил словно бы для самого себя – горько, с недоумением:

– Застава-то вон, догорает… Жалко заставу, – вздохнул, затих на мгновение, пробежался глазами по каменистому полю, по растерзанной кромке камышей, поглядел на одиноко валяющиегося душмана, примявшего своим халатом огонь, спросил у напарника: – Патронов сколько у нас осталось? Полчаса еще продержимся?

– Полчаса продержимся. Но больше – нет.

– А нам больше и не надо. Чую я – придется отсюда уходить, – лейтенант ткнул пальцем в лежащего душмана. – А этот все лежит!

– Отдыхает.

– Слышь, Грицук, на родине у себя давно был?

– Дома? Давно, – в голосе Грицука не слышалось ни сожаления, ни досады, голос был спокойным и ровным, – хотя снится мне родина часто. А в последнее время – каждую ночь. Как только закрою глаза – дом свой вижу.

– Ты ведь с Украины… Из какого города?

– Из Луцка.

– Не знаю… Никогда не был.

– У вас, товарищ лейтенант, все впереди, – ободряющим голосом произнес прапорщик, – вы ведь в два раза моложе меня… Сколько вам лет?

– Двадцать один.

– Чуть не угадал, самое чуть – мне сорок четыре. Луцк – яблоневый город. Сиреневый. Вишневый, грушевый, каштановый. Фрукты у нас на тротуарах валяются, как апельсины в Испании.

– Про Испанию откуда знаешь?

– Читал.

– Если будем живы, то приедем половиной десанта и в Луцк. Вареники с вишней трескать. Хотя, наверное, вряд ли, Украина теперь – забугорье, иностранное государство, и ты, Грицук – иностранный гражданин.

– Я украинского гражданства не принимал, паспорта с трезубцем у меня нету.

– Чего так?

– Не успел. Да и желания особого, честно говоря, не было. Жил я в большой стране, присягу давал большой стране, а меня решили заставить жить в каком-то фитюлечном государстве, присягу давать бендеровцам… Не могу я… – прапорщик мученически сморщился, поймал глазами тускнеющий, поутру сильно пошедший на убыль свет луны – наступало самое опасное для засады время: погаснет луна, в темноте к пулеметному окопу можно будет легко подобраться – вязкая предрассветная мгла, серая, пропитанная дымом, туманом и какой-то странной влажной крупкой, способна растворить, скрыть в своей плоти любой предмет, малый и большой, натянуть на него шапку-невидимку, и лейтенант, поняв это, так же, как и луна, потемнел лицом, потускнел, покивал согласно, слушая напарника, – тот все говорил правильно… Видать, настрадался Грицук, много думал в последнее время, в душе появились болячки. – Не могу я и не хочу быть в России иностранцем, – заключил прапорщик, – хотя на родину тянет очень…

Взрывпакет снова кивнул ему.

– Дело говоришь. Тем, кто пропил нас в Беловежской пуще, потомки памятника не поставят. Дай Бог, чтобы могилы, их не тронули – не то ведь выроют. У нас народ изобретательный, умеет расправляться.

– Действительно, лейтенант… Не пойму я ни хрена, что происходит. Вот вы человек умный, объясните мне простую вещь. Развалили великую страну – действительно великую, это признавали все, и друзья и вороги, остановили промышленность, разорили заводы, из земли потихоньку тянут то, что в ней осталось, разные морды набивают себе карманы деньгами так, что карманы лопаются по швам, армию обгадили, офицеров пустили по миру, флота нет, погранцы вместо хлеба приклады автоматов грызут – полный раздрай… И во имя чего, спрашивается? Во имя того, чтобы две-три тысячи человек наелись долларами под самую завязку, а сорок тысяч разных торговцев могли вместо Крыма ездить на отдых в Турцию?

Пока Грицук говорил, Взрывпакет угрюмо молчал, ощупывал глазами каменистую плешку, слушал стоны раненого, застрявшего в камышах – тот то вскрикивал звонко, голосисто, надрывая своим голосом душу, то вдруг затихал, бормотал что-то бессвязно и был едва слышен, – вглядывался в померкшую, тихую заползающую в неведомо откуда появившиеся облака луну, думал о чем-то своем.

Он был согласен с прапорщиком – он мог бы произнести те же самые слова, только более напористо, более резко, с матом и издевательскими подковырками: то, что происходит в России, здесь, в Таджикистане, не понимают не только прапорщик Грицук и лейтенант Назарьин – не понимают генералы и крупные государственные мужи, не понимают академики и слесари, учителя и домработницы, дахкане и вертолетчики, не понимают все, кроме небольшой кучки людей, по ошибке именующих себя демократами. Да демократии от них, как от жадюги – куска снега зимой, не дождешься, любого человека, даже мать родную, эти демократы удавят за десять долларов. Тьфу! Назарьин пожевал губами и громко сплюнул в угол окопа:

– Тьфу!

