Любовь? Пожалуйста!:))) (сборник) Колотенко Владимир

– Поведу я.

Я не возражаю. Я рад, что у нас еще несколько сот километров впереди. А сколько дней или лет? Мы ведь не решили расстаться навсегда. Это произойдет потом, это ясно. А пока она рядом весело насвистывает модную мелодию.

Только часа через полтора мы въехали под крышу низких туч. Дорога была еще сухой. Затем пробарабанил легкий дождик, когда мы остановились еще раз, чтобы съесть дыньку. Тогда еще ничего не случилось. Она снова села за руль. Чтобы смахнуть дрожащие капли с ветрового стекла, достаточно было лишь нескольких ленивых движений “дворников”. Конечно же, она устала. Мне нужно было бы настоять на своем: сесть за руль. Мы вырвались из плена дождя, кое-где сквозь тучи уже пробивались солнечные лучи, но асфальт был еще мокрый, а в тех местах, где вода нанесла полосы грязи – как мыло. На крутом подъеме – крутой поворот. Здесь надо бы ехать на второй, а ей захотелось преодолеть и эту преграду на бешеной скорости. Она прибавила газу, и мы, как волчок, завертелись вдоль дороги. Все произошло в мгновение ока. Я не успел сообразить, что нужно сделать. Она только вскрикнула, оборвав насвистывание. Встречный грузовик заскрежетал тормозами, но намыленная грязью дорога не держала машину. Мы бешено неслись навстречу друг другу. Лоб в лоб. Я успел рассмотреть этот лоб грузовика, крутой, мрачный, мощный… Ну и бычище! Устоять перед таким – об этом даже мысли не мелькнуло. Я видел только эту морду быка и не мог видеть выражения ее лица. Я зажмурил глаза и слышал только ее крик. Потом скрежет, лязг, звон… Когда я пришел в себя, долго не мог осознать, что произошло. Затем попытался повернуть голову. Она сидела, откинувшись на спинку сидения, с открытыми глазами. Солнце ласкало ее золотисто-каштановые волосы, ветерок шевелил их. Только загоревшее лицо было неестественно бледным. Словно с него смыли бронзу загара. Кровь, густая, рубиновая в лучах солнца, звонкая кровь кричала мне, что все кончено. Лунные камешки ожерелья, рассыпались, разбежались со страху…

– Лю, – выдавил я из себя, – Лю, ты…

Зачем? Чтобы убедиться, что ее уже нет?

Затем я услышал голоса и открыл глаза.

Все это мне только привиделось.

Произошло чудо: каким-то чудесным образом в тот момент, когда машины должны были столкнуться лбами, наш автомобиль, вращаясь, как юла, скользнул параллельно грузовику впритирочку, не коснувшись даже краешком, и благополучно сполз в кювет, как сани. Ни царапины, ни вмятины, никакого звона разбитого стекла и лязга металла. Ничего. Все произошло в мгновение ока, машина стояла, как вкопанная, задрав нос на дорогу, мы лежали в креслах, светило солнце, мы видели синее небо, из динамиков саксофон струил нежную мелодию нашей любви. Ничего не случилось. Я смотрю на нее: смугло-серое, просто черное лицо, желто-белые пальцы, намертво уцепившиеся за руль. Такой я ее никогда не видел. Тихонечко, чтобы вывести ее из состояния ступора, я кладу свою ладонь на ее руку, долго держу, согревая своим теплом, затем пытаюсь разжать ее пальцы, приклеенные к баранке. Мне это дается нелегко.

– Лю, – шепчу я, – все в порядке.

Она – мертва. Ни единого движения. Только едва-едва вздымается при вдохе грудь. Затем она плачет. Навзрыд, громко. Это – истерика, обычное дело. Я не успокаиваю ее. Я помогаю водителю грузовика взять на буксир нашу желтую легковушку, вытащить на дорогу, благодарю его, сую какие-то деньги, что вызывает его гнев и поток бранных слов. Наконец, сажусь на придорожный камень, и успокаиваюсь. Ничего не случилось!

– Ну вот, – наконец слышу я ее голос, – просто ужас…

Она тоже приходит в себя, и весь остаток дороги молчит. Курит. Я был свидетелем и, возможно, причиной ее неудачи, ее поражения. Такое не забывается. Ничего не случилось. Но что-то кончилось, я знаю. Все эти две недели, десяток прелестнейших дней моей жизни, я был, как ребенок, счастливейший раб своей любви. Я, не жалея сил, из кожи вон лез, чтобы ей было со мной хорошо. Я старался, как мог.

Теперь я долго не увижу ее.

Затем приду и скажу: “Привет”.

Я принесу ей две смолистые сосновые шишки и скажу: “Ты забыла их в машине, держи. Я по-прежнему люблю тебя… “.

Завтра…

А сегодня опять льет, как из ведра. Осень настойчиво заявляет о своих правах. Пусть. Но ей никогда, никогда не забраться в наши души, ведь там всегда будет наш август.

Шишку, забытую ею в машине, я в конце концов когда-то выбрасываю, и становлюсь, наконец, доктором наук…

* * *

Как я ни стараюсь, мне не удается укротить свое воображение. Оно настойчиво рисует радужные картины нашей встречи, независимо от моей воли. Я хочу снова слышать ее “Ну, вот…”.

