Тайна смерти Петра III Елисеева Ольга
Ей оставалось только принимать поздравления от тех, кто не успел «припасть к освященные стопам» ранее. Позье описал любопытную сцену во дворце, куда он снова явился по возвращении Екатерины в горд. «Там застал я страшную давку и, между прочим, множество молодых дам, о которых мне достоверно известно было, что они нехорошие услуги оказывали императрице по ее отношениям к императору, и которые едва ли могли ожидать от нее любезного приема. Так как я был с ними довольно коротко знаком, я спросил их, не шибко ли бьется у них сердце»487.
Если бы выговор минутным фавориткам мужа был самой трудной задачей молодой государыни, она могла бы почитать себя счастливицей. Однако у нее имелись проблемы посложнее. Унять гвардейцев было нелегко, они продолжали требовать к себе «Матушку» и бурно выражать любовь к Отечеству. «В полночь в мою комнату вошел капитан Пассек, – рассказывала Екатерина в письме к Понятовскому о событиях следующего дня, – разбудил меня и сказал:
– Наши люди страшно перепились… гвардейцы, взяв оружие, явились сюда, чтобы выяснить, здоровы ли Вы. Они заявляют, что уже три часа Вас не видели… Они не слушают ни своих командиров, ни даже Орловых…
Я села с двумя офицерами в карету и поехала к войскам. Я чувствую себя хорошо, сказала я им, и прошу их идти спать и дать мне тоже отдохнуть… Они отвечали, что… все они готовы умереть за меня… После этого они пожелали мне доброй ночи… и удалились кроткие, как ягнята… оборачиваясь на ходу, чтоб еще разок взглянуть на мою карету».
Такие случаи продолжались после переворота более месяца. «Если вам расскажут, что в войсках вновь была передряга, – раздраженно сообщала императрица Понятовскому 9 августа 1762 г., – знайте, что это не что иное, как проявление любви ко мне, которая становится мне в тягость. Они помирают со страху, как бы со мной не приключилось чего-нибудь, даже самого незначительного. Я не могу выйти из комнаты, чтобы не услышать радостных восклицаний»488.
Любопытно, что рассказ в письме к Понятовскому, явно рассчитанный на трансляцию его парижским корреспондентам, например, мадам Жоффрен, в деталях совпадает с повествованием Державина. Не слишком ли часто исследователи обвиняют Екатерину в лукавстве, забывая сопоставить ее тексты с другими источниками?
«В полночь на дугой день с пьянства Измайловский полк, обуяв от гордости и мечтательного своего превозношения, что императрица в него приехала и прежде других им препровождаема была в Зимний дворец, – писал Державин, – собравшись без сведения командующих, приступил к Летнему дворцу, требовал, чтоб императрица к нему вышла и уверила его персонально, что она здорова; ибо солдаты говорили, что дошел до них слух, что она увезена хитростями прусским королем». К служивым один за другим выходили дежурные придворные Шувалов, Разумовский, наконец, Орловы, уверяя, «что государыня почивает и, Слава Богу, в вожделенном здравии». Однако измайловцы не унимались, не желая слушать даже своего шефа. Им непременно нуно было видеть императрицу. То был не просто страх за нее, но и демонстрация своей власти. Екатерина покорилась. «Государыня принуждена встать, одеться в гвардейский мундир и проводить их до полка, – с осуждением замечал Державин. – Поутру издан был манифест, в котором… напоминалася воинская дисциплина и чтоб не верили они разсеваемым злонамеренных людей мятежничьим слухам, которыми хотят возмутить их и общее спокойствие; в противном случае впредь за непослушание своим начальникам… наказаны будут по законам».
Дворец пришлось взять под усиленную охрану. «С того самого дня приумножены пикеты, – заключал сам стоявший в караулах Гавриил Романович, – которые в многом числе с заряженными пушками и с зажженными фитилями по всем местам, площадям и перекресткам расставлены были»489.
Наведение порядка среди полков руками самой же гвардии стало для нашей героини важным шагом на пути к настоящей власти. Именно первые дни переворота наглядно покакали Екатерине правоту древнего римского выражения: разделяй и властвуй. Однако впереди ее ожидала задача потруднее, чем обуздать вооруженную, бушующую толпу. Что делать с арестованным Петром III – это был вопрос вопросов.
Глава 8. ПЕРВЫЕ ШАГИ
Внешне Екатерина проявляла полное спокойствие. Недаром позднее один из английских дипломатов назвал ее «Леди Невозмутимость». Обладая живым темпераментом, она годами пестовала в себе такие качества, как приветливость, доброжелательность, умение слушать и не рубить с плеча – именно то, что нравилось людям. Теперь следовало проявлять их на каждом шагу. Казалось, нашу героиню вообще нельзя вывести из терпения. Но то была иллюзия.
Волнения, связанные с переворотом, отразились не на поведении, а на самочувствии государыни. «Императрица была несколько разгорячена, и на ее теле появились красные пятна, – писал Рюльер. – Она провела несколько дней в отдохновении»490. Конечно, Екатерина не перегрелась в непривычной гвардейской форме. И не натерла шерстью кожу. Просто на нервной почве у нее вспыхнула экзема. Но «отдохновения» не вышло.
Ей приходилось видеть множество людей, ездить в Сенат, обедать в обществе полусотни придворных, а по ночам еще и успокаивать гвардейские полки. «Сенат собирается почти ежедневно утром во дворце, – доносил 31 июля Гольц, – и редкий вечер проходит без того, чтобы не было собрания Совета. Ее императорское величество редко не удостаивает своим присутствием эти собрания. Трудно передать, до какой степени эта государыня следит за делами». Примерно то же самое писали иностранные дипломаты о Петре III в первые недели его царствования. Молодой император наслаждался властью. Потом устал.
У Екатерины страсть к делам не была временным увлечением. «Нет ни одного распоряжения, которое не делалось бы ей известным», – продолжал Гольц 10 августа. «Неудивительно, что ее величество не пользуется полным здравием, потому что она беспрерывно предается занятию, не оставляя себе ни одного часа на развлечения: до такой степени ее величество находит удовольствие исполнять обязанности правления»491. Обратим внимание на последние слова. Труд во власти доставлял нашей героине наслаждение.
Каждый монарх упивается своим положением по-разному. Характерным будет сравнение с Елизаветой Петровной. Сколько раз иностранные дипломаты и собственные министры жаловались на лень, медлительность, страсть к праздной жизни покойной императрицы. Между тем перечисленные качества были для нее органичны и проистекали из понимания своего места, свойственного этой государыне. Она родилась честолюбивой и добивалась короны, потому что считала: трон предназначен ей. Она – дочь Петра Великого, его последняя отрасль – и будет только справедливо, если на престоле закрепится Петрова, а не Иванова ветвь. Превращение цесаревны Елизаветы в императрицу поставило точку в ее стремлениях. Правда восторжествовала, во главе страны встал истинный государь, наступил «золотой век», время остановилось. Добиваться чего-то еще, трудиться для достижения большей славы – не имело смысла.
Екатерина представляла обратный пример. Чужая на чужой земле, она не просто прикинулась, а стала своей для окружающих. «Не рожденная от крови наших государей», как презрительно писал о ней М.М. Щербатов. Не дочь Петра Великого – но его духовная наследница. Новая государыня желала убедить подданных, что наделена способностями стоять во главе страны и вести ее к процветанию. «Не можно сказать, чтобы она не была качествами достойна править толь великой империей, – продолжал Щербатов, – естли женщина возможет поднять сие иго, и естли одних качеств довольно для сего вышнего сану»492.
По-своему Екатерина не меньше Елизаветы была уверена в праве носить корону. Но древо ее желаний имело иные корни – талант и трудолюбие, отмеченные Богом. Недаром в душу императрицы так запало чудесное предзнаменование. «В 1744 году 28 июня… приняла я Грекороссийский православный закон, – вспоминала она. – В 1762 году 28 июня… приняла я всероссийский престол… В сей день… начинается Апостол сими словами: “вручаю вам сестру мою Фиву, сущую служительницу”»493. Заметим: для нашей героини особенно важным было не только совпадение «венца небесного» с «венцом земным», но и тот факт, что ее «вручили» в качестве «служительницы». Свое дело она воспринимала как служение и на этом основывала право занимать престол. Царское место, представлявшееся Елизавете чем-то вроде мягкого дивана, превратилось для Екатерины в кресло у рабочего стола.
Было и предчувствие великой судьбы. Историки нередко посмеиваются над мемуарными уверениями императрицы, будто она совсем юной Ангальт-Цербстской принцессой почувствовала, что сделается самодержавной государыней. Ведь у нее не было никаких прав. Ничто не предвещало ни ранней смерти мужа, ни всенародного доверия. Еще на пороге переворота Екатерина не знала точно, какое место займет. Регентство при малолетнем сыне – наибольшее, на что стоило надеяться. И все же, все же… Вопреки здравому смыслу она знала, кем рождена. Оставалось реализовать свой персональный миф. Стать из вещи в себе вещью для себя, как сказал бы Кант.
И вот уже в октябре 1762 г. в беседе с вернувшимся Бретейлем прозвучат слова, позднее неоднократно повторенные в «Записках». «Она мне сказала, – доносил дипломат, – что по прибытии в эту страну ее не покидала мысль, что она будет здесь царствовать одна»494. Без Божественного вмешательства дело не обошлось. «Наконец Господь привел все к угодному Ему финалу, – рассуждала Екатерина в письме Понятовскому 2 августа. – Это напоминает скорее чудо, чем реальность, предвиденную и организованную, ибо столько счастливых совпадений не могли быть собраны воедино без Его руки»495.
Получив корону, наша героиня не могла поставить точку в своей борьбе. Напротив, для нее все только начиналось. Постоянное приращение славы России делало ее пребывание на престоле желанным для подданных, узаконивало «похищенный» статус. Отсюда щербатовское определение: «трудолюбива по славолюбию». Ни минуты на отдых. Первое место в государстве требовалось Екатерине для того, чтобы продемонстрировать свои громадные способности. Иначе они пропали бы втуне. Как художник ищет холст, писатель бумагу, музыкант скрипку, а полководец – армию, Екатерина искала корону. Ибо только власть могла стать для нее средством самореализации. Она действительно получала удовольствие… от работы. И была убеждена в своем полном соответствии «занимаемой должности».
Придет время, и Екатерина скажет, что надо работать по русской пословице, «мешая дело с бездельем». Однако пока положение было настолько сложным, что приходилось трудиться день и ночь, вытягивая телегу из грязи. Фельдмаршал Миних, последним вручивший нашей героине свою шпагу, скажет, что она отдавала делам по 15 часов в сутки496.
«В 1762 году при восшествии моем на престол я нашла сухопутную армию в Пруссии, а две трети жалования не получившею, – писала императрица в заметке «О собственном царствовании». – В статс-конторе именные указы на выдачу семнадцати миллионов рублей не выполненными… Почти все отрасли торговли были отданы частным людям в монополии… Внутри империи заводские и монастырские крестьяне почти все были в явном непослушании властей, и к ним начинали присоединяться местами и помещичьи… Сенат хотя и посылал указы и повеления в губернии, но там так худо исполняли, что в пословицу вошло говорить: “ждут третьего указа”… Воеводы… не получали жалования, и дозволено им было кормиться с дел, хотя взятки строго запрещены были».
Сенат не знал числа городов в стране и не имел карты. Услышав это, Екатерина послала в лавку Академии наук за атласом, который и подарила вельможам. Согласно реестру доходов «оных считали 16 миллионов». Устроив ревизию, императрица получила иную цифру: «Сочли 28 миллионов, двенадцать миллионов больше, чем Сенат ведал». Не надо быть провидцем, чтобы понять: недосчитанные деньги в течение долгих лет прилипали к рукам. А Сенат не просто «не ведал», а прикрывал подобную практику.
По-хорошему следовало начать судебное разбирательство. Но ловить пришлось бы каждого второго, если не каждого первого. При колоссальном казнокрадстве все сетовали на бедность. Не платя жалованья, государство само толкало служащих к взяточничеству. Екатерина же ни с кем не хотела ссориться. Недовольство чиновничьего аппарата могло ей дорого стоить. Поэтому императрица приняла мудрое решение: не пойман – не вор. Она начала царствование с чистого листа, показав, что априори считает должностных лиц честными людьми. Те приняли правила игры и умерили аппетиты. Отныне предстояло воровать потихоньку, не так заметно, как прежде.
«Заводских крестьян непослушание… не унялось дондеже Гороблагодатские заводы за двумиллионнный долг казне Петра Ивановича Шувалова не были возвращены в коронное управление, – продолжала государыня свой рассказ, – также Воронцовские, Чернышевские, Ягужинские и некоторые иные заводы… вступили паки в коронное ведомство. Весь вред сей произошел от самовластной раздачи Сенатом заводов с приписанными к оным крестьянами…
С самого начала моего царствования все монополии были уничтожены, и все отрасли торговли отданы в свободное течение. Таможни же все взяты в казенное управление, и учреждена была комиссия о коммерции, коя… сочинила тариф»497. Как видим, скучных, хозяйственных дел у молодой императрицы хватало. Они приковывали ее внимание не меньше, чем увлекательные коллизии внешней политики или еще более интересная судьба свергнутого мужа.
