Любовь? Пожалуйста!:))) (сборник) Колотенко Владимир
– Ходи, – говорит Федор, – на.
И сует мне шахматы.
– Пиво открыть? – спрашивает он и, не дождавшись ответа, открывает бутылку зубами.
– Во рту, значит, кляп, – продолжаю я, – от которого они меня освобождают и, усадив спиной к пальме, дают мне выпить из кокосового ореха.
– Сколько же их было?
Я рассказываю ему эту историю уже в третий раз, ему нравится слушать, он в восторге от проделок островитянок.
– Штук семь, – говорю я.
– Восемь, – уточняет он, – смуглянки?
– Да, мулатки…
– Молодые, голые…
Глаза у Федора сверкают, в правой руке у него бутылка с пивом, а левой он копается в паху.
– Или креолки, – говорю я.
– Ну и…
– И я чувствую, как через несколько минут меня наполняет зверское желание, у меня просто кожа лопается на этом…
– Правда?
– Ага. Меня укладывают на пальмовые ветви.
– Связанного.
– Ну да. И поочередно…
– Все восемь?..
– Семь, – говорю я, – без продыху…
Федор сидит, как статуя, только глаза широко открыты и, как у придурка, полуоткрыт рот.
– Слушай, – говорит он, вдруг заерзав на нарах и яро орудуя в паху рукой, – и девочки тоже?
– Ага, две или три… Со слезами на глазах. Совсем девочки.
– Три, – утверждает Федор.
– Кажется… Это было такое, такой ужас… Тебя когда-нибудь насиловали женщины?
– Не-а, – с явной досадой мотает он головой, затем, дернув кадыком и сглотнув слюну, прикладывается к горлышку бутылки и долго пьет.
– Ну и?.. – наконец произносит он.
– Ну и потом… ты все знаешь.
– Узел на руках ослабел…
– Да, я освободился от пут и почувствовал в руках такую силу, сознание помутилось, я обнял ее и душил до тех пор, пока ее тело не обмякло на мне.
– И они тебя не убили?
– Нет, ничего. Смеялись и вскрикивали, танцевали вокруг меня…
Федор верит, что все это было на самом деле. Он верит, что выстрелить в Семена или убить кулаком Настеньку – для меня пустяк.
Пусть верит…
Для него у меня есть еще несколько историй с убийством. Я их, так сказать, пробую на нем, чтобы самому поверить. Я их готовлю и для следователя, и для прокурора, и для защитника. Нужны мелкие, совсем незначительные подробности, которые придают моим историям правдоподобность.
– Чему же они так радовались?
– Наверное тому, что им достался белокожий. Ну и зелье на кокосовом молоке сыграло свою роль: они оседлали меня, как жеребца…
Жаль, что Федор не может просиживать у меня часами. Как бы привлекательны ни были мои рассказы, ему приходится идти в другие камеры. Тогда я снова втыкаю фигурки в гнезда доски и играю сам с собой. Эта игра доставляет мне огромное удовольствие, ведь никто другой не заменит соперника, которого ты носишь в самом себе. Попробуй его переиграть. Начну-ка я на этот раз вот как: g2 – g4. Что он на это ответит?
– Да, мне ясны мотивы вашего преступления, но вы ведь не убивали. Зачем вы берете на себя этот грех?
– Я – преступник…
– Вы не могли убить…
– Я убил.
– Ну хорошо. В котором часу вы вышли из дома?
– Было еще светло.
– В начале седьмого вас видела соседка, ребенка которой вы лечили.
– Может быть…
– А выстрел слышали около семи…
– Я не сидел и не выжидал, когда пробьет роковая минута…
– Перед самым вашим возвращением из кафе…
– Из кафе?
– Да вы ведь напились в кафе, а не дома, как вы утверждаете. – Да.
– Как же вы могли убить около шести, если…
– Мог…
– … если выстрел прозвучал около семи?
– Мог…
У черных тоже есть преимущество, когда играешь сам с собой, и состоит оно в том, что наперед знаешь задумку белых. Как ни крути, ни верти, как ни юли – сам себя не обманешь.
– Тогда зачем вы принесли это ружье?
– Я и сам себя об этом спрашиваю.