Луна вползла в темное, похожее на сгусток вонючего порохового дыма облако. Сделалось черно и холодно. Блескучая рассыпчатая розовина рассвета, появившаяся минут пятнадцать назад на востоке, вновь не прорезалась, мир сделался непроглядным, глухим, время остановилось…

«Самая пора умирать, – невольно подумал Взрывпакет, – даже дыхания не хватает, воздуха нет, так тяжело… И темно, очень темно: руку вытяни – не видно».

Душман, которого они с Грицуком посчитали убитым, ожил, приподнял голову, бросил осторожный взгляд на окоп – глаза у него были цепкими, как у кошки, – перевернулся на живот и беззвучно, ловко, не издавая ни единого звука, пополз к окопу.

В районе заставы стреляли, одинокие гулкие хлопки перемежались с сухими очередями «калашниковых» – стрельба эта была на руку ползущему душману, прикрывала его…

– Ловко мы им врезали! – неожиданно по-мальчишески азартно воскликнул Грицук.

– Это было давно, я уже и забыл, когда… – Назарьин усмехнулся, – это все в прошлом.

А прапорщика начал разбирать восторг – он гордился собою, победная улыбка растеклась по его бледному, плоско растворяющемуся в темноте лицу.

– Больше они вряд ли сунутся.

– Сунутся, еще как сунутся, – лейтенант был настроен не так оптимистично, как прапорщик.

С неба пролился короткий тусклый свет – в разверзнувшиеся на несколько минут облака глянул осколок угасшей, обретшей папиросный цвет луны; душман замер, уткнулся головой в землю, враз превращаясь в комкастый неподвижный камень, мертво вросший в памирскую твердь. Взрывпакет приподнялся и, вглядываясь в сумрак, – нет ли чего опасного, – проговорил обрадованно:

– О, посветлело!

– Сейчас все кончится, – мрачно пообещал Грицук и оказался прав – слабенький прозрачный свет начал угасать. – Интересно, как там наши, держатся?

– Держатся. Если бы не держались, стрельбы б уже не было, – сказал Назарьин. – Хотя держать уже нечего, застава сожжена. Всем нам надо уходить, прорываться на соседнюю заставу.

– Если она, конечно, не в пример этой… если она цела – тогда да.

– Если, конечно… – согласился с Грицуком лейтенант, выругался. – Самое поганое время сейчас, хуже, чем вечером, когда половина людей мается куриной слепотой.

– У меня, слава Богу, куриной слепоты нет, – сказал Грицук.

«Нет, так будет», – хотел было сказать лейтенант, но сдержал себя, промолчал, обеспокоенно помотал рукой в воздухе и взялся за старую тему:

– Отвратительное время. Умные люди называют его «между волком и собакой». Действительно, ни одного волка, ни одной собаки не видно.

Душман пополз дальше. Он полз, не издавая ни одного звука – ни царапанья, ни бряцанья, ни шороха, – душман был беззвучен, бестелесен, как привидение.

– Мы уйдем, а дальше что? – Грицук потерся щекой о воротник куртки, пожаловался: – Холодрыга! – высморкался за бруствер. – Мы уйдем – придут другие. Душманы захватят власть, большая кровь прольется. Ведь душманы – голодные. Пока не наедятся – не остановятся. Вот дела, так дела… И еще, лейтенант, мне не понятна жестокость мусульман. Вот что они делают – отрезают головы, с живых людей сдирают шкуру, вспарывают животы, набивают их землей. Разве этого требует от них Аллах?

– И мне не понятна их жестокость, – сказал Назарьин, – думаю, что Аллах здесь ни при чем.

– Если не Аллах, тогда кто заставляет их быть такими? Вера? Ислам?

– Что вера, что Аллах – это одно и то же.

– Не знаю. Думаю – собственная душевная убогость, злость на русских за то, что те работали на них, а сейчас перестали работать. Или что-то еще… Я не знаю, что. Не специалист. Был бы специалистом – ответил бы.

Плоско прижимаясь к земле и по-прежнему не издавая ни одного звука, душман продолжал ползти к пулеметному гнезду. Он находился совсем недалеко от окопа.

– А вдруг они сейчас полезут? – опасливо ежась, спросил Грицук. – В темноте… Мы не увидим их.

– Если не увидим, то услышим, – уверенно произнес Назарьин. – Руки-то с ногами они имеют? Имеют. Значит, топотнут где-нибудь, шаркнут, на камнях споткнутся – услышим!

