За год до победы Поволяев Валерий

Стол Калинина был завален коричневыми, сделанными из натуральной кожи орденскими книжками. Пургин, любопытствуя, взял в руки одну, сердце у него дрогнуло, застучало, отзываясь тревожным щемлением во всем теле – внизу заглавного листка стояла нетвердая, сделанная дрожащей рукой подпись Калинина, печати еще не было – не успели поставить и книжки не успели забрать: видать, Михаил Иванович уходил вчера из Верховного Совета последним, вместе с помощником. И все оставил на столе – никто же не возьмет, в Кремле все свои.

Отдельно лежали папки, дела награжденных. Капитан Боборин. Прохождение дела – десятки подписей, два десятка граф, характеристика, анкета, представление, подпись наркома. Боборина представили к Ордену Красного Знамени «за выполнение важного правительственного задания».

Капитан Боборин мог быть спокоен за свой орден – Калинин уже подписал его наградную книжку. Пургин понимал, что получить орден сложно – надо быть отмеченным Богом, судьбой, небом, но не думал, что у всякого ордена может быть такое затяжное многоступенчатое оформление, столько подписей и столько сопровождающих бумаг. И слова все высокие, красивые, их можно было читать на ночь, как молитву.

«Но нет ничего проще, чем такая многоступенчатая сложность, – неожиданно для себя отметил Пургин, – одна коробочка поставлена на другую, сверху стоит третья, следом – четвертая и пятая, а разрушить может обычный ветер – дунет раз и нет пирамиды!» Пургин спросил себя, хотелось ли ему быть на месте Боборина или нет, и улыбнулся – наверное, нет.

У Боборина – одна дорога, одна судьба, у Пургина другая. У Сапфира Сапфировича с Топазом Топазовичем – третья, у Коряги – четвертая.

– Быстрее, – подогнала его мать. – Скоро явятся сотрудники, Михаил Иванович придет…

День уже разгорелся вовсю, обещал он быть солнечным и легким.

Домой Пургин вернулся с неясным ощущением удачи: будто был на рыбалке и подсек хорошую рыбу – мясистого головля или язя – это ощущение долго не покидало его.

Топаз Топазович еще дважды приезжал из Харькова – один раз на «майбахе», который отдавал в мойку где-то на окраине Москвы, и в самой Москве, в центре, появлялся уже на чистенькой, блистающей лаком машине, второй – на самолете: открылась пассажирская линия между Харьковом и Москвой и Платон Сергеевич решил испробовать ее, оба раза приглашал брата и Пургина с Корягой в «Метрополь» – этот порядок у него был словно бы специально отработан, – каждый раз они с братом одевались в одинаковые костюмы, и сорочки с галстуками у них были одинаковые.

Только галстуки они повязывали по-разному: Сапфир Сапфирович – обычным общепринятым узлом, Топаз Топазович клал галстук поверх узла и закалывал золотой булавкой.

За столом говорили обо всем сразу и вместе с тем ни о чем – об Абиссинии и урожае маиса в Хабаровском крае, о специфике ловли сига в онежских озерах и выступлении Сталина перед колхозниками – личных тем не касались, братья были сдержанны, мало пили и слушали музыку – модный октет, после гастролей поселившейся в «Метрополе», Пургин пытался понять их, узнать формулу их жизни, но ничего, кроме поверхностных бытовых деталей, зацепить не смог: Сапфир Сапфирович и Топаз Топазович продолжали оставаться для него загадкой, и вместе с тем Пургин ощутил – ждать осталось недолго – что-то должно приоткрыться и сделаться понятным.

Возвращаясь во второй раз из «Метрополя», Пургин почувствовал, что за ним кто-то идет – шаг торопливый, тихий, будто у охотника. Он остановился, оглянулся, – человек повторил его действия – тоже остановился, замер. В вечернем сумраке он не был виден, вместо лица серело плоское пятно.

«Кто же это может быть? Какой-нибудь Пестик? Или пешеход из МУРa?» – Словно бы декабрьский мороз полоснул Валю Пургина по лицу – заломило даже зубы, стало нечем дышать – в чем же он провинился? Тем, что знаком с Корягой и его командой, или тут виноват университетский профессор со своим братом?

Пургин двинулся по тротуару, сопровождающий также двинулся, Пургин остановился и сопровождающий остановился, он, будто тень, повторял его движения. Пургину стало страшно. «Спокойно, спокойно, – Пургин отер рукою онемевший, словно после удара, рот, сжал правую руку в кулак. – Если будет драка, я одолею его. Должен одолеть». Сделал несколько шагов – сопровождающий, замерший у стены дома – он попал в удобную нишу – не двинулся: угадал, что Пургин сейчас остановится. «Нет, это не из уличных компаний, – понял Пургин, – это хуже».

Мороз продолжал ему леденить лицо, зубы болели, рот, ставший чужим, перестал подчиняться – губы не шевелились, язык, словно мертвый обрубок, лежал неподвижно, мешал дышать, слова рождались только в мозгу, в мозгу же они и умирали – Пургин не мог их произнести.

«Спокойно, спокойно, – произнес он мысленно, – еще спокойнее!» Он не помнил, как добрался до дома.

Раздевшись, долго лежал неподвижно, потом спросил, всколыхнув звонкую ночную тишь комнаты:

– Мам, с работой у тебя все в порядке?

