Тайна смерти Петра III Елисеева Ольга
Но дело шло уже не об изменении черт, а о крайне тяжелом физическом состоянии, в котором Елизавете трудно было не только покидать дворец, ходить, но даже вставать на покрытые язвами ноги. Всю осень 1761 г. она провела в Царском Селе, с ней неотлучно находился только Иван Шувалов, который, как мог, утешал и ободрял больную возлюбленную. Наблюдатели отмечали, что дочь Петра «никогда не помирится с мыслью о смерти и не в состоянии будет подумать о каких-либо дальновидных соответствующих этому распоряжениях»86.
Действительно, всю жизнь панически боявшаяся покойников и избегавшая даже разговоров о похоронах Елизавета отказывалась размышлять о собственном уходе. Ведь ей исполнилось всего 52 года! А предстояло еще подумать о наследнике, составить завещание. Все это было выше сил.
К концу царствования отношения императрицы с племянником выглядели безнадежно испорченными. Мерси д’Аржанто писал: «Постоянное неудовольствие… причиняет ей поведение великого князя и его нерасположение к великой княгине, так что императрица уже три месяца не говорит с ним и не хочет иметь никаких сношений… Она попеременно предается страху, унынию и крайней подозрительности»87.
В то же время все наблюдатели обращали внимание на искреннюю любовь, которую августейшая бабушка проявляла к маленькому царевичу Павлу. Секретарь датского посольства Андреас Шумахер отмечал «сильное неудовольствие государыни странным поведением ее своенравного и малопослушного племянника и нежную, почти материнскую заботу, с какой она воспитывала юного принца Павла Петровича. Он постоянно находился в ее комнатах и под ее присмотром и должен был ее повсюду сопровождать. Его так отличали перед родителями, что их это серьезно уязвляло, а думающей публике давало повод для разных умозаключений»88. Граф Марси тоже доносил, что Елизавета в последние месяцы жизни любила являться в свете вместе с Павлом Петровичем89.
О планах передачи короны юному Павлу писали многие современники. Позднее Екатерина утверждала, будто августейшая свекровь намеревалась «взять сына его (Петра Федоровича. – О. Е.) семилетнего и мне поручить управление»90, но это оказалось «не по вкусу» Шуваловым, и они отговорили императрицу от подобного шага.
Скорее всего, умирающая и сама имела причины не доверять Екатерине. Вряд ли она была готова передать невестке всю полноту власти. Шумахер справедливо замечал: «Я… нисколько не сомневаюсь, что императрица Елизавета должна была назначить своим наследником юного великого князя. Но поскольку государыне не слишком приятна была личность великой княгини, матери этого принца, можно утверждать почти наверняка, что регентство не было возложено на нее одну – право контролировать и утверждать [решения] предоставлялось, по-видимому, Сенату».
Забегая вперед, скажем, что такое устройство как нельзя более отвечало устремлениям воспитателя царевича Павла, Н.И. Панина, известного своими проектами ограничения самодержавия в пользу Сената и Государственного совета. «Императрица слишком хорошо знала направление мыслей этой принцессы, – продолжал Шумахер, – которое слишком часто вызывало подозрения, чтобы вручить в ее руки неограниченную власть. С большой уверенностью можно было предсказать, что она воспользуется такой властью исключительно к своей собственной выгоде»91.
Подобные убеждения были в дипломатических кругах общими. Составляя в 1759 г. для парижского начальства «Мемуар» о России, резидент Шарль де Эон утверждал: если Елизавета Петровна проживет достаточно долго, чтобы воспитать Павла, «то завещание будет не в пользу отца». Последний, по отзыву тайного агента, «лицом дурен и во всех отношениях неприятен, ум недалекий и ограниченный, упрям, вспыльчив, без меры и без толку болтлив, часами говорит о военных делах, преклоняется перед Фридрихом II и к тому же не без сумасшедшинки». Что же касается Екатерины, то ее красота, таланты и образованность «омрачены только сердечными увлечениями». «Я верю в ее смелость, и, по суждению моему, у нее достанет характера предпринять смелое дело, не страшась грядущих последствий». Но она «столь явно хочет заниматься государственными делами» и «снискать любовь народа», что императрица «прониклась к ней недоверием»92.
Планы по передаче короны Павлу созрели в кругу Шуваловых. Кроткий фаворит и его «братья-разбойники» задолго до решающих событий начали оказывать Екатерине и Петру Федоровичу знаки внимания. Еще в июле 1758 г. Лопиталь доносил в Париж: «Иван Шувалов полностью перебрался на сторону молодого двора». Но это ничего не значило, ибо малый двор раздирала ожесточенная внутренняя борьба. Следовало определиться, кого поддерживать: великого князя или его жену.
И вот тут в недрах самого клана Шуваловых, вероятно, возник раскол, не позволивший в дальнейшем Ивану Ивановичу действовать уверенно. Летом 1759 г. французский посланник сделал вывод: «Этот фаворит хотел бы играть при великой княгине такую роль, что и при императрице»93. Однако кузены склонялись в пользу цесаревича. Еще до дела Бестужева, в 1756 г., Петр Шувалов добился от Елизаветы разрешения создать отдельный 30тысячный корпус, названный сначала Запасным, а потом Обсервационным. Шувалов стал его командующим. Это воинское подразделение было в полном смысле слова отдельной армией, так как не подчинялось главнокомандующему94. В случае необходимости корпус мог поддержать наследника при восшествии на престол. Если Бестужев располагал дружбой фельдмаршала С.Ф. Апраксина[5] и через него надеялся получить помощь армии, то Шувалов завел собственное войско.
Шумахер сообщал: «От меня не укрылись симпатии генерал-фельдцейхмейстера Петра Шувалова к этому государю (Петру Федоровичу. – О. Е.). Я достаточно уверенно осмеливаюсь утверждать, что корпус из 30 000 человек, сформированный этим графом, названный его именем и подчинявшийся только его приказам (правда, почти уничтоженный в ходе последней войны, и в особенности в кровавой битве при Цорндорфе), был предназначен, главным образом, для того, чтобы обеспечить передачу российского трона великому князю Петру Федоровичу в случае, если кому-либо вздумается этому воспрепятствовать. Неудивительно, что позже, стоило только великому князю вступить на престол, он буквально в тот же момент назначил упомянутого графа генерал-фельдмаршалом. Когда же тот спустя 14 дней умер, император приказал предать его земле со всеми мыслимыми воинскими почестями и с исключительной торжественностью»95.
Возможно, регентство при малолетнем Павле улыбалось фавориту Ивану Ивановичу больше, чем воцарение Петра III. Однако без кузена – этого решительного, напористого и хищного человека – он действовать не мог, ведь у кроткого возлюбленного Елизаветы не было рычагов ни в армии, ни в гвардии. Есть все основания полагать, что при развитии сюжета по худшему из вариантов гвардия и корпус Петра Шувалова могли столкнуться.
Желательно было избежать вооруженного выяснения отношений. В этих условиях горячий энтузиазм и торопливость Дашковой могли только повредить делу. Сгорая от нетерпения, княгиня сама решила разузнать у Екатерины ее планы. «20 января, в полночь, я поднялась с постели, завернулась в теплую шубу и отправилась в деревянный дворец на Мойке, где тогда жила Екатерина… Я нашла ее в постели… “Милая княгиня, – сказала она, – прежде чем Вы объясните мне, что вас побудило в такое необыкновенное время явиться сюда, отогрейтесь…” Затем она пригласила меня в свою постель и, завернув мои ноги в одеяло, позволила говорить. “При настоящем порядке вещей, – сказала я, – когда императрица стоит на краю гроба, я не могу больше выносить мысли о той неизвестности, которая ожидает Вас… Неужели нет никаких средств против грозящей опасности, которая мрачной тучей висит над Вашей головой?.. Есть ли у Вас какой-нибудь план, какая-нибудь предосторожность для вашего спасения? Благоволите ли вы дать приказания и уполномочить меня распоряжением?”. Великая княгиня, заплакав, прижала мою руку к своему сердцу. “…С полной откровенностью, по истине объявляю Вам, что я не имею никакого плана, ни к чему не стремлюсь и в одно верю, что бы ни случилось, я все вынесу великодушно…” – “В таком случае, – сказала я, – Ваши друзья должны действовать за вас. Что же касается до меня, я имею довольно сил поставить их всех под Ваше знамя, и на какую жертву я неспособна для Вас? …Если б моя слепая любовь к вам привела меня даже к эшафоту, Вы не будете его жертвой”»96.
Княгиня фактически просила будущую императрицу перепоручить ей объединение сторонников и организацию переворота. Екатерина повела себя осторожно, не сказав ни «да», ни «нет». Позднее наша героиня в разных источниках от личных писем до автобиографических заметок будет повторять, что не доверяла Дашковой из-за ее семейных связей.
«К князю Дашкову езжали и в дружбе и согласии находились все те, кои потом имели участие в моем восшествии, яко то: трое Орловы, пятеро капитаны полку Измайловского и прочие… Но тут находилась еще персона опасная, брат княгини, Семен Романович Воронцов, которого Елизавета Романовна, да по ней и Петр III, чрезвычайно любили. Отец же Воронцовых, Роман Ларионович, опаснее всех был по своему сварливому и перемечливому нраву»97. Итак, все, что решились бы предпринять заговорщики, стало бы немедленно известно в стане великого князя. А потому довериться Дашковой Екатерина не могла.
Уже после переворота, характеризуя роль подруги, молодая императрица не без раздражения писала: «Она знала кое-кого из главарей, но была у них на подозрении из-за своего родства… Заговорщики были связаны со мной в течение шести месяцев задолго до того, как она узнала их имена… От княгини Дашковой приходилось скрывать все каналы тайной связи»98.
Опасаясь раскрыть заговор, который только-только завязывался, Екатерина отказала и настойчивому предложению мужа подруги. «При самой кончине Государыни Императрицы Елизаветы Петровны прислал ко мне князь Михаил Иванович Дашков, тогдашний капитан гвардии, сказать: “Повели, и мы тебя возведем на престол”. Я приказала ему сказать: “Бога ради, не начинайте вздор; что Бог захочет, то и будет, а ваше предприятие есть ранновременная и не созрелая вещь”»99.
В декабрьские дни 1761 г. наша героиня не чувствовала себя готовой к решительным действиям. Отчасти виной тому стала очередная беременность, которую на этот раз тщательно скрывали. 11 апреля 1762 г. Екатерина тайно родила сына от Григория Орлова, который был назван Алексеем и впоследствии получил фамилию Бобринский. Но приближающееся материнство вряд ли явилось главным препятствием на пути к перевороту. Скорее всего, великая княгиня действительно считала дело «не созрелым». Характер Петра был известен сравнительно узкому кругу аредворцев. Следовало повременить, дав подданным в полной мере насладиться поведением нового монарха и тем самым обрести еще большую поддержку общества и увеличить число сторонников. Недаром позднее Екатерина назовет мужа «лучшей мушкой» на своем «прекрасном лице». Его безобразие только оттеняло ее красоту.
Кроме того, имелась возможность решить дело мирно, сугубо келейными, дворцовыми методами. Уже после восшествия на престол Екатерина возблагодарит Бога, что затеи Шуваловых не удались: она стала не регентом, а самодержавной монархиней. Однако в момент смерти императрицы нашу героиню удовлетворила бы и синица в руке. Тем более что синица эта летела пока очень высоко.
В заметке о кончине Елизаветы невестка писала, что незадолго до роковой развязки Иван Шувалов пытался посоветоваться с Паниным по поводу престолонаследия. «Фаворит… быв убежден воплем множества людей, которые не любили и опасалися Петра III, за несколько дней до кончины Ее Императорского Величества… клал намерение переменить наследство, в чем адресовал к Никите Ивановичу Панину, спрося, что он думает и как бы то делать». По словам Ивана Ивановича, «иные клонятся, отказав и выслав из России великого князя Петра с супругою, сделать правление именем их сына Павла Петровича, которому был тогда седьмой год… Другие хотят выслать лишь отца и оставить мать с сыном, и что все в том единодушно думают, что великий князь Петр Федорович не способен [править] и что, кроме бедства, Россия не имеет ждать».
Опытный дипломат Никита Иванович повел себя очень осторожно. Он заявил, «что все сии проекты суть способы к междоусобной погибели, что в одном критическом часу того переменить без мятежа и бедственных следствий не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено». После чего воспитатель Павла уведомил великую княгиню о разговоре. «Панин о сем мне тотчас дал знать, сказав при том, что больной императрице если б представили, чтоб мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может. Но к сему, благодаря Богу, ее фавориты не приступили, но, обратя все мысли свои к собственной безопасности, стали дворовыми вымыслами и происками стараться входить в милости Петра III, в коем отчасти и преуспели»100.
Видно, что Иван Шувалов не решался лично обратиться к Екатерине. Да и прямой контакт с нею, стань о нем известно Елизавете, вызвал бы неодобрение тяжело больной императрицы. В качестве посредника был избран Панин, с которым беспрепятственно могли поговорить как великая княгиня, так и фаворит. Кто лучше дипломата мог согласовать самые противоречивые интересы? На первый взгляд, воспитатель царевича казался очень подходящей фигурой для роли медиатора. Однако в отношениях с ним и у Шуваловых, и у Екатерины имелись подводные камни.