Смерть настигла ее, когда она насвистывала какую-то веселую мелодию, и наступила мгновенно. Перелом костей турецкого седла, обширное кровоизлияние в мозг. Я устал объяснять всем, как все было. Я готов волком выть от горя. Вою! Да, говорю я всем. Да! Я люблю ее и сейчас, и буду любить всю жизнь. И не ваше собачье дело, как могло так случиться… Так случилось. Так было. Было прекрасно. Да!

Говорят, в гробу она лежала, как принцесса. Как они могут такое говорить!

Я не ходил на похороны. Зачем? Ведь ее там не было.

Я вижу ее живой, юной, красивой…

– Зеленоокая бестия, – ору я, – ах, ты, заразище…

Ору!

Она не слышит.

Она никогда больше не улыбнется навстречу моему поцелую.

Сегодня днем по всей территории страны будет наблюдаться солнечное затмение, говорят, что наступит конец света и больше в этом тысячелетии никаких потрясений во Вселенной не предвидится.

* * *

Ну и дурак же! Как я мог себе всё это только представить! Ну и дурак же!

– Тебе кофе в постель, или?.. – спрашиваю я.

Лю сонно убирает с лица уголок простыни, открывает один только глаз.

– Хм!.. Ну ты и спрашиваешь!

Я стою с чашечкой дымящегося кофе у ее постели. Жду ее приговора.

– Сперва – «или», – говорит она, – а потом можно и кофе.

“Ну, вот…”.

Дикий мёд твоих губ…

– И что же стало причиной этой трагедии? – спрашивает Ли.

– Мало ли что может послужить причиной, – говорит он, – ревность, например…

И рассказывает, как было дело.

– Некий пасечник, – говорит он, – сорока семи лет, известный среди друзей, как человек благонадежный, беспримерно добрый, а в чем-то даже робкий и милый, совершил поступок. Пасечником он стал не шутки ради, а разуверившись в порядочности людей, которые его, деятельного и признанного ученого, окружали в течение многих лет. Будучи рафинированным интеллигентом, чудом сохранив честь и достоинство, он уже годам к сорока нажил себе преждевременные седины и неизлечимый тик, а в желудке язву и, решив, что с него довольно, сделался пасечником.

Он бросил все: шумный город, квартиру, бросил жужжащую по любому поводу жену, и со своей ученицей, страстно в него влюбленной, бежал куда глаза глядят.

Пасека была огромной, стояла то среди луговых трав, то на лесной поляне, у них был дом, срубленный из запашных сосен, ружье, пес без привязи…

Однажды Клим поехал в город, шел дождь, он долго бродил по знакомым улицам, не решаясь зайти ни к себе домой, ни в НИИ, где прошли лучшие его годы и, когда уже ехал домой, сидя в автобусе, решил для себя – кончено! Переночевав на каком-то знакомом сеновале, он продрог до последней косточки, но не заболел и этому был рад: есть еще порох в пороховницах! Пришел утром домой веселым, до восхода солнца. Едва скрипнула половица, жена выскочила навстречу и со слезами на глазах бросилась ему на шею, успев даже в предрассветных сумерках рассмотреть в его глазах не то чтобы грусть, нет, какую-то желтую тень смирения.

А ей достаточно было уже того, что он снова рядом. От внезапно нахлынувшего счастья Клим крепко прижал к себе милое, молодое тело жены, закрыл глаза и сжал веки, чтобы удержать слезы радости, и нежно поцеловал жену.

– …дикий мед твоих губ… – затем тихо пропел он, не открывая глаз, а когда открыл, увидел сверкающее в первом луче солнца, словно улыбающееся и даже подмигнувшее ему задорным выблеском ствола, веселое ружье. В ответ он тоже подмигнул ему: еще поохотимся…

Сейчас он хотел казаться себе счастливым сам не зная отчего, но с этих пор твердо знал – его время ушло.

В конце сентября хлынул по-настоящему осенний дождь, стало холодно, золотой лес вдруг почернел, и они решили, что пришла пора топить печь. Как обычно, они встречали зиму вдвоем, улья, правда, притеплить не успели, но дров заготовили вдосталь, запаслись вареньем, солениями… Чего еще не успели припасти – яблок. Свежие яблоки у них всегда были до весны ну, да не в этом дело…

Они уже лежали в постели у себя наверху, когда услышали лай собаки. Кто бы это мог быть? Они никого не ждали, вообще люди здесь бывали редко, хотя они всегда были рады гостям, но такие поздние гости, да еще в такую погоду… О том, что это были люди, а не какой-то там лось, кабан или, на худой конец, волк, они узнали сначала по рычанию пса, а потом и по голосам, сначала робким, тихим, затем раздался смех. В их спаленке было тепло и они лежали при открытом окне. Прислушались. Смех не утихал, не стихал и пес, затем позвали: “Э-эй! Хозяйка…” Клим встал, оделся и спустился вниз, она тоже оделась и, когда вошла в горницу, гости, трое, уже топали ногами, кряхтели, раздеваясь, мокрые до нитки, и в свете лампы казались привидениями. Их тени плясали на стенах, на потолке, ружье висело на гвозде, никому не нужное, а они называли Клима дедом, и, когда она появилась перед ними, кто-то промолвил: “Какая же у тебя дочка, старик!..” Он промолчал, а она стала накрывать на стол. Гости принесли с собой водку, пили, ели, шутили… Оказалось, что они геологи, и ни у кого из хозяев это не вызвало подозрения, только у Клима вдруг возникла мысль: на такие вот случаи брать с собой ружье в спаленку. Мало-ли что может быть, хотя за все эти годы еще ни разу не приходилось прибегать к его услугам для устрашения или защиты от непрошенных гостей. Тот вечер прошел прекрасно, все были веселы, она заливалась звонким смехом, а Клим радовался ее веселью. Была даже музыка и каждый по очереди танцевал с хозяйкой, а Клим осмелился чуть ли не вприсядку пойти, и все смеялись и хлопали в ладоши, подбадривая его, смеялись до слез.