– Все, – сонно отозвалась мать и почти бессильно, не в состоянии выплыть из сна, прошептала: – А что?

– Да ничего, ты спи, мам, спи! Я просто так спросил.

Почти ничего не бывает в жизни «просто так», все имеет причину и следствие, имеет продолжение, все взаимосвязано – утром, выглянув в окошко, Валя увидел молодого невзрачного человека, стоящего на противоположной стороне тротуара и с интересом глядящего на их дом. Пургин отпрянул – человек смотрел прямо на него.

Так, выходит, то, что он видел вчера, не было сном? Явь, значит? Но и вчерашнего страха тоже не было. Было другое – какое-то странное спокойствие. Пургин решил немного выждать – надо было проверить, настоящий хвост это или все-таки случайность, успокоиться окончательно, а затем уж принимать решение.

Весь день Пургин просидел дома, и весь день на противоположной стороне тротуара дежурил человек – вначале молодой унылый парень, которого он увидел утром, его сменил носатый армянин с кудрявыми, как у Пушкина, бакенбардами, к вечеру на пост заступил чистенький старичок в аккуратной шляпе и галстуке, пришпиленном, как у Топаза Топазовича, булавкой к рубашке. Пургин, чувствуя знакомые ледяные ожоги на лице и боль в желудке, от которой его должно было вырвать – к горлу подползала какая-то теплая противная муть, голова кружилась, наблюдал за топтунами. Они наблюдали за ним, он – за ними, все в этой страшноватой яви, очень похожей на неприятную игру, закольцевалось.

Вечером позвонил Коряга, голос у него был растерянным, хриплым – Попов это вроде был и не Попов, – Пургин ощутил душевную квелость, слабость, но быстро взял себя в руки: понял, что предстоит держать круговую оборону, а когда человек держит круговую оборону, он рассчитывает только на самого себя и в редком случае – на того, кто попал с ним в кольцо, – и ему остается одно: быть предельно холодным, собранным, засекать все мелочи, не упускать ничего. Но главное – владеть собой.

Семнадцатилетний Пургин – без малого уже восемнадцатилетний, – пытался справиться с собой и это ему удавалось: закваска в этом человеке была твердая. Коряга пробормотал что-то смятое, неразличимое и поперхнулся собственным голосом.

– Ты чего? – тихо, почти шепотом спросил Пургин, прижимая к губам телефонную трубку.

– Ы-ы-ы, – вдруг залился, давясь внутренними слезами, пытающимися прорваться на поверхность, Попов, но прорваться он им не дал, перекусил воздушный поток зубами, перегрыз нитку, загнал противное, рожденное рвотным позывом «ы» обратно, снова умолк.

– Ты чего?

– Платона Сергеевича забрали, – довольно спокойно, почти справившись с собой, произнес Коряга, но спокойствие его длилось недолго, зубы неожиданно лязгнули – Пургин услышал в трубке жесткий, почти металлический стук.

– Как это произошло?

– Сняли с самолета. У него же билет на самолет был… Платон Сергеевич, ты знаешь – п-первооткрыватель, и вот доп-первооткрывался, – Коряга на той стороне провода всхлипнул.

Корягу еще трясло, а Пургин обрел окончательное спокойствие.

– Погоди, давай во всем разберемся. Ты можешь ко мне приехать?

– Могу.

– Гони сюда!

Коряга появился через двадцать минут, у порога снял ботинки, в носках прошел в комнату.

– Старичка в шляпе у противоположной стены видел?

Коряга отрицательно мотнул головой.

– Не видел!

– А ведь он сейчас топчется там, на наш дом поглядывает, – Пургин подошел к окну, пальцем оттянул занавеску. – Стоит, никак сквозь землю провалиться не может.

– Кто это? – спросил Коряга, с трудом удерживая себя в руках, зубы у него некрасиво взлязгнули, словно бы он перекусил ими проволоку.

– А черт его знает, – Пургин неопределенно пожал плечами, до конца прочувствовав состояние Коряги, – то ли хочет отнять у меня мормышки для зимней ловли, то ли… Не ведаю, сударь, не ведаю, – закончил он манерно, окончательно избавившись от внутреннего озноба – вроде бы все уже встало свои места.

Да, все определилось и морозный ветер перестал обжигать лицо.

– И что же случилось? – спокойно спросил Пургин.

Коряга, видя, как спокоен Пургин, заискивающе улыбнулся, глаза у него облегченно просветлели:

– Думаешь, ничего страшного?

– Откуда я знаю? Ты хоть расскажи, что произошло?

– Я не знаю, как это произошло, знаю только, что произошло, без деталей, – Коряга, бывший всегда старшим, сейчас уступил Пургину, признав его старшинство, но эта маленькая победа не обрадовала Пургина.

Он неожиданно ощутил, что за нынешний день повзрослел на несколько лет – если сказать, не постарел: такое стремительное взросление равно старению, износу в тяжелых буднях жизни – человек, старея, не приобретает ничего, взрослея же, он приобретает многое. Пургин молча взял с полки потрепанный томик Джека Лондона, которого любил, открыл наугад и, ткнув пальцем в страницу, попытался прочитать фразу и не смог – буквы превратились в безликую пшенку, в неопрятные одноразмерные зерна. Аккуратно поставил томик обратно. Но вот ведь как – в нынешний день он вошел одним, а выйдет другим, еще более постаревшим.

– Ну и?.. – Пургин не закончив фразу, вопросительно поднял брови.