Чуть поднявшись над землей, душман огляделся, точно услышав бормотанье – промахиваться было нельзя, – и ловко метнул в окоп две гранаты – вначале одну, потом другую, нырнул вниз, прижался к земле, головой притиснулся к небольшому холодному камню.

Из окопа донесся вскрик – первая граната булыжиной ударилась в лейтенанта, отбила ему плечо и хлопнулась вниз, под ноги, за первой в него попала вторая, обожгла бок, и Назарьин, складываясь пополам, ткнулся головой в стенку окопа.

В следующее мгновение из-под тела у него выплеснулся огонь, рванулся вверх. Яркий слепящий свет – это было последнее, что увидел Назарьин в своей короткой жизни, свет ослепил его, обварил яростным жаром и в следующую секунду растворил в себе.

Взрывом с Назарьина содрало одежду, швырнуло в сторону, тяжелый пулемет выбило из окопа, подбросило в воздух. На лету у пулемета оторвало ножки, они по-козлиному резво заскакали по камням. Назарьина скрутило восьмеркой, поотрывало пальцы на руках… Следом за первой гранатой под ним взорвалась вторая. Грицука волной выдавило из окопа, покатило по земле, прапорщик закричал, когда его спиной ударило о камни, продавило хребет, – и потерял сознание.

В каменном проеме появились душманы и – вначале жидкой, осторожно пригибающейся к земле, а потом быстро уплотнившейся, стремительной, опасной лавой покатили на пулеметный окоп Назарьина. Лава, одолев окоп, понеслась дальше, в гнездо спрыгнули два душмана, ухватились руками за остатки спортивного трикотажного костюмчика, который Назарьин надевал вниз вместо белья, приподняли то, что еще несколько минут назад было Взрывпакетом, с сожалением поцокали языками:

– Мертв!

– И ничего нельзя взять? – спросил остановившийся около окопа полевой командир, возглавляющий группу.

– Бесполезно.

– Даже документы?

– Даже документы. Гранаты все перемесили. Ничего целого.

– Оружия нет?

– Кроме одной гранаты, нет, – душман снял с каменной, специально вырубленной полки «лимонку», подкинул в руке, похвалил: – Хороший овощ!

– Тогда не задерживайтесь, догоняйте нас! – скомандовал полевой командир и побежал дальше.

Около оглушенного Грицука также остановились душманы, рывком подняли на ноги. Грицук, приходя в сознание, застонал.

– Живой, – удовлетворенно пробормотал один из душманов, хапнул рукой карман куртки прапорщика, выдернул оттуда пистолет – старый, поставленный на предохранитель «макаров».

– Я ему не завидую, – сказал второй душман.

– Нечего болтать! Поволокли его в тыл – бакшиш получим!

Они подхватили грузного, с отшибленными ногами прапорщика под мышки и проворно, оглядываясь на огонь, взметывавшийся над заставой – пожар неожиданно усилился, хотя на заставе гореть было уже нечему, все сгорело, – потянули Грицука в тыл. У них, кроме полевого командира, остановившегося около пулеметного окопа на несколько мгновений, был свой командир. Он-то и должен был решить судьбу пленного и выдать доблестным моджахедам премию.

А в каменный проем продолжали втягиваться душманы. Они устремлялись к заставе. Ничто больше не сдерживало их. Застава перестала существовать.

В такой странной войне, как война на таджикской границе, которую официально никто не объявлял, могло случиться всякое – такое, что не случается даже на войне настоящей, большой, объявленной всему миру. Ощущения, состояние солдат, которые находились на фронтах Великой Отечественной, где-нибудь под Великими Луками или в Праге, и психологическое состояние тех, кто лежал сейчас на стылых памирских камнях, – совершенно разные. Все зависит от цели, от выбора: тогда была одна цель, сейчас другая. Одно только осталось неизменным – боль, которая оглушает человека, подсеченного пулей.

Всегда, во все годы и века, воюющие люди одинаково остро чувствовали боль и радость, слезы и облегчение, одинаково стремились к теплу и песне, одинаково хотели женщин и ненавидели стрельбу.

Только вот это, пожалуй, и не изменилось. Все остальное стало другим.

* * *

Рация, которая находилась при Панкове, работала плохо – стационарная была разбита «эресами» на заставе, а переносная, сколько над ней ни колдовал Рожков, не могла одолеть высоких каменистых кряжей: связь с отрядом то возникала, то исчезала. Голоса были далекими, трескучими, словно говорили не люди, а какие-то тараканы, прилетевшие к нам из других миров и залезшие в пластмассовую трубку.

– Дальше будет хуже, – мрачно проговорил Панков, – когда рассветет и связь вообще прервется.

В светлое время связь всегда была хуже, чем в темноте, это было проверено тысячу раз. Так было до Панкова, так будет после него.