Носились слухи, что в юности Панин был хорош собой и заинтересовал Елизавету. Его удаление сначала в Данию, а потом в Швецию при дворе рассматривали как результат происков Шуваловых. Кроме того, Панина считали «человеком Бестужева», который и «спрятал» неудавшегося фаворита в Копенгагене от мести «братьев-разбойников». Никита Иванович проводил на севере линию канцлера, противодействуя интересам Франции. А Иван Шувалов, со своей стороны, был страстным приверженцем Парижа и отцом союзного договора. В Стокгольме Панин пережил сильное унижение после победы линии Шуваловых, когда был вынужден фактически предать шведских сторонников русского влияния. Никита Иванович не забыл этот жестокий «реприманд»101. После свержения Бестужева Панин подал в отставку. Нового канцлера он считал своим врагом и, унаследовав связи бывшего покровителя, тяготел к сторонникам великой княгини. По возвращении в Россию Никита Иванович получил должность воспитателя царевича Павла. Тогда никто не мог подумать, что этот скромный пост сделает его таким нужным для всех в момент кончины Елизаветы.
К тому времени Никита Иванович был уже состоявшимся политиком со своими облюбованными и выношенными проектами. Государственное устройство по шведскому образцу с ограничением власти монарха казалось ему предпочтительным по сравнению с отечественными порядками. Екатерина быстро почувствовала в воспитателе сына лишь временного союзника, склонного играть самостоятельную роль. Впервые он попытался сделать это в дни переговоров с фаворитом, объявив последнему, что замена наследника не может произойти в одночасье, без смуты. А великой княгине сказав, будто стоит представить императрице предложение об ее регентстве, и дело будет сделано. В конечном счете, его действия блокировали инициативу обоих. «Представить императрице» что-либо можно было только через фаворита. Шувалову же посоветовали не предпринимать никаких движений.
5 января 1762 г. Бретейль доносил в Париж: «Когда императрица Елизавета в конце декабря сделалась больной, при ее дворе возникли две партии. Одна – Шуваловых – стремилась к тому, чтобы не допустить воцарения великого князя и, отправив его в Голштинию, провозгласить юного великого князя Павла Петровича его преемником, поставив великую княгиню во главе Регентского совета, руководителями коего рассчитывали стать Шуваловы.
Другая – Воронцовых, возглавляемая Романом, братом канцлера и отцом фрейлины Воронцовой, любовницы великого князя, желала, чтобы великий князь развелся со своей женой, признал бы своего сына внебрачным и женился на фрейлине Воронцовой. Такое решение одновременно удовлетворило бы ненависть великого князя к своей жене и позволило бы ему выполнить обещание, данное фрейлине, его любовнице…
Если бы императрица умерла сразу же, то все эти противоречивые мнения породили бы всеобщий беспорядок и повлекли бы за собой весьма неприятные последствия для России. Но императрица проболела несколько дней, в течение которых русские разделились, и Панин взялся за то, чтобы примирить обе партии, побудив их действовать по его плану. Панин сознавал опасность для России незрелости своего питомца, а также позора развода, не имевшего другой цели, кроме замужества мадемуазель Воронцовой». Поэтому Никита Иванович решил возвести на трон Петра, Федоровича, ограничив его свободу при помощи Сената и Синода.
Он «хорошо знал малодушие, слабость и невежество великого князя», благодаря которым «было бы легко сдерживать его на троне», создав «такую систему, которая по существу уравняла бы в правах Сенат и государя», рассуждал Бретейль. Под давлением Панина великий князь якобы пошел на попятные и заявил, что «он никогда не думал разводиться и вступать в брак с фрейлиной Воронцовой, добавив: “Я обещал этой девушке жениться на ней не ранее, чем умрет великая княгиня”». Из всего произошедшего дипломат заключал, что «Петр III – малодушный, несведущий человек, им можно было бы управлять с помощью Сената на протяжении всего его царствования»102.
Видимо, на это же надеялся и Панин. Но вскоре ему пришлось разувериться в податливости великого князя. Отношение Петра лично к Никите Ивановичу ярко проявилось в одном эпизоде, описанном Ассебургом со слов самого Панина: «Приблизительно за сутки до кончины Елизаветы Петровны, когда она была уже в беспамятстве и агонии, у постели ее находился Петр вместе с врачом государыни и с Паниным, которому было разрешено входить в комнату умирающей. Петр сказал врачу: “Лишь бы только скончалась государыня, вы увидите, как я расправлюсь с датчанами… Они станут воевать со мною на французский манер, а я – на прусский” и т. д. Окончив эту речь, обращенную ко врачу, Петр повернулся к Панину и спросил его: “А ты что думаешь о том, что я сейчас говорил? ” Панин ответил: “Государь, я не понял, в чем дело. Я думал о горестном положении императрицы”. “А вот дай срок! – воскликнул Петр… – Скоро я тебе ототкну уши и научу получше слушать”»103.
Удивляет откровенная враждебность Петра Федоровича к воспитателю Павла. Вероятно, переговоры, во время которых его заставили отказаться от излюбленного плана женитьбы на Воронцовой, разозлили великого князя. Петр всегда сердился, когда проявлял малодушие, и таил раздражение против того, кто его к этому принуждал. В данном случае он пригрозил прибрать к рукам вельможу, который вынашивал план ограничить власть самодержца. Панин не был смелым человеком, после такой сцены он предпочел затаиться и не предпринимать никаких действий.
Тогда же на сторону законного наследника окончательно перебрался фаворит. В еще одной автобиографической заметке, записанной со слов Екатерины II ее статс-секретарем А.А. Безбородко, сказано: «Из сих проектов родилось, что… Шуваловы помирились с Петром III, и государыня скончалась без оных распоряжений»104.
Однако имелись и другие известия. Шумахер был убежден, что завещание все-таки существовало. «Достойные доверия, знающие люди утверждали, что императрица Елизавета и впрямь велела составить завещание и подписала его собственноручно, в котором она назначала своим наследником юного великого князя Павла Петровича в обход его отца, а мать и супругу – великую княгиню – регентшей на время его малолетства. Однако после смерти государыни камергер Иван Иванович Шувалов, вместо того, чтобы распечатать и огласить это завещание в присутствии Сената, изъял его из шкатулки императрицы и вручил великому князю. Тот же якобы немедленно, не читая, бросил его в горящий камин[6]. Этот слух, весьма вероятно, справедлив»105.
Возможно, в связи с приведенным известием Екатерина характеризовала Ивана Ивановича в письме к Понятовскому как «самого низкого и трусливого из людей»106. Поведение канцлера Воронцова перед смертью государыни наводит на мысль, что дядя любовницы Петра серьезно опасался, как бы умирающая не продиктовала ему завещания в пользу маленького Павла. Когда Елизавета призвала к себе Михаила Илларионовича, вельможа захворал. «Он настолько поддался своей слабости и непомерной трусости, что сказался больным и слег в постель, хотя его незначительная болезнь ни в коем случае не могла помешать ему выходить из дому, но он все-таки намеренно уклонился от необходимости присутствовать при кончине государыни и расстался с ней, не повидавши ее еще раз»107.
Лишь Иван Шувалов и оба брата Разумовские находились с государыней до конца. Бретейль сообщал 11 января 1762 г. о последних минутах Елизаветы: «Императрица призвала к себе великого князя и великую княгиню. Первому советовала она быть добрым к подданным и стараться снискать любовь их. Она заклинала его жить в согласии с супругою и, наконец, много говорила о нежных своих чувствах к молодому великому князю и сказала отцу оного, что желала бы в знак несомнительной с его стороны к ней признательности, дабы лелеял он сего дитятю. Как говорят, великий князь все сие ей обещал»108.
В день кончины Елизаветы – 25 декабря – пришло радостное известие с театра военных действий. П.А. Румянцев сообщал о взятии города Кольберга на Балтийском побережье. Эта счастливая новость сопровождала последние минуты императрицы, а преподнесенные ей ключи вражеской твердыни стали ключами Царствия Небесного.
Глава 3. РЕАЛИЗОВАННАЯ АЛЬТЕРНАТИВА
Ни одно из обещаний, данных Елизавете Петровне на смертном одре, молодой император выполнять не собирался. И окружающие отдавали себе в этом отчет. Нового государя боялись еще до прихода к власти. Со слов Панина Ассебург нарисовал обстановку при русском дворе: «Когда она (Елизавета. – О. Е.) скончалась, общая печаль до того всеми овладела, что довольно было взглянуть друг на друга, и слезы лились у всех из глаз»109.
Что же вменялось наследнику в вину? «Он курит табак, пьет пиво и водку, что вовсе не совпадает с изящными приемами двора, – сообщал в Париж Фавье. – Зато вполне согласно с нравами не только массы народа, но и русского дворянства, духовенства и военного класса. Удивительно, что нация осмеливается порицать в одном только великом князе образ жизни, который так свойственен северному климату и так согласен не только с примером Петра Великого, но и с установившимися в России обычаями»110.
Перед нами парадокс. Петра III терпеть не могли именно за те качества, которые присущи народу в целом. И не только потому, что частный человек имеет возможность их прятать, а глава государства, находясь на виду, обнаруживает во всем безобразии. Это было бы половиной беды. За внуком Петра Великого не признавали права на национальные пороки. У деда они уравновешивались гениальностью. Петру Федоровичу нечего было предъявить взамен. Наличие у него замашек предка воспринималось как нечто несообразное. Гротеск. Карикатура. Тем более обидная, что нарисована она иностранцем.
Елизавету любили, несмотря на легкомыслие и ограниченное участие в делах. То есть чисто интуитивно старались не замечать дурных свойств. В ее племяннике тоже интуитивно не угадывали хороших. Подданные словно ослепли. И не случайно. «Код» к их сердцам не был вскрыт Петром Федоровичем. Код, прежде всего, культурный – национальный, религиозный, языковой, поведенческий. Все, над чем так старательно работала Екатерина с первого дня пребывания в России, казалось ее супругу излишним. В результате его считали чужим. «Великий князь представляет поразительный пример силы природы, – замечал Фавье. – …Он и теперь еще остается истым немцем и никогда не будет ничем другим»111.
От «своего» потерпели бы и не такие выходки, какие позволял себе Петр III. От чужака не приняли ни хорошего, ни плохого: ни мира с Пруссией, ни благодеяний дворянству, ни попыток предложить весьма здравые реформационные шаги. Все в равной мере казалось дурно.
Историков напрасно упрекают в нелюбви к альтернативному мышлению. Вопрос о том, что могло бы случиться, если бы… – интересует профессионалов ничуть не меньше, чем дилетантов. Однако, в отличие от последних, ученые чаще всего в состоянии предположить, почему тот или ной путь не был реализован, и даже не мог быть реализован. Это-то особенно и раздражает тех оппонентов, кто склонен пренебрегать подробностями.
История краткого – всего полгода – царствования Петра III как будто полна альтернатив. Проживи бедный император дольше – и, как знать… Возможно, он создал бы в России гражданское общество. Отменил крепостное право. Провел реформы, достойные деда, и, в конечном счете, направил по лучшему руслу течение отечественной истории, избежав отдаленных трагедий.
Увы. Гражданское общество не создается одним указом – даже самым милостивым – для этого нужны годы труда. Такой труд лег на Екатерину и был неблагодарным. О крестьянском вопросе Петр не задумывался всерьез. Во всяком случае, источники законодательного характера свидетельствуют, что для него крепостное право было чем-то незыблемым112. Слабое здоровье молодого императора, расшатанное разгульной жизнью, не позволяло надеяться на долгое царствование. Если Петр Федорович хотел чего-то изменить, то должен был действовать быстро.
Он и действовал быстро. Вернее, торопливо. Хватался сразу за все и уже в следующую минуту переходил к другому предмету. «Главная ошибка этого государя, – писал Шумахер, – состояла в том, что он брался за слишком многие и к тому же слишком трудные дела, не взвесив своих сил, которых явно было недостаточно»113. За 186 дней царствования Петр издал 192 законодательных акта (манифесты, сенатские и именные указы и т. д.), иными словами они появлялись ежедневно, а иногда – букетом, по несколько штук в день. Уже в первую неделю самостоятельного правления, до 31 декабря 1761 г., император успел подписать пять указов114.
Если предположить, что Петр III сознавал, как мало ему отпущено, то станут понятны и поспешность в работе, и безудержное стремление наслаждаться женщинами, вином, парадами, музыкой – всем, что составляло для него жизнь. Это Екатерина пришла в Россию всерьез и надолго. А ее муж, как мотылек, готовился вот-вот отлететь. Потому Петр взахлеб упивался властью и спешил осуществить назревшие, на его взгляд, преобразования.
По верному замечанию А.Б. Каменского, главные реформы заняли у молодого императора всего три дня: 18 февраля был подписан указ о вольности дворянства, 19го – о секуляризации церковных земель, 21го – о ликвидации Тайно канцелярии115. Государю некогда было вдаваться в детали, продумывать и взвешивать каждый шаг, каждое слово в новых законах. Он реализовывал преобразования вчерне. И очень спешил.
Важно было успеть заключить мир с Пруссией, отнять у Дании Шлезвиг, развестись с Екатериной и жениться на любимой женщине, признать сына незаконным, обзавестись настоящими наследниками… За исключением первого пункта, на остальное не хватило времени.
И все же следует признать, что история дала Петру III шанс. Полгода – вполне достаточный срок для того, чтобы продемонстрировать и свою программу, и методы, которыми правитель намерен добиваться поставленных целей. Вот почему мы считаем краткое царствование племянника Елизаветы реализованной альтернативой. Ему удалось показать, что нового он намерен сделать и как будет действовать. Эта программа и эти методы представляют большой интерес для историков.