Утром гости ушли.

Ярко светило солнце, все вокруг сияло и радовалось, но лета вернуть было невозможно, как невозможно вернуть голым веткам утерянных листьев, и это-то и было печальным напоминанием Климу о том, что наступила и его осень. Зато в эту осеннюю пору весенней мимозой расцвела жена, и особенно это было заметно сейчас, утром, когда она смотрела вслед уходящим гостям.

Вскоре Федор, один из троих, вернулся. Не знаю, каким уж его ветром занесло – пришел в полдень. Прошло недели две с того дождливого вечера. Он сказал, что не сегодня-завтра должны подойти и те, остальные, и если хозяева будут так любезны, нельзя ли ему их дождаться. Ну кто же станет возражать? Пожалуйста!

До вечера они провозились на пасеке, готовя пчел к зимовке. Клим рассказывал, что это за удивительные люди-человеки эти пчелы, вот-де у кого нужно поучиться… Многому. Например, тому как…

Федор слушал.

Они поужинали, как давние приятели, ждали еще какое-то время и, не дождавшись, улеглись спать. Для Клима бессонные ночи давно кончились и теперь он спал, как ребенок, старик, а тут вдруг проснулся ни с того, ни с сего. Что-то приснилось? Нет, не может быть. Не может быть, чтобы…

Он был разбужен пустотой, которая лежала с ним рядом, холодной пустотой. Он что-то буркнул, повернулся на бок и готов был вернуться в свой сон, но вдруг на мгновение замер и, прислушавшись, дыхания жены не расслышал. Ничего не было: ни дыхания, ни самой жены, ни единого звука. Что он мог предположить? Мало ли что…

Он сел в постели, успокоил себя и пошарил рядом рукой. Постель уже остыла. Он выжидал, время шло. Что-то нужно было делать. Снова бухнуться в постель? Клим заставил себя встать, и как был в исподнем белье, прихватив фонарик, который всегда был у него под рукой, стал спускаться вниз. Сонный, на ощупь, не включая фонаря. Дойдя до половины лестницы он удивился самому себе: ружье-то зачем прихватил? Привычка! И не возвращаться же. Он включил фонарь, просыпаясь на ходу, кашлянул и тихо, чтобы не разбудить гостя, позвал: “Жень…” Чтобы не разбудить гостя, он выключил фонарь, прислонив ружье к стене, оставил его в доме и в потемках, вышел на улицу. В свете луны, он был похож на привидение и, чтобы не испугать ее, тихо окликнул: “Жень…” Он улыбнулся, увидев себя со стороны, освещенного светом луны, в кальсонах, в сорочке… и крикнул еще раз, уже громче: “Женя!” В ответ взвизгнул только пес, а когда он позвал ее еще раз, услышал знакомый звук. Филин, подумал он и зажег фонарь. От этого светлее не стало. Он выключил фонарь и удивился: где же Женя? Войдя потом в дом, и набрасывая крюк на петлю он вдруг вспомнил, что когда выходил, дверь была заперта: крюк был наброшен и ему пришлось отодвигать засов, чтобы выйти во двор. Он усмехнулся собственной забывчивости и за-чем-то включил фонарь снова, осветил потолок, подошел к гостю поближе. Зачем? В отраженном свете фонаря он увидел их распростертые молодые тела, молодые, сильные, уставшие от любви. Они спали, как и полагается спать молодости после дико излившихся страстей, утомленной сладостью заждавшегося поцелуя, молодости, сбросившей, наконец, оковы запретов, разорвавшей путы условностей.

Какое-то время Клим любовался: две буйные головы, два тела, четыре ноги… Он осветил тела, не освещая, правда, их лиц, прислушался к мирному дыханию. Он даже втянул воздух ноздрями, как молодой конь, чтобы ощутить этот сладкий запах свободы. И поставил фонарь на стол, свет – в потолок…