До 1 сентября, когда царский поезд выехал в Москву для коронации, Екатерина присутствовала в Сенате 15 раз, причем в первые дни приезжала каждое утро – 1 июля, затем 2, 3, 4, 6, 8… Сначала рассматривались дела, подготовленные еще в прошлое царствование: о постройке дополнительных кораблей для войны с Данией, о разрешении евреям свободно въезжать в Россию, о переустройстве гвардейских и армейских полков на немецкий лад. Любопытно, что эти предложения не стали «мертвыми в законе» сразу после свержения Петра III. Они были рассмотрены и отвергнуты. Так, идея пополнить русский флот девятью кораблями, сама по себе полезная, была признана разорительной для обывателей, поскольку император в указе от 27 июня говорил «о забрании для того всех лесов, чьи бы то ни были». А Сенат ссылался на отсутствие денег и людей498.
С деньгами вообще была беда. «На пятый или шестой день по вступлении Екатерины II на престол», – сообщала наша героиня в еще одной собственноручной записке о начале царствования, сенаторы сообщили ей о «крайней скудости средств: армия была в Пруссии, и платы не хватало уже восемь месяцев; цена хлеба в Петербурге поднялась вдвое против обычной стоимости». Именно здесь императрица позволила себе рассказать о деньгах, скопленных ее свекровью. И Елизавета, и Петр III рассматривали эти капиталы как свои собственные. «Он, как и его тетка, отделяли свой личный интерес от интереса империи. Екатерина, видя денежные затруднения, объявила в полном собрании Сената, что, принадлежа сама государству, она желает, чтоб принадлежащее ей и ему принадлежало, и чтоб впредь не делали разницы между ее и его интересами».
Это заявление «вызвало слезы на глазах» вельмож, последние встали и выразили государыне признательность за ее «благоразумные чувства». Шаг Екатерины следует назвать именно «благоразумным». Не щедрым, не великодушным, а единственно правильным в той ситуации. Положение требовалось выправлять, то есть платить: сбавлять цены на хлеб, отдавать жалованье, производить денежные раздачи в полках, дабы утихомирить служивых и поддержать их преданность. Следовало пожертвовать меньшим, чтобы сохранить большее. Наша героиня предпочла расстаться с капиталом и удержать корону. Сказалось и ее отношение к деньгам как к грязи, и азарт большого игрока. Елизавета и Петр все время оставляли за собой путь к отступлению. Некие запасные суммы, которыми в случае чего можно воспользоваться. У нашей героини при всем ее «благоразумии» был иной стиль. Она сжигала мосты на переправе. Или вся Россия, или ничего. «Екатерина доставила столько денег, сколько было нужно, и запретила временно вывоз хлеба, что через два месяца возвратило обилие и дешевизну всем предметам»499.
3 июля был понижен налог на соль по гривне с пуда, что составило в общей сложности 612 021 рублей в год. Щедрый и дальновидный поступок, рассчитанный на благодарность населения. Соль в те времена была единственным консервантом, который сохранял многие продукты: мясо, рыбу, огурцы, капусту, грибы. Средний обыватель закупал ее пудами, и когда средства не позволяли ему приобрести достаточно, приходилось есть подпорченные блюда. Обрушиваясь на соляного монополиста Петра Шувалова, князь Щербатов писал: «Умножил цену на соль, а сим самым приключил недостаток и болезни в народе»500. Екатерина помнила, как после смерти фельдмаршала толпа, собравшаяся на вынос тела, не выказывала ни малейшего сожаления, напротив ругала покойного, особенно напирая на дороговизну соли, из-за которой многие умерли от кишечных болезней. Поэтому мера, предпринятая государыней, была и своевременной, и разумной.
Поначалу казалось, что гвардию легко успокоить, отменив нововведения Петра III в области формы и строя. Что Екатерина и сделала 2 июля. Однако этот указ лишь закреплял уже сложившуюся ситуацию – ведь на деле от раздражавших немецких порядков отказались еще 28го в ходе переворота. Искра мятежа продолжала тлеть во взбудораженной полковой среде.
Был и другой обиженный Петром III слой – духовенство – поддержавший Екатерину и теперь требовавший возвращения отнятых имений. Хотя государыня считала секуляризацию необходимой мерой, ее пришлось отложить до того момента, пока трон не перестанет шататься. 16 июля Сенат составил на высочайшее имя доклад, где суммировал просьбы священников. А 12 августа после колебаний и совета с вернувшимся в столицу Бестужевым-Рюминым Екатерина подписала именной указ, отдававший синодальные, архиерейские, монастырские и церковные движимые и недвижимые «имущества» обратно. Коллегия экономии уничтожалась, посланные ею на места офицеры отзывались. Это была большая уступка, рассчитанная на то, чтобы выиграть время и укрепиться на престоле.
В первые же дни определился особый стиль Екатерины. Если во внутренней политике она действовала крайне осторожно, боясь задеть интересы того или иного слоя, так что иностранные дипломаты даже упрекали ее в слабости и нерешительности. То во внешней – твердо оговаривала свои цели и шла к ним, не обращая внимания на возмущенный ропот тех, чьи выгоды не совпадали с ее собственными.
В октябрьском донесении 1762 г. Бретейль писал: «Изумительно, как эта государыня, которая всегда слыла мужественной, слаба и нерешительна, когда дело идет о самом неважном вопросе, встречающем некоторое противоречие внутри империи. Ее гордый и высокомерный тон чувствуется только во внешних делах… потому что такой тон в отношении к иностранным державам нравится ее подданным»501.
Много лет спустя Екатерина поясняла этот стиль своему статс-секретарю В.С. Попову: «Ты сам знаешь, с какою осмотительностью, с какой осторожностью поступаю я в издании моих узаконений. Я… изведываю мысли просвещенной части народа и по ним заключаю, какое действие указ мой произвесть должен. Когда уже наперед я уверена об общем одобрении, тогда выпускаю я мое повеление и имею удовольствие видеть то, что ты называешь слепым повиновением»502.
Таким образом, Екатерина была исключительно щепетильна с собственными подданными и нарочито бестрепетна с соседними державами. Чуткость и глухота одновременно. Такое поведение, во-первых, очень нравилось русским, чья национальная гордость была в последнее время сильно уязвлена. А во-вторых, укрепляло положение молодой императрицы внутри страны, где каждый мог видеть, что она не принимает скоропалительных решений и не совершает опрометчивых шагов. Притягивать, а не отталкивать от себя целые социальные слои – стало целью нашей героини.
Что касается международной арены, то после свержения Петра III «криза», о которой писал канцлер Воронцов, только усилилась. Сначала Версаль и Вена возликовали, ожидая от России повторного вступления в войну. А Пруссия затрепетала, ведь русская армия находилась на ее территории. Однако скоро обнаружилось, что новая императрица не намерена во всем следовать примеру августейшей тетки. Ссылаясь на тяжелое внутреннее положение, Екатерина заявила о любви к миру и предложила всем сражающимся державам свое посредничество при заключении договора. Это было совсем не то, чего от нее ждали.
Екатерине несказанно повезло: еще месяц назад ни одно из заинтересованных в свержении Петра III иностранных правительств не воспринимало ее как серьезную претендентку и не дало ей денег на переворот. Ни Франция, ни Австрия, ни Дания, ни Саксония. Хотя наша героиня у кого-то попросила прямо, а кому-то сделала многообещающие намеки. Так, Марси д’Аржанто доносил в Вену 15 марта: «Императрица прислала мне секретным путем приятное и обязательное уверение, что, если бы она имела хотя малейшую власть, то, конечно, употребила бы ее на сохранение прежней политической системы». То есть на продолжение войны с Фридрихом II. О том же было говорено и Бретейлю. Однако оба дипломата не сочли возможным сделать ставку на Екатерину.
Донесения французского и австрийского послов удивительно похожи, ведь, будучи союзниками, они делились информацией. Оба считали, что Екатерина способна на решительные шаги. Еще 1 февраля граф Мерси размышлял: «Императрица живет почти в полном отчуждении и, кажется, не имеет ни малейшего влияния… Между тем едва ли возможно, чтобы под этой спокойной внешностью не скрывалось какое-нибудь тайное мероприятие, необходимость которого государыня должна сознавать… как для себя, так и для своего сына». 12 февраля дипломат добавлял, что «достигнуть значения» Екатерина сможет «разве посредством какого-нибудь необыкновенного события»503. Этот отзыв почти дословно совпадает с донесением Бретейля 18 января. Таким образом, представители держав-союзниц ожидали попытки переворота, но, судя по их уклончивому поведению, не считали победу Екатерины реальной. Они обманулись.
Теперь молодая императрица располагала не «малейшей», а всей полнотой власти. И руки у нее были свободны. Она не связала себя тайным договором ни с одним иностранным кабинетом, как произошло в свое время с Елизаветой Петровной, обязанной финансовой и политической помощи Франции. Без сомнения, позиция Екатерины оказалась выигрышнее. Но у нее не было того, чем располагала предшественница – законного обоснования своих прав. Поэтому она так старалась выглядеть едва ли не избранной – взошедшей на престол по желанию восставших подданных. Этот пункт был уязвим, и дипломаты не преминули воспользоваться открывшейся слабостью.
Если фактическое бегство Бретейля накануне переворота временно вывело Францию из игры, то Австрия, напротив, обнаружила напористость, настаивая на возвращении России к прежним союзническим обязательствам. Мария-Терезия собственноручно написала Екатерине очень сердечное письмо: «После покойной императрицы Елизаветы никто не мог бы быть достойнее престола и никто не мог достойнее заменить ее в моем сердце, как ваше величество… Я так много полагаюсь на проницательность и взаимную вашу ко мне дружбу, что надеюсь от нее всего, чего только требуют наши общие интересы и чего можно ожидать от вашего великодушия»504. Намек совсем прозрачный. Общие интересы, по мнению Вены, требовали возобновления войны. Екатерина тоже отвечала собственноручно и тоже сказала много лестного, но не приняла на себя никаких обязательств.
6 июля австрийский посол Мерси д’Аржанто прямо спросил у канцлера Воронцова, намерена ли Россия и впредь «заботиться о пользе древних союзников». Дипломату ответили, что истощенные ресурсы не позволяют стране вести войну, но императрица уже показала Австрии дружбу, отозвав корпус Чернышева из прусской армии. Этого было недостаточно, и посол продолжал настаивать.
20 августа он даже позволил себе род давления, заявив, что между опубликованным Манифестом о вступлении на престол и нынешними действиями государыни – глубокое противоречие. Там прусский король назван врагом, а теперь императрица подтвердила мир с Фридрихом II. И снова Екатерина через канцлера отвечала очень вежливо, но твердо, что не преминет принять на себя даже «медиацию» между Пруссией и Австрией, но оружия не поднимет505.
Кажется, сказано ясно. Но граф с упорством стенобитного орудия продолжал повторять свои запросы до ноября. Что позволяло ему вести себя подобным образом? Донесения Гольца из Петербурга показывают: у Австрии имелось много сторонников и при дворе, и в армейской среде. Их попытки «втолкнуть» Россию обратно в войну особенно активизировались по получении известия о смерти Петра III, когда и город, и полки оказались взбудоражены новостью. Мерси опять недооценивал Екатерину, считая ее позицию уязвимой и переоценивая степень давления, которую могут оказать на императрицу сторонники Австрии.
10 июля неизвестные пытались задержать прусского курьера, ехавшего к посланнику, и отобрать его документы. Тогда же Кейт по секрету передал Гольцу, что один из его источников сообщил, будто Чернышев получил приказ по пути в Россию захватить город Штеттин. Оба дипломата усомнились в достоверности этой информации и пришли к выводу, что подобные слухи распускаются намеренно, с целью обострить отношения России и Пруссии. Гольц приписывал их «представителям австрийской и саксонской партии», но сомневался, что императрица пойдет у них на поводу.
«Для здешнего двора теперь более чем когда-либо важно вернуть все свои войска в глубь империи, чтобы окончательно утвердить трон против множества недовольных, – рассуждал посланник. – …Отряд Чернышева на возвратном пути ни в каком случае не будет близко от крепости. Иначе обстоит дело с отрядом Румянцева, и именно на это некто намекал мне вчера… Я опасаюсь, чтобы генерал Панин, который теперь стоит во главе их (русских войск, выходивших с немецких земель. – О. Е.) и который по различным поводам, в бытность свою в Пруссии уже выказывал свое недоброжелательство, не допустил бы при отступлении различных насилий». На беспокойства Гольца канцлер отвечал, что командирам даны указания «соблюдать строжайшую дисциплину».
Однако тревожные слухи нарастали. 11 июля посланник получил официальные извинения по поводу самоуправства фельдмаршала Петра Семеновича Салтыкова, «который, не будучи уведомлен о миролюбивых чувствах ее императорского величества, снова взял в свои руки управление Пруссией, как только до него достигло известие о вступлении на престол» Екатерины II.
Еще никто не знал, как повернется дело. Циркуляр о смерти Петра III был разослан иностранным министрам вечером 8 июля. Для большинства он оказался неожиданным. Тайну хранили несколько дней, но о случившемся знали слишком многие – ближайшее окружение Екатерины, офицеры и солдаты охраны в Ропше, медики – так что утечка информации не исключена. Любопытно, что именно 6 июля Мерси обратился к канцлеру Воронцову с запросом о возможности повторного вступления России в войну. Подтекст понятен. В роковой момент Екатерина нуждалась в поддержке на международной арене. Для нее было крайне невыгодно, если бы вчерашние союзники выразили сомнения в официальной версии гибели императора. Мерси подсказывал выход. Возобновление союзнических обязательств в полном объеме. То была цена доброжелательного молчания.
23 июля на фоне усиливавшегося «ропота простонародья, солдат и почти всего народа», Гольц продолжал сообщать тревожные новости: «Княгиня Дашкова часто ведет оживленные беседы с венским послом. Однако я не думаю, чтобы врагам вашего величества удалось принудить здешний двор действовать против вашего величества. Государыня знает хорошо, что ей, для своей безопасности, необходимо иметь все войска в сердце империи, что финансы расстроены и что всякая война восстановила бы народ против ее правления». Екатерина хорошо понимала состояние русского общества: подданные не просто не хотели войны с Данией, они устали от войны вообще. Возобновление боевых действий было для нового кабинета смерти подобно.