– Самолет уходил ночью, из ресторана мы поехали туда, я на улице остался перекурить, а Арнольд Сергеевич пошел проводить Платона, – Коряга, всосав сквозь зубы воздух, зашипел, будто обжегся им. – Дай воды! – попросил он. – Горло жжет, словно после перепоя. – На вопросительный взгляд Пургина пояснил: – Один раз я имел честь… целую неделю потом маялся.

Пургин дал ему воды. Коряга стукнул зубами о край стакана, шумно отпил, помотал головой:

– Не могу!

– Ты успокойся, – тихо проговорил Пургин, – успокойся!

– В общем, в зале к Арнольду с Платоном подходят сразу пятеро, Платону задрали руки за спину и вверх и увели в машину. Там стояло три зеленых «эмки», военных, в одну его сунули, в ту, что посередке стояла, потом две первые «эмки» уехали, а задняя осталась.

– А Сапфир? Что с ним?

– Ничего. Арнольда отпустили. Он ошалело, как слепой, пронесся мимо меня, прыгнул в какой-то мотор и уехал. Даже не попрощался.

– Не хотел, видать, привлекать к тебе внимания, – сказал Пургин, – специально. А ты?

– Что я?

– Ты что в это время делал?

– Продолжал курить. На меня, понимаешь, столбняк наехал. Стою и курю, как идиот, ничего не могу с собою поделать.

– Знакомая штука! – Пургин усмехнулся. – Третья «эмка» осталась?

– Нет, тоже отчалила.

– А ты, выходит, кустами, кустами, под мост, потом через овраг, через косогор и к нашим!

– Да! Мудрено что-то ты говоришь.

– Как умею.

– Что делать?

– Звонить Сапфиру.

– Звонил раз тридцать – пусто! Телефон не отвечает.

– Может, он оборвал провод и не хочет ни с кем говорить? – предположил Пургин.

– Не знаю.

– К нему, Толя, надо съездить домой, проверить – а вдруг?

– Б-боюсь.

– Не бойся!

– А если арестуют?

– Глупец! – весело произнес Пургин, стараясь отрезвить Корягу. – Если бы тебя понадобилось арестовывать – давно бы арестовали, прямо там, и в третью свободную «эмку» засунули бы. Мы с тобою никому не нужны, – сказал он и подумал о старичке, тщательно, будто геолог, разыскивающий золото, изучающим тротуар на противоположной стороне улицы. – Сапфир Сапфирович сидит дома, убитый арестом Топаза Топазовича. Это точно!

Коряга даже не спросил, кто такой Топаз Топазович – не до того было, а с другой стороны, и без объяснений все понятно: это Платон.

– Ладно, – осмелев, махнул рукой Коряга, – пойду!

– Только ботинки не забудь надеть, – спокойно посоветовал Пургин.

– Не боись, родимый, – Коряга не почувствовал иронии, лицо его покрылось пятнами. – Я побежал!

– Погоди, – остановил Корягу Пургин, – если придется лечь на дно, у тебя место для отсидки есть?

– Как это? – не понял Коряга.

– Ну, место, где нас никто не найдет.

Коряга озадаченно потер пальцем лоб и неожиданно просиял – лицо его сделалось обрадованным, он не сдержал короткого торжествующего смешка.

– Есть такое место!

– Где?

– У Политехнического института. В самом центре!

– Что это?

– Квартира моего брата. С отдельным входом, с набором мебели и братовой одеждой. Как же я, дурак, раньше о ней не подумал?

– Где сейчас брат?

– В Красной армии. На Дальнем Востоке, в артиллерии служит. Как же я, дур-рак, его квартиру раньше не использовал, а? Вот дырявый кумпол! – Коряга звонко хлопнул себя по лбу: он уже переключился: словно и не было другого Коряги, недавно стучавшего зубами от растерянности.

– Погоди, насчет дурака мы сейчас решим – дурак ты или не дурак? Брат где прописан? В этой квартире?

– Нет! В том-то и дело, что нет. Это квартира его жены, а сам он вообще не имеет московской прописки…

– Интересно, интересно, – задумчиво произнес Пурин, глядя сквозь занавеску на аккуратного старичка: тот по-свойски поздоровался с кем-то, приподнял шляпу и Пургин попробовал понять, с кем же именно он поздоровался? Еще не хватало, чтобы топтун имел в их проулке знакомых. Подумал о том, что надо бы оторваться от топтуна и посмотреть квартиру.

– И телефон там есть, – радостно сообщил Коряга, – и удобства все! Чего же я раньше об этой берлоге не подумал?

– Жена, естественно, с братом, на Дальнем Востоке находится?

– А как же иначе? Где сапоги, там и галоши.

– Если неожиданно приедет – не турнет нас?

– Нет! Ручаюсь. Хорошая тетка!

– Ну а с другой стороны, в чем мы замешаны? А? Давай разберемся!

– Ну-у… – Коряга вопросительно сморщил лоб и голову склонил к плечу, – ну-у…

– Вообще-то, в мире нет ни одного человека, который хотя бы раз в жизни не переступил букву закона, – сказал Пургин, – в Советском Союзе таких, наверное, меньше, чем, скажем, в стране лорда Керзона, но все равно сажать можно каждого второго. Даже октябрят, которые не приняли пионерскую присягу.

– Вот именно! – подтвердил Коряга.