Перед рассветом на Панкова вышел начальник отряда.

– Доложи потери!

– Потерь пока нет. Есть раненые.

– Сколько?

– Один.

– А у Бобровского?

– Не знаю. Бой идет… Десять минут назад потерь не было.

– Узнай и доложи!

– Есть!

– И готовься к отходу! – приказал начальник отряда.

Он перечислил заставы, где сейчас шел бой. Правда, положение там было получше, чем на «тихой» заставе.

– Жаль, – вздохнул Панков.

– Мне тоже жаль, но делать нечего. Восстанавливать заставу не будем. Восстановим – ее снова сожгут. Куда отходить – ты понял хорошо?

– Так точно! – Панков прикинул, сколько же им, – а главное не сколько, а как, – придется идти до соседней заставы, где этой ночью было на удивление тихо, ни одного душмана, ни одного выстрела, – поморщился: восемнадцать километров. Восемнадцать километров – это дорога немалая. Так что идти придется со сбитыми ногами. С боезапасом. Да еще и огрызаться. Душманы ведь обязательно потянутся следом. – Все понял, – бодро отозвался Панков.

– В общем, когда рассветет, – отходи. А пока держись. И жди помощь! – голос начальника рассыпался, будто столбик пепла под ветром, что-то в нем зашипело, захрустело, голос перерос в пороховой треск и исчез. Эфир теперь был целиком заполнен звуком горящего костра.

– Не вовремя оборвалась связь, – сожалеюще проговорил Панков и передал трубку Рожкову. – Спасибо, Жень.

Поглядел вниз, на заставу. Казарма догорала, в слабеньком свете были видны гигантские зубья обугленных стропил; сгорела и канцелярия, и баня, и слесарка – все сожрало пламя. Строители, тянувшие дорогу, срубили этот поселок наскоро, кривобоко, криворуко – работа была сделана «тяп-ляп», ни уму, ни сердцу, и, хотя Панков вложил в заставу много души, труда – думал, что задержится здесь, а задержаться, как видно, не удастся. Квартира его, похоже, также выгорела – на горы пялились пустые черные зенки окон.

Панков вздохнул, потер рукою грудь – что-то перехватывало ему дыхание, сдавило горло, кислорода совсем не было, в глотке скопилась одна горечь, желудок тупо болел, – Панков вспомнил, что давно не ел, и эти боли были голодными, – в ушах звенело. Он позвал тихо:

– Чара!

Собака поспешно ткнулась ему в руку холодным носом, поддела вверх, словно бы хотела что-то сказать.

– Связи больше нет, товарищ капитан, – вздохнув, сообщил радист. Ну как будто открыл Америку. – И до ночи вряд ли будет.

– Понял, – сказал капитан. – Значит, так, Рожков… Я сейчас с Чарой быстро спущусь к себе в дом, заберу, что у меня там осталось… А ты прикрой меня, если что. Ладно?

– Так точно! Лады.

– Чара, за мной! – скомандовал Панков, перемахнул через бетонную опояску, заперебирал ногами по каменистому склону. Ноги вроде бы отошли окончательно, слушались Панкова. Следом за ним, громыхая и подпрыгивая, понеслись голыши, каменные сколы, спекшиеся комки породы. Чара бежала рядом с капитаном.

Над головой, жарко обдав воздухом, пропела крупнокалиберная пуля, Панков невольно отметил, что задержись он на сотую долю секунды – пуля впилась бы ему в тело, но он оказался проворнее ее, прыгнул в каменистую воронку, оставленную «эресом», не долетевшим до цели. Скомандовал:

– Чара, сюда!

Чара послушно легла в воронку рядом с хозяином. Панков, тяжело дыша, – в горах даже бег вниз заставляет загнанно биться сердце, вызывает слезы, боль, спазмы в легких, дыхание осекается, здесь никогда не хватало и не будет хватать кислорода и привыкнуть к этому не дано никому, никакие тренировки не помогают, – огляделся.

Справа работал пулемет Дурова – на него, похоже, навалились не только душманы, пришедшие из-за Пянджа и переправившиеся через реку ниже заставы, но и люди памирца. Дурову повезло – из-за Пянджа на его участок пришло не так много людей, основная часть душманов переправилась через реку выше заставы и воюет она теперь с десантниками Бобровского. Памирец, судя по всему, разминировал одну из троп и его задержал Дуров. Слева было тихо. Из деревни также перестали стрелять.

– Чара, вперед! – коротко выкрикнул Панков и, ловя сердце собственной грудной клеткой – накрыл его, как плетеным сачком, – выпрыгнул из окопа.