Принято сокрушаться, что Екатерина оборвала «Записки», не доведя до смерти Елизаветы и до переворота. Но специалисты знают, что наша героиня оставила множество автобиографических заметок, изучение которых – особый, весьма сложный источниковедческий вопрос. Они касаются и кончины свекрови, и царствования Петра, и заговора, и первых шагов новой императрицы. К ним примыкает эпистолярный комплекс, например письма Станиславу Понятовскому. Если соединить эти документы вместе, то получится искомое продолжение – третья, недостающая часть мемуаров.
Так что в свидетельствах Екатерины у исследователей недостатка нет. Интересно сопоставлять их с отзывами других авторов – сторонников государыни, иностранных дипломатов, лиц из ближайшего окружения Петра.
Елизавета Петровна скончалась в Рождество, в три часа по полудни. По словам нашей героини, она осталась у тела, а ее супруг тотчас вышел, чтобы показаться членам собранной для этого Конференции. Оттуда он послал к жене одного из своих приближенных – генерал-поручика и президента Камер-коллегии Алексея Петровича Мельгунова – сказать, чтобы она не покидала усопшей. «Я из сего… заключила, что владычествующая фракция опасается моей инфлуенции»116, – писала Екатерина. Новую императрицу сразу постарались оттеснить от императора – он один направился в Конференцию, один представился гвардейским полкам. Словом, вел себя так, словно законной супруги нет.
Штелин, говоря о первых шагах своего венценосного ученика, даже не упомянул о Екатерине, хотя поименно перечислил всех членов Комиссии траурного церемониала: «фельдмаршала князя Трубецкого, гофмаршала графа Скавронского, князя Куракина, церемониймейстера графа Санти и барона Лефорта, господина Лобкова, герольдмейстера… Самарина, советника Голубцова и советника Штелина, которому лично поручено изобретение для парадной залы катафалка в соборе»117.
Такое умолчание знаменательно. Единственная сфера, где молодой государыне позволено было проявить себя – это погребение августейшей тетки. Сама Екатерина весьма гордилась исполнением последнего долга перед усопшей: «Я ни во что не вступалась, окромя похорон покойной государыни, по которым траурной комиссии велено было мне докладываться, что я и исполнила со всяким радением, в чем я и заслужила похвалу от всех. Я же тут брала советы от старых дам, графини Марьи Андр[еевны] Румянцевой, графини Анны Карловны Воронцовой, от фельдмаршалши Аграфены Леонтьевны Апраксиной и иных, подручно случающихся, в чем и на них угодила чрезвычайно»118.
Екатерина понимала, как выиграет в общественном мнении, если окажет покойной государыне надлежащие почести. Недаром она ссылалась на «похвалы от всех» и благорасположение старых дам. Казалось бы, зачем угождать лицам, от которых ничего не зависело и которые готовились вот-вот сойти со сцены вслед за Елизаветой? Но нет – языками этих кумушек создавалось большинство сплетен при дворе, и если они говорили о ком-то хорошо, то их мнение повторялось многими.
Одновременно Екатерина подчеркивала неприличное поведение супруга: «Тело императрицы Елизаветы Петровны едва успели убрать и положить на кровать с балдахином, как гоф-маршал ко мне пришел с повесткою, что будет в галерее (то есть комнаты через три от усопшего тела) ужин, для которого повещено быть в светлом богатом платье… Погодя несколько пришли от государя мне сказать, чтоб я шла в церковь… Я нашла, что все собраны для присяги, после которой отпели, вместо панихиды, благодарственный молебен; митрополит новгородской Сеченов говорил речь государю. Сей был вне себя от радости и оной нимало не скрывал и имел совершенно позорное поведение, кривляясь всячески и не произнося окроме вздорных речей, не соответствующих ни сану, ни обстоятельствам, представляя более не смешнаго Арлекина, нежели инаго чево, требуя однако всякое почтение».
Похоже, по свидетельствам современников, после кончины самой Екатерины II будет вести себя ее сын Павел. Мемуары графини В.Н. Головиной и письма великой княгини Елизаветы Алексеевны (супруги цесаревича Александра Павловича) рисуют на удивление близкую картину. «Великий князь Павел расположился в кабинете за спальней своей матери, – вспоминала Головина о последней ночи в жизни императрицы, – так что все, кому он давал распоряжения, проходили мимо государыни, еще не умершей, как будто ее уже не существовало. Эта профанация Величества, это кощунство… шокировало всех… Редко, когда перемена царствования не производит… переворот в положении приближенных; но то, что должно было произойти при восшествии на престол императора Павла, внушало всем ужас ввиду характера этого государя… Он достиг только того, что внушал страх и отвращение»119.
Сравним это описание со словами из донесения Бретейля от 11 января 1762 г.: «Преобладающее число людей испытывало к будущему императору ненависть и презрение, однако слабость и страх взяли верх. Все дрожали и поспешили с изъявлениями покорности еще до того, как императрица закрыла глаза»120.
Послушаем великую княгиню Елизавету Алексеевну. «Вы не можете представить себе воцарившейся ужасающей пустоты, уныния, сумрачности, которые овладели всеми вокруг, кроме новых Величеств, – писала она родителям в Баден. – О! Я была оскорблена, как мало скорби выказал император… ни единого слова о матери, кроме неудовольствия и порицания всего, что делалось при ней… Когда императрицу обрядили… велено было войти для целования руки, оттуда прямо в церковь для принесения присяги. Вот еще одно отвратительное впечатление, которое мне пришлось испытать – зрелище всех этих людей, клянущихся быть рабами и рабынями человека, которого я в ту минуту презирала. Видеть его таким самодовольным, таким счастливым на месте нашей доброй императрицы! О, это было ужасно! Мне казалось, что если кто и был создан для трона, то уж, конечно, не он, а она»121. И снова сравним сказанное с донесением Бретейля: «Все крайне недовольны царем, однако, по правде говоря, сами недовольные не более чем трусы и рабы»122.
Что до рабов и трусов, то нашлись люди «нерабственных о себе понятий», как характеризовал своего дядю, тогда молодого вахмистра Конногвардейского полка и участника будущего переворота, Григория Потемкина, его племянник А.Н. Самойлов. Другая будущая мятежница – княгиня Дашкова – описала впечатление, которое произвело на нее посещение дворца вскоре после кончины Елизаветы: «Мне казалось, что я попала в маскарад. На всех были другие мундиры; даже старик князь Трубецкой был затянут в мундире, в ботфортах со шпорами»123. Через 34 года картина повторилась до мелочей. «В 6 часов вечера пришел мой муж, – писала Елизавета Алексеевна. – Императрица была еще жива, но он был уже в своем новом мундире. Император более всего торопился переодеть своих сыновей в эту форму. Согласитесь, мама, какое убожество!»124
Обратим внимание на поведенческие клише. В данном случае перед нами не только близость обстоятельств: и Петра III, и Павла I долгие годы держали, говоря словами Головиной, в «политическом ничтожестве». Заметна близость характеров отца и сына. Оба императора в известной степени не сумели сохранить лицо, проявляли «кощунство». И как следствие произошла «профанация Величества» в глазах подданных.
Ни слова об этой профанации не проронил Штелин. Вот его описание присяги: «Когда… великий князь как наследник престола принял поздравление от всех, призванных к двору, сенаторов, генералов и прочих чиновников, тогда он велел гвардейским полкам выстроиться на дворцовой площади, объехал их уже при наступлении ночи и принял от них приветствие и присягу. Полки выражали свою радость беспрерывным ура своему новому полковнику и императору и говорили громко: “Слава Богу! Наконец, после стольких женщин, которые управляли Россией, у нас теперь опять мужчина императором!”»125.
Совсем иначе поведение солдат описала Дашкова. Она сказалась больной и не поехала во дворец в первые дни после смерти Елизаветы Петровны. «Я могу засвидетельствовать как очевидец, – сообщала княгиня, – что гвардейские полки (из них Семеновский и Измайловский пошли мимо наших окон), идя во дворец присягать новому императору, были печальны, подавлены и не имели радостного вида… Солдаты говорили все вместе, но каким-то глухим голосом, порождавшим сдержанный и зловещий ропот, внушавший такое беспокойство и отчаяние, что я была бы рада убежать за сто верст от своего дома, чтобы его не слышать»126.
Дашкову легко обвинить в пристрастии. Однако и Штелин далек от точности. Слова, которые он привел, говорились не в день восшествия Петра III на престол, не по поводу присяги и далеко не всеми гвардейцами (что важно ввиду грядущих событий). В письме Фридриху II 15 мая 1762 г. император рассказывал, как еще в бытность великим князем он слышал от солдат своего полка: «Дай Бог, чтобы вы скорее были нашим государем, чтобы нам не быть под владычеством женщины»127. А что еще шеф мог услышать от нижних чинов, желавших заслужить его благосклонность? Вероятно, ученик не раз хвастался перед профессором подобными отзывами, слова запомнились и позднее были помещены Штелином в мемуары.
В реальности обстановка была намного сложнее. Недаром вокруг дворца сразу же по кончине Елизаветы Петровны расставили двойные караулы. Шумахер сообщал: «Все было спокойно, если не считать того, что при дворе как будто опасались каких-то волнений. Еще за 24 часа до смерти императрицы были поставлены под ружье все гвардейские полки. Закрылись кабаки. По всем улицам рассеялись сильные конные и пешие патрули. На площадях расставлены пикеты, стража при дворце удвоена. Под окнами нового императора разместили многочисленную артиллерию (не забудем, что ее начальником был П.И. Шувалов. – О. Е.). Она стояла там долго, пока не рассеялись опасения, и лишь по прошествии восьми дней ее убрали»128.
Слова датского дипломата подтверждала Екатерина, добавив любопытный факт: «В сие же время случились великие морозы; караульня же была мала и тесна, так что не помещались люди, и многие из солдат оставались на дворе. Сие обстоятельство в них произвело, да и в публике роптание»129. То был лишь отдаленный гул будущего недовольства. Однако сами по себе усиленные караулы очень показательны. Стало быть, сторонники Петра опасались сопротивления. И были к нему готовы. Екатерина благоразумно отложила решительные действия до того момента, когда супруг почувствует себя в безопасности и расслабится. Ее с первой минуты постарались изолировать у гроба покойной императрицы, а появления на публике побаивались. Вот почему рассказу нашей героини о похоронных хлопотах стоит верить. А старательному умолчанию о ее роли при погребении в «Записках» Штелина – нет. Молодая императрица была именно там, где могла в этот момент заработать политические дивиденды. Вернее, сумела превратить скромное место на задворках новой придворной жизни в пьедестал.
Манифест Екатерины II от 6 июля изобиловал автобиографическими зарисовками, которые позднее в чуть измененном виде попали в записи мемуарного характера. Так, она сообщала о погребении Елизаветы Петровны и поведении мужа: «Бывши он великим князем… многие оказывал к… тетке и монархине своей озлобление и ко многим ее печалям… подавал причины… и почитал любовь ее к нему по крови крайним себе утеснением и порабощением… На тело ее, усопшее в Бозе, или вовсе не глядел, или… радостными глазами на гроб ее взирал, отзываясь при том неблагодарными к телу ее словами; и ежели бы не наше к крови ее присвоенное сродство и истинное к ней усердие… то бы и достодолжного такой… великодушной монархине погребения телу ее не отправлено было»130.
Именно с этими строками спорил почтенный профессор, подчеркивая заботу своего ученика о похоронах тетки: «На другой день (26 декабря 1761 г. – О. Е.) император назначил особую комиссию для устройства великолепнейшего погребения. Он приказал, чтобы не жалели ничего для великолепия траурной парадной залы, похоронной процессии и места погребения. На это его величество назначил тотчас 100 т. руб. наличными деньгами… Штелину поручено было составить план для аллегорической траурной парадной залы в дворце и великолепного катафалка в соборном храме Петра и Павла, в крепости, вместе с прочими орнаментами. За этим работали день и ночь, чтобы, по приказанию императора, все было готово в первых числах февраля… Император заехал однажды в крепость, осмотрел постройку катафалка и сказал, что… если недостаточно будет назначенной суммы, то он прибавит еще»131.
О Екатерине ни слова. А ведь как член погребальной комиссии Штелин должен был отчитываться именно перед ней. Впрочем, и императрица в «Записках» сделала вид, будто профессора не существовало. Давняя и стойкая неприязнь. Характерно, что Екатерина перечислила не членов комиссии, а старых дам, с которыми советовалась об устройстве похорон. Возможно, ими-то она и руководила. Однако по-настоящему важным было ее постоянное присутствие при теле. Она как бы персонифицировала в своей особе общее горе.
«Императрица завоевывает все умы, – доносил Бретейль 15 февраля. – Никто более, чем она, не изъявляет усердия в исполнении заупокойных обрядов по усопшей государыне, кои в греческой религии многочисленны и исполнены суеверий, чему она, несомненно, про себя и смеется, но духовенство и народ весьма довольны ее поведением. С поразительной скрупулезностью соблюдает она все церковные праздники, все посты и постные дни, равно как и все прочее, что трактуется императором в лучшем случае с пренебрежением. Наконец, она ничем не манкирует, ради того, чтобы понравиться всем и каждому, и даже излишне в сем усердствует»132. Насколько старания Екатерины были излишними, показал грядущий переворот.
Обратим внимание: оба супруга пострадали от Елизаветы Петровны, отношения Екатерины с августейшей теткой были не менее сложны, чем у ее мужа. Однако есть случаи, когда нужно, говоря словами нашей героини, «соответствовать обстоятельствам». Нарушение Петром официальных приличий оскорбляло двор, гвардию, духовенство, горожан. А ведь равнодушие приближенных к судьбе монарха – важное условие успешного переворота.