Сначала он выстрелил Федору в затылок. Счастливчик умер, не просыпаясь, поселившись на небе в сладком сне. Затем Клим поднялся наверх, не обращая никакого внимания на глухой, как крик сыча, вой жены, закрылся с ружьем и дождался рассвета. С первыми лучами солнца спустился вниз. Жены нигде не было, дверь была не заперта, но это его и не тревожило. Он как ни в чем не бывало, пошел на пасеку и продолжал возиться со своими пчелами. Часа полтора спустя он подкатил тележку, погрузил на нее улей и повез к дому. Обычно он перевозил улья вечером, когда пчелы затихали, и ему всегда в этом помогала жена, но жены нигде не было. И он решил все сделать сам. Она сидела у крыльца, каменная. Вероятно, он ее не заметил, когда шел на пасеку, а теперь, увидев издали, продолжал свой путь, подвез тележку к самому крыльцу и, по ступенькам, закрепив веревками улей, затащил ее в дом. Как ему это удалось – одному Богу известно. Она сидела рядом, у крыльца, каменная. Солнце взошло и было утро, какие бывают в осеннем лесу: звонкое, хрупкое, золотое. Пчелы уже были готовы к спячке и будить их в такое время нельзя, даже в такое утро. Климу, чтобы завезти улей в дом пришлось закрыть все летки. Федор лежал с простреленной головой, кругом все было в крови, пятна на стене, на полу, а лучи солнца, пробиваясь сквозь редкую листву березки, шелестящей за окном, играли зайчиками на уголках белых простыней, не запачканных смертью. Климу не было до этого никакого дела, он кликнул жену: “Жень…”. Как всегда. Она не вошла. Он позвал еще раз, как и ночью, но только пес отозвался, скулькнув, как и ночью, а потом протяжно завыл, чуя неладное. Она, каменная, сидела у крыльца. Он смотрел на ее шелковистые волосы, стоял рядом, понуро опустив голову, она не шевелилась. Затем взял в сарае инструментальный ящик, который смастерил собственными руками и зашел в дом. С полчаса можно было слышать удары молотка, затем все стихло, он снова вышел на крыльцо, она сидела в той же позе, только теперь уже освещенная солнцем, выглянувшим из-за угла дома. “Идем” – сказал он тихо и взял ее за руку. Она поднялась. Они вошли в дом. Клим уложил ее на тяжелый стол, на спину, затем крепко перехватил запястья рук веревками и их концы прикрепил к огромным гвоздям, вбитым в углы стола. Потрогал веревки пальцами, как струны: не сильно ли натянуты. Не сильно. Он остался доволен собой. Затем то же самое проделал с ее ногами, но веревки закрепил крепко. Она не сопротивлялась, смотрела в потолок, но не гордо, мертвыми стеклянными глазами, не роняя ни звука, ни стона. Когда с ногами было покончено, Клим стал легонько натягивать веревки, прикрепленные к рукам, легонечко, чтобы не сделать ей больно и, когда она была уже распята на столе, как на кресте, забил гвозди, загнув их так, чтобы они намертво закрепили веревки. Она лежала с открытыми глазами, ружье было наверху, а тело покойника теперь вовсю освещало солнце. Не знаю, как ему это удалось, но Клим поставил стол на попа, так, чтобы она, распятая, могла видеть своего Федора, который мук ее уже видеть не мог. Клим несколькими движениями разорвал на ней легкую рубашку и теперь ее клочья не могли скрыть наготы молодого тела. Лиловые волосы были распущены, стекали по хрупким плечам, упрятав от глаз Клима ее груди, застилали ее лицо, глаза. Она молчала. Если бы она произнесла хоть слово, хоть стон если бы вырвался из ее груди… Она молчала и это молчание еще больше успокаивало Клима. Он смотрел на нее, ожидая чего-то, но она молчала и никто не приходил. Ни друзья Федора, ни лесничий, никто. Только Рык выл и выл. Клим хотел снять крышку с улья, но она не поддавалась, затем он увидел, что она привязана к улью веревкой, удерживающей его на тележке, он еще какое-то время возился с узлами, а затем просто пнул тележку ногой, она чуть отъехала и остановилась. Это просто взбесило Клима.

– …дикий мед твоих губ… – вырвалось из него.

Он подбежал к тележке и перевернул ее, крышка не открывалась, он пнул ногой еще раз и вдруг услышал: “Клим…”. Он замер. Не почудилось ли? “Клим” – услышал он еще раз и посмотрел на нее, оглянувшись. Она улыбалась. Боже милостивый! Он взвился вверх, как ужаленный, хотя ни одна пчела не вылетела из улья. Найдя нож, он полоснул лезвием по веревкам и крышка отвалилась, словно голова гильотированного, а в воздухе заклубились пчелы. Опыт пчеловода бросил его к стене, он напялил на себя защитную маску, а жена, бедная женщина, уже извивалась, как в восточном танце, пчелы путались в ее роскошных волосах, жалили не жалея ее лицо, шею, грудь, тело…

Поднявшись по лестнице в спаленку, прихватив с собой ружье, Клим заперся и не выходил до вечера. Когда снизу стали доноситься крики жены, он закрыл уши указательными пальцами и так лежал до тех пор, пока все не стихло. Он сошел вниз, был вечер, но было еще светло и то, что он увидел сначала испугало его, но он-то понимал, что пугаться нечего – жизнь кончена. Клим стоял перед нею в маске, пчелы поприутихли, ползали по полу, бились в стекла, зло жужжали еще, но ее оставили в покое. Она была обезображена до неузнаваемости: безглазое, тестообразное одутловатое лицо с вывернутыми наизнанку губами-пиявками, сизосиними, скривленными в непостижимо уродливой улыбке. Молодые красивые жемчужные зубы, безукоризненной правильностью своих форм и жуткой белизной придавали улыбке еще больше ожесточения. Вместо глаз – затянувшиеся щелки, ресниц было не видно, только черные черточки-щелки, над которыми вдруг разросшиеся длинные и толстые брови. Что бросалось в глаза, так это совершенно не тронутый смертью нос. Ни смертью, ни пчелами. Красивый маленький нос, совершенно не измененный и поэтому казавшийся неуместным на этом страшном лице. Ну и груди, конечно… Они висели перезревшими, пребелыми арбузами, глядевшими на Клима разбухшими сосками-ежевичка-ми. Клим даже усмехнулся, когда ему на ум пришло это сравнение, глядели на него безжизненным мертвым укором, ее груди… Он закрыл глаза…

– А на том берегу… – прошептал он, – незабудки цветут…

И больше не произносил ни слова.