«Между тем противная партия делает все возможное, чтобы вызвать раздор между обоими дворами», – продолжал Гольц. Он имел в виду партию «противную» Пруссии, но выразился весьма точно и в ином смысле. Дипломат противопоставил волю самой государыни желаниям некоторых вельмож из ее окружения. Дашкову считали ближайшим доверенным лицом Екатерины, и, конечно, ее разговоры с графом Мерси не воспринимались как частная болтовня. Недоброжелательный к пруссакам генерал Панин – родной брат Никиты Ивановича – следовательно, напрашивался вывод о позиции другого ближайшего к императрице советника.
Донесения Мерси д’Аржанто показывают близость взглядов австрийского посла и представителей вельможной группировки: «Кажется еще сомнительным, не сделала ли новая императрица большой ошибки в том, что возложила корону на себя, а не провозгласила своего сына, великого князя, самодержцем, а себя регентшею империи во время его несовершеннолетия»506. Так говорили и Панин, и Дашкова. Если граф Мерси действительно узнал о смерти Петра III раньше других дипломатов, то нетрудно догадаться об источнике его сведений.
«Некто, три дня тому назад обедавший у посла [Австрии] в то самое время, когда прибыл курьер от Чернышева с известием, что ваше величество (Фридрих II. – О. Е.) не намерены ни в чем затруднять отделение его отряда, уверял меня, что эти господа, в числе которых был и г. Прассе (саксонский посланник. – О. Е.), не очень-то были довольны таким известием; они надеялись на противное, и по этому поводу ожидали возобновления войны. “Теперь, говорили они, нашей единственной надеждой на успех, остаются действия фельдмаршала Салтыкова, взявшего снова в свои руки управление Пруссией. Посмотрим, как отнесется к этому прусский король”. Эти рассуждения, как мне кажется, ясно показывают, что фельдмаршал Салтыков решился на то, что он совершил, под влиянием полученных отсюда писем».
Провокации продолжались. Салтыков задержал депеши Фридриха II к Гольцу в Кенигсберге и отослал их своему двору. Был заявлен протест и принесены извинения. «Дружественное отношение императрицы к вашему величеству должно быть очень неожиданным для всего здешнего двора, – сообщал посланник 31 июля, – так что они едва могут воздержаться от выражения своего удивления… Императрица, отвечая вашему величеству, не только не советовалась ни с одним из своих министров, но даже никому из них не сообщила этого ответа»507.
Следует сделать вывод, что сразу после восшествия Екатерины на престол при дворе и в дипломатической среде шла борьба за повторное вступление России в войну. Ставки были очень высоки. И хотя нам мало известно о конкретных перипетиях этой схватки, можно сказать, что сторонники продолжения конфликта до какого-то момента боялись возвращения Петра III на престол. Недаром они активизировали свои усилия после получения известия о его гибели. Смерть бывшего союзника Фридриха II казалась им достаточной гарантией возвращения России в состав коалиции. Тем более что положение молодой императрицы после убийства мужа оказалось крайне уязвимыми – ее легче было подтолкнуть к участию в «общем деле».
Однако оказалось, что в вопросах войны и мира Екатерина – крепкий орешек. Она не позволяла личным чувствам брать над собой верх. Гольц убедился в этом на собственном примере. «Я знаю, что, несмотря на все милости императрицы, – писал он министру иностранных дел Пруссии графу Финкенштейну, – она питает ко мне величайшее нерасположение за то, что я был слишком близок к покойному государю» и якобы «одобрял действия покойного по отношению к ней. Один вид мой должен ей напоминать дурное обращение с ней государя, часто проявлявшееся в моем присутствии». Тем не менее Екатерина относилась к дипломату «со свойственной ей добротой и приветливостью». За которыми, как вскоре догадался Гольц, стояло нечто большее, чем простая любезность. Именно с прусской стороной молодая императрица намеревалась «делать дело». Личные симпатии и антипатии были не в счет.
«Я предполагаю, что некоторые злонамеренные лица внушили ей, – доносил дипломат 31 июля, – будто в переписке вашего величества с императором были вещи, нелестные для нее, и теперь она видит, что заблуждалась». Заблуждалась ли наша героиня? В письмах Фридриха II имелось много неприятного. Однако Екатерина ничем не проявила досады.
Для подобного поведения имелись веские причины. Она считала продолжение войны с Пруссией борьбой за чужие интересы. Тем временем у Петербурга были свои. В тот момент они касались Курляндии. Герцогство, несмотря на вассальную зависимость от Польши, вот уже более полувека тяготело к России. Надень герцогскую корону сын польского короля Августа III, принц Карл, – Курляндия силой вещей вновь качнулась бы в сторону Варшавы. Если бы трон занял принц Георг Людвиг Голштейн-Готторпский, как того хотел Петр III, то герцогство потянулось бы к Пруссии, что прекрасно понимал Фридрих II и потому приветствовал идею. «Курляндский гусь», как называл свои владения Бирон, должен был остаться в руках у того, кто всецело зависел от России. Только в этом случае следовало рассчитывать на увеличение в перспективе западных территорий империи.
Государыня твердо решила вернуть в Курляндию Бирона. Она понимала, что встретит противодействие в лице Польши и Саксонии, которым покровительствовала Австрия. Вена ни при каких условиях не поддержала бы русского кандидата, поскольку таким образом усиливалось бы русское присутствие в Польше. Екатерина уже понимала, что вскоре эта страна станет ареной ожесточенной борьбы. Столкновение интересов разведет союзников времен Семилетней войны по разные стороны баррикад. Поэтому тесное сотрудничество с Габсбургами было лишено в глазах нашей героини смысла. Императрицу устроил бы тот партнер, выгоды которого совпали бы с ее собственными. То есть Пруссия.
Между тем многие политики еще продолжали мыслить по инерции. Смерть Петра III возбудила надежды саксонских дипломатов. «Русская императрица решительно примет сторону герцога Бирона, – доносил 26 июля Гольц. – …Таким образом принц Карл ничего не выиграет от последнего события, хотя г. Прассе очень громко говорил о нем первые дни. На мой взгляд, это решение императрицы довольно ясно доказывает, что ни венскому, ни саксонскому двору нечего надеяться иметь большое влияние»508.
Фридрих II был готов поддержать кандидатуру Бирона. В тот момент Курляндия интересовала его куда меньше, чем сохранение собственных земель, которые Екатерина могла гарантировать от посягательств Австрии. А в перспективе обоим монархам предстояло играть на одной стороне против французского и австрийского влияния в Польше и отломить увесистые куски от польского пирога. Поэтому в вопросе о Бироне Фридрих пошел навстречу русской государыне.
Уже 4 августа 1762 г. Бирон подписал соглашение, ставившее его в полную зависимость от России. Он обязывался защищать православие на землях Курляндии – этот пункт не покажется таким уж странным, если принять во внимание напряженное религиозное положение в Польше. Кроме того, герцог обещал покровительствовать русской торговле, не иметь сношений с врагами России, разрешать свободный проход по своей территории русским войскам, предоставлять русским кораблям курляндские порты, позволять русским помещикам арендовать имения в Курляндии509. Однако от подписания договора до реального водворения на герцогском престоле прошло некоторое время.
Август III потребовал, чтобы Бирон обратился с прошением лично к нему как к сюзерену. Резолюции Екатерины по данному вопросу – памятник дипломатической бесцеремонности: «Нет нужды рассматривать здесь, справедливо или нет такое желание его величества, и обязан ли герцог Эрнст-Иоганн просить о том, чего у него никто ни по каким правам отнять не мог. Мы обращаем ваше внимание на одно, что королевская ответная грамота написана в саксонской канцелярии, которая по делам Польши, а следовательно, и Курляндии никакого участия иметь не может, и потому впредь по курляндским и польским делам вы не должны принимать никаких бумаг из саксонской канцелярии»510.
Точно так же Екатерина будет действовать позднее в польском, крымском, турецком, шведском вопросах. Твердо, неуступчиво, выискивая и используя любой промах противников. Несмотря на возмущенный ропот Вены и Варшавы она точно заткнет себе уши ватой. В каком-то смысле наша героиня реализует во внешней политике свое мужское, наступательное «я». Курляндия станет лишь пробным камнем. К апрелю 1763 г. принц Карл будет изгнан русскими войсками из герцогства, которое фактически превратится в протекторат Петербурга511 – плацдарм наступления на Польшу.
Такое развитие событий стало возможно, благодаря доброжелательной позиции Пруссии. Но и с Фридрихом II пришлось повозиться. Он не знал, друг ему Екатерина или враг. Второе казалось логичнее. Еще недавно Финкенштейн писал Гольцу о Петре III: «Я желаю одного – чтоб этот государь, которого мы имеем столько причин любить, и который, кажется, рожден для счастья Пруссии, жил и держался на русском престоле»512. Позднее Фридрих признавал, что весть о перевороте поразила его, как удар грома. «В Берлине и бранденбургских землях… ужас был так велик, – доносил Екатерине русский посланник в Дании барон Николай Корф, – что королевскую казну ночью отвезли в Магдебург»513.
Оказалось, что на расстоянии проницательный Фридрих II не так уж хорошо разбирался в людях. Он, например, в первый момент был уверен, что Петр Федорович погиб во время переворота со шпагой в руке, то есть считал императора человеком, возможно, взбалмошным и странным, но никак не трусом. Екатерина же представлялась ему вторым «переизданием» Елизаветы Петровны.
Однако позднее, когда выяснилось, что Екатерина не собирается воевать, а напротив, настроена на диалог и взаимную выгоду, король не мог не испытать род облегчения. Что ни говори, а вести дела с человеком, чей рассудок взболтали ложечкой, как желток в яйце, трудно. При своеобразном отношении Петра III к своему кумиру на Фридриха ложилось нечто вроде ответственности за вторую державу. Теперь он имел дело с вменяемым собеседником. И первое, с чего начал – отстаивание собственных позиций.
Как только русская армия ушла с прусских земель, король попытался уклониться от навязываемого мира. В его руках находилась Саксония и 15 тыс. австрийских пленных. С такими картами можно было играть. Русский посланник в Пруссии Николай Васильевич Репнин откровенно писал императрице: «Страх оружия вашего величества миновался с возвращением русских войск в отечество»; «Сомневаюсь, чтобы можно было склонить короля к какой-нибудь уступке, разве сделать это силой оружия, а иначе невозможно». Обратим внимание, Реприн – племянник Панина и двоюродный брат Дашковой, до своей отправки в Пруссию очень близкий к этому крылу заговорщиков. Позднее, и он, и оба брата Паниных станут виднейшими представителями «прусской» партии. Но в тот момент они еще не сделали выбор в пользу Берлина и видели в возобновлении боевых операций единственный путь к миру.
Такое развитие событий было выгодно только Австрии и Саксонии. Екатерина посоветовала передать королю, «что видимая его склонность к войне может удержать» ее «от вящей дружбы с ним», хотя оба двора имеют «сходственные интересы». В личном письме 17 ноября она расставляла точки над i: «Признаюсь, разногласие наших мнений радует тех, кто ничего не ищет, как только видеть несогласие между нами. Я вам скажу просто: нет ли возможности заключить мир? Я бы могла действовать иначе. У меня были средства в руках и теперь еще есть. Ваше величество слишком проницательны, чтобы не видеть того, что побуждает меня говорить с вами таким образом… Я пожертвовала существенными выгодами войны… Но, к несчастью, вы отказались от этого, и я боюсь, что, наконец, мои лучшие намерения не исполнятся, и я буду вовлечена в планы, противные моим желаниям, склонностям и чувству дружбы»514.
Ключевые слова: «буду вовлечена». Не по своей воле, но силою развития событий. Прямая угроза возобновить войну, правда, завуалированная вежливыми, даже теплыми выражениями, являлась уступкой Вене. Что побудило к ней? Сущий пустяк. Неожиданное поведение датского двора.
Казалось бы, Копенгаген ничем не мог уязвить могущественную соседку. Более того – датчане должны ликовать по поводу восшествия Екатерины на престол, поскольку угроза войны для них миновала. Так и случилось. Уже 29 июня, едва получив отречение мужа, Екатерина подписала рескрипт барону Корфу отправиться из Берлина в Данию и уверить короля Фридриха V, что Россия не нарушит мир. По словам посла, датский монарх был вне себя от восторга, а народ разделял его чувства: «Не только двор, но и все жители датских провинций, через которые я проезжал, до последнего крестьянина обнаруживали радость вследствие нечаянной перемены в их судьбе; да исполнит Всевышний все то, что эти бедные люди желали вашему величеству».
Король принял посла в загородной резиденции Фриденбург под Копенгагеном. «Вы свидетель, как я всегда почитал русский народ, – обратился он к дипломату, – это почтение усилилось вследствие храбрых действий русских в настоящей войне, мне было жаль вступить в кровопролитную войну с народом, которого я ничем не оскорбил»515. Оставалось только праздновать. Но, расценив склонность Екатерины к миру как доказательство слабости, датский двор попытался воспользоваться ситуацией и расширить свое политическое влияние в Голштинии.