Когда 25 января тело Елизаветы Петровны повезли из дворца в Петропавловскую крепость, Петр выкинул новое коленце. «Император в сей день был чрезмерно весел, – вспоминала Екатерина, – и посреди церемонии сей траурной сделал себе забаву: нарочно отстанет от везущего тело одра, пустя оного вперед сажен тридцать, потом изо всей силы добежит». Отчего камергеры, несшие шлейф траурной епанчи государя, выпустили его из рук. «И как ветром ее раздувало, то сие Петру III пуще забавно стало, и он повторил несколько раз сию шутку». Остальная процессия вынуждена была остановиться, поджидать отставших, ряды смешались, торжественная мрачность нарушилась. «О непристойном поведении сем произошли многие разговоры не в пользу особе императора»133.
С этого дня толки о «безрассудных его поступках» перестали быть достоянием узкого круга придворных. Перенос тела видело множество зевак, и поведение нового монарха, мягко говоря, их удивило. Если бы дело обстояло так, как писал Штелин, то политический капитал на похоронах тетки заработал Петр, а не Екатерина.
Профессор вообще сглаживал углы. Он одной строкой упомянул ужин на 30 «знатнейших персон», состоявшийся в ночь после кончины Елизаветы. А вот Екатерина не пожалела красок: «Стол поставлен был в куртажной галерее персон на полтораста и более, и галерея набита была зрителями. Многие, не нашед места за ужином, ходили так же около стола, в том числе Иван Иванович Шувалов». У последнего «хотя знаки отчаяния были на щеке, ибо видно было, как пяти пальцами кожа содрана была, но тут, за столом Петра III стоял, шутил и смеялся с ним… Множество дам также ужинали: многие из них так, как и я, были с расплаканными глазами, а многие из них тот же день, не быв в дружбе, между собою помирились»134.
Красноречивая деталь. Общее горе сближает. Елизавету действительно любили, именно поэтому на поведение Петра отреагировали так болезненно. Однако сколько же человек в действительности присутствовало на торжественном ужине: 30, как у Штелина, или «полтораста», как у Екатерины? Может быть, наша героиня опять пристрастна? Весьма расположенный к Петру Федоровичу Кейт сообщал, что его «удостоили чести быть приглашенным к обеду за столом на сто кувертов»135. Все-таки новая императрица ближе к истине.
Екатерина тонко поняла настроение окружающих: о Елизавете жалели, Петра боялись или презирали, ей же за общие со всеми слезы были благодарны. А вот Иван Шувалов явно проиграл и, видимо, только теперь до конца осознал свою ошибку. Он не сумел сблизиться с Екатериной, надеясь отказом от действий в пользу Павла купить расположение нового государя. Но у Петра не нашлось для вчерашнего фаворита даже места за столом. Более того, он сразу после кончины Елизаветы ухитрился нанести вельможе чувствительную обиду.
«Удивительным был… поступок императора по отношению к камергеру Ивану Ивановичу Шувалову, – писал Шумахер. – Он вменил ему в вину, что тот сразу после кончины императрицы представил Петра дворцовой страже и отрекомендовал в качестве их будущего императора. Как будто-де не было ясно само собой, что внук Петра I и в течение многих лет официальный наследник престола должен принять власть вслед за императрицей Елизаветой!»136.
В отличие от Петра Федоровича, Шуваловы понимали, что ситуация для подданных вовсе не так однозначна, как кажется на первый взгляд. Гвардейцам следует сказать, кто именно принял власть. Что и было сделано, но задело нового монарха. Впрочем, Петр зла не держал. Отругав Ивана Ивановича и не посадив его за стол, он, тем не менее, шутил с ним. А позднее, по отзыву Штелина, снизошел до дружеских утешений. Однажды, когда речь зашла о покойной Елизавете, у камергера невольно потекли слезы. «Выбрось из головы, Иван Иванович, чем была тебе императрица, – сказал ему Петр, – и будь уверен, что ты, ради ее памяти, найдешь и во мне друга»137.
Профессору эта сцена показалась трогательной. А вот самому Шувалову должна была причинить боль. Ведь он ни при каких условиях не мог «выбросить из головы», «чем была» ему Елизавета. Задевая прежнего фаворита, император отталкивал от себя сильную придворную группировку. Мало того, что теперь Шуваловы должны были уступить первенство Воронцовым – будущей царской родне. Их ожидал полный уход со сцены. После смерти Петра Ивановича, которому государь устроил действительно великолепные похороны, более никто из клана не имел влияния на монарха. Из союзников они стали просто слугами. Такое не забывают.
Екатерине оставалось пока только ждать. В первое время после кончины Елизаветы она, по собственному признанию, много плакала. И на людях. И наедине с собой. На третий день, надев черное платье, молодая императрица отправилась к телу, где отстояла панихиду. Почти никого не было. «Потом посетила я графа Алексея Григорьевича Разумовского[7] в его покое во дворце… Он хотел пасть к ногам моим, но я, не допустя его до того, обняла его и, обнявшись оба, мы завыли голосом и не могши почти говорить слова оба».
Прекрасная сцена! Оказывается, Екатерина, проливавшая в эти дни потоки публичных слез, нуждалась в том, чтобы подальше от чужих взглядов ослабить тиски и разрыдаться наедине с искренним, почти родным человеком. Конечно, оба плакали о разном. Но то было не показное горе. Именно здесь наша героиня получила душевную поддержку.
Будущее представлялось ей в самых безрадостных тонах. Придя с развеселого ужина в день кончины Елизаветы, она не смогла заснуть. «Сон далеко от меня был… и начала размышлять о прошедшем, настоящем и будущем… Говорила я себе: твою инфлуенцию опасаются; удались от всего; ты знаешь, с кем дело имеешь, по твоим мыслям и правилам дела не поведут, следовательно – ни чести, ни славы тут не будет; пусть их делают, что хотят»138.
Рюльер сообщал, на первый взгляд, фантастические подробности, которые могли бы объяснить, почему императрица перед самым восшествием мужа на престол надеялась, что дела поведут по ее «мыслям и правилам». Француз узнал, будто Елизавета незадолго до кончины заставила племянника примириться с женой, тот якобы вернул Екатерине «прежнюю доверенность», а она «убедила его, чтобы не гвардейские полки провозглашали его, говоря, что в сем обыкновении видимо древнее варварство, и для нынешних россиян гораздо почтеннее, если новый государь признан будет в Сенате». За этим пассажем слышится голос отнюдь не Екатерины, а Панина с его излюбленным проектом ограничения власти монарха посредством одного из высших государственных органов. Недаром именно Никиту Ивановича называют главным информатором дипломата.
По словам Рюльера, Екатерина была уверена, «что в правлении, где будут соблюдаемы формы», она сможет скоро «подчинить все своей воле». «Министры были на ее стороне, сенаторы предупреждены. Она сочинила речь, которую ему (Петру. – О. Е.) надлежало произнести. Но едва скончалась Елизавета, император в восторге радости немедленно явился к гвардии и, ободренный восклицаниями, деспотически приняв полную власть, отринул все противопоставляемые препятствия»139.
Если вспомнить, что Петр не сам «явился к гвардии», а его «представил караульным» как нового государя Шувалов, Екатерина же тем временем оказалась фактически изолирована у тела покойной императрицы, то придется признать, что какие-то смутные отзвуки несостоявшегося участия Сената в провозглашении нового монарха Рюльер уловил. Возможно, сенаторы готовы были вступить в негласный союз с нашей героиней. Если же прибавить немедленно последовавшее за кончиной Елизаветы распоряжение Петра о замене генерал-прокурора Сената и дважды повторенные в «Записках» слова Екатерины: «моей инфлуенции опасаются» – то картина станет прозрачнее. Видимо, генерал-прокурор Я.П. Шаховский – человек легендарной щепетильности, у которого были трения с Петром Федоровичем по финансовым вопросам – мог поддержать попытку ограничения власти самодержца.
О его добрых отношениях с Екатериной говорят ее отзывы на страницах мемуаров: «Тело императрицы еще обмывали, когда мне пришли сказать, что генерал-прокурор князь Шаховской отставлен по его прошению, а обер-прокурор сенатский Александр Иванович Глебов пожалован генерал-прокурором. То есть слывущий честнейшим тогда человеком отставлен, а бездельником слывущий и от уголовного следствия спасенный Петром Шуваловым сделан на его место генерал-прокурором… И сделала я следующее заключение: ежели в первом часу царствования отставили честного человека, а не постыдились на его место возвести бездельника, чего ждать?»140.
Глебов был креатурой Шуваловых, а с недавних – пор Петра Федоровича. Вместо сторонника в лице генерал-прокурора Екатерина получила противника. Ей нанесли сильный удар. Чисто «дворовыми» методами Шуваловы действовали быстрее: вывели Петра к гвардейцам, провозгласили государем, устранили Сенат, «подкинув» на одну из высочайших должностей в государстве своего ставленника.
Однако им самим это отнюдь не пошло на пользу. Новый царь в первые же часы обидел бывшего фаворита, а через три дня после кончины Елизаветы забрал себе апартаменты начальника Тайной канцелярии Александра Шувалова. «Пришед в свои покои, – писала Екатерина. – услышала, что император приказал приготовить для себя покои от меня через сени, где жил Александр Иванович Шувалов, и что в его покое, возле моих, будет жить Елисавета Романовна Воронцова»141.
Это было не просто оскорблением жены, рядом с которой в прежних комнатах великого князя поселяли фаворитку. Это было наступлением на интересы клана Шуваловых, происходившее на фоне широких пожалований Воронцовым. У Штелина, как всегда, все благопристойно. «Отличает родственников покойной императрицы при ее погребении, – писал профессор о Петре III. – Дарит ее двоюродной сестре, супруге канцлера графине Воронцовой, прекрасное имение на Волге (Кишора, прежнее поместье вдовствующей царицы, близ Твери, 4300 душ)»142. Кроме того, были заплачены долги канцлера и его супруги.
Рядом с этим перечислением фраза: «Обходится милостиво с прежним любимцем покойной императрицы», – звучит невыразительно. Милость пришлось покупать дорогой ценой: после кончины Елизаветы бывший фаворит передал Петру 106 тыс. рублей, которые прежняя государыня отдала ему якобы на хранение143.
Один Петр Иванович Шувалов оставался в чести. Возможно, император считал, что только ему и обязан, а его кузены – слабые союзники. До прямого столкновения с грозным елизаветинским дельцом не дошло: старший Шувалов вскоре умер, оплаканный монархом. Но при его крутом нраве он вряд ли безропотно потерпел бы падение влияния семьи. Останься старший Шувалов жив – и картина шести месяцев нового царствования приобрела бы дополнительные жирные мазки…
Назначенный вместо Шаховского Глебов действительно не отличался чистотой рук, и связанные с его именем финансовые скандалы были хорошо известны. В 1760 г., служа генерал-кригскомиссаром, то есть отвечая за снабжение армии, он предложил производить перевод денег для русских войск за границу через английских купцов. Такая операция была чрезвычайно выгодна британской торговой диаспоре в Петербурге и тем чиновникам, которые ее обеспечили, так как часть суммы оседала на руках посредников. Дело остановил Шаховской как «вредное для казны»144. Между тем наследник имел в происходящем свой интерес, поскольку близко сошелся с английскими купцами и брал у них взаймы.
Кроме того, Глебов занимался винным откупом в Иркутской провинции, где из-за отдаленности позволил себе громадные злоупотребления: иркутские купцы были разорены поборами. Обвиненных в незаконном винокурении брали под стражу и допрашивали с пристрастием, пока несчастные не откупались. Так, некий Бегович, заплатив 30 тыс. рублей, умер под пыткой. Жители Иркутска подали жалобу, Елизавета Петровна назначила следственную комиссию, но Глебова прикрыл П.И. Шувалов145.
Именно Глебов, вероятно, не без санкции покровителя, заранее составил Манифест о кончине Елизаветы и вступлении на престол Петра III. Человек одаренный, сметливый, но безнравственный, он стал создателем многих важных бумаг нового царствования. Однако назначение генерал-прокурором – блюстителем законности – чиновника с подмоченной репутацией уже настраивало подданных на грядущее неправосудие. По русской пословице, поставили волка овец стеречь.
Такой поступок вкупе с характером нового императора не сулил добра. И тут Петр III удивил подданных, начав царствование с амнистии.
Освобождение бывших опальных происходило и при правительнице Анне Леопольдовне, когда после кончины суровой Анны Иоанновны из ссылки вернулись многие семьи, и при вступлении на престол добросердечной Елизаветы. Однако петровская амнистия поражала именно по контрасту с характером нового государя – от него ждали жестокостей, а он оказывал милость. И это выбивало почву из-под ног его критиков.
Даже недоброжелательные к Петру Федоровичу дипломаты хвалили великодушие молодого государя. «Надо отдать ему справедливость в том, что его поведение по отношению к своим подданным заслуживает похвал, – писал 11 января 1762 г. Бретейль. – Никто из придворных, близких к императрице, не пострадал и не был сослан в Сибирь. Мне не известны даже случаи ареста кого бы то ни было»146.
Еще более восторгался Кейт, которому Петр III оказывал явное предпочтение перед другими послами. «Его императорское величество являет до сего дня во всех отношениях и делах своего правления толико мудрости и достоинства, кои не оставляют желать ничего лучшего, – писал британец 12 января. – Милостей, им дарованных, удостоились по большей части вполне заслуживающие их особы. Никто никоим образом не обижен, а то малое число, кои потеряли должности, уволены с наименьшим для них утеснением». Конечно, донесения, отправлявшиеся официальным путем, дипломаты писали с учетом перлюстрации, но Кейт и в дальнейшем крайне доброжелательно отзывался о Петре. Он позволил себе малую толику критики в его адрес только после переворота в большом письме, посвященном событиям 28 июня. Пока же все, что делала новый государь, было хорошо.