Через две недели вся эта катавасия с игрой в кошки-мышки наскучила. Ясно, что они берут меня на измор и хотят, чтобы я признал свою непричастность к убийству.
Зачем? Зачем мне эта непричастность? Я виновен. Видит Бог, как я виновен во всей этой истории со своим романом, с главным его героем, с Настенькой…
Только одному Богу известно, как я старался, сколько истратил сил, чтобы мы с Настенькой… И что же? Чего я добился?
Видимо, такие честолюбивые рвения не всегда оправданы Божьей милостью и оказываются по силам лишь немногим. Бог ведь не по силам не дает….
Освобожден за недостаточностью улик, и теперь я спешу свести счеты с жизнью: она без Настеньки превратится в муку…
Рассказы
Дом для Юлии
Не собирайте себе сокровищ
Ее идея о строительстве собственного дома, в котором мы сможем жить вместе, наконец, вместе, приводит меня в восторг. Теперь у Юленьки земля просто горит под ногами, ее невозможно удержать, она выбирает место то на берегу реки, то у моря, а то где-нибудь у подножья горы или даже на самой вершине, чтобы мир, говорит она, был перед нами, как на ладони, и мы могли бы первыми встречать восход и любоваться закатом, а потолки будут, мечтает она, высокими, комнаты просторные с большими окнами на восток, чтобы дети наши каждое утро, просыпаясь, шептались с солнцем, и полы будут из ливанского кедра, у тебя будет отдельная комната, настаивает она, чтобы ты мог спокойно заниматься своими важными делами, а спать будем вместе, наконец, вместе! восклицает она, и каждый день я буду кормить тебя чем-нибудь вкусным, скажем, супом из крапивы, или, на худой конец, жареной рыбой, и вино будем пить красное или белое, какое пожелаешь, из нашего подвала, а потом, ты будешь, она закрывает глаза и улыбается, ты будешь нести меня на руках в спальню, нашу розовую спальню, и мы с тобой…
Ее можно слушать целый день и всю ночь, бесконечно… Когда ее глаза переполнены мечтой о счастье, о собственном доме, или, скажем, о детях, наших детях, чьи голоса вот-вот зазвенят в этом доме, слезы радости крохотными бусинками вызревают в уголках этих дивных глаз и мне тоже трудно удержать себя от слез. И вот мы уже плачем вместе. А вскоре я уже таскаю песок, цемент, скоблю стены, долблю всякие там бороздки и канавки, теша себя надеждой на скорое новоселье, тешу стояки и планки, нужна глина, и я рою ее в каком-то рву, тужусь, тащу… Проблема с водой разрешается легко, а вот, чтобы добыть гвозди, приходится подсуетиться, дверные ручки ждут уже своего часа, вот только двери установят, и ручки уже тут как тут, очень тяжеловесной оказалась входная дверь, зато прочность и надежность ее не вызывают сомнений. А вот что делать с купальней – это пока вопрос. И какие нужны унитазы – розовые или бежевые, может быть, кремовые или бирюзовые, римский фаянс или греческий?.. Пока нам очень нелегко выбрать и цвет керамики, на которой ведь тоже нужно оставить свой след в истории. И вообще вопросов – рой!
Проходит неделя…
Куда девать весь этот строительный мусор?! Я сгребаю его руками, пакую в корзины и таскаю их на свалку одна за одной, одна за другой… До ночи. А рано утром привозят вьюки с камнями, которые пойдут на простенок. Не покладая рук, я таскаю их в дом, аккуратненько складываю и тороплюсь уже за досками. Не покладая ног.
– Ты не устал? Отдохни.
– Что ты!
Строительство идет полным ходом, и Юленька вне себя от счастья. Нарядившись в легкое цветастое платьице, она сама принимает решения и выглядит невестой. Она ни в чем мне не доверяет. И то я делаю не так, и это. Она вооружается мастерком и сама кладет стену, затем заставляет меня развалить ее и снова кладет. Ей не нравится, как я прорубил в стенке канавку.
– Вот смотри, – поучает она, – и ударяет себя молотком по пальчику. Я бросаюсь, было, ей на помощь, но из глаз ее летят искры.