Одним из пунктов датско-шведского договора 1749 г., в котором дядя Петра Федоровича, Адольф-Фридрих, отказывался от голштинского наследства, была и передача опекунства516. Теперь Фридрих V имел право опекать малолетнего герцога Голштинского – Павла Петровича, как когда-то Адольф-Фридрих опекал племянника, управляя от его имени Голштинией. Екатерина была оскорблена. «Удивления достоин поступок короля датского, – писала она в Коллегию иностранных дел, – который объявил мне, будто он права имеет обще со мной опекунство сына моего в Голштинии на себя взять. Я оные права признать не могу. В Римской империи младший принц без ведома старшего своего дома не может… заключать трактат. Бывший император не ведал и никогда не апробовал трактат короля шведского, младшего принца голштинского дома, с королем датским… Мать по всей Римской империи правом имеет опекунство сына своего… С королем датским же в негоциации отнюдь вступать не буду до тех пор, пока все его войска из Голштинии не выведены».
Гнев Екатерины невольно прорвался в строках: «Сколько право самодержавной императрицы подкрепляет поверенность целого обширного народа – всякому в рассуждение отдается». Это была угроза. Раз Фридрих V не понимает по-хорошему, поймет по-плохому. Датскому двору ничего не оставалось, как уступить. Да еще рассыпаться в извинениях – короля не так поняли. «Он хотел только со своей стороны доказать участие в интересе… великого князя, …дабы приобресть будущую этого государя дружбу», – доносил Корф. Но, увидев несогласие императрицы, сразу же отказался «от своего права для показания… самой искренней дружбы»517.
Однако недоразумение не было исчерпано, поскольку у Дании, видимо, имелись «интересанты» с русской стороны. Пассаж о правах старшего по отношению к младшему повторен в письме Екатерины Станиславу Понятовскому 12 сентября. «Датчанин мне подозрителен, – сообщала она о ком-то из датских дипломатов. Возможно, эти слова касались Шумахера, как раз в то время собиравшего сведения о гибели Петра III. – К тому же тамошний двор придирается ко мне из-за выходок моего сына, на которого я имею все основания жаловаться. Разумеется, я не должна ни уступать, ни принимать участие в его делах, и все, что он подписал, ничего не стоит, ибо в Германии младший без своего старшего не имеет права заключать никаких соглашений»518.
Перед нами случай неудачного перевода. Павел устроил какие-то «выходки», касавшиеся его прав на герцогский титул. Но фраза: «все, что он подписал, ничего не стоит» относится не к мальчику, а к датскому двору. Имеется в виду договор 1749 г., заключенный «младшим» Адольфом-Фридрихом без «старшего» Петра Федоровича.
Но поведение семилетнего царевича в данном вопросе давало Екатерине повод жаловаться. Значит ли это, что Павел выказал согласие на опеку со стороны Фридриха V? Или продемонстрировал, что не доверяет матери? Боится за себя? Источники не открывают нам, что именно сделал наследник. Одно ясно: уже к сентябрю между ним и императрицей происходили трения. Мог ли мальчик настаивать на своих герцогских правах по собственному почину? Или его подтолкнул воспитатель? Полагаем, без Никиты Ивановича дело не обошлось. Он сумел задеть в воспитаннике две болезненные струны – честолюбие и страх. На всю оставшуюся жизнь именно эти чувства станут преобладающими в отношениях Павла с матерью. Видимо, из разговоров старших ребенок понял, что «большая» корона ушла от него, а сам он находится в опасности.
Бабушка Елизавета, приглашая внука к участию в придворных церемониях, только растравила наследственное честолюбие. Ребенку льстило, что он идет впереди родителей, рядом с императрицей. Это порождало в нем преувеличенные представления о собственной значимости. Вдруг, с воцарением отца, мальчик оказался забыт, а матери – отодвинут на второй план. Единственным защитником прав ребенка выступал Панин – опытный дипломат и умелый составитель документов.
Любые переговоры с иностранной державой касательно Павла как герцога Голштинского потребовали бы четко обозначить его статус. Екатерина, в отличие от мужа, провозгласила сына наследником. Но подписание новых бумаг помогло бы опять вернуться к данному вопросу. Теперь уже не на площади в окружении гвардейцев, а в Сенате, Совете, Коллегии иностранных дел. Такое развитие событий было желательно для тех, кто предпочитал видеть нашу героиню регентшей.
В это же время Панин выступил с проектом создания постоянного Совета из несменяемых членов, который должен был служить местом «законодания» и существенно ограничивал власть монарха. Без него государь не мог принимать решений519. Первое документальное упоминание о таком органе встречается в черновике Манифеста Екатерины II от 31 августа, которым императрица оправдывала возвратившегося из ссылки канцлера Бестужева-Рюмина. Она жаловала его «первым императорским советником и первым членом нового, учреждаемого при дворе нашем Императорского совета»520. Однако уже в беловике слова о Совете отсутствовали. Государыня не захотела создавать прецедента – упоминать этот орган в официальном документе.
Рассмотрение дипломатических бумаг, касавшихся Павла, в Совете, скроенном по панинской мерке, могло иметь для Екатерины неприятные последствия. Ссылка на законы Римской империи показывает, что императрица первоначально намеревалась решать вопрос с Голштинией через Вену. Именно поэтому снизошла в письме к прусскому королю до завуалированных угроз возобновить войну, если он не пойдет на уступки Австрии. Император Священной Римской империи утверждал права германских князей на их владения. Следовало прибегнуть к посредничеству Марии-Терезии и тем обуздать датского короля. Но, таким образом, Екатерина оказалась бы в долгу у австрийцев, а в обсуждение прав Павла втянулась бы еще одна держава – куда могущественнее Дании. Возможно, именно этого добивался Панин. Наша героиня почувствовала угрозу и сумела проскользнуть между Сциллой и Харибдой.
В приведенном послании к Понятовскому Екатерина советовала: «Не давайте писаем Одару». Странное заявление, если учесть, что пьемонтец служил ее доверенным лицом и по пути на родину привез весточку для польского возлюбленного императрицы. Теперь посыльный должен был вернуться. Но ситуация изменилась. Государыня считала Одара слишком близким к Панину и Дашковой, поэтому не хотела переписываться через него. Настораживал и тот факт, что пьемонтец на обратной дороге слишком долго оставался в Вене521. Стоило поостеречься.
Как и в случае с Советом, наша героиня вовремя спохватилась. Сама предлагая всем воюющим сторонам «медиацию», она не желала, чтобы кто-то участвовал в ее делах. «Моя цель, – прямо писала царица графу Герману Карлу Кейзерлингу, новому русскому послу в Варшаве, – быть связанной дружбой со всеми державами… дабы всегда иметь возможность… сделаться арбитром Европы»522. Откровенные слова, свидетельствующие, помимо прочего, о немалой уверенности в себе уже в первые дни на престоле. Однако допустить «арбитра» в свои дела значило проявить слабость. Дипломатам Фридриха V было заявлено категоричное «нет» с оттенком угрозы. «Я императрица России, – писала Екатерина, – и худо оправдала бы надежды народа, если бы имела низость вручить опеку над моим сыном, наследником русского престола, иностранному государству, которое оскорбило меня и Россию своим необыкновенным поведением»523. О вмешательстве Вены вопрос так и не встал.
В таких условиях версальскому и венскому дворам следовало искать иной подход к императрице. И она сама подбросила им вариант, на время пустив по ложному следу. Обе стороны начали усиленно обхаживать Понятовского, полагая, что он должен вот-вот вернуться в Петербург в качестве фаворита молодой государыни.
Все это время Станислав жил то в Варшаве, то в имениях отца или дяди. Его переписка с возлюбленной в царствование Петра III несказанно затруднилась. После переворота он долго не получал вестей и пенял Екатерине, что узнал о случившемся «лишь одновременно со всеми». Между тем у нашей героини не было реальной возможности писать. Ее корреспонденция представляла слишком большой интерес и для врагов, и для друзей. Если первые не преминули бы раздуть из возможного приезда фаворита-иностранца скандал, то вторые почли бы поступок Екатерины изменой.
В послании 9 августа государыня поясняла свою позицию: «Не могу скрывать от вас истины: я тысячу раз рискую, поддерживая эту переписку. Ваше последнее письмо, на которое я отвечаю, было, похоже, вскрыто. С меня не спускают глаз, и я не могу давать повода для подозрений – следует соответствовать… Будьте выдержаннее. Рассказывать о всех здешних секретах было бы нескромностью – словом, я решительно не могу. …Кругом друзья; у вас их мало – у меня слишком много. …Пишите мне как можно реже, а то и совсем не пишите без крайней необходимости. Тем более не пишите без шифра»524.
Даже если Екатерина и сгущала краски, чтобы остеречь бывшего любовника от опрометчивых шагов, то не слишком сильно. Это письмо показывает, в какую зависимость от собственных сторонников она попала. Фраза: «Кругом друзья» – звучит как насмешка. Именно «друзья» заставляли Екатерину «соответствовать» их представлениям о ней, «делать множество странностей», обожали, пока она повиновалась.
Поэтому на первых порах нашей героине следовало воздержаться от корреспонденции с Понятовским. Но вот беда – реальной была угроза его приезда в Петербург. Это заставило Екатерину взяться за перо. Однако императрица не сразу нашла канал передачи писем. В качестве посредника был избран граф Мерси д’Аржанто, который ухватился за контакт с возможным фаворитом. «Я в восторге, сударь, от представившейся мне возможности завязать… знакомство с вами и заверить вас в особенном уважении, – сообщал австрийский посол. – …Никто на свете не знает о том, что я посылаю нарочного».
Выбор пал на графа Мерси неслучайно. Мы видели, что его отношения с императрицей складывались негладко. В донесениях посол жаловался на «высокомерие» Екатерины и ее стремление в делах «принимать на себя диктаторский тон». Поначалу он даже отказывался целовать руку государыне на церемонии официального представления дипломатов, мотивируя это тем, что русский посол в Вене не целует руку Марии-Терезии525. Словом, Мерси д’Аржанто следовало приручить, и наша героиня нашла прекрасный способ: предложила ему, преимущественно перед другими дипломатами и тайно от русских царедворцев, играть роль ее доверенного лица в переписке с «будущим» фаворитом. Такое положение ставило графа Мерси очень близко к государыне и вырывало из круга недовольных, поскольку он получал надежду в дельнейшем влиять на дела. Его интересы отсекались от интересов сторонников царевича Павла и увязывались с интересами Екатерины.
Позднее к передаче писем подключился Берейль, лично знакомый с Понятовским. Он тоже осыпал потенциального фаворита любезностями: «Ах, почему здесь нет вас!»; «Никто не любит вас более, чем я».
Первое письмо графа Мерси помечено 13 июля, а послание Екатерины 2 июля. Следовательно, императрица написала Понятовскому почти сразу после переворота, а потом 11 дней искала, как переправить весточку в Польшу незаметно от «друзей». Это письмо производит впечатление торопливого и нацарапанного украдкой. Точно корреспондентка боялась, как бы ее не застигли на месте преступления: «Прошу вас не спешить с приездом сюда, ибо ваше пребывание здесь в нынешних обстоятельствах было бы опасным для вас и весьма вредным для меня. …Я завалена делами и не в силах дать вам полный отчет. …Все здесь сейчас находится в состоянии критическом, происходят вещи, важные необычайно; я не спала три ночи и за четыре дня ела два раза».
Далекая возлюбленная заверила варшавского рыцаря в дружбе к его «высокочтимой семье», которой она постарается быть полезной. Совсем не то, на что надеялся Станислав. «Я тщетно пытался убедить себя в том, что меня скоро призовут», – писал он. Молодому человеку трудно было сохранять внешнее спокойствие под «пронзительными взглядами» придворного общества, и он предпочел уехать к дяде в Пулавы. «Там я заболел от печали и тревоги». Однажды, мучаясь бессонницей, «я обдумывал всевозможные причины, препятствовавшие исполнению моих надежд. И вот, когда я размышлял о сближении короля Пруссии и Екатерины II, …мне вдруг пришло в голову: все дело в том, что теперешний посол Пруссии в Петербурге вытеснил меня… и в ту же секунду меня словно острым шилом кольнуло в живот… Я имел полную возможность проверить, как могут влиять на тело терзания души; геморроидальные колики, от которых, согласно сообщениям, умер Петр III, не казались мне причиной невероятной после того, как я сам ощутил, до какой степени печаль может стать источником этой болезни»526.
Следующее письмо Екатерина отправила Понятовскому ровно через месяц – 2 августа. Оно снова было вложено в послание графа Мерси, полное самой изысканной лести. Однако придворные любезности трогали Станислава очень мало. Человек образованный и тонкий, он понимал, что расшаркивания дипломатов связаны с его потенциальным положением. А этого положения ему никак не удавалось достичь. Он задавался вопросом, почему возлюбленная молчала целый месяц, а теперь обрушила на него очень длинный рассказ о событиях 28 июня и о кончине Петра III.
За прошедшее после переворота время в Европе распространилось множество слухов о петербургской «революции». Особенно о смерти свергнутого императора. Екатерина хотела, чтобы корреспондент, которого все дворы считали ее избранником, озвучил присланную версию. Такая возможность у Понятовского была: он переписывался и с Вольтером, и с мадам Жоффрен. Императрица прямо просила разуверить фернейского мудреца относительно роли Дашковой.
Из политического салона Жоффрен сведения разошлись бы очень широко. Приватность переписки Понятовского с императрицей как будто обеспечивала достоверность информации – из первых рук и по секрету. Позднее именно в этом салоне Рюльер будет читать главы своей истории и возразит Дидро, укорявшему его за нескромность: «Д’Аламбер и Жоффрен предпочитали мой рассказ всем апологиям, какие только были распространены в пользу императрицы»527. Одной из таких «апологий» и стал пересказ письма 2 августа, полученный от Понятовского.