Амнистия относилась к числу, бесспорно, добрых начинаний. Уже вечером после кончины Елизаветы ее наследник приказал освободить Лестока[8], вскоре ко двору возвратились Миних[9] и герцог Бирон[10]. «Граф Лесток в свои семьдесят четыре года, из коих четырнадцать лет провел он в тюрьме и ссылке, обладает живостью молодого человека, – сообщал 12 февраля Кейт. – …Герцог Курляндский и супруга его возвращены из ссылки. Он явился ко двору в голубой ленте ордена Св. Андрея, пожалованной ему императором, который удостоил особого своего внимания все его семейство. Вчера после полудня я был у… фельдмаршала Миниха, который только что приехал в отменном здравии и ничуть не повредившихся умственных способностях, хотя и провел он более двадцати лет в ссылке, а вернее тюрьме… Оба сына герцога Курляндского сделаны генерал-майорами, а граф Миних назначен первым фельдмаршалом»147.
Надо признать, что на первых порах инициатива постоянно оставалась в руках у нового монарха, вернее, у тех, кто подсказывал ему удачные шаги. Однако не следует думать, будто политических амнистий было так уж много. Ведь елизаветинское царствование отнюдь не изобиловало опальными. Источники тасуют три имени – Лесток, Миних, Бирон. К ним следует прибавить семейство Лопухиных, также возвращенное из ссылки, но не приглашенное в Петербург и потому не попавшее на глаза иностранным наблюдателям. Остальные «птенцы» были выпущены из тюрем. Прощение части уголовных «сидельцев» считалось делом богоугодным и ознаменовывало начало каждого царствования.
Еще С.М. Соловьев указывал на сложность оценить число амнистированных, поскольку перед самой кончиной Елизавета даровала свободу 17 тыс. преступников. Они, без сомнения, смешались с новой волной отпущенных на волю и часто принимались иностранными авторами за представителей собственно петровской амнистии. Около 15 тыс. ссыльных находилось в Сибири за корчемство, но и их освободила еще Елизавета. К моменту восшествия Екатерины II на престол в тюрьмах оставалось около 8 тыс. колодников148. Если учесть, что в 1740х гг. прусские дипломаты сообщали Фридриху II о 40 тыс. преступников, которых императрица употребляла в работы, не желая прибегать к смертной казни, то сам собой напрашивается вывод, что число прощенных Петром III уголовников не могло быть особенно велико. Внимание следует сосредоточить именно на политических амнистиях.
Характерно, что среди возвращенных из ссылки не было канцлера Бестужева. Своих врагов Петр помнил хорошо. «Он подозревает его в тайном соумышлении с его супругой против него, – писал Штелин об ученике, – и ссылается в этом на покойную императрицу, которая предостерегала от него». Амнистия не коснулась также никого из окружения Бестужева. Ни Ададуров, ни Елагин[11] из ссылки не приехали.
Подданные же заметили, что из всех опальных прщения не удостоился единственный русский. Будь Петр дальновиднее, он не допустил бы подобного промаха. Но государь даже не задумался об этой тонкости. Его иностранное окружение тоже.
Штелин с умилением писал: «Император примиряет герцога Курляндского с фельдмаршалом Минихом: при первом их свидании при дворе они целуются, пожимают друг другу руки и должны обещать императору, что забудут… что было прежде между ними»149. Картина старых врагов, готовых обняться на глазах государя, не оставила равнодушным и Кейта: «Сколь трогательно было видеть двух знаменитых мужей, переживших тяжкие и долгие несчастья и явившихся вновь в преклонных уже летах к тому самому двору, где когда-то играли они столь выдающиеся роли, да еще встретившихся друг с другом через долгие годы с таковым любезным обхождением и без какой-либо обоюдной враждебности, которая послужила когда-то причиною всех их несчастий»150.
Однако утрата власти, двадцать лет ссылки и унижений – возможно ли такое забыть? Рюльер нарисовал психологически точную картину «примирения» между давними врагами: «С того момента как Миних связал Бирона, оспаривая у него верховную власть, в первый раз увиделись они в веселой и шумной толпе, окружавшей Петра III, и государь, созвав их, убеждал выпить вместе». В тот момент, когда старики подняли бокалы, императора отозвали, он осушил свой стакан и отошел. «Долговременные враги остались один против другого со стаканами в руках, не говоря ни слова, устремив глаза в ту сторону, куда скрылся император, и думая, что он о них забыл, пристально смотрели друг на друга, измеряли себя глазами и, отдав обратно полные стаканы, обратились друг к другу спиною»151.
Великодушно было простить опальных. Но возвращать их в Петербург – вовсе необязательно. Ведь они привезли с собой старую вражду и были способны наводнить двор дополнительными интригами. Каждый из «столпов» минувших царствований льстил себя надеждой сыграть роль при новом государе, зацепиться, оказаться нужным. Бирону повезло меньше, чем Миниху. Судьба его герцогства была решена: Петр хотел отнять Курляндию у принца Саксонского дома и передать своему дяде Георгу. При первой встрече он сказал Бирону: «Утешьтесь и будьте уверены, что вы будете мною довольны. Если вы и не останетесь герцогом Курляндским, то все-таки будете хорошо пристроены».
Штелин без задней мысли передал простоту разговора императора с Бироном. Она напоминает ситуацию с Иваном Шуваловым. То была простота хуже воровства. После переворота Екатерина вернула герцога на курляндский престол, и он еще несколько лет оставался послушным орудием России в Митаве.
Судьба Миниха сложилась иначе – 79летний фельдмаршал поставил своей целью сблизиться с Петром Федоровичем и остаться в его свите. Ему это удалось. «Видит батальон гвардии, идущий мимо его окон на часы, – записал Штелин, – и марширующий по-новому образцу, и, полный удивления, говорит: “Ей-богу, это для меня новость! Я никогда этого не мог достигнуть! ” При первом посещении делает императору комплимент этим признанием. Император берет его с собой в парад, где он дивится еще более»152. Нехитрый путь к августейшему сердцу. Победитель турок уверяет, что ему за всю жизнь не удалось добиться того, чего за месяц достиг молодой фрунтоман. А старый профессор записывает слова льстеца как искреннюю похвалу. Кто кого дурачит?
Во время переворота Миних оставался при Петре III, и, хотя потом принес присягу Екатерине, она уже не прибегала к услугам престарелого фельдмаршала. Для него колесо Фортуны перестало вращаться.
Кроме желания снова пробиться наверх, каждый из опальных хотел получить назад конфискованные богатства, что не всегда удавалось. Петр «возвратил из Сибири толпу тех несчастных, которыми в продолжение стольких лет старались населить ее пустыни, – писал Рюльер, – и его двор представлял редкое зрелище… Потеряв все во время несчастья, сии страдальцы требовали возвращения своих имуществ; им показывали огромные магазины (склады. – О. Е.), где, по обыкновению сей земли, хранились отобранные у них вещи – печальные остатки разрушенного благосостояния… В пыли искали они драгоценных своих приборов, бриллиантовых знаков отличия, даров, какими сами цари платили некогда им за верность, и часто после бесполезных исканий они узнавали их у любимцев последнего царствования»153.
Имелись в виду не только приближенные Елизаветы, но и разом появившиеся многочисленные фавориты самого Петра III. Взаимные претензии семейств друг к другу, притязания на драгоценности, столовые приборы, мебель, кареты, когда-то принадлежавшие одним и оказавшиеся в руках у новых счастливцев, порождали распри и дух постоянного беспокойства. А ведь были еще и земли… С этими дрязгами стороны обращались к императору. Он же не знал, как решать подобные дела. Дополнительная нервозность придворных, упреки и имущественные препирательства стали побочным эффектом такой, казалось бы, беспроигрышной меры, как амнистия. Петр об этом не подумал. А следовало бы.
Через три недели по кончине Елизаветы Петровны молодая императрица, как обычно, направлялась к телу слушать панихиду. В передней ей встретился князь Михаил Дашков, плакавший от радости. На расспросы он отвечал: «Государь достоин, дабы ему воздвигли штатую золотую; он всему дворянству дал вольность». Екатерина удивилась: «Разве вы были крепостные и вас продавали доныне?» В чем же эта вольность, недоумевала она. «И вышло, что в том, чтобы служить или не служить по воле всякого. Сие и прежде было, ибо шли в отставку».
Наша героиня лукавила. Она прекрасно поняла, что произошло. То был громовой удар. Одним указом Петр купил дворянские сердца. Муж ее подруги, еще недавно предлагавший возвести великую княгиню на престол, теперь рыдал от умиления и благословлял императора. Если самые верные колебались, что же остальные? Сторонникам Екатерины подрезали крылья. «У всех дворян велика была радость о данном дозволении служить или не служить и на тот час совершенно позабыли, что предки их службою приобрели почести и имение, которым пользуются»154, – с упреком заключала императрица.
Манифест о вольности дворянства 18 февраля 1762 г. – ключевой акт царствования Петра III. Он открывал новую эпоху в жизни благородного сословия, пускал по иному руслу российское законодательство, которое отныне и на протяжении ста лет решало задачу «раскрепощения» различных социальных групп. И, наконец, ломал старую систему взаимных обязательств, в которой пребывали все слои русского общества по отношению друг к другу.
Эта «стройная неволя» распределяла тяжесть служения на всех. Долгие годы она во многом обеспечивала само существование страны в трудных хозяйственных условиях и в окружении хищных соседей. При том напряжении сил, которое характерно для Московского царства, дворянин обязан был служить столько, тогда и там, сколько, когда и где прикажет государь. Это был ратный труд, исключительно тяжелый и опасный, если принять во внимание постоянные войны. В награду дворянин получал земельный оклад – поместья с работавшими в них людьми. Крестьяне, в свою очередь, служили барину, коль скоро тот отдавал жизнь царю.
При этом важно помнить, что государь осознавался как верховный и единственный подлинный хозяин земли, все остальные на тех или иных условиях удерживали ее за собой. Поместья оставались у дворянского рода до тех пор, пока на царской службе на смену деду приходил отец, а отцу – сын. Такая система при всех издержках – злоупотреблениях бар и крестьянских бунтах – воспринималась жителями страны как справедливая.
Разрыв одного из звеньев цепи грозил привести к нарушению всей совокупности обязательств. Раз дворянин ничего не должен царю, то крестьянин – дворянину. Но в таком случае чья земля? Каждый отвечал на вопрос по-своему. Долговременное удерживание владений в одних руках приводило к тому, что помещики начинали сознавать землю своей собственностью. При этом сами они находились в вечной службе: не имели права распоряжаться собой, ехать, куда хотят, оставаться дома, выбирать место и срок лужбы. В известном смысле дворянин был закрепощен за государем так же, как крестьянин за дворянином.
В 1714 г. «Указом о единонаследии» Петр I уравнял в правах боярскую вотчину, передававшуюся аристократами по наследству, и дворянское поместье, получаемое за службу. Тем самым был сделан шаг к превращению русского служилого слоя в благородное сословие по европейскому образцу, располагавшее землей на правах собственности. Однако служба оставалась по-прежнему пожизненной. Если офицер становился стар, увечен, болен, то его могли перевести с военной на гражданскую, отправить в провинцию, но продолжали использовать до последнего вздоха.
В таких условиях подчас некому было приглядывать за хозяйством, и постепенно дворяне выторговывали себе послабления. При Анне Иоанновне в 1736 г. срок службы сократился до 25 лет. Обычай записывать в полк грудных младенцев, так часто высмеиваемый в отечественной литературе, имел целью не только выпустить недоросля из родительского гнезда уже офицером, но и дать ему возможность вернуться домой не глубоким стариком, а мужчиной средних лет, способным обзавестись семьей и заняться имением.
В царствование Елизаветы дворянство уже в голос роптало на свое подневольное положение и желало иметь те же права, которые отличали благородное сословие европейских стран. Проекты зрели в недрах семейств Воронцовых и Шуваловых, но медлительная императрица не решилась их одобрить. Вместе с тем Елизавета и не «зажимала» дворянство так, как могла бы, а потому положение казалось терпимым – де-факто дворяне пользовались правами, каких не имели де-юре.
С вступлением на престол нового монарха ситуация изменилась. Приближенные боялись его крутого нрава, и настало время зафиксировать в законе права, которые он мог нарушить. Это и было искомое ограничение власти Петра III некими «формами», только не в сфере управления, а в области социальных привилегий. И пришло оно не через Никиту Панина и Сенат, а посредством «дворовых» ухищрений было навязано молодому монарху семейством фаворитки.
Два совершенно разных источника называют имя отца Елизаветы Воронцовой – Романа Илларионовича – как главного подателя мысли. «Воронцов и генерал-прокурор (Глебов – О. Е.) думали великое дело делать, доложа государю, дабы дать волю дворянству»155, – писала Екатерина.
Князь М.М. Щербатов в памфлете «О повреждении нравов в России» нарисовал картину, способную обесценить и не такой важный документ, как Манифест о вольности дворянства. Он тоже поминал Романа Воронцова, хотя называл другого исполнителя – Дмитрия Васильевича Волкова. «Примечательна для России сия ночь, – писал памфлетист. – …Петр Третий, дабы скрыть от графини Елисаветы Романовны, что он всю ночь будет веселиться с новопривозной [дамой], сказал при ней Волкову, что он имеет с ним всю ночь препроводить в исполнении известного им важного дела в рассуждении благоустройства государства. Ночь пришла, государь пошел веселиться с княгинею Куракиною, сказав Волкову, чтобы он к завтрею какое знатное узаконение написал, и был заперт в пустую комнату с дацкою собакою. Волков, не зная ни причины, ни намерения государского, не знал, о чем зачать писать, а писать надобно. Но как он был человек догадливый, то вспомнил нередкие вытвержения государю от графа Романа Ларионовича Воронцова о вольности дворянства, седши, написал манифест о сем. По утру его из заключения выпустили, и манифест был государем опробован и обнародован»156.