Когда несколько дней спустя, наконец, появились друзья Федора, трое, крича во все горло и горланя песни, они удивились, что никто их не встречает: ни милая хозяйка, ни угрюмый старикан, ни Федор. Даже пес, бегающий с ошейником на шее ни разу не гавкнул. Скуля и виляя хвостом, он подбежал и прижался к ногам. Они переглянулись. Затем вошли, осторожничая…

Клим уложил из ружья двоих. Третьему удалось бежать, и Клим не преследовал его. Потом пришли солдаты. Им не удалось с наскока разделаться с Климом и они подожгли дом. Когда огонь добрался до спаленки, Клим выпрыгнул из окна и по крыше скатился наземь. Без ружья, без рубахи, босой…

– Ясно, ясно, можешь не продолжать.

– Они расстреливали его в упор, как затравленного волка, сделали из него решето…

– Да, это ясно.

– Он умер улыбаясь…

– Да-да…

– Словно счастье вернулось к нему.

Она на секунду задумывается, затем произносит:

– Ты никогда не был счастлив, ты просто не знаешь, зачем тебе жизнь…

– При чем тут я?

– Ты же про себя всё это рассказывал. Всю эту историю…

Он молчит, затем:

– Я знал, что ты догадаешься. Знаешь, когда тебя зацепили за живое, когда вдруг понимаешь, что прижат к стене и выхода нет – мир не мил… Я чудом выжил…

– Зачем?..

– Задай этот вопрос Богу.

Семя скорпиона

Семя не может знать, что должно случиться, семя никогда не знало цветка. И семя не может даже поверить, что оно имеет возможность превратиться в красивый цветок. Путь длинен, и всегда безопаснее не пускаться в него, потому что путь неизвестен, ни что не гарантировано. Ничто и не может быть гарантировано. Тысяча и одна опасность, ловушки ждут на пути. А зерно – в безопасности, спрятанное под твердым ядром. Но зерно пытается, делает усилия. Оно сбрасывает оболочку, дающую ему безопасность, оно начинает двигаться. И сразу начинается борьба – борьба с почвой, камнями, скалами. Зерно было твердым, а росток будет очень мягким, и его ждут многие опасности. Зерну ничто не угрожало, оно могло храниться тысячелетиями, но многое становится опасным для ростка. Он стремится навстречу неизвестному, навстречу солнцу, навстречу источнику света, не зная куда, не зная зачем. Великое – это крест, который нужно нести. Но зерно охватила мечта, и оно двигается.

Таков и путь человека. Это трудно. Нужна большая смелость.

Ошо.

И я бросаю свою горсточку земли на крышку гроба, а когда через некоторое время вырастает могильный холмик, кладу свою синюю розу в трескучий костер цветов, которым теперь увенчана его жизнь. Вот и все, кончено… Стоя в скорбной минуте, я роняю несколько скупых слезинок, до сих пор не веря в случившееся, затем тихонечко пробираюсь сквозь частокол застывших тел и, сев в машину, минуту сижу без движения. Ровно минуту, секунда в секунду. Затем включаю двигатель: “Прощай, Андрей”. Бесконечно долго тянется день. Как осточертела эта злая июльская жара, этот зной, эта гарь… Наступившие сумерки не приносят облегчения: мне не с кем разделить свое горе. Сижу, пью глоток за глотком этот чертов коньяк в ожидании умопомрачения, но умопомрачение не приходит. Приходит ночь… Господи, как мне прожить ее без тебя? Без тебя, Андрей…

«Ты будешь делать то, что я тебе велю!»

Я закрываю глаза и слышу твой властный голос. Нет, родной мой, нетушки… Я буду жить, как хочу. Теперь я вольна в своих поступках. Жаль, что ты так и не понял меня, не разглядел во мне свое будущее, свою судьбу. Пыжился ради этой ряженой гусыни, кокетки, дуры… Господи, как же глупы эти мужчины!

«Ты обязана мне по гроб, ты должна…».

Нет, Андрей, нет. Никому я ничем не обязана и не помню за собой долгов. Я вольна, как метель, как птица, как свет звезды. Попробуй, упакуй меня в кокон. Только попробуй!

«Янка, тебе не кажется странным, что твоя маленькая головка наполняется вздором? Как-то вдруг в ней забились светлые мысли…».

Твои слова обидны до слез, и вот я уже плачу… Ах, Андрей…

А начиналось все так здорово, так прекрасно… Я отпиваю очередной глоток, кутаюсь в плед, закрываю глаза и вижу себя маленькой девочкой, сидящей у папы на плечах. Мы идем в зоопарк. Мы уже много раз здесь были, и встреча с обезьянами, зебрами и разными там какаду для меня как праздник. Особенно мы стали дружны с верблюдом, но мне нравятся и жирафы. Ну и шеище же у них! Вот бы забраться на голову, как на плечи к папе.

– Жираф – это мама, – объясняет мне папа, – видишь – с ней маленький жирафик, как ты. А папа – вон в том конце.