– А я ведь ни в чем не виноват, – Пургин почувствовал, что в лицо ему снова ударил железный декабрьский ветер, смял губы, нос, выбил слезу из глаз; в груди сдавило дыхание. – И ты тоже… За что нас арестовывать? Чего мы переживаем?

– Могут арестовать, еще как могут, – замотал головой Коряга, – я-то знаю, что могут. И Арнольда, и Платона я знаю лучше тебя. Подметут за милую душу! Я только удивляюсь, почему Арнольда отпустили?

– Значит, так, Толян, первым делом двигай на квартиру Сапфира, проверь – может, все наши страхи напрасны и Топаза арестовали по шахтинскому делу или в связи с убийством какого-нибудь товарища? Кирова, допустим.

– Давно это было…

– Затем проверь квартиру брата и ко мне.

– А ты? Пошли вместе!

– Я не могу, – сказал Пургин, снова глянув сквозь занавеску на агента наружного наблюдения, – у меня кое-какие дела есть.

Квартира Сапфира Сапфировича оказалась опечатанной – гепеушники отпустили профессора ровно настолько, чтобы он успел добежать до своего дома; за теми, кто входил в контакт с Сапфиром, установили наблюдение, – за Корягой, вполне возможно, тоже, иначе с чего бы старому топтуну приподнимать шляпу в братском приветствии? Он приветствовал корягиного топтуна. Если Сапфира взяли по-серьезному, за родство со Львом Давидовичем Троцким, скажем, то тогда возьмут и Пургина и Корягу, и без особых трудов докажут, что Пургин – родной племяник Троцкого, а Коряга – его приемный сын…

Надо было принимать решение.

Внутри, будто живой, шевелился страх – какой-то сосущий, жадный, голодный, он присасывался к сердцу и тянул, тянул, тянул из него соки, кровь, сердце сбивалось, останавливалось, прекращало работать, потом начинало стучать вновь. Пургин чувствовал, что его тошнит, тошнота ломает ему горло, он слышал треск хрящей и сопротивлялся; но сопротивление было вялым, он ничего не мог сделать – страх был сильнее его.

Нужно было принимать решение, а Пургин никак не мог решиться – не хватало сил…

Пургин спиной повалился на диван, глазами отыскал одну точку на потолке – приметную, засохший развод от мелкой протечки, и застыл. Он словно бы ухнул в пустоту, как в некую тюремную клетку, в пропасть, и смотрел сейчас оттуда на потолок больными вымороженными зрачками. Все, что было у него, все, что он имел, вплоть до затертых дырявых томиков Джека Лондона, купленных подешевке на книжной толкучке, – все остается здесь, в этой жизни, а ему придется уйти в другую… В другую жизнь.

В горле у него что-то булькнуло, глазам стало тепло.

Вечером мать собралась на уборку – часть кабинетов она хотела убрать до ночи, часть ранним утром, чтобы до девяти все было готово – раз в месяц она делала широкую уборку, забираясь с тряпкой и щеткой даже под тяжелые сейфы и под тумбы столов, если этого не делать, в кабинетах будет держаться стойкий запах пыли. И если этот запах проникнет в ткань портьер и ковровых дорожек, то от него уже никогда не избавиться – он поселится на всю жизнь.

– Валя, ты поможешь мне? – спросила мать. – У меня сегодня трудная уборка.

– Обязательно помогу, – сказал Пургин.

Мать молча прижала к глазам пальцы.

– Какой ты все-таки у меня хороший! – произнесла она благодарно, поймала рассеянную улыбку сына и улыбнулась ему ответно.

На улице уже было холодно, с неба сыпала ранняя жестокая крупка, украшала асфальт сединой. Пургин шел за матерью, оглядывался на топтуна – молодого, с проворными тощими ногами товарища, и думал о том, что от молодого, несмотря на его проворство, оторваться будет легче, чем от старика.

Квартира, о которой говорил Коряга, была то, что надо, – Коряга оказался прав.

В проходной Кремля – широкие мрачные ворота охраняло несколько часовых, – у матери проверили пропуск, выписали разовую бумажку Пургину – сыну самой аккуратной технички правительственных помещений, – и Пургины очутились в Кремле.

«Завтра меня сюда уже вряд ли пустят, – с неожиданным злорадством подумал Пургин, – и еще за голову схватятся: чего же пускали раньше? Что же все-таки наделали Сапфир с Топазом? Шпионаж? Валютные игры с государством? Попытка обесчестить Сталина, обрезать у него усы и заткнуть в задницу пробку от шампанского вместе с проволочной уздечкой? Что?»

На это не было ответа. Ответ Валя Пургин получил через две недели, прочитав в центральной газете заметку о том, что арестованы два германских шпиона – братья А.С. и Т.С. Голицыны, виновные предстанут перед судом, и торопливый прокурор уже заранее требует высшей меры наказания.

В кабинете Калинина, как и в прошлый раз, лежали подписанные, но еще не утвержденные государственной гербовой печатью орденские книжки, Пургин задумчиво перебрал их и с сожалением положил обратно, – а вот в соседнем кабинете нашел то, что нужно: в нескольких картонных ящиках лежали коробочки с орденами – в одной коробке ордена Ленина, в другой Красной Звезды, отдельно, на подоконнике, двумя тесными стопками высились чистые орденские книжки – ни одной пометки на страничках, ни одной помарки.