После такой карикатуры отпадает всякое желание воспринимать законодательный акт серьезно. Однако, прежде всего, напомним, что Щербатов писал памфлет, а значит, намеренно приводил слышанные им анекдоты, в резких чертах рисующие царствование Петра. Во-вторых, никто не заставлял императора на другой день после куртуазного приключения подписывать столь важный документ, если его содержание не было предварительно согласовано. И, наконец, Петр заявил о желании даровать русскому дворянству новые права еще за месяц до обнародования Манифеста – 17 января 1762 г.
«В прошлый вторник, – писал Кейт, – явился он с великою пышностью в Сенат и объявил, что отныне дворянство российское свободно и во всем уравнивается с дворянством всей Европы, в том числе и касательно военной службы, в каковую может поступать по собственному своему желанию без какого-либо принуждения… Нетрудно представить, с каким удивлением и восторгом воспринята была неожиданная сия милость и сколь удовольствованы они, сделавшись вдруг из рабов свободными, то есть воистину благородными людьми»157.
Именно в Сенате от лица всех собравшихся Глебов предложил отлить в честь императора золотую статую, но тот благоразумно отказался.
Рюльер отозвался о произошедшем почти злобно. Он не считал русское дворянство достойным равняться со «свободными народами», а волю государя называл единственным законом страны: «Петр III начал свое царствование манифестом, в котором полною деспотическою властью дарил российское дворянство правами свободных народов; и как будто в самом деле права народные зависели от подобных пожертвований, сей манифест произвел восторги столь беспредельной радости, что легковерная нация предположила вылить в честь его золотую статую. Но сия свобода… была не что иное, как минутная мечта. Воля самодержца, ничем не ограниченная, не переставала быть единственным законом, и народ, неосновательно мечтавший о каком-то благе… огорчился, видя себя обманутым»158.
Прислушаемся к мнению дипломата. Пока Петр расширял привилегии дворян, его обожали. Но когда позднее он начал совершать шаги, неприемлемые для русского общества, не нашлось институтов, способных направить деятельность императора в нужное русло. Государя нечем было обуздать, кроме переворота.
Тем не менее Манифест заложил основу того, что позднее можно было бы назвать гражданскими правами. Пока они касались одного сословия и впечатляли только на фоне прежней пустоты. В Манифесте подчеркивалось, что в прежние, варварские, времена дворян приходилось принуждать к исполнению обязанностей силой. Теперь же успехи просвещения сделали благородное сословие столь сознательным, что оно само будет добровольно содействовать государству. В мирное время офицеры могли выходить в отставку, испросив разрешение императора. Не достигшим офицерского чина, полагалось отслужить 12 лет, после чего они также получали право оставлять службу. Вводился свободный выезд за границу при условии возвращения по первому требованию. В противном случае эмигрантам угрожали конфискацией имений. Разрешалось домашнее образование. Перечисленные права провозглашались вечными, соблюдение их вменялось в обязанности преемникам Петра III.
Исследователи единодушны, признавая, что Манифест был далек от совершенства, написан торопливо, на скорую руку и с юридической точки зрения оставлял желать много лучшего. Одни называют автором проекта Глебова, другие – Волкова. Но куда важнее для нашей темы, что у Манифеста имелся протограф, не принадлежавший царствованию Петра III. Он возник в недрах елизаветинского двора и не был реализован, как многие другие начинания.
А.Б. Каменский справедливо обратил внимание на то, что еще с 1754 г. в России работала комиссия по составлению нового Уложения. Ее создали по инициативе Петра Шувалова, идеи которого легли в основу проекта Уложения. В последнем уже имелись те нормы, которые позднее были зафиксированы Манифестом 18 февраля 1762 г.159 Как один из ближайших сотрудников Шувалова, новый генерал-прокурор Глебов не мог пройти мимо такого сокровища и проталкивал идеи бывшего покровителя вкупе со своими собственными.
Несомненно и влияние клана Воронцовых, человеком которых был Волков. Однако в Манифест оказались не включены особенно близкие этому семейству требования – монопольное право дворянства владеть землей с крепостными и свобода от телесных наказаний. Поэтому следует согласиться с И. де Мадариагой, считавшей, что текст нового закона стал компромиссным160.
Молодой государь спешил дать ход всему, с чем так долго медлила его тетка. Он противопоставлял свою решительность ее колебаниям и бездействию. Манифест стал первым, многообещающим шагом на этом пути. Не оценить такой дар дворянство не могло. Только Екатерина и Щербатов, обычно ни в чем не согласные друг с другом, не считали, что ломка старой системы безусловно хороша. Князь исходил из того, что все с течением времени «повреждается», древняя простота нравов исчезает, знатность заменяется выслугой, а нововведения только разлагают организм державы.
Екатерина видела картину иначе. Манифест, подписанный Петром, не учитывал государственного интереса. Он был чисто дворянским – помещики приобретали права и отказывались от обязанностей. Со стороны власти – голая уступка без малейшей выгоды. Елизавета не зря медлила с принятием подобного проекта. Она взвешивала, прикидывала, вела мысленный торг. Петр подмахнул сразу. Наименьшее, что из этого могло получиться – новые волнения крестьян.
Они не заставили себя долго ждать. Среди крепостных распространились слухи, будто свобода дворян от службы царю означает и свободу земледельцев от обязательств перед помещиками. В начале лета правительственные войска подавили бунты в Тверском и Клинском уездах. 19 июня император обратился к подданным с новым Манифестом: «С великим гневом и негодованием уведомились мы, что некоторых помещиков крестьяне, будучи прельщены и ослеплены рассеянными от непотребных людей ложными слухами, отложились от должного помещикам своим повиновения… Мы твердо уверены, что такие ложные слухи сами собой истребятся»161. Помещикам было обещано «ненарушимо сохранять» их «имения и владения», а крестьянам предписывалось «безмолвное повиновение». Тем не менее при восшествии Екатерины на престол «заводские и монастырские крестьяне… были в явном непослушании властей, и к ним начали присоединяться местами и помещичьи». Действия последних во многом были спровоцированы «ложными слухами»162.
«Русские старшего поколения, – доносил Бретейль, – не одобряют того, что так радует молодежь. Они считают, что дворяне будут злоупотреблять свободой больше, чем ранее они злоупотребляли своей властью над крепостными, и что малейшее волнение в империи превратит ее в Польшу. Я хотел бы, чтобы они оказались правы и чтобы это случилось не в столь отдаленной перспективе»163. Одним из тех, кто высказывал резкое недовольство новым законом, был отец А.В. Суворова – генерал-поручик Василий Иванович Суворов, принявший участие в перевороте на стороне Екатерины и наделенный ее большим личным доверием.
Даже самых образованных и по-европейски мыслящих вельмож прежнего царствования пугала перспектива широкого оттока дворян со службы в отставку. Такое уже раз случилось. После указа Анны Иоанновны 1736 г. выслужившие 25 лет офицеры поспешили в имения и тем самым вынудили правительство уже в 1740 г. под предлогом войны приостановить увольнения. В проекте «Фундаментальных законов», который Иван Шувалов подал Елизавете, речь шла о 26 годах службы, считая от начала действительной – то есть не ранее реального поступления недоросля в полк164.
Предоставление дворянам абсолютного права служить или не служить грозило массовым уходом офицеров и чиновников и, как следствие, коллапсом государственного аппарата. В нем просто некому стало бы работать. Грядущее отчасти подтвердило печальные прогнозы – на 1762–1763 гг. пал пик увольнений из армии. Екатерине пришлось очень постараться, чтобы выправить положение и сделать службу престижной. А потому она кипела негодованием еще при издании Манифеста: следовало действовать крайне осторожно, постепенно, шаг за шагом освобождая места и принимая на службу новых кандидатов. Но постепенно Петр не умел…
Провозгласить важнейший акт своего царствования он отправился в парадной карете с короной и гербом. На взгляд современного человека, именно так и следовало поступить, совершая столь важный шаг. Но молодой государь вновь не учел национальной ментальности – в тот момент еще очень средневековой и фиксировавшей внимание людей на многозначительных «мелочах». «Сей кортеж в народе произвел негодование, – записала Екатерина, – говорили: как ему ехать под короною? он не коронован и не помазан. Ранновременно вздумал употребить корону»165. То был дурной знак.
Кажется, современники Петра III думали и чувствовали в двух разных пластах. Речь не о том, что образованный класс перенимал многие элементы европейского мышления, а простонародье было погружено в суеверия. Архаичные представления перемешивались с просвещенческими порой в головах у одних и тех же людей. Сторонний наблюдатель, глядя на карету с короной, взятую императором неправедно – до помазания, в душе отвергал все, что может проистечь от такого государя. Его милосердие таило в себе дьявольский соблазн.
Тем не менее всего через три дня после первого Петр нанес супруге второй, сокрушительный удар. 21 февраля 1762 г. была упразднена Тайная канцелярия – ненавистный сыск, который даже не в насмешку именовали инквизицией. На этот раз в основу указа не было положено прежних «наработок» елизаветинского правительства. Однако и назвать его совсем новым, внезапно зародившимся в голове молодого императора нельзя. Тайная канцелярия вызывала общий страх, раздражение и желание поскорее избавиться от нее. Уничтожая подобный орган, государь мог вызвать только новый всплеск любви.
«Император… оказывает величайшие услуги всему своему народу, – доносил Кейт. – Последним указом он упразднил Тайную канцелярию, иначе говоря, государственную инквизицию. Сие есть вожделеннейшее благо, какового могла бы только желать сия нация; позорное сие судилище во всех отношениях было столь же зловредительно, как и инквизиция испанская, отчасти и хуже оной»166.
Был ли этот шаг со стороны Петра продиктован стремлением завоевать сердца подданных? Вряд ли. Ведь он каждый день совершал множество поступков, способных по капле истощить самую горячую привязанность. Скорее его собственные чувства к Тайной канцелярии были солидарны с чувствами остального общества. В бытность великим князем Петр долгие годы оставался под надзором, о нем наушничали и доносили государыне, в недрах канцелярии более десяти лет велось дело о попытке вовлечь наследника в заговор[12]. Словом, новый император пожил в страхе и на себе испытал железную хватку названного учреждения.
Штелин свидетельствовал, что его ученик говорил о Тайной канцелярии с неприязнью, еще будут наследником. На этот раз Екатерина подтверждала слова профессора: инквизиция вызывала у великокняжеской четы отвращение, и потому им трудно было сблизиться с Александром Шуваловым после его назначения к малому двору.
Решение уничтожить тайный сыск, ведавший делами об «оскорблении величества», измене и бунте, было во многом чисто эмоциональным. Искренним. И потому особенно дорогим. Как и предшествующий Манифест, новый начинался ссылкой на варварские нравы, побудившие Петра Великого создать грозный орган. Но теперь, констатировалось в законе, надобность в нем отпала. «Как Тайная канцелярия всегда оставалась в своей силе, то злым, подлым и бездельным людям подавался способ» безнаказанно клеветать на ближнего, «обносить своих начальников и неприятелей», а действительно виновным новыми измышлениями оттягивать «заслуженные ими казни и наказания». «Тайная розыскных дел канцелярия уничтожается отныне навсегда, – говорилось в Манифесте, – а дела оной имеют быть взяты в Сенат, но за печатью к вечному забвению в архив положатся».
Трудно не оценить значение подобного указа. Не столько политическое, сколько нравственное. Он менял климат в обществе, открыто порицал доносительство, называл вещи своими именами. И хотя для усвоения урока потребовались годы стабильного, «кроткого», как тогда говорили, царствования – все же шаг был сделан. «Ненавистное выражение, а именно “слово и дело”, не долженствует отныне значить ничего, и мы запрещаем: не употреблять оного никому; о сем, кто отныне оное употребит в пьянстве или в драке, или, избегая побоев и наказания, таковых тотчас наказывать так, как от полиции наказываются озорники и бесчинники»167.
Тем не менее донос по важным государственным преступлениям не уничтожался вовсе. Доноситель должен был обратиться «в ближайшее судебное место или к ближайшему же воинскому командиру». Сведения передавались письменно, за исключением тех случаев, когда доноситель был неграмотен. Если его рассказ оказывался ложью, доносителя два дня держали под арестом на хлебе и воде, затем отпускали. Подобной мягкости прежняя система не знала. Подчас в Тайной канцелярии содержались и истец, и оговоренный, и свидетели. Раз попав в тенета запутанного следствия, никто не мог поручиться, что выйдет потом на волю.
Однако политический сыск не упразднялся полностью. Персонал канцелярии переводился в особый департамент Сената с отделением в Москве168. Вместо самостоятельной Тайной канцелярии возникала подчиненная Сенату Тайная экспедиция. Ее создание провозглашалось, но в реальности она была сформирована уже после смерти Петра III. И вот здесь мы натыкаемся на очень важный факт, мимо которого пройти нельзя. При действующей Тайной канцелярии, каким бы отталкивающим и малоэффективным учреждением она ни была (большинство доносов, по мнению специалистов, совершалось в пьяном виде и имело целью сведение личных счетов169), Елизавета Петровна царствовала спокойно, а немногие попытки свергнуть ее постигла неудача.