Оскользнулся на камне, проехал немного на ногах, перемахнул через широкую гранитную грядку. Недалеко в валун впилось несколько пуль, металл выбил искры, земля под ногами невольно дрогнула – земля наша вообще отзывается на все чохи, на все уколы и царапины, на всю боль, что мы причиняем ей, вздрагивает, словно живая, – и в этот раз Панков, сострадая ей, сморщился, выплюнул изо рта хриплый выкрик, перемахнул через очередной валун.

Минут через семь он был уже у своего дома.

В сенцах тлели головешки, попыхивали едким дымом, в одной комнате обгорела и затухла от холода и сырости мебель, вторая комната, странное дело, была почти нетронута. Панков удивился – снаряд-то ведь почти точно лег в его квартиру, тут живого места не должно было остаться, только дым да головешки, – все остальное, казалось ему, еще час назад превратилось в пепел, но снаряд, оказывается, лег не в квартиру, а прошел чуть выше ее и в стороне, сбил часть крыши и разрушил вторую, не видимую с гор, «пянджскую» часть дощаника. Холодильник и телевизор – самое ценное, что имелось в квартире – были разбиты.

– Мура все это! Наживем, – пробормотал Панков, схватил висящий на спинке железной кровати рюкзак, сунул туда альбом с фотоснимками, лежавший в шкафу, альбом был припорошен копотью, но цел, дернул на себя перекошенный ящик стола, вытащил коробку с орденом, кинул туда же, в рюкзак, швырнул письма, сложенные вместе и засунутые в плотный полиэтиленовый пакет, покидал кое-что из мелочей – небьющийся стакан, бритвенный прибор, горсть карандашей, полбуханки сухого, глинистого цвета хлеба и три луковицы – НЗ на нынешний день; он рывком выдергивал ящики один из другим, хватал что-нибудь приметное, бросал в темное нутро рюкзака, последнее, что он кинул туда, была бутылка водки с надписью «пшеничная» – тоже НЗ, – купленная в Душанбе, в аэропорту, у стюардов московского рейса.

Задернул горловину рюкзака, замер, стоя с согнутой спиной посреди комнаты, прощаясь с тем, что находилось здесь, – с остающимися вещами, с собственным недавним прошлым.

Откуда-то сбоку резко и вонюче потянуло дымом, будто где-то рядом жгли резину, – наверное, от машины, но горящая машина оставляет совсем иной запах, он поморщился, помотал головой, снова поморщился от того, что в затылке тупо и тяжело заплескалась жидкая горячая боль. Заглянул в соседнюю комнату – может быть, там что-то вновь загорелось, какая-нибудь химия, пропитанная особым составом тряпка, допустим, для протирки мебели, или что-нибудь еще, но в комнате ничего не дымилось, дым приплывал со сторон, и Панков, вздохнув, пробормотал на прощание:

– Ну, всё!

Потом, словно бы вспомнив что-то, метнулся к печке, клюкой отдернул заслонку, глянул в под – где-то здесь должна быть кобра, если, конечно, она жива, но скорее всего, змея сгорела, когда в дом попал «эрес».

Сбоку у печи была сделана специальная выемка, куда Панков складывал дрова, чтобы они немного просохли, правда, в последнее время сушить было нечего, все, что добывалось, немедленно шло в печь, запасов не было, не делали, – капитан нагнулся, посмотрел туда и неожиданно увидел лежащую на пыльных, плохо подметенных кирпичах сморщенную, сухую и от сухости ставшую жестяной змеиную шкуру.

«Значит, все-таки у меня действительно жила змея, – Панков закашлялся от дыма – слишком едок тот был, всасывался в едва приметные щели, нещадно драл глотку, глаза, ноздри, – это хорошо, когда в доме живет змея. Хозяина она, кстати, никогда не укусит – не позволит себе просто такого, а дом охраняет не хуже Чары».

Рядом со «взрослой» змеиной шкурой лежали шесть штук шкурок маленьких – дети домашней кобры тоже сменили одежду. Панков думал, что линяют только взрослые змеи, а оказывается – не только, змееныши тоже линяют, пригнулся, словно над ним прошла струя пуль. «Век живи – век учись…» Недаром так говорят. «И все равно дураком помрешь».

Кобра ушла из дома, она почувствовала опасность уже тогда, когда боевики еще только думали напасть на заставу, кучковались на том берегу Пянджа, жевали насвой и курили анашу, набивали рожки и ленты патронами, молились, оглашая унылыми голосами окрестности, – змея ушла сама и увела с собою детей.

Что-то горькое, горячее возникло во рту у Панкова, сбилось в комок; он, освобождаясь, сплюнул себе под ноги, вздохнул еще раз и, подхватив одной рукой рюкзак, другой автомат, шагнул к выходу.