Пургин вытащил из коробки несколько орденов Ленина – слышал, что на их изготовление идут золото и платина, сунул в карман, взял несколько чистых орденских книжек – пригодится и это, в кабинете Калинина взял одну книжку – на имя неведомого Михайлова Алексея Михайловича, – уже подписанную «всесоюзным старостой», тоже положил в карман.

В столе, в глуби ящика нашел двенадцать пачек денег, завернутых в обычную газету, равнодушно сунул их за пазуху, и орден Красного Знамени – поблекший, со старой серебряной оправой, видать, орден был выпущен давно, также сунул в карман. Он пока не знал, зачем все это ему понадобится, но подписанная орденская книжка может стать документом. Печать, в конце концов, он может сделать сам – вырежет из картонки и пришлепнет, и за Михаила Ивановича подпишет. А деньги, они всегда были, есть и будут нужны.

Он усмехнулся, представив себе несчастное лицо молодого топтуна, оставшегося за воротами Кремля: то-то начальство надерет ему уши! А что он может сделать, топтунчик-то? Свалить охрану? Пожаловаться на Пургина, что Пургин – плохой мальчик?

Не-ет, у топтуна нет права даже на жалобу и уж тем более – права раскрывать самого себя.

Пургин особенно старательно помогал матери, временами останавливался – делалось трудно дышать, в груди все переворачивалось, сердце подскакивало вверх, застревало в глотке, легкие, наоборот, шлепались в ноги, и их больно перетягивала невидимая жила, кадык гулко подпрыгивал, в горле что-то щелкало – Пургину хотелось заплакать, но он не плакал. Он много кое-чего нашел в столах – бланки, анкеты, золоченый британский орден, значки – все это забрал с собой, нисколько не беспокоясь, что его могут обыскать на выходе.

Сегодня не будут обыскивать, сто из ста возможных, что не будут, а вот завтра уже будут, завтра утром владелец очищенного кабинета начнет лить горючие слезы перед Михаилом Ивановичем Калининым. Лично! Сердце заколотилось обреченно, Пургин, сглатывая слезы, незаметно оглядел мать, отметил, что она пополнела еще больше, – с хороших кремлевских харчей, – больше сгорбилась и постарела, стала сыну дороже, много дороже, чем раньше, чем неделю, чем день назад – еще день назад! Поняв простую истину, он чуть было не задохнулся – ему захотелось подвернуть обратно к освещенному тусклыми лампочками зданию Верховного Совета, положить на место ордена, бросить на подоконник наградные кожаные книжки, рядом бросить анкеты, хотя их можно оставить и в кармане, анкеты не нумерованные, но он уже не мог этого сделать – стоял вместе с матерью в мрачных пропускных воротах, изучаемый настороженными взглядами двух часовых.

За воротами к ним вновь пристроился молодой замерзший топтун, стук его зубов был слышен на расстоянии.

«Давай, давай», – Пургин обрадовался топтуну, как родному, но в следующий миг срезал свою радость, будто косой – сбрил весь верх вместе с цветами и бабочками, поморщился, ощутив, что в грудь наползает сырая, доселе неведомая тоска, перехватывает горло.

Ему захотелось остановить время, задержаться в этой ночи, оглядеться в ней и поставить самому себе памятник на том месте, где он сейчас находится, оттянуть момент прощания с матерью, он даже всхлипнул оттого, что ему сделалось плохо, сглотнул слезы – никакого прощания с матерью, никаких памятников не будет.

С матерью они давным-давно уже чужие люди, ни он ей, ни она ему не поверяют даже простых бытовых тайн, поэтому и с ней, и с прошлым он должен расстаться без всякого сожаления.

– Валь, ты случаем не простудился? – поинтересовалась мать.

– Нет, – сухо, сглатывая слово, ответил он, и мать не стала спрашивать, почему так сухо он отвечает ей – она шла впереди, переваливаясь с ноги на ногу, будто утка, проворно разрезая большим телом загустевший ночной воздух – одна-одинешенькая в большом городе, и Пургин – один-одинешенек, вот ведь как, и топтун…

Пургин несколько раз оглянулся на топтуна, стараясь различить в темноте его лицо, но ничего не смог разобрать – лицо было плоским, смятым, будто попало под колесо автомобиля, топтун никак не мог согреться и громко стучал зубами, волокся и волокся следом, не отставая.

«Интересно, этот гоголь-моголь и ночью будет дежурить? – спросил себя Пургин, пожалел наружника: – Хоть бы одежду ему теплую дали, что ли! Сдохнет человек от холода, люмбаго схватит, коклюш и двустороннюю пневмонию. А с другой стороны, пусть сдохнет – на эту службу нормальные не идут – идут те, кому ни уважения в обществе, ни счастья нет и не будет. Нет и не будет… Нет и… Плюнуть ему в пустые глаза, что ли? Впрочем, все это слова, слова, пустые, ничего не стоящие слова!»

Ночью Пургин оделся, послушал дом. Мать, лежа на спине, громко храпела, давилась воздухом, слюной и собственным языком, сползающим в глотку. Где-то далеко гудела буксующая машина, бесполезно пытаясь зацепиться лысыми скатами за молодой ночной лед. Других звуков не было.

Взглянув за занавеску, Пургин обнаружил, что проулок пуст – ни топтуна, подпирающего соседскою стенку, ни кошек, собирающихся на ночные сходки, ни собак, ни дворников с милиционерами – никого. Пургин взял сумку, которую собрал заранее, сунул в нее ордена и наградные книжки, завязанные в марлю. На цыпочках вышел из дома.