Приходит лето…
– Я хочу, хочу чуда, малыш… Удиви меня!
– Ладно…
И я снова закатываю рукава. Целыми днями мы заняты стройкой, а вечером обо всем забываем, бросаемся в объятия друг друга, а утром все начинается снова.
– Ты не забыл заказать эти штучки…
– Не забыл.
– Я так люблю тебя, у тебя такой дом!
Я прекрасно осознаю, что это признание случайно вырвалось у нее, что она восхищается мной, а не моим домом, мной, а не белыми мраморными ступенями, мной, а не просторной солнечной спальней с высоким розовым потолком, мной…
Еще только макушка лета, а мы уже столько успели! Ее день рождения пролетел незамеченным – я просто забыл. О, какой стыд-то!!!
– Ты прости меня, милая…
– Что ты! Дом – вот твой лучший подарок!
– Слушай, – как-то предлагаю я, – давай мы выстроим его в виде пирамиды!..
– Совершеннейший бред! Какой еще пирамиды?
– Где царит гармония, где мера, вес и число будут созвучны с музыкой Неба…
– Какая еще мера, какое число?..
Юленька не только удивлена, она разочарована.
– Зачем тебе эти каменные гробы?
Иногда я допускаю промахи.
– Слушай, – прошу я, – будь умницей…
– Не такая я дура, чтобы быть умницей!
Затем:
– Разве ты не видишь, что рейка кривая?!
Я с радостью рейку меняю.
И вот я уже вижу: дом ожил. Мертвые камни, мертвые стены, мертвые глаза пустых окон вдруг заговорили, вдруг задышали, засияли на солнце.
Празднично зашептали занавески, засверкала зеркалами веселая спальня, засветились стекла, засмеялись, запрыгали на стене солнечные зайчики, заструились, заиграли радугой водяные волосы фонтана…
Дом ожил!
А Макс, наш рыжий пес, который так любит ютиться у наших ног, вдруг залился радостным лаем. И у меня появляется чувство, будто мы созидаем шатер для любви. Нет – дворец… Храм! Но праздник не может продолжаться вечно, и, бывает, в спешке что-нибудь, да упустишь. Тогда Юле трудно сдержать раздражение.
– Зачем же ты метешь?! Я только что выбелила стену.
– Извини.
– Какой ты бестолковый.
Это правда.
А утром я снова полон сил и желания, и мышечной радости: я горы переверну! Юля верит, но промахи замечает.
– Слушай, оставь окно в покое, я сама…
Ладно.
– И откуда у тебя, только руки растут?..
Я смотрю на нее, любуясь, молчу виновато. Затем рассматриваю поперечину, на которой можно повеситься.
– А здесь будет наша купальня! Мы голые… А комнаты раскрасим: спальня – красная, яростная, для страстей, абрикосовая гостиная…
– А моя рабочая комната…
– А твоя рабочая комната будет в спальне!
– В спальне?..
– Да! А ты где думал? А там будет библиотека, и все твои книжки, все твои умные книжки мы расставим на полочки одна к одной, друг возле дружки… Наша библиотека будет лучшей в округе, правда?
– В стране.
Ее невозможно не любить.
– Там – камин. А там – комната для гостей… Мы пригласим всех твоих лучших друзей, и всех этих чокнутых и бродяг, горбатых и прокаженных… Пусть… Мы растопим камин, нальём им вина…
Юленька еще не знает, что я отмечен даром творца и приглашает молодого архитектора, который готов, я вижу, не только руководить строительством, но и самолично скоблить пол или окна, таскать мусор на свалку, а время от времени приносить кувшинчик с вином и пить с нею в мое отсутствие. На здоровье! Только бы Юля была довольна ходом событий. Она рада. И молодой архитектор рад. Обнажив свой прекрасный торс, он готов прибивать и пилить, и долбить, и красить… И я рад…
Он готов жениться на Юле!
Я – рад!
Проходит лето…
О, жить бы нам в шалаше из тростника и бамбука на берегу Амазонки! К осени становится ясно, что к зимней прохладе нам не удастся поселиться в новом доме. Вечерами Юля теперь молчалива. Мои слова не производят на нее впечатления, а ласки, я понимаю, просто неуместны. Глаза, ее большие красивые черные родные глаза полны бездонной печали, милые плечи сникли и, кажется, что и сама жизнь оставила это славное молодое тело.