На улице заметно посветлело, облака, плотным слоем навалившиеся перед рассветом на землю, втянулись в ущелья, утренняя розовина поползла уже по небу, в ней желтоватыми воздушными перьями повисли далекие, расположенные на большой высоте облака. Погода в горах – особенно весной, – меняется стремительно.

Стрельба была слышна со всех сторон, но была она вялой, затухающей – и пограничники, и боевики экономили патроны: у пограничников их почти не было, а боевики покупали патроны на свои деньги, и не всем из них была по карману лишняя коробка «маслят». Раз есть стрельба, хоть и вялая, – значит, люди его живы.

Над командирским крылечком, обугленным, сваливающимся на одну сторону, взметывался в небо металлический прут, на котором болталось выцветшее красное полотнецо – флаг заставы. Флаг этот, вяло болтающийся над крыльцом, был подпален с одной стороны, украшен тремя пулевыми дырками и выгорел уже настолько, что от красного цвета там уже не осталось ничего. Это была обычная линялая тряпка, ветхая, изодранная ветром, спаленная солнцем, пробитая пулями. И все-таки это был флаг. Флаг «тихой» заставы.

Флаг надо было обязательно снять с заставы – капитан Панков был нисколько не хуже какого-нибудь краснодонца, подсыпающего песок в бензобаки немецких грузовиков. Он положил рюкзак на землю и вдруг совсем рядом услышал выстрел.

Пуля прошла над самой его головой, ошпарила жаром и оглушила Панкова – непонятно было даже, что больше оглушило его, пуля или выстрел, – Панков отпрыгнул в сторону, ударился спиной о стенку дома. Сполз вниз и невольно ощупал себя – все ли в порядке, цел ли?

Он был цел. Откуда стреляли? Рядом с ним оказалась Чара, запрядала ушами.

– Чара, в дом! – шепотом скомандовал Панков овчарке. Еще не хватало, чтобы подстрелили собаку. Это xуже, чем подстрелили бы его самого. – В дом, Чара!

Чара тонко, обиженно заскулила, присела на лапы и поползла к двери. Панков нетерпеливо махнул рукой: быстрее, Чара! Выглянул за угол дома – никого. Понял, что к дому просочились два или три человека, – скорее всего, боевики видели, как он козлом, перемахивая через валуны, несся с горы вниз, и теперь решили взять его живым.

– Ну уж дудки! – Панков выматерился. Обидно было, что это хотели сделать люди, которые еще вчера служили вместе с ним одной власти, пели песни о дружбе народов, пили коньяк и заедали его сладкими таджикскими фруктами, и между ними никогда не пробегала кошка, а сегодня они норовят взять капитана живьем, накинуть на него мешок, чтобы потом вволю поиздеваться… – Вот вам! – он сложил три пальца в известную комбинацию и передвинулся к крыльцу.

Прикрывшись кирпичным столбцом, положенным под крыльцо, стал ждать. Минуты через две он увидел, как из-за угла дома высунулась серая грязная чалма, качнулась в воздухе, будто НЛО – неопознанный летающий объект, усмехнулся, поняв, что чалма эта повешена на прутинку. Неужели душманы считают его таким примитивным, неужто полагают, что он будет стрелять по любому движущемуся предмету? Дудки! Панков ждал.

Чалма, насаженная на прут, благополучно уплыла за угол дома, и через минуту оттуда высунулась голова. Бородатая, ушастая, с любопытными глазами. В чалме, естественно. Чалма у душмана была надвинута на самые глаза.

Душман этот был плохим мусульманином, он не покрывал каждый день голову тридцатиметровой лентой, формируя из нее чалму, а вечером, перед сном, не сматывал ткань в пухлый рулон, как это делают другие правоверные, – он, как и все ленивцы, сделал из проволоки каркас, на него намотал ткань, закрепил нитками и как корону надевал чалму на голову. Душман зорко стрельнул глазами в одну сторону, в другую, ничего не обнаружил и, не боясь больше ничего, выдвинулся из-за угла.

Капитан скосил глаза в сторону: как там Чара? Чара замерла в маленьком спаленном предбаннике, затихла, ее совсем не было видно. Главное, чтобы она выдержала игру, не бросилась сейчас на душмана; тот, настороженный, державший автомат наизготовку, а палец на спусковом крючке, в ста случаях из ста опередит собаку. Надо было выждать момент, когда он расслабится.

Душман снова сделал несколько шагов и остановился. Прощупал глазами пространство, понял, что никого нет, и опустил автомат, взгляд у него помягчел, крутые напряженные складки, пролегшие от носа к уголкам рта, в бороду, разровнялись. Панков неспешно выдвинулся из-за кирпичной стойки и снизу, чуть ли не из самой земли, произнес:

– А вот и я!