На первых порах, пока вокруг переворота не заскрипели перьями десятки Рюльеров, подобная весточка из России дорогого стоила. Именно в письме 2 августа Екатерина впервые упомянула об Орлове и дала самую лестную характеристику его братьям. Таков был метод государыни – знакомить европейское общество с новым фаворитом как бы ненароком, в письме к другу. Тот факт, что сам друг метил в случайные вельможи – курьез ситуации, не более. Сейчас ей важно было внушить публике, кто истинные творцы «революции».
«Все тайные нити были в руках братьев Орловых… Орловы – люди исключительно решительные… Я в большом долгу перед ними – весь Петербург тому свидетель». Чуть ниже: «Орловы блистали искусством возбуждать умы, разумной твердостью… присутствием духа – и авторитетом, благодаря всему этому завоеванным. У них много здравого смысла, щедрой отваги, их патриотизм доходит до энтузиазма, они вполне порядочные люди, страстно мне преданные». И последний аккорд: «Все произошло, уверяю вас, под моим особенным руководством»528.
Имена братьев мелькали на каждой странице, в то время как Панин был упомянут вскользь один раз, когда дело коснулось прав Павла. Гетман Разумовский не назван вовсе, даже при описании присяги Измайловского полка. Из всей вельможной группировки рассказа удостоилась только Дашкова, поданная как честолюбивая интриганка, присвоившая себе славу переворота.
Зато перечислены гвардейские «вожаки» – Пассек, Барятинский, Хитрово, Потемкин. Императрица точно хотела сказать: вот люди, которые действительно потрудились. Необходимость в подобных словах была. Рюльер отметил, что в первые дни после переворота «придворные старались уже по своей хитрости взять преимущество над ревностными заговорщиками… Всякий хотел показаться тем, чем непременно хотелось сделаться»529.
Несмотря на видимую неправильность последнего оборота, он очень точен. Панин рассчитывал стать первым министром в новом кабинете и теперь старался казаться таковым. Дашкова была уверена, что она – глава заговора и будет ближайшим доверенным лицом государыни. Еще в Петергофе и после возвращения войск в Петербург княгиня приложила усилия к тому, чтобы ее именно так и воспринимали. Но письмо Понятовскому 2 августа с безжалостностью показывает, кем Екатерина на самом деле считала подругу. Несмотря на амбиции та не могла повредить государыне больше, чем уже повредила, «приписывая в чужих краях честь заговора». Куда сложнее было отношение императрицы к другим вельможным сторонникам. Она избегала задевать этих людей, но чувства царицы выразились как раз в молчании о них.
«Регулярная переписка встречает тысячи препятствий, – повторяла Екатерина Понятовскому. – Мне приходится соблюдать двадцать тысяч предосторожностей, и у меня нет времени на любовные записки. Я крайне стеснена во всем… это дает мне ощутить всю тяжесть правления».
Екатерина действительно находилась в крайне неудобной ситуации. Только что она нашла средство удалить от двора вызванного еще Петром III Сергея Салтыкова. Он был направлен послом в Париж. «Назначение Салтыкова во Францию ни в коем случае не понравится версальскому двору, – сообщал Гольц 3 августа. – Еще недавно он был заключен в крепости, как за долги, так и за различные дурные проделки. Покидая тюрьму, чтобы вернуться сюда, он принужден был как поруку… оставить во Франции свою жену… Однако его назначение не удивляет здешних придворных. Говорят, что несколько лет тому назад императрица относилась к нему, как к божеству»530.
В другом донесении от того же числа Гольц переходил к слухам о польском романе Екатерины: «До сих пор нет никаких причин предполагать восстановление Понятовского… Императрица, даже если бы очень желала добиться этого, все же принуждена будет скрепя сердце отказаться, так как оно, наверно, не понравится ни народу, ни двору»531.
Единственным, кто не желал понять ситуации, оставался сам Понятовский. Его упреки в адрес бывшей возлюбленной продолжались до начала января 1763 г. А ее решение сделать бывшего возлюбленного польским королем после смерти Августа III и тем закрепить русское влияние в Варшаве, причинило молодому человеку настоящую боль. «Я дважды написал императрице: не делайте меня королем, призовите меня к себе».
«Очень легко осыпать упреками людей, – с досадой отвечала наша героиня, – но если эти люди станут руководствоваться желаниями всех иностранцев, которыми вам хотелось бы их окружить, им долго не продержаться»; «Раз уж надо говорить все до конца… скажу прямо: появившись здесь, вы очень рискуете тем, что нас обоих убьют»532.
Риск был. И первым его продемонстрировал государыне «страстно преданный» Орлов. На одном из придворных обедов, когда речь зашла о гвардии, Григорий вдруг заявил, что с той же легкостью, с которой посадил Екатерину на престол, мог бы при помощи полков свергнуть ее. Хватил ли он лишку, или у него были другие причины так сказать, но присутствовавшие вельможи онемели от подобной дерзости. Только гетман Кирилл Разумовский нашелся, бросив: «Да, но через неделю мы бы тебя вздернули»533. Это была их первая открытая стычка. О ней сообщил в Париж Бретейль, о ней же упомянул и Рюльер.
Екатерине было крайне неприятно глотать подобные оскорбления от «друзей». Именно об этом она писала Понятовскому: «Мое положение устойчиво до тех пор, пока я соблюдаю осторожность… последний солдат на часах, увидев меня, говорит себе: “вот дело рук моих”». «Единственное, что способно надежно поддержать меня, это мое поведение. Оно должно и далее оставаться таким же безукоризненным. Случиться ведь может всякое, и ваше имя, и ваш приезд сюда могут привести к самым печальным последствиям… Я не хочу, чтобы мы погибли… Не советую вам также предпринимать тайной поездки, ибо мои поступки тайными быть не могут»534.
Разговоры о возможном возвращении Понятовского нервировали Орлова, ему и так приходилось непросто на придворном паркете. Приведенный диалог с Разумовским произошел, вероятно, в первые дни после переворота, когда гвардия действительно носила отважных братьев на руках. После гибели Петра III отношение к ним резко изменилось, и у Григория язык бы не повернулся похвастаться любовью служивых.
Интересно поведение гетмана. Он окоротил зарвавшегося фаворита. Но неприязненное чувство у него вызывал не только Орлов. В сентябре к передаче писем Понятовского подключился вернувшийся Бретейль. И тут выяснилось, что Кирилл Григорьевич утаил одно из посланий Понятовского Екатерине. «Я спросил у господина Беранже, – писал посланник, – передано ли гетману письмо, которое вы доверили мне во время моего первого проезда через Варшаву… Он лично вручил письмо гетману; таким образом, если это послание не достигло цели – это не наша вина».
С письмами, шедшими по каналам Бретейля, вообще происходили неприятности. В ноябре курьер, везший корреспонденцию, «был ограблен и едва не убит» на дороге между Петербургом и Москвой. «Письма были распечатаны грабителями и разбросаны затем по снегу в лесу». Тогда же Мерси поставил Понятовского в известность, что «некоторые особы, чьи имена вы легко угадаете, были предупреждены о поездке» его посыльного. «Мне стоило немалого труда сбить с пути все разыскания»535.
Таким образом, Екатерина не лукавила, говоря об опасности переписки. Представители обеих партий проявляли к ней повышенный интерес и не стеснялись в выборе средств.
Все сказанное свидетельствует о непростой ситуации в окружении Екатерины. Каждый из «друзей» намеревался пожинать лавры, а натолкнулся на непредвиденные препятствия. Безусловно, выиграла одна императрица. Вместо регентства она получила корону. Но и ее положение, как мы видели, оставалось крайне неустойчивым. Один неверный шаг – и «как знать, что может случиться».
Перед гвардейскими «вожаками» открывалась блестящая будущность. Никто из них прежде не мечтал вступить во дворец, занять высокую должность, обрести богатства и титулы. Однако они в первые же часы после переворота почувствовали, насколько не ко двору знати. Представители вельможной партии ощущали себя в наибольшей степени обманутыми, так как, во-первых, предпочитали сохранить «законность» при передаче короны Павлу, а во-вторых, претендовали на первые места вокруг трона. Они вовсе не жаждали потесниться ради каких-то выскочек.
Вспомним просьбу Григория об отставке, которую он принес Екатерине сразу после возвращения в Петербург – 30 июня. Конечно, молодой заговорщик заранее знал, что его удержат. Кроме того, формальный отказ от предлагаемого высокого положения, по старинной русской традиции, акт вежливости: некрасиво сразу соглашаться, нужно показать бескорыстие. Что и сделал Григорий. Но, помимо прочего, в его словах звучал реальный страх: «Милость могла бы вызвать ненависть ко мне»536.
Он почувствовал это уже в Петергофе благодаря поведению Дашковой. Но то, что у прямолинейной племянницы Панина было на языке, у вельмож посолиднее скрывалось на уме, за семью печатями. Прежде Григорий оставался тайным возлюбленным. Но после победы ему предстояло выйти из тени, стать фаворитом в полном смысле слова. То есть открыть себя для ударов.
Это и произошло. Получение «красной александровской ленты» и «камергерского ключа», «что дает чин генерал-майора», как бы обнародовало фавор. Рубеж был пройден. Отныне Орловым предстояло вести жесткую игру, правил которой они не знали, да еще на чужом поле. Военный переворот дался легче!
«На следующий день, – сообщала Дашкова о 1 июля, – Григорий Орлов явился к обедне, украшенный орденом Св. Александра Невского. По окончании церковной службы я подошла к дяде и к графу Разумовскому и… сказала смеясь:
– …Должна вам сказать, что вы оба глупцы»537.
Очень откровенная сцена. Гетман и воспитатель наследника «глупцы» не только потому, что не поверили молоденькой союзнице, будто «Орлов – любовник ее величества». Но и потому, что считали себя первыми лицами.
Рюльер продолжал там, где Екатерина Романовна благоразумно остановилась: «Орлов скоро обратил на себя всеобщее внимание. Между императрицей и сим до толе неизвестным человеком оказалась та нежная короткость, которая была следствием давнишней связи. Двор был в крайнем удивлении. Вельможи, из которых многие почитали несомненным права свои на сердце государыни, не понимая, как… сей соперник скрылся от их проницательности, с жесточайшею досадою видели, что они трудились только для его возвышения»538. Сразу за этими словами Рюльер поместил сцену на обеде, когда Орлов схлестнулся в Разумовским (правда, не назвав гетмана по имени).
Видимо, Кирилл Григорьевич был глубоко оскорблен. Много лет он питал к Екатерине чувство большее, чем дружба. Стал ее сторонником еще со времен заговора Бестужева. Давние теплые отношения давали ему повод надеяться, что после переворота он займет при молодой регентше место, которое его брат занимал при Елизавете Петровне. Ведь по возрасту и складу характеров они так подходили друг другу! Но нет, из темных гвардейских глубин всплыл какой-то Орлов. Да еще грозил приездом Понятовский.
О том, какие слухи распространялись в отношении императрицы и нового фаворита, свидетельствует другая рюльеровская сцена: «В сии-то первые дни княгиня Дашкова, вошед к императрице… увидела Орлова на длинных креслах и с обнаженною ногою, которую императрица сама перевязывала, ибо он получил в сию ногу контузию. Княгиня сделала замечание на столь излишнюю милость и… приняла строгий нравоучительный тон»539. В «Записках» Дашковой этот случай передан куда менее пикантно – нет ни перевязывающей ногу императрицы, ни контузии – просто ушиб. Сам ли дипломат добавил салонного перца? Или обиженная княгиня передавала историю по горячим следам не так, как годы спустя? Или Панин с Разумовским, которым она рассказала все, чему стала свидетельницей в Петергофе, расцветили картинку? В сущности, не слишком важно. Мы видим, как простой случай превратился в сплетню, способную вызвать раздражение придворных.
Зная, что и с чьих слов говорят, Екатерина не могла не пенять подруге. А та, в свою очередь, была убеждена, что на нее гневаются за «усердие в делах» и известность «в чужих краях, где повсюду ей приписывали честь заговора». Письмо Ивана Шувалова к Вольтеру с заявлением, будто «женщина девятнадцати лет сменила в этой империи власть», особенно встревожило государыню. Зачем бывшему фавориту понадобилось подставлять себя под удар? Ведь Екатерина и так относилась к нему с неприязнью. После переворота положение Шувалова стало еще более шатким. Он состоял с Дашковой в отдаленном родстве и искал покровительства той, кого называли восходящей звездой. Однако, плохо зная отношения в екатерининском кругу, Иван Иванович обманулся. Похвалы Дашковой еще больше восстановили императрицу против него.
Сама же княгиня в нерасположении подруги винила выскочку-фаворита. Из мелких стычек с ним в Петергофе и сразу по возвращении в город она сделала вывод: «Орлов мне враг»540. «Немилость к Дашковой обнаружилась во дни блистательной славы, которую воздавали ей из приличия», – заметил Рюльер. Возвращение доверия подруги, веса в делах, роли на придворной сцене Екатерина Романовна связывала с победой над Орловым.
Так, братья-заговорщики буквально в считанные дни стали для лиц из вельможного окружения бревном в глазу. Свои резоны противостоять им имелись у Панина. Он не просто защищал права воспитанника. Его идея состояла в том, чтобы ограничить власть юного монарха при вступлении на престол. Для этого создавался Совет с законодательными функциями. Пока Екатерина соглашалась быть регентом, цель казалась достижимой. Но при взрослом самодержце, с первых шагов показавшем свою самостоятельность, дело обстояло иначе. Влиять на Екатерину до тех пор, пока она опиралась на Орловых, а через них на гвардию, было сложно.