– Юленька…
– Уйду…
– Послушай, – говорю я, – послушай, родная моя, ведь не могу же я больше…
– Все могут, все могут, а ты…
Юля разочарована. Я целую ее, но в ее губах уже не чувствую жара.
Моя попытка вдохнуть в нее жизнь безуспешна, к тому же я не нахожу возможности, просто ума не приложу, как нам помочь в нашем горе. Был бы я Богом, не задумываясь, подарил бы ей этот мир, а был бы царем – выстроил бы дворец или замок, или даже башню на краю утеса. Из мрамора! Или хрусталя. А так я только строю планы на будущее, в котором не нахожу места нашему замку. Понятно ведь, что, когда дом построен… Здесь нужна особая мягкость и сторожкость, чтобы она не упала в обморок.
Приходит осень…
– … и ты ведь не хуже моего знаешь, – говорю я, – и в этом нет никакого секрета, что, когда дом построен, в него потихоньку входит, словно боясь чего-то, оглядываясь и таясь, чуть вздрагивая и замирая, то и дело, озираясь и как бы шутя, на цыпочках, как вор, но настойчиво и неустанно, цепляясь за какие-то там зацепки, чуть шурша подолом и даже всхлипывая, пошмыгивая носом или посапывая, а то и подхихикивая себе и, наверняка со слезами горечи на глазах, но напористо и упорно, и даже до отвращения тупо, почти бесшумно, как вор, но твердо и уверенно, крадя неслышные звуки собственных шагов и приглушая биение собственного сердца, но не робко, а удивительно остро и смело, как движение клинка… в него входит…
– Что входит-то?.. – глядя на меня своими огромными дивными глазами, испуганно спрашивает Юля.
Я не утешаю ее и не рассказываю, что прежде, чем строить на этой суровой земле какой-то там дом или замок, или даже храм, этот храм нужно, хорошенько попотев, выстроить в собственной душе. Чтобы он был вечен. Я хочу, чтобы она восторгалась мной, а не моим домом, мной, а не зеркалами и фаянсами, мной, а не кедровыми полами и резными окнами, вызывающими зависть чванливо-чопорной публики, которую она отчаянно презирает. И еще я хочу, чтобы у нее дрожали ее милые коленки, когда она лишь подумает обо мне, чтобы у нее судорогой перехватывало дыхание и бралась пупырышками кожа при одном только воспоминании обо мне…
Обо мне!..
А не о моем доме.
Об этом я не рассказываю, она это и сама знает!
– Что входит-то? – ее глаза – словно детский крик!
Я выжидаю секунду, чтобы у Юленьки не случилась истерика. Затем:
– Когда дом построен, – едва слышно, но и уверенно говорю я, – в него входит смерть…
Фора
Гроб устанавливают на крепкий свежесрубленный стол, покрытый тяжелым кроваво-красным плюшем. Мне приходится посторониться, а когда гроб едва не выскальзывает из чьих-то нерасторопных рук, я тут же подхватываю его, чем и заслуживаю тихое “спасибо”. Пожалуйста. Не хватало только, чтобы покойничек грохнулся на пол. С меня достаточно и того, что я поправляю складку плюша, задорно подмигивающего своими сгибами в лучах утреннего солнца, словно знающего мою тайну. Нет уж, никаких тайн этот ухмыляющийся плюш знать не может. Боже, а сколько непритворной грусти в глазах присутствующих! Большинство искренне опечалены, но есть и лицемеры, изображающие скорбь. Я слышу горестные вздохи, всхлипы… Ничего, пусть поплачут. Не рассказывать же им, что покойничек жив-живехонек, цел и невредим, просто спит. Хотя врачи и констатировали свой exit.us letalis*. Причина смерти для них ясна – остановка сердца. Я это и сам знаю. Но знаю и то, что в жилах его еще теплится жизнь, а стоит мне подойти и сделать два-три пасса рукой у его виска, и покойничек, чего доброго, откроет глаза. Дудки! Я не подойду. Я его проучу.