Глаза у душмана расширились, словно бы он встретился с нечистой силой, и уж, наверное, лучше было, если бы он встретился с нечистой силой, это было бы для него менее опасно, – вскинул свой «калашников», но Панков опередил его, коротко повел стволом своего автомата вверх.

Очередь просекла душмана, сбила с него чалму. Чалма, подскакивая на неровностях, словно колесо, покатилась за угол дома. Душман ничком лег на камни, протянул к Панкову руку, вцепился ногтями в плоский, вытертый подошвами до блеска булыжник, оцарапал его и затих.

Капитан беззвучно метнулся в дом, по дороге притиснул Чару ладонью к полу, предупредил ее шепотом:

– Тихо!

Прижимаясь к обгорелой стенке, плоско, стараясь быть невидимым, Панков переместился на противоположную сторону своей крохотной квартиры, выглянул.

Под домом, на четвереньках, сливаясь с серым сумраком, сидели два душмана. Один из них, проворный, тощий, на пальцах, жестами, объяснял другому, что надо делать дальше, чтобы накинуть на капитана мешок.

«Сейчас вы у меня такой мешок накинете, такой мешок…» – про себя проговорил капитан, задержал в себе дыхание, стянул с пояса вафельно-ребристую, похожую на маленький ананас «лимонку», выдернул чеку и легонько столкнул гранату с обгорелого подоконника вниз.

Услышал, как та звонко хлопнулась на камни, крутанулась, стукнулась о булыжник. Панков выждал еще чуть и стремительно бросился в противоположный угол своей квартиры, прыгнул за печку, присел. Запоздало скомандовал:

– Чара, ко мне!

Чара успела, в одном прыжке одолела пространство, отделяющее ее от хозяина, ловко приземлилась на пол рядом с Панковым. В ту же секунду раздался взрыв.

Несколько осколков пробили хлипкую скорлупу дома, всадились в печку. По кирпичам только звон пошел. Черное горячее облако поднятой пыли, копоти, сажи пронеслось по дому и проворным хвостом втянулось в распахнутую дверь.

– За мной, Чара! – скомандовал Панков, метнулся следом за взрывным облаком к двери, выпрыгнул на улицу, подхватил левой свободной рукой рюкзак и лихо, словно бы у него и не было недавней контузии, перемахнул через убитого душмана, очутился на углу дощаника. Выглянул.

Граната уложила обоих душманов, не пощадила ни одного ни другого. Один, уже мертвый, неподвижный, находился в странной позе – взрыв поставил его на голову, ноги закинул в окно, и он так, зацепившись ногами за подоконник, и остался висеть, упираясь в камень обрубком оторванной руки; второй лежал, опрокинутый навзничь, и, громко хлопая открытым ртом, ловил воздух. Было слышно, как каменисто щелкают окровавленные молодые зубы.

«Сюр какой-то, мистика, – невольно отметил Панков, – фильм ужасов. Да, впрочем, в ужастике никакой режиссер не придумает то, что может придумать реальная жизнь. Вот он, наш современный соцреализм, построенный на фактах жизни… Так нас, кажется, учили? Или не так?»

Он недобро усмехнулся и в следующий миг услышал тихое, произнесенное жестко, отвратительно резко, с присвистом:

– А ну, неверный, руки в гору!

Панков замер на мгновение, ему показалось, что он ослышался, скосил глаза в сторону. Из-за крыльца, а точнее, из-за остова сгоревшей машины, выступил молодой редкобородый душман с автоматом – Панкова он держал на мушке, палец замер на спусковом крючке.

Борода у душмана не росла – лишь вились длинные, редкие, кривые черные волосы, их можно было пересчитать по одному, так было мало волос. Как же он не заметил этого юнца, как промахнулся? Досада и боль возникли в Панкове одновременно.

– Руки, кому сказал! – прежним тихим голосом потребовал редкобородый душман, сделал торопливый шаг вперед, словно боясь упустить добычу. – И автомат, автомат положи на камень! Нехорошо, – произнес он знакомо, с интонацией главного героя фильма «Белое солнце пустыни», нетерпеливо повел стволом «калашникова» вверх, словно бы насаживая Панкова, как вкусного живца, на рыболовный крючок.

Панков нагнулся, положил автомат около ног на грязный, замаранный копотью и слизью, оставшейся от сгоревшей солярки, камень. Глянул в сторону окопов, где находились пограничники. До своих было далеко, никто не сумеет дотянуться, достать выстрелом, помочь ему, – у Панкова от досады даже сдавило горло, захлюпало там что-то соленое, теплое, чужое, он выпрямился. Страха не было, страх еще не успел накатить на него и подмять, как это обычно бывает. А бояться капитану было чего – пыток. Правоверные так пытают православных, что хоть воем вой, небо величиной не в овчинку – в детскую варежку кажется.