Однако схема придворных отношений вовсе не так проста. Наша героиня в течение всего царствования показала себя мастером создания противовесов. Она никогда не отдавалась полностью в руки какой-то одной силы. Напротив, предпочитала внешне находиться над схваткой, чтобы использовать талантливых сотрудников из всех лагерей. В лице нового фаворита, с первого дня получившего высокий статус и официальные знаки признательности государыни, Екатерина дала вельможной группировки мощный противовес. Но и Орловы не могли быть ее единственной опорой. Императрица не отнимала у Панина надежды продвинуть его проект.
Если вчитаться в текст этого документа, то станет ясно, что самую желчную критику Никиты Ивановича вызывала система фаворитизма. Сказались и его личная неприязнь к Ивану Шувалову, и прошлые унижения. Фавориты – «прихотливые и припадочные люди», как именовал их Панин – вмешивались в работу государственного механизма и вершили дела по своему произволу. В качестве примера вельможа избрал «эпоху Елизаветы Петровны». «Временщики и куртизаны», писал автор, создали собой «интервал между государя и правительства», не считая себя «подверженными суду и ответу перед публикою». «Государь был отделен от правительства. Прихотливые и припадочные люди пользовались Кабинетом… и хватали отовсюду в него дела на бесконечную нерешимость… В наследство и дележ партикулярных людей без законов и причин мешались; домы их печатали; у одного отнимали, другому отдавали… Все наиважнейшие должности и службы претворены были в ранги и в награждения любимцев и угодников; везде фавёр… Не было выбору способности и достоинству… Внутреннее государства состояние насильствовано и жертвовано для внешних политических дел, чем, наконец… завелася война… Лихоимство, расхищение, роскошь, мотовство и распутство в имениях и в сердцах». По полемическому закалу проект Панина не уступает знаменитому памфлету князя Щербатова.
«Отлучили государя от всех дел… Фаворит остался душою, животворящею или умерщвляющею государство; он, ветром и непостоянством погружен, не трудясь тут, производил одни свои прихоти… исполнял существенную ролю первого министра, был правителем самих министров, избирал и сочинял дела по самохотению, заставлял министров оные подписывать, употребляя к тому… имя государево». Такого положения следовало избегать впредь. Ныне на смену хищной клике Шуваловых пришли Орловы. Этого умный вельможа не писал, но Екатерина не могла не понять, в кого он целит.
В качестве средства, которое оградит государственный аппарат от повторения елизаветинского горького опыта, Никита Иванович предлагал Совет с законодательными функциями. При этом ловко выставлял новый орган защитником власти монарха перед ее похитителями – фаворитами. «Спасительно нашему претерпевшему отечеству… намерение вашего величества, чтобы Богом и народом врученное вам право самодержавства употребить с полной властью к основанию… формы и порядка». «В сем проекте установляемое формою государственною верховное место… законодания, из которого, яко от единого государя и из единого места, истекать будет собственное монаршее изволение, оградит самодержавную власть от скрытых иногда похитителей оной».
Впрочем, Никита Иванович предупреждал, что его идея понравится далеко не всем. «Есть, как вам известно, между нами такие особы, которым для… особливых видов и резонов противно такое новое распоряжение в правительстве». Поэтому создание Совета требовало от императрицы «попечения и целомудренной твердости»541. Иными словами, Екатерине должна была набраться решимости, отвергнуть притязания Орлова и своими руками лишить себя власти.
Для того чтобы умная, волевая императрица, едва получив корону, совершила подобный шаг, требовались экстраординарные обстоятельства.
Глава 9. ЦАРЕУБИЙСТВО
Мы подробно остановились на внешне– и внутриполитической ситуации после переворота именно потому, что обычно драму в Ропше рассматривают вне контекста сопутствовавших ей событий. Благодаря этому рвутся нити, связывавшие гибель Петра III с конкретной обстановкой, замыкая исследователей в узком ропшинском мирке.
29 июня в Петергофе Панин лично отобрал «батальон в триста человек» для охраны свергнутого императора, «чтобы отвратить пьяных и усталых солдат от возможности покушения». Раздавленный, измученный Петр чуть не на коленях просил Никиту Ивановича разрешить Елизавете Воронцовой остаться с ним. Ассебург писал: «Панин… обещал ему принести ответ Екатерины, но послал ответ через другое лицо. Ответ последовал отрицательный»542.
«Романовну» посадили в дормез с закрытыми окнами и отправили сначала в столицу в дом ее отца, а затем в Москву, дав приказание жить тихо, не обращая на себя внимание. Когда Воронцова вышла замуж, ей разрешили вернуться в Петербург. Наказание более чем мягкое. Однако на дело можно посмотреть и с точки зрения побежденных. Несчастная пара вызывала жалость. Почему фаворитке не разрешили остаться? Отнимать у поверженного человека утешение – жестоко.
Первое, что приходит в голову – Воронцовой не позволили сопровождать свергнутого императора в Ропшу, чтобы избавиться от лишнего свидетеля. Однако у Екатерины имелись и более тривиальные причины для подобного шага. В письме к Понятовскому она сообщала, что муж попросил «лишь свою любовницу, свою собаку, своего негра и свою скрипку; боясь, однако, скандала и недовольства людей, его охранявших, я выполнила только три последние его просьбы»543. О каком скандале речь?
Рюльер писал, что в Петергофе при выходе из кареты гвардейцы схватили бедную «Романовну» и оборвали с нее знаки ордена Cв. Екатерины. Возможно, это сделали по наущению. Ведь ношение любовницей государя «семейного» царского ордена было оскорбительно для императрицы. Но, исходя из настроения войск, подначивать их к бесчинствам не требовалось. Отправить в Ропшу одну женщину в окружение сотни хмельных солдат и всего четырех офицеров можно было только из мести. Кроме того, пребывание фаворитки на мызе послужило бы поводом для нежелательных сцен между свергнутым императором и его стражами. Таким образом, не примешивая сердце к политике, императрица поступила дальновидно и даже милосердно.
Можно предположить также, что за сестру просила Дашкова544. Но в «Записках» княгиня показывает: она этого не делала. Сразу по возвращении в столицу Екатерина Романовна направилась в дом отца, где «выслушала длиннейшую жалобу» бывшей фаворитки. «Я уверила сестру в моей нежности к ней и сказала, что не говорила еще с императрицей о ней, потому что была убеждена, что у государыни самые благожелательные и великодушные намерения… Действительно, императрица потребовала только ее отсутствия во время коронационных торжеств»545. Затем княгиня привела свой разговор с августейшей подругой, в котором просила за родственников по линии мужа. Это все.
Рюльер поместил в книгу трогательную сцену, случившуюся по возвращении императрицы из Петергофа: «На другой день поутру… молодые дамы, которые везде следовали за императором… [и] питали ненависть к его супруге, явились к ней все и поверглись к ногам ее». Нечто похожее рассказывал ювелир Позье. «Большая часть из них были родственники фрейлины Воронцовой. Видя их поверженных, княгиня Дашкова, сестра ее, также бросилась на колени, говоря: “Государыня, вот мое семейство, которым я вам пожертвовала”. Императрица приняла их всех с пленительным снисхождением и при них же пожаловала княгине [орденскую] ленту и драгоценные уборы сестры ее»546. Последняя деталь не во вкусе Екатерины Романовны, но слухи о «завладении ею сестриными вещами» действительно носились по Петербургу. К сожалению, в рассказе Рюльера желаемый поступок выдан за действительный.
Брат Александр пенял княгине в письме из Англии: «За ваши заслуги вы должны были бы просить одной награды – помилования сестры и предпочесть эту награду Екатерининской ленте». Дашкова отвечала: «Я ничем не обязана ни ей, ни кому-либо из моей родни»547. Александр напомнил множество услуг, которые Елизавета оказала сестре, например, помогла отправить мужа Дашковой после ссоры с императором послом в Константинополь и предложила молодой паре только что подаренный ей самой дом. Из семейных препирательств ясно одно: почвой для них послужило «равнодушие» сестры-победительницы к судьбе побежденной.
Значит, просьба подруги на позицию Екатерины не повлияла. Возможно, императрица все еще питала к мужу род ревности. Во всяком случае, ей неприятно было все, касавшееся фаворитки.
Зададимся следующим вопросом. Почему Екатерина не повидалась с супругом перед его отправкой в Ропшу. Что было бы логично. Несостоявшееся свидание – лучший козырь против обвинений императрицы в страсти к мучительству. Она не пришла насладиться унижением врага. А ведь Петр был раздавлен, плакал и целовал руки Панину. Для человека, желавшего утолить чувство мести, такое зрелище – бальзам на раны. Но наша героиня не воспользовалась случаем.
Первая причина, удержавшая императрицу от личной встречи – обстановка в Петергофе. Она рассказала Понятовскому случай, как будто не касавшийся Петра лично, но очень характерный для понимания ситуации. «Поскольку было 29е, день Святого Петра, необходим был парадный обед в полдень». Пока его готовили и накрывали праздничные столы, солдаты вообразили, что кто-то из вельмож старается помирить императрицу с привезенным в резиденцию мужем. Подозрения пали на старика-фельдмаршала Трубецкого, которого гвардейцы не любили. «Они стали приставать ко всем проходившим мимо – к гетману, к Орловым» и требовать государыню. Логика служивых была проста: Трубецкой старается, «чтобы ты погибла – и мы с тобой, но мы его разорвем на куски». Екатерина подчеркивала, что это были «их подлинные слова».
Она велела фельдмаршалу немедленно уехать, пока сама будет «обходить войска пешком», и тот «в ужасе умчался в город»548. Важно, что Трубецкой ни на минуту не усомнился в осуществимости угрозы. И Екатерина считала ее реальной, поскольку отправилась лично успокоить полки. Как развивались бы события, узнай гвардейцы, что «Матушка» встречается со свергнутым императором? В августейшей чете еще мог восстановиться мир, а нарушителям присяги пришлось бы заплатить головами. Поэтому одного слуха было достаточно, чтобы спровоцировать «помирающую от страха», хмельную массу на расправу. Тогда бы «разорвали на куски» уже не Трубецкого…
Но имелась и другая причина отказа императрицы от встречи с мужем. Перед отречением Петру III были даны некие обещания относительно его будущего. «Петр, отдаваясь добровольно в руки своей супруги, был не без надежды»549, – заметил Рюльер. Государь думал, что его отпустят в Голштинию. При отречении присутствовали генерал Измайлов и Григорий Орлов. От имени Екатерины они заверили поверженного монарха, что его желания будут исполнены. Однако сама государыня никаких обещаний не давала. Это было очень умно, потому что выполнить их она бы не смогла. А Екатерина предпочитала держать слово. Извернуться, промолчать, избежать прямого объяснения – но не лгать. Таково было ее кредо, хорошо прослеживаемое по документам.
Если бы наша героиня встретилась с супругом, ей пришлось бы либо подтвердить обязательства, либо отказать. Последнее могло вызвать у Петра бурю эмоций, а его следовало побыстрее и без скандала отправить из резиденции, где безопасность монарха ничем не гарантировалась. Между тем уже 29го в Петергофе Екатерина приняла решение не отпускать мужа в Германию, а заключить в Шлиссельбург.
Она отправила приказ генерал-майору Силину[16] в тот же день собрать «безымянного колодника» – Ивана Антоновича – и отбыть с ним к новому месту заключения в крепость Кексгольм. «А в Шлиссельбурге… очистить внутренней крепости самые лучшие покои и прибрать… которые изготовив, содержать до указу»550. Бросается в глаза поспешность действий – сразу же вывезти Ивана, а комнаты для нового узника хотя бы прибрать. Отделать их можно будет и позднее. Мнение, что Екатерина этим указом старалась отвести глаза обществу, а сама втайне готовила убийство мужа, противоречит характеру документа. Приказ был тайным, о нем знали императрица, пара человек из ее окружения – скорее всего Панин и Орлов, и адресат – генерал-майор Силин. Остальным повеление осталось неизвестным.
Реальность намерений поместить Петра в Шлиссельбург доказывается вывозом Ивана Антоновича. Содержать двух венценосных узников в одной крепости неразумно. Затей императрица хитрую игру – ей незачем было бы трогать «безымянного колодника», ведь риск при переезде в другую тюрьму весьма высок. Что и подтвердилось историей неудачного путешествия. 4 июля Силин донес, что их с арестантом разбило бурей на озере, и теперь они находятся в рыбачьей деревне Мордя, ожидая новых кораблей из Шлиссельбурга. Это был удачный момент для побега или похищения узника. Стоило ли так рисковать без нужды? Ведь у Ивана Антоновича имелось много сторонников, и переворот в его пользу был едва ли не реальнее, чем реванш Петра III. Тем не менее «безымянного колодника» потеснили.
2 июля Екатерина послала в Шлиссельбург приказ обер-коменданту Бердникову принять присланного от нее подпоручика Измайловского полка Плещеева «с некоторыми вещами на шлюпках отправленными». «А вам… повелеваем по всем его Плещеева требованиям скорое и безостановочное исполнение делать»551, – заключала императрица. Спешка продолжалась. Покои для свергнутого императора приводились в порядок.
Тем временем он сам находился в крайне тяжелом состоянии в Ропше. События переворота оказали на нервного, впечатлительного Петра страшное воздействие. Оно зафиксировано буквально всеми источниками. Никто из наблюдателей, каково бы ни было его отношение к происходившему, не сообщал, что свергнутый император вел себя мужественно или хотя бы достойно. Каждый по-своему передал потрясение и подавленность побежденного.
Мерси д’Аржанто едва ли не со злорадствм доносил в Вену: «Во всемирной истории не найдется примера, чтобы государь, лишаясь короны и скипетра, выказал так мало мужества и бодрости духа, как он, царь, который всегда старался говорить так высокомерно; при своем же низложении с престола поступил до того мягко и малодушно, что невозможно даже описать»552.