Кто-то оттирает меня плечом, и я не противлюсь. Теперь сверкает вспышка. Снимки на память. Кому-то понадобилась моя рука – чье-то утешительное рукопожатие. Понаприехало их тут, телекорреспонденты, газетчики… Это приятно, хотя слава и запоздала. Кладут цветы, розы, несут венки. Золотистые надписи на черных лентах: “Дорогому учителю и другу…” Золотые слова! А как сверкает медь духового оркестра, который, правда, не проронил еще ни звука, но по всему видно, уже готов жалобно всплакнуть. Я вижу, как устали от слез и глаза родственников. Особенно мне жаль его жен. И первую, и вторую… Жаль мне и Оленьку, так и не успевшую стать третьей женой. Все они едва знакомы, и вот теперь их собрала его смерть. Оленька вся в черном и вся в слезах. Прелестно-прекрасная в своем горе, она стоит напротив. И когда новые озерца зреют в уголках ее умопомрачительно больших серых глаз, О, Боже милостивый! я еле сдерживаю себя, чтобы тоже не заплакать.
– Извините…
– Пожалуйста…
Я вижу, как Оленька, расслышав мое “пожалуйста”, настороженно вглядывается в лицо покойника, затем, убедившись, что он таки мертв, закрывает глаза и снова плачет. Видимо, ей что-то почудилось. Теперь я смотрю на руки усопшего, как и принято, скрещенные на груди. Тонкие длинные пальцы, розовые ногти… Никому ведь и в голову не придет, отчего у покойника розовые ногти. Может быть, у него и румянец на щеках? В жизни он такой краснощекий! Я помню, как три дня тому назад он ввалился в мою комнату со своими дурацкими требованиями. Уступи я тогда и…
– Будьте так добры…
Сколько угодно! Я уступаю даме в беличьей шубке и не даю себе труда вспомнить, как там все было. Было и прошло. И точка! Меня интересует теперь эта дама с бархатными розами, которые сквозь стекла очков кажутся черными. Кто бы это мог быть? Я не знаю, зачем я обманываю себя: разве я не знаю ее? Я ведь только делаю вид. Вообще, надо сказать, это удивительно, просто до слез трогательное зрелище – собственные похороны. Мы ведь с покойником близнецы, плоть от плоти. И, если бы на его месте сейчас оказался я, никто бы этого не заметил.
А все началось с того…
Он просто из кожи лез вон, так старался! Носился со мной, как с писаной торбой. Честолюбец! Ему хотелось мирового признания. Вот и получил. Теперь все газеты будут трубить.
– Сколько же ему было? – слышу я за спиной чей-то шепот.
Ответа нет. Но я и не нуждаюсь в ответе. Ему еще жить и жить…
Это-то я знаю. Может быть, Оленька еще и выйдет за него замуж. Выйдет непременно. Не такой уж я злоумышленник, чтобы лишать их земного счастья. Я его лишь маленько проучу. Это будет ему наука. Я все еще не могу взять в толк: неужели он мне не верит? Или не доверяет? Зачем он держит меня в узде?
Дама в шубке тоже смахивает слезу. А с каким открытым живым любопытством Оленька смотрит на эту даму. О чем она думает? Народ прибывает, струится тихим робким ручейком вокруг гроба. Сколько почестей покойнику! Чем же он так славен? Кудесник, целитель… Профессор! Ну и что с того? Вырастил, видите ли, меня из какой-то там клетки… Ну и что с того? Этим сейчас никого не удивишь. Я протискиваюсь между двумя толстяками поближе к даме с бархатными розами. Вполне вероятно, я рискую быть узнанным и все-таки надеюсь на свой парик. Усы, борода, темные очки, котелок… Вряд ли кому-то придет в голову подозревать во мне двойника. Никто ни о чем даже не догадывается.
Мой котелок!
От толчка в спину он чуть не слетает с головы и мне приходится его снять.
“Осторожно!” – хочу крикнуть я и не кричу. Кто же этот неуклюжий медведь? Беличья шубка! Ее нежная шерстка мнет мне шляпу, которую я уже поднимаю над головой. Мы стоим сжатые, просто впритык, и я, конечно же, узнаю эту даму с бархатными розами. Мне снова хочется крикнуть: “Мама!” Но я не кричу. Я никогда не произнесу этого слова. Я никому его не прошепчу.