Я вижу, но не могу понять, чем отличается мама от папы, и спрашиваю:

– А где наша мама?

Я впервые задаю папе этот вопрос, видимо, поэтому он останавливается, снимает меня с плеч и говорит:

– Беги, хочешь?

Разве это ответ? Но я не настаиваю на ответе и убегаю к своему верблюду.

Когда мы возвращаемся домой, папа купает меня в ванной, тщательно отмывая тельце от дневных впечатлений, затем кутает в свой махровый синий халат и сушит мне волосы феном. Они у меня роскошные, золотистые, длинные. Таких в нашем садике нет ни у кого. А Женька говорит, что я самая красивая, и он на мне женится.

– Теперь будем ужинать, – говорит папа, – и бай-бай… Да?

– Ахха…

На закуску он всегда дает мне две-три маленькие, беленькие, кругленькие сладкие конфетки. И, если он забывает, я напоминаю ему. Я просто не могу уснуть без них. Одна из конфеток обязательно горькая, желтая, я ем ее первой, потом сладкие. От них просто холод во рту, как после мороженого.

– Почему она желтая?

– Это витамины, – объясняет папа.

В сентябре, как и принято, мы идем в школу и оказываемся с Женькой в разных классах, но как только выдается минутка, мы стремимся друг к другу, беремся за руки и бежим… Убегаем от всех. Женька хрустит фольгой, дает мне шоколадку.

– На…

Я откусываю, а он не смеет, смотрит на меня во все свои глаза и любуется мною.

«Жених и невеста», – кричат все. Пусть кричат. А сегодня мы поссорились с Женькой. Он ухватил меня за руки и не отпускал до тех пор, пока я не укусила его. До крови.

– Где твоя мама, где? – почему-то орет он, – ты подкидыш…

Дурак! Мне было обидно, я не могла ответить, и укусила его. До крови.

– А где наша мама? – спрашиваю я у папы, как только он появляется на пороге.

– А я тебе вот что купил, – говорит он и достает из своего поношенного портфеля огромную, блестящую, цветастую книжку.

Потом я рассказываю папе, как мы поссорились с Женькой, и, засыпая, спрашиваю:

– Пап, где же наша мама?

– Зачем же ты его укусила?..

На следующий день, придя в школу, я не вижу Женьки и весь день жду конца уроков, бегу домой, чтобы позвонить ему, швыряю ранец в угол и звоню. Он болен. Он живет в доме напротив, и я мчусь к нему, но меня не пускают – у него жар и какая-то сыпь, и еще что-то…

– Вот ему сказки…

– Спасибо, Яночка, иди домой. Завтра Женечка придет в школу.

Зачем, зачем, зачем я укусила его?!

– Не надо плакать, – говорит Женина мама, – все будет хорошо.

Но завтра Женька в школу не приходит, он умирает через три дня, и когда я говорю об этом папе, он аж подпрыгивает на стуле.

– Как умер?! Женька!?.

И весь вечер ходит грустным. Мне Женьку тоже жаль.

Мой папа врач и ученый. Долгое время у него что-то не ладилось, и вот, кажется, он своего добился. Наш маленький домик давно превратился в зверинец. Здесь и пауки, и птицы… Белые мышки и крысы, кролики и петухи. А какие у нас диковинные растения! А в подвале под домом ужи и гадюки, ящерицы и лягушки. Есть черепаха. Грибов – море. Нет только крокодилов.

В седьмом классе у меня появляется ухажор – Костя из десятого.

Мне ужасно нравится быть всегда рядом с папой и думать о Косте. Я просто люблю их, и папу, и Костю.

Птицами, солнцем, буйством цветов и трав беснуется май, мы снова целуемся с Костей, проводим вместе долгие вечера, и папа обеспокоен только тем, что у меня появились редкие тройки. Он терпеть не может троечников, и мне приходится подтянуться. Однажды летом папа уезжает на какой-то симпозиум, и я приглашаю к себе Костю на чай, а он приносит вино. Мне только кажется, что я от него пьянею. На самом деле голова кружится от Костиных поцелуев, от нежности его рук, когда они настойчивыми и уверенными движениями пальцев блуждают в моих волосах, вдоль спины и талии, упорно и как бы невзначай одну за другой расстегивая пуговицы моего платьица, которое, ах ты, господи, соскальзывает вдруг с моих плеч. Теперь дело за молнией, какое-то время не поддающейся Костиным пальцам, из-за чего мне приходится помогать им, чтобы молния осталась цела. А Костя уже целует мои плечи, шею, земля уходит из-под моих ног. И вот я уже теряю опору, чувствуя, как Костины руки подхватывают меня и несут, несут, кружа по нашей маленькой комнате, несут в мою спаленку… Все это безумно ново и любопытно. Такого со мной еще не было, не было еще такого, чтобы я теряла голову, позабыв о папиных наставлениях и нравоучениях. Не было еще такого, чтобы это было так захватывающе… и бесконечно нежно. От папы у меня секретов нет и, когда он приезжает, я рассказываю ему о Косте, как мы здесь хозяйничали и даже пили вино, и едва только в его глазах вызревает немой вопрос, я тут же на него отвечаю:

– Не-а.

Я готовлю ужин, и мы болтаем, как и сто лет назад. Ничего ведь не случилось.