Петр III, упразднив систему, не удержался на троне более полугода. Крайне наивно полагать, будто монарх мог сохранить корону только при помощи репрессивного аппарата и доносительства. Но полицейский сектор – важная часть государственной машины. В том числе и в виде тайной полиции, функции которой не совпадают с функциями полиции гражданской. Передавая дела ненавистной канцелярии в Сенат, Петр как будто понимал это и не прощался с тайным сыском. Но любая перестройка в жизни учреждения на время парализует его деятельность. Благодаря этому сложилась крайне удобная для заговорщиков ситуация.
Мятеж против императора зрел почти открыто, на глазах целого города и при сочувствии населения. Однако были и доносы, и подозрения близких к Петру придворных. Но гражданской полиции, присматривавшей за порядком, функции тайной не были переданы даже частично. Вместо этого к наиболее рьяным сторонникам Екатерины вроде Панина, Дашковой и Орлова были приставлены наблюдатели, которые ничего не смогли сделать в роковой момент. Заговорщиков, используя удачное выражение Александра I, было «некем взять».
Это стало важным уроком для Екатерины, и она вскоре по восшествии на престол завершила формирование Тайной экспедиции.
Однако сразу после провозглашения двух важнейших Манифестов в обществе всколыхнулась волна благодарности к молодому государю, и Петру просто некого было опасаться. Он и позднее, когда тучи сгустились над головой, уверял обеспокоенного Фридриха II, что любим подданными. «Если бы русские хотели мне зла, они бы давно могли его сделать, видя, что я не берегусь, предаваясь всегда Божьей воле, хожу по улицам пешком… Когда умеешь обращаться с ними, можно на них положиться»170. Страшные слова.
Глава 4. КАМЕНЬ ВЕРЫ
В первые месяцы царствования подданные, как обычно, тешили себя надеждами на лучшее. Казалось, молодой монарх оправдывает их. «Ныне все дела исполняются быстрее, нежели прежде, – доносил Кейт 26 января. – Император сам во все вникает и в большинстве случаев делает необходимые распоряжения… Также интересуется он и делами иностранными, где ничего не делается без его ведома»171.
Штелин не уставал умиляться на ученика: «Каждое утро он вставал в семь часов и во время одевания отдавал генерал– и флигель-адъютантам свои повеления на целый день. В 8 часов сидел в своем кабинете, и тогда к нему являлись с докладами сперва генерал-прокурор Сената, и так один за другим президенты Адмиралтейской и Военной коллегий: он разрешал и подписывал их доклады до 11 часов. Тогда отправлялся он на дворцовую площадь на смотр парада при смене гвардии, а оттуда в час к обеду.
Почти каждый день по утрам приходила к нему в кабинет императрица, но к обеду никогда. При обеденном столе его участвовали… лица, с которыми он хотел подробно говорить… Однажды в первые дни своего царствования сказал он за столом: “Штелин! Я очень хорошо знаю, что и в вашу Академию наук закралось много злоупотреблений и беспорядков. Ты видишь, что я занят теперь более важными делами, но, как только с ними управлюсь, уничтожу все беспорядки”»172.
Трогательная мечта молодого государя искоренить зло, накопившееся в предыдущее царствование. Однако описание Штелина выглядит настораживающе гладким. Что в нем опущено? Обратим внимание: Екатерина никогда не оставалась к обеду. По ее словам, муж вставал из-за стола «без ног» и «без языка». Это суждение подтверждается многими свидетелями. Например, А.Т. Болотовым, в тот момент полицейским чиновником, часто посещавшим дворец: «Не успеют, бывало, сесть за стол, как загремят рюмки и бокалы, и столь прилежно, что, ставши из-за стола, сделаются иногда все как маленькие ребяточки и начнут шуметь, кричать, хохотать, говорить нескладицы и несообразности сущие… у иного наконец и сил не было выйтить и сесть в линею, а гренадеры выносили туда на руках своих»173. Это высказывание незаинтересованного лица мало чем отличается от слов пристрастного Бретейля, доносившего 18 января в Париж: «Император ведет самый постыдный образ жизни. Целые вечера просиживает он за трубкой и кружкой пива, иногда до пяти или шести часов утра, и почти всегда мертвецки пьян»174.
Таким образом, во второй половине дня Петр работать уже не мог. Почти каждый вечер он посещал театр, потом уединялся с женщинами. А утром трудился с 8ми до 11ти – три часа. Затем два часа тратил на параде. Подобную работу сложно назвать «неутомимой».
А.С. Мыльников предположил, что после позднего ужина, на который созывалось иногда до сотни персон, император вместе со своими советниками вновь до глубокой ночи занимался государственными делами175. Однако слишком много свидетельств говорят о том, что с обеда царь начинал налегать на горячительные напитки, ужин был кульминацией, и после него Петр уже не вязал лыка. Есть курьезное мнение, будто многие несообразности в политике молодого государя объяснялись именно его пьянством – он подчас не сознавал, что делал176. Не абсолютизируя высказывания Н.Н. Фирсова о «поступках пьяного человека», мы все-таки с большой долей сомнения относимся к утверждению о ночном труде Петра III.
Не сложно понять, зачем оно понадобилось. Без дополнительной «порции» времени, потраченного на государственные дела, невозможно объяснить интенсивный график работы правительства. Судя по числу законодательных актов, оно работало, как в лихорадке. Январь – 39, февраль – 23, март – 35, апрель – 32, май – 33, июнь 25177. А ведь были еще и устные распоряжения, и вал сугубо делопроизводственных бумаг, связанных с пожалованиями и решением имущественных вопросов. Казалось бы, такая интенсивность говорит сама за себя. Ведь Петр должен был хотя бы прочитывать то, что подписывал. Неужели на это шли только утренние часы? А ведь именно по утрам, до вахтпарада, император посещал правительственные учреждения и казенные мануфактуры. Воистину, неутомимый внук великого деда!
Ларчик открывался просто. Учрежденный в мае Совет при императоре получил право публиковать указы от имени Петра III178. Позволим себе предположить, что основной удар законодательной деятельности приняли на себя сановники, вошедшие в этот орган и еще прежде подготавливавшие для государя проекты реформ.
Сложилась любопытная ситуация: пьяным императора наблюдали только приближенные, а февральские благодеяния были налицо. «Так как все видели, как был неутомим этот молодой монарх в самых важных делах, – заключал Штелин, – как быстро и заботливо он действовал с утра и почти целый день в первые месяцы своего правления… то возлагали великую надежду на его царствование и все вообще полюбили его». В другом месте сказано: «Везде его принимают с восторгом».
На таком фоне у Екатерины почти не остаалось шансов. Недаром в первое время она была крайне подавлена. На второй день царствования, когда ей сказали, что отправлены курьеры за ссыльными и в Берлин, она ответила только: «Дела поспешно идут»179.
Дела двигались действительно быстро, и вскоре картина резко изменилась. Император совершил искомый промах. Между первым и вторым знаменательными Манифестами поместился Сенатский указ 19 февраля о секуляризации церковных земель. Этот акт весьма осмотрительно исходил не от государя, а от высшего правительственного органа, и как бы завершал начинание Елизаветы 1757 г.
Непосредственным разработчиком указа стал Глебов, которому не откажешь в политической осторожности. Он сумел не подставить императора под удар критики, а, напротив, прикрыть авторитетом благочестивой тетушки. При чем поместить закон в обрамлении двух важнейших актов, которыми Петр даровал подданным новые свободы, а не отнимал имущество. На волне общей благодарности указ не вызвал особых толков, ибо дело было далеко неновое и, как все понимали, рано или поздно должно решиться.
Церковь обладала большими земельными богатствами, на которые время от времени пытались посягнуть и Петр I, и Анна Иоанновна, и даже богобоязненная Елизавета. Благо поводы имелись в изобилии. С середины XVIII в. монастырские крестьяне находились в беспрестанных волнениях и успешно действовали даже против правительственных войск. Так, в 1740х гг. отец знаменитых братьев генерал-майор Г.И. Орлов был послан привести к покорности взбунтовавшихся крестьян Троицкого монастыря под Москвой. Поселяне ретировали его полк, а самого захватили в плен и даже, по уверению Штелина, связанного посадили в хлев, над чем позднее потешался Петр III180. История не подтверждается другими источниками, однако она красноречиво свидетельствует о ситуации, сложившейся вокруг монастырских владений.
На снаряжение военных экспедиций против церковных крестьян тратились немалые средства. К концу царствования Елизаветы монастыри не могли самостоятельно удерживать за собой земли, и правительство готово было этим воспользоваться. Истощенная казна требовала пополнения, особенно в годы Семилетней войны, когда содержание армии за границей влетало в копеечку.
30 сентября 1757 г. Елизавета Петровна на заседании Конференции распорядилась: назначить в церковные имени офицеров-управителей; приравнять повинности монастырских крестьян к повинностям крестьян помещичьих (первые были выше); ввести штатное содержание монастырей – установить для каждой обители определенное число монахов и отпускаемых на них средств; взыскивать с духовных вотчин деньги на содержание отставных офицеров и солдат и учредить на эти деньги инвалидные дома181.
По сути, это была программа секуляризации. В позднейших документах и Петра III, и Екатерины II содержались сходные требования. Но Елизавета не перевела монастырские и архиерейские земли в казну, а только изъяла их из управления Церкви. Указом 19 февраля 1762 г. дело было доведено до логического конца. Создавалось специальное учреждение – Коллегия экономии – для управления бывшими церковными имениями. В сами имения наконец отправились государственные управляющие. Крестьяне (более 2 млн душ) освобождались от барщины и обязаны были платить казенный оброк. В их пользовании оказалась земельная запашка, на которой они прежде работали в пользу монастырей, что существенно увеличило размер наделов. Само по себе это улучшало положение земледельцев, а разбогатевшие могли свободнее записываться в купцы и перебираться в города182.
Штелин подчеркивал прямую связь между замыслами Пера I и секуляризацией, к которой приступил его ученик: «Император… трудится над проектом Петра Великого об отобрании монастырских поместий и о назначении особенно Экономической коллегии для управления ими. Генерал-прокурор Александр Иванович Глебов сочиняет об этом Манифест… Он (Петр III. – О. Е.) берет этот Манифест к себе в кабинет, чтобы еще рассмотреть его и дополнить замечаниями»183.
Если бы император ограничился документом Глебова, то при известном ропоте духовенства он все-таки не вызвал бы религиозной ненависти населения. Но Петр не мог не перегнуть палку. Секуляризация земель превратилась в изъятие церковных ценностей. Армейские офицеры врывались в монашеские кельи и дома священников и забирали оттуда золотые сосуды, кресты с драгоценными камнями, оклады богослужебных книг… 15 апреля последовал указ, запрещавший подобную практику184. Но она уже успела разозлить верующих.
Теперь каждый шаг государя в духовной сфере воспринимался как заведомое зло. Если 9 марта Кейт сообщал вполне нейтральные сведения: «Император присоединил к коронным землям монастырские владения, а взамен назначил для архиепископов и игумнов определенное жалование», – то к началу мая британскому послу пришлось признать, что Петр возбудил «превеликое неудовольствие по всей империи». А 7 июня он уточнял: «Жалобы по поводу объединения коронных и монастырских земель все усиливаются, особливо после того, как император повелел брать в военную службу сыновей священников. Все духовенство, и белое, и монахи, единодушны в своем недовольстве»185.
Среди священнослужителей не было ни одного слоя, который новый государь не обидел бы чем-нибудь. У крупных иерархов забрали земли, сельские батюшки испугались солдатчины для детей, столичным попам запретили устраивать домовые церкви в богатых усадьбах, чем лишили серьезного дохода. А ведь все эти люди имели возможность жаловаться прихожанам на проповедях.
Рюльер отлично разобрался в ситуации: «Петр III приближал свое падение поступками, в основании своем добрыми; они были гибельны для него по его безвременной торопливости и впоследствии совершены с успехом и славою его супругою. …Небесполезно было для блага государства отнять у духовенства несметные богатства, и Екатерина, по смерти его, привлекши на свою сторону некоторых главнейших [иерархов] и одарив их особенными пансионами… без труда осуществила сию опасную реформу. Но Петр III своенравием чистого деспотизма, приказав сие исполнить, возмутил суеверный народ и духовенство… Оно возбуждало их (прихожан. – О. Е.) к мятежу и льстило их молитвами и отпущением грехов»186.
Мемуары Болотова показывают, что в обществе намерения Петра воспринимались однозначно как желание заменить православие лютеранством: «Он вознамерился было переменить совершенно религию нашу, к которой оказывал особенное презрение. Он призвал первоприсутствующего [Святейшего Синода] архиерея новгородского Дмитрия Сеченова и приказал ему, чтобы в церквях оставлены были иконы только Спасителя и Богородицы, а других бы не было, также, чтоб священники обрили бороды и носили платье, как иностранные пасторы… И хотя дело на этом до времени остановилось, однако произвело во всем духовенстве сильное неудовольствие, содействовавшее потом очень много перевороту»187.
Об этом приказе сообщил в Версаль в шифрованном донесении 28 мая Бретейль188. Архиепископ осудил намерения царя, ему пригрозили ссылкой в Сибирь и даже удалили на время из столицы, но вскоре вновь вернули, чтобы не вызвать волнений в народе189.