– Ради бога, простите… Ваша шляпа…
– Ну что вы, такая давка…
Я вижу, как она внимательно, вскинув вдруг влажные ресницы, изучает меня. На это я только кисло улыбаюсь и напяливаю котелок на парик. Чтобы все ее сомнения развеять.
– Да, – вздыхает она, – у него было много друзей.
Я этого не помню.
Затылком и всей кожей спины я чувствую жадный взгляд Оленьки и кошу глаза – так и есть: мы с беличьей шубкой у нее на прицеле. О чем Оленька может догадываться? Да ни о чем. Шаркая по мрамору своими ботинками, я то и дело спрашиваю себя: кто я теперь? И не нахожу ответа.
А все началось с того, что Артем срезал со своего пальца махонькую бородавку, измельчил ее на отдельные клеточки, взял одну из самых живых и выдавил из нее ядро, свой геном. Рассказывая потом все это, он почему-то ухмылялся: “Ты и есть теперь это ядро…” Много лет я не мог понять причину его ухмылки, и вот теперь…
Я представляю себе, как все было, и вижу себя длинной нитью, скрученной в замысловатый клубок и упрятанной в чью-то яйцеклетку, лишенную собственного ядра. Я даже слышу голос Артема:
– Осторожно, не повреди мембрану…
Он давно говорит сам с собой, я это знаю. Отшельник, паяц. Чего он добивается? Мирового признания! А мне, признаться, не очень-то уютно в этой чертовой яйцеклетке. Какая-то она липкая, вязкая… Как кисель. Это поначалу, я потерплю. Через час я уже чувствую себя вполне хорошо. Мы привыкаем друг к другу и уже шепчемся на своем языке, беззвучно шушукаемся, роднимся. И вскоре живем душа в душу в какой-то розовой жидкости, счастливые, живем как одно целое, единой зиготой, нежимся в теплой темноте термостата. Наш папа, этот лысоватый Артем, нами доволен, доволен собой. Я понимаю: я и есть теперь та зигота. Проходит какое-то время, и меня берут за шкирку, берут как кота. Больно же! А они просто вышвыривают меня из моей розовой спальни. Куда? Что им от меня нужно?
– Это не больно, – говорит Артем, а я ему не верю. Это ужасно больно! И холодно! Словно я голый попал в ледяную прорубь.
– Артем, я боюсь, – слышу я женский голос, – я вся дрожу…
Это меня поражает, но и приводит в восторг: мой лысеющий папа обзавелся женщиной! А я думал, что он холостяк.
– Не надо бояться, родная моя, все будет прекрасно, – шепчет папа и сует меня куда-то… Куда? В полную, жуткую темноту. Меня тут же обволакивает вялая томная теплая нега, я куда-то лечу, кутаюсь в мягкую бархатную кисею и, наверное, засыпаю. Потом я просыпаюсь! Потом я понимаю, куда меня наглухо запечатали – в стенку матки. Целых девять месяцев длится этот невыносимый плен. Такая мука! Лежишь скрюченный, словно связанный, ни шагу ступить, ни повернуться. Слова сказать нельзя, не то, что поорать вдосталь. Набравшись сил, я все-таки рву путы плена и выкарабкиваюсь из этой угрюмой утробы на свет божий и ору. О, ору! Это немалая радость – мой ор! Я вижу их счастливые лица, сияющие глаза.
– Поздравляю, – говорит папа, берет меня на руки и целует маму.
И я расту…
Я не какой-то там вялый сосун. Да уж! Я припадаю к белой груди, полному теплому тугому наливу, и пью, захлебываясь, сосу эту живительную сладкую влагу… Так вкусно! А какое наслаждение видеть себя через некоторое время в зеркале этаким натоптанным крепышом, который вдруг встает и идет, шатаясь и не падая, балансируя ручонками, затем внезапно останавливается и любуется сверкающей струйкой, появившейся внезапно из какой-то пипетки. Вот радость!