Осень застает нас врасплох, мы к ней совсем не готовы: не законопачены окна, не утеплены двери. Ветер отчаянно срывает листву, воет как голодный волк. Как-то вечером я сижу в темноте, озябшая и проголодавшаяся. Жуткая лень одолела меня, голос осип, и я чувствую, как пылают мои уши и щеки. Голова раскалывается, болят глаза. Такое бывало со мной и прежде – обычное дело, грипп. Папа приходит поздно, злой и уставший, у него какие-то трудности.

– И ты еще заболела…

Я чувствую себя виноватой, а папа, взяв себя в руки, возится на кухне и через каких-то полчаса несет мне ужин в постель.

– На, – говорит он, – выпей. Это горячее вино. И таблетки.

А сам пьет прямо из бутылки.

– Пей, пей, – говорит, – это лучшее средство.

И вот мы уже весело щебечем. Я глоток за глотком потягиваю из чашки горячий, черный, как смоль, кагор, а папа пьет прямо из бутылки. От вина он потихоньку приходит в себя, позабыв о своих трудностях, да и я чувствую себя лучше. Я перестаю дрожать от холода. Видимо, вино делает свое дело, и какая-то легкая, уже знакомая дрожь охватывает мое тело, когда папа, наклонившись надо мной, целует меня в ушко, желая спокойной ночи, а я, закрыв глаза, чуть приподняв голову с подушки, тяну к нему свои руки и вплетаю игривые пальчики в его шевелюру, почему-то думая о Косте, тяну свои губы навстречу его поцелуям, которыми он осыпает мой лоб, мои щеки, глаза и губы, а затем шею и плечи и, откинув пуховое одеяльце, наполняет свои большие ладони моей маленькой грудью, не робко и неуклюже тиская, как Костя, а совсем по-иному, нежно и смело. Наши губы, все это время игриво искавшие друг друга, теперь, наконец, встретились и уже купаются в неге сладкого поцелуя. Я чувствую только горячее папино дыхание и представляю, как раздуваются крылья его крупного носа, и все еще слышу шорох злостно срываемых с тела папиных одежд. Что-то там еще не расстегивается, а затем и моя старенькая ночная рубашка издает жалобный стон, треснув, вероятно, по шву. И вот, наконец, всем своим телом, всей своей тугой белой нежной кожей я чувствую мускулистую жадную гору, глыбу папиного тела, угловатую, мощную, жаркую, злую, пахнущую крепкой работой. Господи, как я люблю это тело, эту кожу, эти запахи… Я так мечтала об этой минуте! Столько лет… Никакие Димки, никакие Кости и Женьки… Никто, никто мне не нужен. Я люблю папу, только папу… И вот я уже чувствую, как, теряя голову, теряю папу.

– Ах, Андрей…

Этот стон вырывается из моих уст в тот момент, когда приходит решение отречься от папы. Нет теперь у меня папы, теперь я сирота. Но у меня есть Андрей… Есть Андрей!

Беременность настигает меня в полосе осенних дождей, когда по утрам не хочется выбираться из-под одеяла, готовить завтрак. Хочется лежать в обнимку с Андреем, чувствуя тепло его тела. Лежать весь день, и всю ночь, и всю вечность… Я сообщаю эту новость Андрею, но он, кажется, не слышит, жуя котлету, читает свой доклад и делает пометки на полях карандашом.

– Снова та же опечатка, – говорит он, – Ты, пожалуйста, будь поаккуратней.

– Я спешила, – оправдываюсь я и снова, как бы невзначай, тихо произношу:

– Андрей, я беременна.

– Да, – говорит он, – конечно, – И не отрывает глаз от своей ученой страницы.

Сделать обиженный вид?

– Тебе чай или кофе?

– Все равно…

– Андрей…

– Да.

Он поднимает глаза, смотрит на меня любящим взглядом и, улыбаясь, говорит:

– Прости, милая, конечно, кофе. С молоком.

– Я беременна.

– Правда?!

Он вскакивает со стула, швыряет в сторону свои умные страницы, берет меня на руки и кружит по кухне, опрокидывая стулья, табуретки, сдвигая с места наш маленький столик.

– Правда?!

– Ахха…

На следующий день Андрей сообщает, что улетает в Вену на какой-то конгресс и просит меня напечатать доклад.

– Я с тобой?

– Конечно… Вылетим через неделю, во вторник. Ты утряси там, в школе все без меня.

– Ахха… Мне это ничего не стоит.

Вечером мы лежим и планируем нашу поездку.

– Знаешь, – говорит Андрей, – с этой беременностью нужно что-то делать. В школе еще не знают? Твои подружки…

– He-а. У меня нет подруг.

– Нужно сделать аборт…

– После Вены?

– Завтра…

Вена меня привораживает. Идея Андрея встречена с интересом, о нем говорят, пишут в газетах, мы мелькаем на экранах телевизоров, я вижу завистливые взгляды известных ученых, которые только и знают, что, писано улыбнувшись Андрею, пялиться на меня.

– Вон тот, бородатый, – говорит Андрей, стрельнув глазами на лысого красавца в тройке, – мой оппонент, врач. Он просто дурак, и не может понять…

– I glad to see you!*

К нам подходит некто и долго трясет руку Андрея. Затем он берет мою и целует.