Любопытно, что эти меры Штелин назвал «веротерпимостью»190. Однако не стоит думать, что все шаги Петра в духовной сфере клонились к оскорблению подданных. Начал он действительно с просвещенческих мер: 7 февраля, еще до секуляризации, последовал сенатский же Указ «О защите раскольников от чинимых им обид и притеснений». Штрафы, взимаемые со старообрядцев, снизились, им стало гораздо легче возвращаться в Россию191. Этот акт предварял екатерининскую политику в данной сфере.
Однако личное поведение очень вредило царю. Не желая посещать православные храмы, Петр III часто присутствовал на богослужениях в католических и лютеранских. Были выделены средства на строительство кирхи, что страшно разозлило петербуржцев. Шумахер сообщал: «Когда распространился слух, что император собирается сделать лейб-гвардиейнесколько своих голштинских полков и один прусский и выстроить для них в Санкт-Петербурге лютеранскую кирху напротив русской церкви Св. Исаакия, сломанной за ее ветхостью, то их (гвардейцев. – О. Е.) ненависть к нему достигла крайности»192.
Здесь уже все недовольства слились воедино: церковь ломают, кирху строят, русских в гвардии заменяют немцами… Создается впечатление, что единственные, к кому Петр не желал быть веротерпим, – его православные подданные. А.Б. Каменский точно заметил: «Символом всего того, что он так не любил в России, стала для Петра III православная церковь»193.
Таким образом, наследник Елизаветы не принимал саму сердцевину своей новой родины, ее душу. А значит, не мог быть принят сам. Шутовство и кривляние в храме, так забавлявшее императора, воспринималось прихожанами как признак одержимости. Показывать язык, глядя на иконы, а потом приказать вынести их – достойное деяние для православного царя!
Настораживал и упорный отказ от миропомазания. По христианскому учению, через миропомазание на правителя нисходят особые дары Святого Духа, которые должны помочь ему царствовать. Поэтому миропомазание вовсе не тождественно коронации и в глазах верующих не может быть заменено ею. Петр считал такой подход суеверием, а в результате не признавался значительным числом подданных как в полной мере законный государь. Не даром Екатерина приняла миропомазание в первый же день переворота – 28 июня – после присяги полков.
Рюльер подчеркивал, какое благоприятное впечатление этот шаг произвел на народ: «В полдень первое российское духовенство, старцы почтенного вида… украшенные сединами, с длинными белыми бородами, в блестящем и приличном одеянии, приняв царские регалии, корону, скипетр и державу, со священными книгами, покойным и величественным шествием проходили через всю армию, которая с благоговением хранила тогда молчание. Они вошли во дворец, чтобы помазать на царство императрицу, и сей обряд производил в сердцах впечатление, которое, казалось, придавало законный характер перевороту»194.
Петр же отвергал значение обрядности. Здесь, как и во многом другом, ему дурную службу сослужил пример Фридриха II. Последний тоже не принял миропомазания перед коронацией. Чем вызвал осуждение со стороны благочестивой Елизаветы Петровны.
Кроме того, Фридрих был известным масоном. В частности, он являлся Великим мастером ложи «Трех Глобусов», которой подчинялась ложа «Трех Корон» в Кенигсберге, куда вступили многие русские офицеры. Таинственная атмосфера, в которой проводились орденские работы, внушала сторонним наблюдателям подозрения. Поэтому Петру III очень повредили слухи о масонской ложе, заседавшей в Ораниенбауме. По некоторым данным, император оказался посвящен еще за границей, то есть совсем мальчиком. Ложа «Постоянства», членом которой был также Д.В. Волков, находилась в загородной резиденции и, вероятно, совпадала с иностранной петербургской ложей под тем же названием195. Подражая своему кумиру, Петр III объявил себя покровителем вольных каменщиков, подарил «Постоянству» дом в столице и сам руководил масонскими работами196. Не трудно догадаться, сколько толков это вызывало у простонародья.
25 июня 1762 г., всего за три дня до переворота, вышел новый императорский указ, уравнивавший в правах все религии197. В отличие от предыдущих – сенатских – этот акт имел более высокий статус, поскольку был издан самим государем. Подобный шаг в просвещенческом ключе можно было бы назвать проявлением «веротерпимости», если бы не волна религиозного озлобления, которую он вызвал и которую нетрудно было предвидеть.
Петр лишал православие, исповедуемое подавляющим большинством его подданных, господствующего положения. Именно о таком поведении мужа Екатерина писала в Манифесте 6 июля: «Он возмечтал о своей власти монаршей, якобы она не от Бога… Не имев, как видно, он в сердце своем следов Веры Православной Греческой (хотя в том довольно и наставляем был), коснулся первее всего древнее православие в народе искоренить своим самовластием… И сим образом православными владычествовать восхотел, начав истреблять страх Божий»198.
Так Петр Федорович постепенно стал восприниматься «врагом рода человеческого», а благочестивая императрица – защитницей веры.
Особое раздражение подданных вызвал приезд многочисленных родственников государя. Позднее, когда Екатерина II станет императрицей, она не пригласит в Петербург никого из своей родни. Согласно одному из анекдотов, отозвавшись: «В России и так слишком много немцев». Было неразумно лишний раз напоминать о своем происхождении, а пример покойного мужа выглядел весьма красноречиво.
Буквально на другой день по восшествии Петр послал курьера за своим двоюродным дядей, принцем Георгом Людвигом Голштинским, генералом прусской армии. Молодой император прочил его в герцоги Курляндские. Когда-то именно Георг Людвиг сватался к юной Екатерине. Ныне принц был женат, имел маленького сына, отличался крутым нравом и чисто семейной склонностью к фрунту. Петр проявлял к нему чрезвычайную привязанность: ведь этот человек досконально изучил прусскую школу муштры. Штелин, склонный в дурных поступках ученика видеть стороннее влияние, отмечал, что после приезда принца Георга Петр стал меньше заниматься государственными делами, слишком много времени «употребляя на военное дело, в особенности на его внешнюю сторону: перемену формы гвардейских и полевых полков»199.
Принц Георг был пожалован в фельдмаршалы и полковники лейб-гвардии Конного полка с содержанием 48 тыс. в год. Его дурное обращение с подчиненными немало способствовало перевороту. Другой дядя, Петер-Август-Фридрих Голштейн-Бок, также получил фельдмаршальский чин и стал генерал-губернатором Петербурга, командовавшим всеми полевыми и гарнизонными полками, расквартированными в столице, Финляндии, Ревеле, Эстляндии и Нарве200. Кроме мужской половины Голштинского дома, имелась и женская, которую Петр также спешил облагодетельствовать. «В новом дворце император поместил молодую принцессу Голштейн-Бок, дочь фельдмаршала, – писал Штелин, – …она получила орден Св. Екатерины, также и молодая вдова… принца Карла Голштейн-Бок… и еще супруга принца Георгия. Остальные принцессы и родственницы Голштинского дома, жившие тогда в Кенигсберге… должны были также получить пенсию».
Эти люди плотным кольцом окружили молодого императора, оттесняя тех из русских советников, кто на первых порах поддерживал Петра. Они претендовали на влияние и крупные денежные пожалования, а сам государь охотно шел им навстречу, ибо то было его сокровенным желанием. Петр оказался на удивление семейным человеком. Долгие годы он чувствовал себя оторванным не только от родины, но и от родных – сиротой, лишенным кровного участия и тепла. Елизавета, помимо прочего, была слишком русской, чтобы племянник всерьез воспринимал родство с ней. Не нашел он близости и у жены, которая всеми силами старалась стать именно тем, что ему не нравилось – православной царевной. Многочисленные дядья, их жены и дети создавали у Петра иллюзию долгожданной семьи, огромной фамилии. Теперь он мог им благодетельствовать, выступать в роли сильного и щедрого покровителя – это льстило. В новом положении Петр чувствовал себя уютно и не задумывался, что фактически платит за любовь чужим людям. Ведь прошло слишком много времени с тех пор, как принц-епископ Любекский представлял своего девятилетнего воспитанника семье.
А ведь в России были лица, которые со своей стороны претендовали на роль «семьи императора». Родственники его официальной фаворитки. Поначалу Петр сделал Воронцовым щедрые дары. Благодаря супруге канцлера – двоюродной сестре покойной государыни – он именовал их родственниками императрицы, то есть подчеркивал близость к августейшей фамилии. Отец фаворитки, Роман Илларионович, получил графский титул. Воронцовы заметно потеснили Шуваловых и готовились после брака Елизаветы Романовны навсегда утвердить за собой первенствующее место.
Петр поначалу поощрял эти надежды. Во время первого же приезда Дашковой ко двору 30 декабря 1761 г. он сообщил ей, что намерен сделать ее сестру императрицей. «Когда я вошла в гостиную, – вспоминала княгиня, – Петр III сказал мне нечто, что относилось к моей сестре и было так нелепо, что мне не хочется повторять его слова. Я притворилась, что не поняла их»201.
Однако государь был слишком ветрен и влюбчив, чтобы долго наделять одну Елизавету Романовну своим вниманием, когда все женщины двора были к его услугам. Он не отказывался от женитьбы, но считал себя в праве повеселиться на стороне. «Император еще более умножил знаки внимания к девице Воронцовой, – доносил 11 января Бретейль. – Он назначил ее старшей фрейлиной, у нее собственные апартаменты во дворце и она пользуется всевозможными отличиями… Императрица оказалась в прежестоком положении и подвергается ничуть не скрываемому дурному обращению. Она с превеликим трудом переносит таковое отношение к ней императора и надменность девицы Воронцовой».
Последняя уже примеряла корону, как вдруг… «Порыв ревности девицы Воронцовой за ужином у великого канцлера, – сообщал 15 февраля Бретейль, – послужил причиной для ссоры ее с государем в присутствии многочисленных особ и самой императрицы. Желчность упреков сей девицы вкупе с выпитым вином настолько рассердили императора, что он в два часа ночи велел препроводить ее в дом отца. Пока исполняли сей приказ, к нему опять возвратилась вся нежность его чувствований, и в пять часов все было уже снова спокойно. Однако четыре дня назад случилась еще более жаркая сцена при таких выражениях с обеих сторон, каковые и на наших рынках редко услышишь. Досада императора не проходит, равно как и знаки его внимания к девице Шаликовой, тоже придворной фрейлине. Ей семнадцать лет, она довольно хороша собой, но, к сожалению, горбатенькая»202.
Минутную неверность императора еще можно было перенести. Но каждая новая пассия метила в фаворитки и всячески подчеркивала оказанное ей внимание. Щербатов нарисовал характерную сценку. «Княгиня Елена Степановна Куракина была привождена к нему (Петру III. – О. Е.) на ночь Львом Александровичем Нарышкиным, и… бесстыдство ее было таково, что когда по ночевании он ее отвозил домой по утру рано и хотел, для сохранения чести ее, и более чтобы не учинилось известно сие графине Елизавете Романовне, закрывши гардины ехать, она, напротив того, открывая гардины, хотела всем показать, что она с государем ночь провела»203.
Ни по уму, ни по характеру, ни по железной воле «Романовна» не годилась в русские графини Помпадур. Какой бы «трактирной служанкой» она ни выглядела в глазах Бретейля, эта простая, грубая женщина любила Петра III, а он всегда возвращался именно к ней. У ссоры, которую нарисовал французский дипломат, было продолжение. Его описала наша героиня, хотя и назвала другое место ужина: «Император ужинал у графа Шереметева; тут Елисавета Воронцова приревновала не знаю к кому и приехала домой в великой ссоре. На другой день после обеда часу в пятом она прислала ко мне письмо… что она имеет величайшую нужду говорить со мной… Я пошла к ней и нашла ее в великих слезах; увидя меня, долго говорить не могла; я села возле ее постели, зачала спросить, чем больна; она, взяв руки мои, целовала, жала и обмывала слезами. Я спросила, об чем она столь горюет? …Она посвободнее стала от слез и начала меня просить, чтоб я пошла бы к императору и просила бы… чтоб он ее отпустил к отцу жить, что она более не хочет во дворце оставаться… понеже все бездельники, а одна я, на ком она полагает свое упование».
Екатерина передала просьбу, но Мельгунов и Нарышкин устроили поссорившимся любовникам примирение. Петр был весьма раздосадован на фаворитку и, чтобы поддеть жену, рассказал ей, как «Романовна» отказывалась надеть ее портрет, «когда он ее пожаловал камер-фрейлиною, и хотела иметь его портрет». «Он думал, что осержусь, – передавала Екатерина, – но когда увидел, что я тому смеюсь, тогда вышел вон из комнаты»204.
Такие сцены, конечно, не прибавляли спокойствия дворцовой жизни. И не укрепляли положения клана Воронцовых. В любую минуту фаворитка из-за своей необузданной ревности могла потерять благоволение государя. Видимо, родные объяснили девице, что в надежде на будущее полезнее смириться с мимолетными изменами императора. Судя по поведению «Романовны» в летних резиденциях, куда Петр уезжал в окружении целого букета красавиц, она научилась сдерживаться и даже стала чем-то вроде предводительницы этого летучего отряда. Первой, но не единственной из любовниц.
Тем временем у родных дела складывались совсем не так хорошо, как мечталось. Да, Петр давал Воронцовым ответственные поручения. Так, Роман Илларионович возглавил комиссию по составлению нового Уложения, но неизменно встречал здравые возражения императора при попытке внести в проект пункты о монополии дворянства на владение землей и содержание промышленных предприятий205. Брат фаворитки Александр Романович был назначен полномочным министром в Лондон. По дороге молодой камергер должен был заехать в Пруссию, и царь писал Фридриху II: «Он умен и полон усердия и доброй воли, и я думаю, что он сделает все, чтобы хорошо исполнить мои приказания»206. Вот ключевые слова. Петр хотел приказывать, а не советоваться.