Он весь проулок прошел на цыпочках, стараясь не издать ни одного звука, а когда завернул за угол, перешел на бег. Бежал до тех пор, пока не выдохся – ему казалось, за ним гонятся, вот-вот настигнут и сгребут под микитки, поволокут на Лубянку, но никто за ним не гнался.

Через час он был уже в квартире около Политехнического музея. Коряга встретил его с бутылкой азербайджанского портвейна в руке – на этикетке было написано что-то мудреное.

– Давай отметим новую жизнь, – предложил он.

Пургин медленно покачал головой.

– Нет, – взялся пальцами за шею, помял ее, – вот здесь что-то давит, – пожаловался он, – все время давит…

Мать Пургина была арестована через сутки, ее увели трое людей, прибывших с Лубянки – двое в штатском, двое в форме с петлицами и эмалевыми кубиками – посадили в глухой фургон с безобидной надписью «Продукты» – крупно, и помельче, внизу, – «куры», фургон ушел, и больше Пургину никто не видел – она словно в воду канула, явно пропала, и где ее могила, тоже никто не знает; в квартире была сделана засада – думали, что сын кремлевской технички вернется домой и вляпается в силок, а там уж скрутить птичку будет делом техники, но он не вернулся. Через месяц засада была снята.

Был объявлен всесоюзный розыск, и он ничего не дал – Валентин Пургин тоже как в воду канул.

«Опытный, видать, гражданин, – решили те, кому было дано право решать, – в Сибирь, в тайгу, наверное, утек. Комаров кормит. А может, и лежит уже, тухнет… Снять розыск или нет?» Розыск снимать не стали.

Осень в том году выдалась затяжная, холодная, черная, по крышам хлестал злой дождь, играл на водопроводных трубах нескончаемую песню, наводил уныние – под такую песню только спать, да сочинять жуткие сказки про болотных упырей, волосанов-леших и таинственных беззвучных и бестелесых дам, появляющихся ночью в домах добропорядочных граждан с одной целью – досмерти напугать какого-нибудь лысого пряника, защекотать его до обморока и тихо исчезнуть, ничего не взяв, ничего из вещей не потревожив.

Редакция «Комсомолки» работала до позднего часа – до того момента, когда отрубался телетайп – последнее сообщение приходило в половине одиннадцатого, за ним следовал долгожданный «конец» – иногда он следовал сразу же после последнего сообщения, а иногда приходилось ждать по полтора-два часа, и все сотрудники находились на своих местах; такие оперативные отделы, как отдел информации и военный отдел, сидели в полном составе, с тревогой ожидали – а вдруг война, а вдруг землетрясение, пожар, наводнение, а вдруг очередной конфликт в Азии или волнения бушменов в Африке? Если такое сообщение проходило по телетайпу, то отделы начинали срочно действовать – посылали корреспондента в тьмутаракань либо в страну Бегемотию и требовали от него немедленных сообщений – читатели должны были знать, что происходит в мире, из первоисточника, из первых уст.

Страну потряхивало от политической борьбы, от побед над троцкистами и скрытыми белогвардейцами, окопавшимися в Промакадемии и Коминтерне, в некоторых наркоматах, не выполняющих план, эти деятели пролезли даже в доблестную РККА – Рабоче-Крестьянскую Красную армию. В деревне лютовали кулаки и с ними тоже надо было бороться – страна это делала успешно, – и журналисты «Комсомолки» чем могли, тем и подсобляли ей – каждый день отделы чувствовали себя, словно бы под винтовкой, на боевом посту, – и пока стучал телетайп, все находились на работе, лишь после отбоя дежурный редактор, обмакнув перо в чернила, склонив голову набок, старательно выводил подпись под последней, еще не пошедшей в матрицирование полосой…

И даже подписав полосу, оглядывал напоследок заголовки статей, сравнивал их друг с другом, иногда вообще выстраивал в столбик, проверяя, а что получается по смыслу, если заголовки читать подряд, и бледнел, когда неожиданно видел два стоящих рядом заголовка «Сталин с нами» и «Новое блюдо для собак». Рука начинала невольно дрожать, порою даже вообще сил не хватало, чтобы вычеркнуть второй заголовок… Это что же, выходит то, что Сталин, который с нами… А? Или «Победа над троцкистско-зиновьевским блоком» и «Ничья на старте». По коже мурашки бегают после таких сравнений – холодные колючие мурашки, вызывающие озноб, оторопь, а потом и высокую температуру.

И дежурный редактор – чаще всего это был кто-нибудь из членов редколлегии, либо заместитель главного, покусывая ногти, ждал чистую полосу, чтобы вновь проглядеть ее с шапки – главного в газете заголовка, до самой последней, набранной меленько-меленько, подслеповатой нонпарелью, строчки, – маялся, и ощущал, что душа внутри высыхает, становится ороговелой, черствой, как осенний лист, гремит жестяно и трясется. Видя, что без чая никак не успокоиться, дежурный редактор требовал себе чаю и под салфеткой, так, чтобы не было видно, – стопку коньяка.

Тяжелая это штука – газетное дело, недаром среди журналистов смертность такая же, как и среди шахтеров. А шахтеров каждый день давит в лаве.