Рюльер сообщал, что по дороге в Петергоф с Петром приключился обморок. «Как скоро увидела его армия, то единогласные крики: “Да здравствует Екатерина! ” – раздались с разных сторон, и среди сих-то новых восклицаний, неистово повторяемых, проехав все полки, он лишился памяти»553. Для испуга имелись и более веские причины. «Император едва избежал опасности быть разнесенным в куски выстрелом из одной шуваловской гаубицы», – добавлял Шумаер. Петра спасло только то, что командир ударил канонира шпагой по руке, и тот «выронил горящий фитиль»554.
Уже в резиденции «при выходе из кареты его любезную подхватили солдаты и оборвали с нее [орденские] знаки. Любимец его был встречен криком ругательства»555, – продолжал французский дипломат. Датчанин уточнил, что Гудовича ограбили и «жестоко избили». Такое обращение с близкими людьми не могло оставить Петра равнодушным. Когда император очутился один, ему велели раздеться. «Он сорвал с себя лету, шпагу и платье, говоря: “Теперь я в ваших руках”. Несколько минут сидел он в рубашке, босиком, на посмеяние солдат»556. В отличие от Рюльера, склонного к театральным сценам, Шумахер все-таки перед отправкой в Ропшу облачил Петра в «серый сюртук».
О том, что с бывшим государем обращались плохо, свидетельствовали многие иностранцы. Никто из них не был очевидцем, но город полнился слухами. 10 августа Беранже донес в Париж: «Офицеры, которым было поручено его (Петра III. – О. Е.) сторожить, самым грубым образом оскорбляли его. Вид несчастья вообще, и особенно Государя в оковах, во всяком чувствительном человеке вызывает сочувствие и, несмотря на его унижение, цивилизованные народы не забывают должного почтения к коронованной особе, которую он олицетворял. Но Московиты далеки от проявления жалости, столь естественной в добродетельных сердцах, они всегда усугубляют мучения жертв, вверенных их жестокосердию. Меня уверяют, что разнузданные солдаты с особой злобой вымещали на узнике за все сделанные Петром III глупости и нелепости»557. Три десятилетия спустя, во время казни Людовика XVI, можно было наблюдать «цивилизованный народ», оказывающий «почтение к коронованной особе» в «оковах».
Итак, с Петром III не церемонились, срывали на нем злость, переходя границы дозволенного. А ведь речь шла о гвардейцах, специально взятых из числа наиболее трезвых. «Я отправила свергнутого императора в сопровождении Алексея Орлова, еще четырех офицеров и отряда солдат, людей выдержанных, тщательно отобранных, за двадцать семь верст от Петергофа в место, именуемое Ропша, уединенное и весьма приятное»558, – писала Екатерина Понятовскому. В автобиографической заметке императрица поясняла то, что опустила в письме: «Чтобы предотвратить его (Петра III. – О. Е.) от возможности быть растерзанным солдатами»559.
Мыза Ропша, выбранная для временного заключения государя, принадлежала Кириллу Разумовскому и находилась на полпути между Петергофом и Гостилицами. Подобный шаг Екатерины показывал, насколько она в тот момент доверяла гетману. Его дача казалась ей столь же надежным местом, как и казармы Измайловского полка.
Дом был невелик и представлял собой вытянутую анфиладу комнат по обе стороны от центрального зала. Две из них отвели узнику, поместив в его покоях пару офицеров – по одному у каждой двери. Внешнюю охрану несли солдаты. Под началом Орлова находились камергер Федор Барятинский, преображенцы – капитан Петр Пассек, поручик Михаил Баскаков и поручик Евграф Чертков. Кроме того, в распоряжении Алексея был вахмистр конногвардеец Григорий Потемкин. Письма Петра III и Алексея Орлова из Ропши, помимо прочего, показывают, что в помещении дежурили только офицеры, они же ездили в столицу с посланиями императрице. Видимо, Орлов не слишком полагался на рядовых. Заставить дворян соблюдать дисциплину казалось легче. Но в условиях, когда двое постоянно дежурили, а двое находились в разъездах, для управления сотней буйных голов оставался только один старший. Следует согласиться с мнением московского историка К.А. Писаренко: задача, возложенная на горстку офицеров – была непосильной560.
До места свергнутого императора сопровождали представители Семеновского полка капитан Алексей Щербачев и поручик Сергей Озеров, которые после исполнения приказа отбыли восвояси. Почему избрали именно семеновцев, нетрудно догадаться. Преображенцы и измайлоцы с самого начала переворота находились в конфликте. Шумахер замечал: «Между Преображенским и Измайловским полками уже царило сильное соперничество»561. Поэтому свергнутого императора доверили семеновцам, которые не вызывали неудовольствия товарищей-гвардейцев и с которыми никто не затеял бы по дороге стычку.
Державин вспоминал: «После обеда часу в 5м увидели большую четырехместную карету, запряженную больше нежели в шесть лошадей, с завешенными гардинами, у которой на запятках, на козлах и по подножкам были гренадеры же во всем вооружении, а за ними несколько конного конвоя, которые… отвезли отрекшегося императора… в Ропшу»562. Тот факт, что сравнительно легкую повозку запрягли даже не цугом, а скорее восьмериком, свидетельствует о большой торопливости: Петра спешили увезти из резиденции и хотели, чтобы карета двигалась быстро. Видимо, за жизнь узника действительно опасались. Хотя возможен и обратный ход мыслей: вдруг гвардейцы одумаются и перейдут от желания растерзать царя к его защите? Поведение толпы, тем более пьяной, трудно предсказать. В любом случае поверженного монарха требовалось убрать из Петергофа.
Вечером 29го узник прибыл к месту назначения. С Петром оставался только один камер-лакей Алексей Маслов. Два других русских лакея сказались больными, чтобы не следовать за бывшим господином. Они боялись очутиться в заточении вместе с ним. Император был подавлен, помещение показалось ему тесным, а режим постоянного надзора – тяжелым.
Состояние Петра хорошо передают записки, отправленные Екатерине. Возможно, первая возникла еще в Петергофе, так как озвучивает просьбу царя, переданную через Панина устно. «Ваше Величество, если вы решительно не хотите уморить человека, который уже довольно несчастлив, то сжальтесь надо мною и оставьте мне единственное утешение, которое есть Елизавета Романовна. Этим вы сделаете одно из величайших милосердных дел вашего царствования. Впрочем, если бы Ваше Величество захотели на минуту увидеть меня, то это было бы верхом моих желаний. Ваш нижайший слуга Петр. 29 июня 1762 года».
Это письмо по-французски, на наш взгляд, еще не демонстрирует полной подавленности. Именно в Петергофе решался вопрос о Воронцовой (ведь Петр просит «оставить» ему возлюбленную, а не «вернуть»), и Екатерина могла увидеть мужа «на минуту». Если мы правы, то Панин в рассказе Ассебургу слукавил, заявив, будто Петр не просил о встрече с женой. Вероятно, ту же информацию вельможа передал и императрице. Но, судя по записке, у нее имелся и другой канал связи с мужем – минуя Никиту Ивановича.
Почему воспитатель великого князя хотел избежать краткого рандеву между супругами? Возможно, он тоже опасался их примирения. Желанная цель – провозглашение Павла императором при регентстве матери – казалась еще достижимой. А вот если бы Петр и Екатерина договорились о какой-либо форме соправительства, притязания наследника повисли бы в воздухе.
Вторая записка куда примечательнее. После мытарств целого дня, угроз жизни, солдатских издевательств император совсем пал духом. Вечером он написал Екатерине по-русски, сбивчиво, с повторами, ошибками и почти без знаков препинания: «Ваше величество. Я еще прошу меня которои ваше воле исполнал во всем, отпустить меня в чужие краи стеми которые я Ваше Величество прежде просил и надеюсь на аше великодушие что вы меня не оставите без пропитания верный слуга Петр. 29 июня 1762 года»563.
У этого документа, судя по сгибу, отрезан низ, возможно, содержавший постскриптум. Когда такое случилось – неизвестно. Вообще материалы начала царствования Екатерины, и в особенности ропшинские, сильно пострадали. Нет рескриптов императрицы Алексею Орлову, списка его команды, хотя в письме 2 июля он оповещает, что выслал таковой. Известно, что Павел I сразу после смерти матери сжег ряд бумаг из ее архива. Отсутствует, например, подлинник отречения Петра III564. Специальным указом от 26 января 1797 г. новый император повелел изъять из всех государственных учреждений и уничтожить Манифест Екатерины от 6 июля о ее вступлении на престол565.
Павел упрямо истреблял тексты, хотя бы косвенным образом свидетельствовавшие, что он не являлся наследником Петра III. Отсутствие имени Павла в отречении, рассказ в Манифесте о том, как отец «не восхотел объявить его наследником», стали достаточными основаниями для их уничтожения. Возможно, и отрезанный постскриптум как-то касался Павла. Достаточно было повторить, что, уехав в Голштинию, государь ничего «против Вас и сына Вашего» не сделает, чтобы текст исчез.
Остаток дня Петр провел в слезах. «По прибытии в Ропшу император почти беспрерывно плакал и горевал о судьбе своих бедных людей, под которыми он разумел голштинцев»566, – сообщал Шумахер. Беспокоиться действительно стоило. Любимые войска Петра не оказали сопротивления, но натерпелись страха. Посланный в Ораниенбаум генерал-поручик Василий Иванович Суворов, отец будущего фельдмаршала, оставил у голштинцев самые тяжелые воспоминания. Штелин негодовал: «Изверг сенатор Суворов кричит солдатам: “Рубите пруссаков! ” и хочет, чтобы изрубили всех обезоруженных солдат»567.
Полковник Давид Сиверс, упорно путавший Василия Суворова с его сыном, тоже не остался в долгу и описал зверства: «В два часа по полудни [29 июня] произошла между нами, бедными воинами, печальная комедия. Прибыл русский генерал Суворов… с конногвардейцами и гусарским отрядом и потребовал, чтобы сдано было все вооружение… Все голштинское войско было согнано в крепостицу Петерштадт, откуда уже никого не выпускали. Этот жалкий Суворов держался правил стародавней русской подлой жестокости. Когда обезоруженных немцев уводили в крепостицу, он развлекался тем, что шпагою сбивал у офицеров шапки с голов и при этом еще жаловался, что ему мало оказывают уважения…
Беспомощно провели мы целую ночь. Снова явился Суворов и начал распределять людей. Русским подданным велено оставаться, а Кронштадт назначен иностранцам, и каждому из них, в особенности пруссакам, досталось от Суворова по удару и толчку в затылок. Когда это кончилось, русские подданные должны были идти в церковь для присяги… а затем офицеры отпущены… по своим квартирам… В то время как все мы находились в крепостице под стражею, воришки-гусары и кирасиры опустошили наши помещения, так что у иного оставалось только, в чем он был»568.
Неприглядная картина. Но надо признать, что при настроениях, царивших в полках и городе, голштинцы еще дешево отделались. Их унизили и обобрали, а могли убить.
30 июня у свергнутого императора на нервной почве начались геморроидальные колики, которыми он страдал давно. К ним прибавилось расстройство желудка. Накануне Петр практически не ел. В Петергофе, по сведениям Шумахера, выпил только стакан вина, смешанного с водой. «При своем появлении в Ропше он уже был слаб и жалок, – писал датчанин. – У него тотчас же прекратилось сварение пищи, обычно проявлявшееся по несколько раз на дню, и его стали мучить почти непрерывные головные боли»569. Спал государь плохо – кровать оказалась неудобной – и на следующий день ему доставили другую, из Ораниенбаума. При высоком росте арестанту подошло бы не всякое ложе.
Режим содержания крайне стеснял Петра: ему не позволяли ни гулять по саду, ни даже выглядывать во двор. Окна оставались завешанными. Выход в смежную комнату также возбранялся. Даже справлять нужду узник вынужден был в присутствии часового, что при поносе оказалось особенно тяжело и унизительно. Ужас собственного положения заставил императора написать еще одно письмо Екатерине:
«Государыня. Я прошу Ваше Величество быть во мне вполне уверенною, и благоволите приказать, чтобы отменили караулы у второй комнаты, ибо комната, где я нахожусь, до того мала, что я едва могу в ней двигаться. Вы знаете, что я всегда прохаживаюсь по комнате, и у меня вспухнут ноги. Еще я вас прошу, не приказывайте офицерам оставаться в той же комнате, так как мне невозможно обойтись с моей нуждой. Впрочем, я прошу Ваше Величество обходиться со мной, по крайней мере, не как с величайшим преступником; не знаю, чтобы я когда-либо вас оскорбил. Поручая себя вашему великодушному вниманию, я прошу вас отпустить меня скорее с назначенными лицами в Германию. Бог, конечно, вознаградит вас за то, а я ваш нижайший слуга Петр.
PS. Ваше Величество может быть во мне уверенной: я не подумаю и не сделаю ничего против вашей особы и против вашего царствования»570.
Это письмо снова было написано по-французски. Узник немного пришел в себя и выражался с большим достоинством. Он свергнутый государь, а не «величайший преступник» и ничем не заслужил сурового обращения. Вопрос с отъездом в Голштинию казался ему решенным, раздражало только промедление. При этом в простоте душевной Петр не помнил обид, причиненных жене. В некоторых местах его тон насмешлив и даже требователен, несмотря на «нижайшие» просьбы и наименование себя «valet», что, как отмечали многие публикаторы, скорее – «холоп», чем «слуга».
