Суть дела (сборник) Пьецух Вячеслав
– Сумасшедший дом он строит, – отвечал подследственный, – а никакой не социализм!
В те далекие годы, когда доллар у нас стоил 86 копеек, Саша Васильев навсегда покинул пределы родной страны. Ему выдали сто бундесмарок, посадили в самолет до Франкфурта-на-Майне, и он пустился в неизвестность, даже не оглянувшись через плечо.
Впрочем, все устроилось благополучно: он с комфортом поселился в одном из прирейнских университетских городов и устроился читать лекции о кризисе социалистического способа производства с акцентом на прямую связь между диктатурой кремлевских рамоликов и распределением по труду. Вот только он еще пуще исхудал на немецких харчах, поскольку, наверное, тамошняя стерильная пища нарушает славянский обмен веществ.
Его литературная деятельность получила неожиданное, скандальное продолжение – он теперь писал жалобы на: студентов, которые, по его мнению, были отчаянные балбесы, засилье голливудской субкультуры, турецкую общину, манкирующую европейскими навыками, нехватку кислорода (это в фигуральном смысле), наконец, на своих немецких коллег, так как с ними не о чем толком поговорить. Однако эти жалобы он не отсылал по инстанциям по той простой причине, что, как оказалось, тут их некуда отсылать. Позже Саша Васильев написал солидное исследование о кризисе капиталистического способа производства, который обеспечивает деградацию человека, поскольку капитал ориентирован на низменные потребности обывателя и потворствует идиотской психологии простака. Он таскался со своей рукописью по издательствам, редакциям газет, совсем уж посторонним учреждениям вроде полицайкомиссариата и так всем надоел, что немцы, наверное, уже подумывали, как бы его выслать, но их останавливал безнадежный вопрос – куда?
По вечерам Саша любил посидеть за кружкой пива в лагерхалле на Гроссфридрихштрассе, куда частенько заглядывал один русский студент, с которым было приятно поговорить. Они устраивались за столиком в углу, и бывший подследственный заводил:
– Я русских не люблю за безалаберность, американцев за рукосуйство, англичан за то, что они много о себе понимают, немцев потому, что они упертые, цыган за то, что они цыгане…
– Кого же вы любите.
– Никого!
Алексей Иголкин, химик-технолог по образованию, одно время служил в детском театре имени Луначарского, где играл только две роли – бессловесного пионера в спектакле «Павлик Морозов» и вещего ворона в «Снежной королеве», когда народу вдруг вышло послабление и его стали пускать под разными предлогами за рубеж. Понятное дело, театр настроился во что бы то ни стало выехать с гастролями в чужие края, хоть в Монголию, хоть к черту на рога, до такой степени всем опостылела российская действительность, в частности, талоны на водку и несъедобная колбаса. И тут, как нарочно, поступило приглашение от русской колонии в Новой Зеландии – звали сыграть два-три спектакля для тамошней детворы.
Летели через Сингапур, где на радостях обпились кока-колой, а по прибытии в Окленд разместились в порядочной гостинице, распаковали багаж с костюмами и реквизитом и принялись пировать.
В тот же вечер Алеша Иголкин спьяну проиграл в карты свой обратный билет в Москву и впал в ипохондрию, или, проще сказать, в тоску. Играл он в «очко» с одним таксистом из русских, и поскольку вернуть билет обратно не было никакой возможности, пришлось оставаться в Новой Зеландии на положении беглеца. Ровно через две недели, когда театр уже отыграл по нескольку раз и «Павлика Морозова», и «Снежную королеву», Алеша потихоньку исчез из гостиницы, и труппа улетела из Окленда без него.
На первое время деньги у него были, но скоро он совсем обнищал, ночевал где ни попадя, питался одними арбузами, которые здесь ничего не стоили, подрабатывал на русском радио в качестве зайчика Фили и даже пел в церковном хоре, пока ему не пришла на ум одна золотая мысль. Произведя в голове кое-какие расчеты, прикинув последовательность химических превращений и выстроив в воображении весь технологический процесс, он пришел к заключению, что из дешевых арбузов можно запросто получать дорогостоящий этанол. Топливо, предположительно, будет выгоняться невысокого качества, но если взять в предмет, что из тонны арбузов можно получить до 400 литров чистого этанола, то игра не только стоила свеч, но и сулила умопомрачительный дивиденд.
Удивляться Алешиному искрометному проекту не приходится; если бы этакая «золотая мысль» пришла на ум, положим, хладнокровному потомку викингов, то ему была бы обеспечена Нобелевская премия, а русские – народ искони изобретательный, и даже сверх всякой меры, они безвозмездно радио придумали, телевидение, принцип реактивного движения, теорию воскрешения мертвецов, реальный социализм, и уж, конечно, русские единственные в мире специалисты насчет каши из топора.
Вскоре Иголкин запатентовал свое открытие и ударился в практическую деятельность, как в запой. И года не прошло, как он умудрился наладить кустарное производство этанола, потом построил заводик на окраине Окленда и поставил дело на промышленную основу, извлекая при этом именно что умопомрачительный дивиденд. Он купил себе «хаммер» последней марки, построил дом в двенадцать комнат на берегу океана и даже нанял мажордома из маори, бывших каннибалов, которые съели капитана Кука, даром что этот басурман по-русски ни слова не понимал.
Вечерами, когда солнце только норовило окунуться в морскую пучину, Алеша Иголкин каждый раз устраивался у пылающего камина, пил «бурбон» из граненого стакана московской фабрикации, который он по случаю купил на «блошином рынке», и говорил:
– Эй ты, черт нерусский, поди сюда!