– Пистолет… Пистолет тоже на землю, – прежним тихим голосом скомандовал душман и покачал головой, будто имел дело с невоспитанным ребенком: – Ай-ай-ай… Рас-стегивай кобуру, доставай пушку.

Панков расстегнул старую, в царапинах, в драни кобуру пистолета, вытащил оттуда «макарова» и также положил у ног.

– А теперь три шага назад и спиною к стенке!

У Панкова малость отпустило, полегчало на душе. «Вот тут-то я тебя и сделаю, – подумал он, – главное, чтобы тебя рукой достать можно было. Со своим громоздким, с деревянным прикладом, автоматом ты даже развернуться не успеешь».

– Ну, кому сказал! – душман повысил голос, черные угольки глаз его насмешливо и жестко блеснули.

Было уже совсем светло, в сером, странно шевелящемся от холода воздухе все было хорошо видно, утренняя глубокая розовина, наползавшая с востока, морозно густела, делалась яблочно-красной, крепкой. Панков, держа руки над собой, развернулся лицом к противнику, сдавил зубы. «Что же ты, дурак, делаешь? Не спиной к стенке надо ставить, а лицом». В голове, в ушах, в затылке родился заполошный металлический звон, с ним трудно было совладать, он не вытряхивался из ушей, сидел там, как клейкая капелька воды, да и то, чтобы вытрясти капельку из уха, надо долго прыгать на одной ноге, – Панков отступил назад на несколько шагов, прислонился спиной к горелой стенке.

– Руками не играй – живо продырявлю, – предупредил душман. Он хорошо говорил по-русски, чем отличался от здешних таджиков, многие из которых вообще не знают русского языка, – видать, прибыл этот человек из Душанбе или Куляба, в школе учился на пятерки, был надеждой папы и мамы… Теперь папиным и маминым надеждам сбыться уже не суждено. – Понял, что я тебе сказал?

– Само собою разумеется, – спокойно произнес Панков. Он услышал свой голос со стороны, подивился ему: холодный, неожиданно сочный и почему-то чужой, – но это был его голос.

Панков приготовился. «Давай, давай, сейчас я тебя, душок, сделаю…»

Душман, держа автомат наготове, облезлым тусклым стволом вперед, аккуратно ступая по камням, приблизился к Панкову, облизал губы – увидел на мягких матерчатых погончиках Панкова четыре звездочки, хохотнул обрадованно:

– Командир, никак? Сам? – и, не удержавшись, похвалился: – Много денег получу… Какое у тебя звание?

– Капитан, – помедлив, ответил Панков – очень уж не хотелось отвечать этому школяру, усмехнулся: повезло мальчику с редковолосым подбородком – капитана взял в плен. «Ну, давай, ближе, ближе… Чего остановился-то?»

– Капитан? – словно бы не веря тому, что услышал, переспросил душман.

– Капитан, капитан, – подтвердил Панков, продолжая внимательно разглядывать душмана.

А тот уже что-то почувствовал, сделал еще один шажок вперед и опять остановился: в угольных глазах его поблескивало любопытство и кроме любопытства, где-то в глуби, на дне зрачков, – страх: этот паренек боялся капитана. Боялся и в ту же пору не верил своей удаче: надо же, на кого накинул мешок!

Он опять продвинулся чуть вперед и опять остановился. Подобрал пистолет, ногой отодвинул автомат Панкова. Душман находился всего в двух метрах от капитана, приблизься он еще чуть – и можно было бы бить, но душман не пересекал некую невидимую черту, словно бы знал, что ее нельзя пересекать. Глянул на капитана зорко, в упор, по-взрослому, качнулся на тонких стеблях ног, обутых в сапоги, на которые были натянуты аккуратные мягкие галоши, улыбнулся задорно, будто пионер.

Не верилось, что все это происходило наяву, что не сон это и не пьяная одурь, в которой может привидеться все что угодно. Панков, набычившись, расставил ноги чуть шире, душман увидел в этом простом движении что-то угрожающее для себя и поспешно отступил от Панкова, закричал предупреждающе:

– Но-но, но-но!

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Против наших каслинских мастеров по фигурному литью никто выстоять не мог. Сколько заводов кругом, ...
«Наши старики по Тагилу да по Невьянску тайность одну знали. Не то чтоб сильно по важному делу, а та...
«Наше семейство из коренных невьянских будет. На этом самом заводе начало получило.Теперь, конечно, ...
«У Данилы с Катей, – это которая своего жениха у Хозяйки горы вызволила, – ребятишек многонько народ...
Тридцатидевятилетняя Мария Гончарова попадает в дородовое отделение одной из петербургских больниц в...
В книгу известного русского писателя Николая Коняева включены жизнеописания русских святых – от равн...