С письмом в столицу отправился Петр Пассек. Судя по тому, что позднее узник все-таки выходил в смежную комнату, где играл с караульными в карты, режим его содержания был смягчен. Об этом же говорит другой факт: 1 июля арестант обратился к Екатерине с новой просьбой – доставить ему из Ораниенбаума негра Нарцисса, любимого мопса и скрипку.
Шумахер, среди многочисленных информаторов которого явно имелись и лица, присутствовавшие в Ропше, описал стесненное положение узника: «Окно его комнаты было закрыто зелеными гардинами, так что снаружи ничего нельзя было разглядеть. Офицеры… не разрешали ему выглядывать наружу, что он, впрочем, несколько раз украдкой делал. Они вообще обращались с ним недостойно и грубо, за исключением одного лишь Алексея Григорьевича Орлова, который еще оказывал ему притворные любезности. Так, однажды вечером… он (Петр III. – О. Е.) играл в карты с Орловым. Не имея денег, он попросил Орлова дать ему немного. Орлов достал из кошелька империал и вручил его императору, добавив, что тот может получить их столько, сколько ему потребуется. Император… тотчас же спросил, нельзя ли ему немного погулять по саду, подышать свежим воздухом. Орлов ответил “да” и пошел вперед, как бы для того, чтобы открыть дверь, но при этом мигнул страже, и она тут же штыками загнала императора обратно в комнату. Это привело государя в такое возбуждение, что он проклял день своего рождения и час прибытия в Россию, а потом стал горько рыдать»571. Из приведенного описания следует, что Алексей Орлов при всей «притворной любезности» издевался над арестантом не хуже остальных.
1 июля новый курьер Евграф Чертков известил Екатерину о просьбе императора прислать ему скрипку, негра и мопса. На этот раз личной записки Петра к жене не было. Что можно объяснить ухудшением его здоровья. Вероятно, он не вставал. Императрица отправила приказ Василию Ивановичу Суворову: «Извольте прислать, отыскав в Ораниенбауме или между пленными, лекаря Людерса да арапа Нарцисса, да обер-камердинера Тимлера; да велите им брать с собою скрипицу бывшего государя, его мопсинку собаку»572. Ни о своем лейб-медике Иоганне Готфриде Лидерсе (Людерсе), ни о камердинере Тимлере Петр не просил. Но раз ему прислуживал всего один лакей, то посылка второго естественна. Что же касается врача, то он необходим был с самого начала. Уже из письма мужа 30 июня императрица должна была понять: начался приступ колик.
Курьер остался в Петербурге, чтобы забрать с собой в обратный путь доктора, негра и камердинера с вещами. Однако, прибыв в столицу, Лидерс наотрез отказывается ехать. На его уламывание ушли сутки. «Согласно устному докладу о болезни императора Людерс выписал лекарства, но их не стали пересылать, – сообщал Шумахер. – Императрица стала уговаривать Людерса и даже велела ему ехать к своему господину… Людерс же опасался оказаться в совместном с императором продолжительном заключении и потому некоторое время пребывал в нерешительности. Только 3 июля около полудня ему пришлось волей-неволей усесться с мопсом и скрипкой в скверную русскую повозку, в которой его и повезли самым спешным образом»573.
Почему лекарства не стали пересылать? Возможно, положение Петра до записки Орлова от 2 июля не считали особенно серьезным. А возможно, напротив, не хотели оказывать медицинской помощи, рассчитывая на летальный исход. Есть и третья вероятность: Екатерина надеялась быстро заставить Лидерса вспомнить о долге: сначала попросила, потом приказала. На третий раз могли и силой отвезти упрямого эскулапа к пациенту. Что, судя по описанию Шумахера, и произошло. Лидерс был личным врачом императора и хорошо знал болезни Петра, поэтому его приезд считался предпочтительным. Но пока он препирался, Екатерина подстраховалась, и в Ропшу отправили другого – лейб-медика Карла Федоровича Крузе.
Обвинить правительство в промедлении нельзя. Первое письмо Орлова из Ропши, где говорилось о болезни императора, возникло вечером 2 июля. Поручик Баскаков привез его в столицу ночью. Утром в Ропшу поспешил Крузе. А Лидерс, судя по описи Медицинской канцелярии, был вызван к действительному статскому советнику Г.Н. Теплову для внушения574. Откуда, надо полагать, его и отправили «около полудня» на «скверной русской повозке» с «мопсом и скрипкой» в Ропшу.
Итак, 2 июля, глядя на состояние императора, Алексей Орлов понял, что тот плох. «Матушка милостивая Государыня, – писал он, – здраствовать вам мы все желаем несчетные годы. Мы теперь по отпуске сего письма и со всею командою благополучны, толко урод наш очень занемог и схватила ево нечаянная колика. И я опасен, штоб он сиводнишную ночь не умер, а болше опасаюсь, штоб не ожил. Первая опасность для того, што он всио здор гаварит и нам ето несколко весело, а другая опасность, што он дествително для нас всех опасен для тово, што он иногда так отзывается, хотя в прежнем состоянии быть»575.
Грубая казарменная шутка об «уроде», за которого боятся, как бы он не помер, а еще больше, как бы не ожил, конечно, задевает чувствительные сердца. Но следует обратить внимание на другие слова: «так отзывается, хотя в прежнем состоянии быть». Орлова пугало, что император иной раз забывался, начинал говорить в приказном тоне или грозить своим обидчикам карами, когда вернет корону. Из этого командир охраны делал резонный вывод: «он дествително для нас всех опасен».
Вспомним историю с просьбой Петра прогуляться и каверзой, которую устроил Орлов. Вот за карточной игрой узник заговаривается, принимает высокомерный вид. Вот охрана напоминает ему его место. Нет оснований не замечать: Алексей предпочел бы, чтобы свергнутый царь отошел в мир иной, и отдавал себе отчет в опасности «урода», если тот окажется «в прежнем состоянии».
2го же июля в Ропшу привезли полугодовое жалованье для отряда охраны, за что Орлов поблагодарил государыню: «В силу именнова Вашего повеления я солдатам денги за полгода отдал… И солдаты некорые сквозь сльозы говорили про милость Вашу, што оне еще такова для Вас не заслужили за штоб их так в короткое время награждать».
Сам по себе привоз денег – факт настораживающий. Возможно, солдатам платили не за то, что они уже сделали, а за то, что должны сделать? Или о чем промолчать? Увы, в названные дни обещанное полугодовое жалованье раздали всем полкам. В Петербурге командиры получали деньги для своих подчиненных так же, как Орлов в Ропше. Например, вернувшись с мызы в столицу, вахмистр Потемкин принял 14 014 рублей для раздачи его 1085 нижним чинам576. Так что если ропшинский отряд и подкупали, то вместе с остальной гвардией.
Ночь на 3 июля прошла тревожно. «Урод» не умер, но и не ожил. Ему становилось все хуже, и наконец Алексей испугался по-настоящему. Шутки в сторону, свергнутый император готовился отдать Богу душу на его руках, а рядом не было ни врача, ни хотя бы человека, готового подтвердить, что не караульные извели августейшего арестанта.
Утром Орлов написал Екатерине тревожное письмо, адресовав его «Матушке нашей Всероссийской»: «Матушка наша милостивая государыня. Не знаю, што теперь начать, боюсь гнева от вашего величества, штоб вы чево на нас неистоваго подумать не изволили и штоб мы не были притчиною смерти злодея вашего и всеи Роси, также и закона нашего. А теперь и тот приставленной к нему для услуги лакей Маслов занемог. А он сам теперь так болен што не думаю штоб он дожил до вечера и почти совсем уже в беспаметстве, о чем уже и вся команда здешнея знает и молит бога штоб он скореи с наших рук убрался. А оной же Маслов и посланной офицер может вашему величеству донесть в каком он состоянии теперь ежели вы обо мне усумнится изволите. Писал сие раб ваш…»577 Далее подпись, дата и, вероятно, приписка оторваны.
К последнему факту мы еще вернемся, а пока отметим, что Орлов испугался не зря. Екатерина действительно могла подумать на охрану «чево неистоваго». В письме к Понятовскому она озвучила свои мысли: «Я боялась, что это офицеры отравили его, приказала произвести вскрытие, но никаких следов яда обнаружено не было»578.
Алексей правильно угадал ход рассуждений государыни и, чтобы подтвердить свои слова, отправил вместе с офицером лакея Маслова. Причем последнего довольно грубо затолкнули в карету. Шумахер сообщал: «Когда император немного задремал, этот человек вышел в сад подышать свежим воздухом. Не успел он там немного посидеть, как к нему подошел офицер и несколько солдат, которые тут же засунули его в закрытую русскую повозку. В ней его привезли в Санкт-Петербург и там выпустили на свободу. Людерс встретил его по дороге»579.
Если бы Маслова сразу отвели к императрице, его увоз из Ропши не выглядел бы как устранение ненужного свидетеля.
Поскольку Людерс, встреченный Масловым по дороге, направлялся в Ропшу 3 июля, то письмо Орлова с упоминанием камер-лакея, нетрудно датировать, несмотря на оторванный край. Авторство документа в данном случае определяется по почерку. А вот с припиской дело обстоит куда загадочнее.
В 1830 г. министр Д.Н. Блудов по приказу Николая I разбирал документы, касавшиеся царствования Екатерины II. Составляя опись, он пометил, что в Пакете «Секретные письма первых дней июля 1762 г.», кроме прочего, содержались «два письма графа А.Г. Орлова к императрице Екатерине II, в последнем он ей объявляет о смерти Петра III»580. Итак, согласно блудовской описи, Алексей ставил Екатерину в известность о гибели мужа именно вторым письмом. А не третьим, как долгое время было принято считать.
К записи Блудова архивист советского времени сделал сноску и уточнение: «о внезапной болезни и ожидаемой его смерти. 1926 ноября 12». Конечно, в современном виде письмо говорит именно об «ожидаемой смерти». Но во времена Блудова имелся ныне утраченный фрагмент. Кто и зачем оторвал его между 1830м и 1926м годами, сейчас установить трудно. Но ряд исследователей склоняются к вполне обоснованному выводу, что известие о смерти Петра III содержалось именно в приписке к письму Орлова 3 июля.
Оторванный фрагмент невелик. Но как верно заметил московский историк О.А. Иванов, много ли нужно места, чтобы написать: «Он умер»; «Все кончено»; «Его больше нет». Шумахер утверждал, что убийцы вошли в комнату Петра III сразу после увоза слуги из Ропши. Это вступает в противоречие с письмом. Ведь его – вместе с уже имевшейся припиской – повезли в Петербург одновременно с Масловым. Значит, смерть постигла узника, когда лкей еще был в Ропше, и ощущение, будто его арестовали и втолкнули в карету, не обманчиво. Только так можно объяснить, что по приезде в столицу Маслова отпустили в город, а не доставили к Екатерине. Весь основной текст письма, где Орлов ссылался на лакея как на свидетеля болезни императора потерял смысл. Важным стало только сообщение в приписке.
Ситуацию проясняет донесение Беранже 10 августа, где, рассказывая об убийстве, дипломат замечал: «Подробности этих ужасов известны, главным образом, от русского камер-лакея, верного Петру III в его опале, который по возвращении в Петербург признался своему ближайшему другу о своих сожалениях от потери своего хозяина и об истории его злосчастий. Этот самый камер-лакей был схвачен и препровожден ко Двору, где священник с крестом в руке заставил его поклясться, что он сохранит тайну того, чему он был свидетелем»581. Таким образом, Маслов покинул Ропшу уже после гибели господина. О ее подробностях мы поговорим ниже, а пока остановимся на дате.
Злополучная приписка заставляет сдвинуть кончину императора с официального 6 июля на более ранний срок. Чему источники немедленно дают множество подтверждений.
Так, Штелин в своем дневнике отметил: «5го кончина императора Петра III»582. Объяснить эту фразу ошибкой или опиской нельзя, потому что далее следуют записи за 6, 8, 9 июля. Официальный Манифест о кончине государя опубликовали только 7 июля, но в город, где находился профессор, проникали слухи и, видимо, 5 июля они достигли его ушей.
5м же числом датирован секретный приказ В.И. Суворова майору А. Пеутлингу «немедленно вынуть из комнат… бывшего государя мундир голстинский кирасирский, или пехотный, или драгунский, который только скорее сыскать сможете… и прислать оный мундир немедленно». Генерал предписывал «стараться», чтобы «оный мундир… видеть ниже приметить кто [не] мог, и сюда послать, положа в мешок и запечатать, и везен бы был оный сокровенно»583. Таким образом, 5 июля уже были предприняты тайные приготовления к погребению Петра.
Когда в столицу просочились первые слухи о случившемся? Позье писал по этому поводу: «После заарестования Петра III императрица, возвратившись в город, распустила все войска, до тех пор стоявшие шпалерами вдоль улиц, и все избавились от страха. Три дня спустя мы узнали о смерти несчастного императора, описывать подробности которой я не стану»584. Екатерина вернулась в Петербург 30 июня. «Три дня спустя» – это 3 или 4 июля. Если ювелир не ошибся, то он получил новость с пылу с жару, что при его широких знакомствах вполне возможно.
В уже цитированном донесении Беранже 10 августа дипломат сообщал, что «через четыре или пять дней после свержения» к Петру отправился некий таинственный Тервю (Tervu), «заставивший его силой глотать микстуру, в которой он растворил яд, коим хотели убить его… Яд не произвел скорого действия и тогда решили его задушить»585. Под Тервю некоторые исследователи предлагают понимать Г.Н. Теплова, действительно участвовавшего в ропшинской драме. Но сейчас нас интересует дата. 29, 30, 1, 2, 3 – это и есть «четыре или пять дней после свержения», смотря от какого числа считать и на каком остановиться.