Я замечаю, что к нам направляется целая орава элегантно одетых людей во главе с остроносой цаплей на ногах-ходулях. Я давно ее заприметила по постоянной свите поклонников. Ей говорят комплименты, целуют руки. Почему ее считают красавицей? Что в ней такого нашли? Вот она подходит, обращая на меня внимания не более, чем на старика в ливрее. Подходит к Андрею, и он, оставив меня, поворачивается к ней лицом, всем телом, отдавая все внимание ей. Ах ты, цапля, гусыня плоскогрудая, селедка маринованная! А она и вправду красива. Сверкающие бриллианты сережек и колье особенно подчеркивают эту холеную красоту. Я вижу, с какой завистью взирают на нее дамы, и как помахивают своими хвостиками, стоя на задних лапках, писаные красавцы. Сколько же стоят ее кольца, браслеты?! Это же целое состояние! Она уводит Андрея, который послушно подчиняется, даже не взглянув на меня.

– Андрей… – едва слышно произносят мои губы, – стой, Андрей!..

Он не слышит моего немого крика.

Что я здесь делаю? Этот вопрос я задаю себе после некоторого раздумья, и ни секунды не теряя более, направляюсь к выходу. Одна. Я ловлю сочувственные взгляды тех, кто не примкнул к свите цапли, и делаю вид, что не нуждаюсь ни в чьем сочувствии.

– I am sorry, простите…*

Кто это? Кто это настигает меня?! Лысый бородач!

– Я вас провожу.

Меня?! С какой стати?

Лишь на мгновение я приостанавливаю шаг, но не выражаю согласия, даже глазом не веду. Какого черта он за мной увязался? Что ему от меня надо? У мраморной колонны я все-таки не выдерживаю и оборачиваюсь, чтобы бросить прощальный взгляд на Андрея. Я вижу, как он спешит, стремительно идет через весь зал напрямик, просто мчится ко мне, ко мне, отстраняя попавшихся на пути ротозеев. Все это мне только кажется, когда я на миг закрываю глаза. А когда открываю, вижу Андрея, стоящего вполоборота ко мне и мирно беседующего со своей цаплей. Они стоят у какой-то знаменитой картины, видимо, толкуя об авторе. Цапля говорит, Андрей слушает. Только на долю секунды я задерживаю свое бегство, но этого достаточно, чтобы понять, что Андрей все это время не выпускал меня из поля зрения. Так это или не так? Или мне все это только кажется? Мне кажется, что Андрей только-только оторвал от меня взгляд и теперь смотрит в глаза этой женщине, кивая головой в такт ее речи.

Андрей!

А он поворачивается ко мне спиной и теперь, задрав голову, рассматривает картину. Рубенс или Рембрандт? Или Эль-Греко?.. Мы никогда с ним о живописи не говорили.

– Это Матисс. Он интересен тем, что…

Теперь я слышу приятный бархатный голос с акцентом и локтем чувствую, как, едва прикасаясь, этот бородач подталкивает меня к выходу.

Голос – вот что нравится мне в нем.

– Вы любите хорошую музыку?

Никогда не задавалась подобным вопросом: люблю – и все!

– Хотите послушать?

Ни на секунду не задумываясь, я киваю головой – “да!”

Пусть Андрей остается со своим Матиссом. А я направляюсь с бородатым французом. Он останавливает такси и, уже не спрашивая меня, называет водителю адрес. Мы слушаем нежные звуки флейты в каком-то ночном кабачке на берегу темной реки, в приглушенном свете светильников, и молчим. Я думаю только об Андрее, а этот Анри нежно обнял меня, боясь показаться навязчивым, и при первых же признаках сопротивления с моей стороны отступает. Иногда он оправдывается.

Он покидает мой номер с рассветом, желая мне всего хорошего, надеясь на скорую встречу.

– Я вам позвоню.

– Конечно…

– Вы так восхитительны…

– Ахха…

Наутро при встрече с Андреем мы ни о чем друг друга не спрашиваем, не смотрим в глаза друг другу и понимаем, что между нами пролегла трещина. У каждого из нас появилась тайна, о которой мы молчим, сидя рядом в креслах самолета, сосредоточенно глядя в иллюминатор. Стюардесса приносит завтрак, и это спасает нас от молчания.

А через неделю мы уже думаем, что освободились от тяжести груза венских событий, будто бы ничего и не было такого…

Ничего и не было.

В ученом мире имя Андрея становится популярным, его приглашают в Америку и в Сидней, он ездит в Китай со своими лекциями, у него много друзей… Нередко он приглашает меня, и мы вдвоем носимся по Европе.

– Завтра вылетаем в Париж, – неожиданно сообщает он, когда мы устало бредем по проложенному когда-то вручную тоннелю в горе Св. Эльма. Эта гора в нескольких километрах от Маанстрихта, маленького голландского городка, куда мы забрались из любопытства.

– Завтра?!

Я не готова к встрече с Парижем.

– Ты ничего не говорил…

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Почему в начале 1970-х годов США и СССР одновременно свернули программы по исследованию Луны? Что за...
Нарушая все табу и запреты, эта сенсационная книга разоблачает главный миф «либеральной» тирании. Эт...
Без чего нельзя обойтись в Древнем Вавилоне при строительстве легендарной башни? Конечно, без гастар...
Настоящее руководство представляет науку о поведении, созданную отечественными учеными И.М.Сеченовым...
В данной монографии собраны четыре работы, объединенные психосоматической проблематикой и специфичес...
Эта книга – безусловно, лучшее исследование переломного сражения Великой Отечественной войны, выдерж...