Однажды в один из черных осенних вечеров в «Комсомолке» хлопнула входная дверь и дежурный вахтер – в газете все дежурное, кончая буфетом и блюдами в нем, – вскоре привел ладного белобрысого паренька, одетого в белесую, совершенно потерявшую от частых стирок свой цвет гимнастерку, старые рубчиковые брюки-галифе с прижатыми в распахе вставками – так называемыми леями, но леи – это что-то гусарское, лихое, их делали из малинового и синего сукна, а у паренька вставки были сделаны из обычной «чертовой кожи» – прочный материал черного цвета. Единственное что новое имелось в солдатском наряде гостя – ремень, паренек мог похвастаться этим, ласково поблескивавшим желтым ремнем с латунной офицерской пряжкой. Ремень вкусно скрипел и вкусно пахнул.

Дежурный редактор Данилевский, безуспешно пытаясь унять дрожь, потирал руки, ходил по кабинету из угла в угол и морщил лицо – ему казалось, что в газетной полосе, которою он только что подписал, крылось что-то опасное, с подвохом, что-то он не усмотрел, пропустил, проворонил, спрашивая себя – а не спотыкался ли он на какой-нибудь заметке, достаточное ли количество раз упоминается в номере товарищ Сталин и правильно ли выдержана пропорция с упоминаниями имени товарища Ленина, кусал губы и стирал пот со лба.

Увидев гостя с вахтером, Данилевский кивком отпустил вахтера и остановил свой взгляд на пареньке.

– Кто таков?

Тот молча протянул Данилевскому конверт. Конверт был роскошным, старым, склеенным из плотной шероховатой бумаги с узорчатым тиснением по кайме.

– Дворянское изделие, – хмыкнул Данилевский, понюхал конверт – не пахнет ли нежными духами, но конверт ничем не пахнул, и Данилевский, посуровев, распечатал его.

На конверте каллиграфическим почерком было выведено: «В редакцию “Комсомольской правды”».

– Это мне? – на всякий случай спросил Данилевский.

Паренек неопределенно приподнял плечи.

– Честно говоря, не знаю, – сказал он, простое, очень симпатичное лицо его сделалось смущенным.

– Сам-то ты откуда? – спросил Данилевский, обращаясь к пареньку на «ты», – он понял, что с пареньком можно быть накоротке, на «ты», как, собственно, и в комсомоле. «Ты» – это доверительное общение, претендующее на чувство локтя, «вы» – холодное, барское, вежливое. Когда человека хотят держать на расстоянии, ему обязательно говорят «вы». Данилевский цепким взором журналиста еще раз окинул гостя – одежда хоть и стара, но ладно скроена, подогнана по фигуре, сидит на пареньке, словно литая, на ногах сапоги – крепкие, хорошо начищенные кирзачи, выдерживающие любую погоду, взгляд невольно задержался на гимнастерке, украшенной эмалевым жарком. Есть такой прекрасный сибирский цветок – жарок, украшение тайги. Данилевский неожиданно почувствовал, что во рту у него, как у мальчишки, собирается завистливый комок слюны – такого эмалевого жарка не было ни у одного из журналистов «Комсомолки».

Паренек не ответил на вопрос.

– Ты вот что, – неожиданно замялся Данилевский, – а тебе не холодно в гимнастерочке-то? Осень промозглая, она в Москве как зима, до печенок пробирает. Не застудишь легкие?

– У меня куртка есть, в рюкзаке, – сказал гость, и Данилевский увидел, что у порога кабинета стоит небольшой, туго набитый рюкзачок.

– Хорошо, хорошо, – покивал Данилевский, поправил на крючковатом носу очки, взялся за письмо.

Письмо начиналось обычными словами: «Дорогая наша “Комсомолка”», и Данилевский, чуть усмехнувшись, согласно наклонил голову: для него, редактора военного отдела, она действительно дорогая, Данилевский здесь и зарплату получает, и «авоську» – продукты в буфете, и колеса у него от «Комсомолки»: возит черная блестящая «эмка». «Мы читаем тебя всей нашей заставой, расположенной в горах Памира, в двадцати пяти километрах от бывшего басмаческого села Дараут-Курган, – нет газеты ближе и любимее тебя. Еще мы читаем газету “Правда”. Интересуемся международными новостями – это нам положено знать по службе, которая, как ты знаешь, – особая, следим за новостями внутренними, за тем, как первая в мире социалистическая страна становится на ноги.

Все это нам важно и интересно, все это мы защищаем, и если нам понадобится отдать за Родину, за Сталина, за социализм жизнь – мы без всяких колебаний отдадим ее.

Пишем тебе, родная “Комсомолка”, всей заставой и просим помочь вот по какому поводу.

Служил у нас на заставе политрук Иван Пургин, – отзывчивый, сердечный человек, ворошиловский стрелок, сшибающий из маузера птицу на расстоянии пятидесяти метров. 25 июля сего года Ивана Николаевича Пургина не стало – погиб в бою с басмачами из банды Ибрагим-бека. Вместе с политруком Пургиным погибло еще два красных бойца.

Остался у Пургина сын Валя – он тебе, дорогая газета, привезет это письмо; Валю мы считали не только сыном политрука, считаем сыном заставы, общим сыном и за него у нас болят сердца. Отца мы Валентину заменили, мать, умершую от тифа здесь же, на Памире, тоже заменили, но держать его на заставе не можем. Не имеем права. Наш Валя – Валентин Иванович Пургин, с отличием окончил школу и ему настала пора определяться.