Радость проходит, когда однажды приходит папа и, что-то бормоча себе под нос, надевая фартук, берет меня на колени и сует в рот какую-то желтую резинку, надетую на горлышко белой бутылки.
– Ешь, – говорит папа, – на.
На!
Он отчего-то зол и криклив.
– Ешь, ешь!.. – твердит и твердит он.
Такую невкусную бяку я есть не буду. И не подумаю!
– Ешь, – беря себя в руки, упрашивает папа, – пожалуйста…
А где мама? Я не спрашиваю, вопрос написан на моем лице. Мама уехала. Надолго, уточняет папа. Мой маленький мир, конечно, тускнеет – маму никто заменить не может. Даже папа, который по-прежнему что-то бормоча, уже с пеленок учит меня читать, думать, даже фехтовать. Затем передо мной проходит череда учителей. Чему только меня не учат! Я расту на дрожжах знания, легко раскусываю умные задачки, леплю, рисую… Мой коэффициент интеллекта очень высок. Я натаптываю себя самыми ценными знаниями мира как вор, да как вор натаптывает свой воровской мешок самым дорогим тряпьем обворовываемой квартиры. Зачем я так тороплюсь? Я уже знаю, почему наступает зима, и как взрываются звезды, что есть в мире море и океан, есть рифы, кораллы, киты, носороги, а мой мир ограничен стенами какой-то лаборатории, книгами, книгами… А как меня спасает компьютер! Все эти «Рамблеры» и «Гууглы», «Яндексы», «Википедии» и «Викиликсы»…
– А это что, – то и дело спрашиваю я, – а это?
Папа терпеливо объясняет, и если затрудняется с ответом, я беру в руку «мышку»: клюк, клюк… И чем дальше я живу, тем чаще «мышка» меня выручает.
Почему-то он совсем не растет, а я уже достаю до его плеча. Он, правда, делает мне какие-то уколы, и это одна из самых неприятных процедур в моей жизни. Как-то приходит мама. Она смотрит на меня и любуется. Шепчется о чем-то с папой, а затем они встают, идут к двери и зовут меня с собой. Куда? Я еще ни разу не переступал порог этой комнаты. Мы выходим – мать честная! Я попадаю в царство зелени и цветов, живая трава, ручеек, даже птички… И солнце! Настоящее солнце! Это не какая-то лампа ультрафиолетового света. Над нами большой прозрачный свод, точно мы под огромным колпаком, хотя солнечные лучи сюда свободно проникают. И даже греют. Как много света, а в траве кузнечики, муравьи… Летают бабочки и стрекозы, я их узнаю. А вот маленький ручеек, и в нем плавают рыбки…
– Поздравляю, – говорит мама, – тебе сегодня уже двадцать.
Мне не может быть двадцать, но выгляжу я на все двадцать два.
– А сколько тебе? – спрашиваю я.
– Двадцать три, – отвечает мама и почему-то смущается.
– А тебе? – спрашиваю я у папы.
Папа медлит с ответом, я смотрю ему в глаза, чтобы не дать соврать. Зря стараюсь: у нас ведь это не принято.
– Сорок, – наконец произносит папа, – зимой будет сорок.
Сейчас лето…
Может быть, мой папа Адам, а мама Ева?
– Нет, – говорит папа, – ты не Каин и не Авель, ты – Андрей.
– А как зовут маму?
– Лиля…
В двадцать лет можно подумать и о выборе жизненного пути. Вечером я говорю об этом папе, который пропускает мои слова мимо ушей. Я вижу, как смотрит на него молодая мама. Она не произносит ни слова, но в глазах ее читается: я же говорила… На это папа только пыхтит своей трубкой и разливает вино. Вино – это такой бесконечно приятный, веселящий напиток, от которого я теряю рассудок и просто не могу не пригласить маму на танец. Мы танцуем… Мои крепкие руки отрывают маму от пола, мы кружимся, кружимся, и вот уже какая-то неведомая злая сила пружиной сжимает мое тело, ее тело, наши тела, а внутри жарко пылает живой огонь… Что это? Что случилось? Я теряю над собой контроль, сгребая маму в объятья…
– Мне больно…
Я слышу ее тихий шепот, чувствую ее горячее дыхание.
– Потише, Андрей, Андрей…