Кем быть Валентину? Мы бы хотели, чтобы он стал командиром Красной армии. Парень он боевой. Когда ему было пятнадцать лет, на заставу налетели басмачи – полторы сотни стволов и ножей пришли из Ирана. На заставе находился лишь один наряд – два человека, еще повар, жена командира и Валя – всего пятеро.

Валя несколько часов не вылезал из-за пулемета – отстреливался. Наряд погиб, повар был ранен, жена командира лежала без сознания, и если бы не Валентин – застава была бы сожжена, а раненые зарезаны. Валентин держался до подмоги, спас заставу и за это был награжден орденом Боевого Красного Знамени».

Данилевский, поддернув пальцем тяжелые очки, снова глянул на эмалевый жарок, украшавший грудь гостя, с уважением кивнул пареньку – а ты герой, выходит… Неплохо бы о таком дать в газете заметку, хотя бы простую информашку строк на пятнадцать, он с досадою крякнул: и как только ребята из его отдела такого орла проворонили? Раньше надо было давать такую заметку – раньше! И что сейчас махать кулаками? Поздно махать! Данилевский смущенно покрякал в кулак и продолжил чтение.

«Но сам Валя не хочет быть командиром РККА, – с огорчением писали бойцы заставы, – он считает, что в будущем, когда на земле установится мировой социализм, войн не будет. Войны просто-напросто отомрут, воевать станет не с кем, и профессия военного изживет себя.

Валентин Иванович Пургин хочет быть гражданским человеком, сугубо гражданским – например, выучиться на инженера и строить мосты, еще он может быть учителем и преподавать в школе литературу. К литературе Валя склонен очень, он пишет стихи, которые мы читаем всей заставой, и вполне достоин быть студентом ИФЛИ-института, который выпускает поэтов и философов. Если сумеешь, дорогая наша “Комсомолка”, помочь Вале поступить в ИФЛИ, будем очень тебе признательны, если нет – не обидимся. На нет и суда нет. Хотя будет очень жаль – литературный талант у Валентина Пургина, бесспорно, есть, его стихи тебе обязательно понравятся.

Он может быть и врачом – в боях не раз перевязывал раненых, терпелив к чужой боли, но эта профессия, мы считаем, – женская.

Помоги нам, “Комсомолка”, дай Валентину Пургину путевку в большую жизнь. Уверены, что ты нам не откажешь».

Далее шли подписи, пронумерованные – у каждой подписи стояла цифра. Всего подписей было семьдесят три.

– Садись! – прочитав письмо, предложил Данилевский Пургину. – Чего стоишь?

– Ничего, я постою, – лицо Пургина покрылось смущенным румянцем, и Данилевский понял: парень в первый раз в редакции.

– Ты что, считаешь, что в ногах есть правда?

– Наверное, есть, – неопределенно отозвался Пургин.

– Погоди минуту, – попросил Данилевский, нажал на черную кнопку, шурупами привинченную к боковине стола, на зов должна была явиться секретарша – молодая длинноногая красотка, как ожидал Пургин, все примечавший острым глазом, – в редакции ему было интересно, но появилась седенькая аккуратная старушка в синем халате, с порога вопросительно глянула на Данилевского. – Ты, тетя Мотя? – спросил тот. – А где Людочка?

– Я ее отпустила, Федор Ависович!

– Тетя Мотя, отпускать человека с работы перед подписанием номера могу только я, – сказал Данилевский. – Я, дежурный редактор.

– Но ты же знаешь, Федор Ависович, у девчонки подружка к свадьбе готовится, хлопот полон рот, вот я ее и отпустила. Я сказала, что сама с тобою переговорю, заступлюсь, ежели что. Не ругай ее, Федор Ависович!

– Ох, тетя Мотя, тетя Мотя, – покачал головой Данилевский. – Ладно, узнай, когда будет прессовая полоса.

– Сейчас, милый, – покорно наклонила голову старушка и исчезла за дверью.

– Стихи у тебя с собой? – спросил Данилевский.

Пургин смутился, неуверенно переступал с ноги на ногу – с него мигом слетел солдатский лоск, и Данилевский, понимая его, усмехнулся, лицо его сделалось добрым: сам Данилевский тоже пописывал стихи, но никогда никому их не показывал – боялся язвительных уколов, насмешек и вообще критики, даже обычной, рядовой, – поэтому состояние Пургина было ему более чем понятно.

– С собою стихи? – спросил он еще раз.

– А может, не надо? – тихо спросил Пургин.

– Надо! – произнес Данилевский весело. – Еще как надо! Ты даже не представляешь, какой ты счастливый человек, если у тебя окажутся хорошие стихи.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Кого ожидаешь – точнее, не ожидаешь – встретить в Музее Метрополитен прекрасным весенним утром? Потр...
Юная красавица Виолетта попадает в плен к вампирам. Ее похититель – принц Каспар – молод, умен и кра...
«Торжественный зал. Люстра, кинохроника, смокинги, блики фотовспышек на лысинах. Недержание лести: с...
«– Эту булгаковскую фразу знают все (все, кому следует это знать) – но не знают, что за ней стоит: к...
«Когда я подрос и стал реально оценивать окружающий мир, отец подвел меня к Стене и сказал:– Вот, см...
Быть активным, энергичным, работоспособным независимо от того, сколько вам лет, вполне реально! Ведь...