Мажордом и без того всегда стоял перед Алексеем навытяжку и только что не делал под козырек.
– Вот у вас теперь уродское ваше лето, потому на дворе январь: пальмы зеленеют, птички заливаются, океан катит свои волны невесть куда. А у нас – зима! Ты представляешь себе, голова садовая, настоящая зима: мороз до костей пробирает, наст серебрится, снег на куполах дает белое с тусклым золотом – хорошо!..
Он помолчит с минуту, потом добавит:
– И все-то у нас как-то основательней, шире, хоть душу возьми, хоть железнодорожную колею.
У Петровича, вдовца и майора в отставке, было двое детей:
дочь-красотка и сын-балбес. Балбеса посадили, а именно дали ему три года общего режима за угон велосипеда и потом еще добавили за побег. Красотка же со временем вышла замуж за одного дельца из Белоруссии и уехала на житье в деревню Стаховичи, что под Молодечно, – там у дельца был конный завод, где разводили фламандских першеронов, а при заводе большой дом с колоннами, который больше смахивал на дворец.
Когда у Петровича открылась язва двенадцатиперстной кишки как следствие неумеренного употребления спиртных напитков, дочь-красотка позвала его к себе в Белоруссию, и он без колебаний опечатал свою комнатенку в Нижних Котлах, которая осточертела ему из-за вечных протечек, соседей и тесноты.
В Стаховичах ему отвели отдельные апартаменты, состоявшие из спальни, кабинета и ванной комнаты, велели принимать душ два раза в день, утром и вечером, приодели, посадили на овсянку и кипяченое молоко, подарили старенький «мерседес» и даже приставили личного шофера – а он, вот возьми его за рубль-двадцать, что-то затосковал. Даром что Белоруссия только званием была заграницей, Петровичу многое показалось чуждым и раздражало: и говор с агрессивным акцентом на «аз», и овсянка, которую он отродясь не едал, и денежные знаки, похожие на фантики от конфет. С тоски он то безобразно напивался и в непотребном виде шатался по деревне, то ходил дразнить першеронов, то от нечего делать играл с мальчишками в «городки».
Зять его был человек серьезный и, чтобы положить конец этим скандальным выходкам, дискредитирующим семейство, однажды купил Петровичу компьютер, научил, как с ним следует обращаться, и оставил тестя один на один с волшебным аппаратом в твердой уверенности, что уловка благотворно повлияет на старика.
И действительно, Петрович был очарован и потрясен. С утра до вечера он торчал за своим компьютером, то и дело забывая принять душ, с азартом играл в «морской бой» и «крестики-нолики», после увлекся разными «форумами» и даже несколько раз встревал в дискуссии с заявлением «Сам дурак!». В конце концов он так привязался к волшебному аппарату, что несколько одичал и научился разговаривать сам с собой. Бывало, выйдет на какой-нибудь особенно увлекательный «сайт» и в восторге заговорит:
– Вот, ё-моё, до чего дошла наука и техника, это прямо какая-то фантастика, а не жизнь! Прямо семимильными шагами идет прогресс, бабы, того и гляди, навострятся аборты делать с помощью компьютера или, на худой конец, заставят его белье гладить и «крестиком» вышивать! Ничего не скажешь: далеко ушло человечество по пути прогресса, вооруженное дерзновенной мыслью, и то ли еще ожидается впереди…
Но больше всего Петровичу понравился «гугл» «Земля». Он мог часами рассматривать снимки земной поверхности, сделанные из космоса, и уже не так изумлялся, когда удавалось разглядеть какой-нибудь указатель на федеральной трассе № 9 или название газеты, на которой закусывали мужики. Однажды он набрел на снимок города Молодечно и тут же стал лихорадочно отыскивать свои Стаховичи, вскорости обнаружил, дал максимальное разрешение, и – святые угодники: деревня предстала перед ним как на ладони, и даже сортир соседа Васьки Паракевича вышел размером со спичечный коробок. Ясно увиделись зятевы конюшни, покосившийся забор другого соседа, бывшая водонапорная башня, давно валявшаяся возле клуба и похожая на межпланетный корабль, канава, которая протянулась от зерносушилки до кладбища и вся поросла калганом и чабрецом. В канаве притулился какой-то пьяный мужик.
Петрович хорошенько присмотрелся и с восторгом в голосе воскликнул:
– А вот и я!
Иван Мутовкин, металлург из Новокузнецка, десять лет копил деньги, чтобы справить путешествие в Амстердам. Этот город заинтриговал его потому, что он был наслышан об аптеках, в которых свободно продаются наркотики, и улице «красных фонарей», в которую ему верилось не вполне.
Наконец мечта его сбылась, и начались сборы. Поскольку валюты Мутовкину выдали только тридцать гульденов с мелочью, пришлось прихватить электрическую плитку, десять пакетиков горохового супа, десять банок кильки в томатном соусе, пять буханок ржаного хлеба и целый батон любительской колбасы. На прощание жена Вера по прозвищу Гражданин начальник велела ему не безобразничать за границей, а привезти ей синие американские штаны, о которых она грезила с давних пор.
Иван был малый отчаянный и по прибытии в Амстердам тотчас отделился от своей группы, наплевав на строжайшую инструкцию выездной комиссии, и отправился искать улицу «красных фонарей», в которую ему верилось не вполне. Такая улица действительно существовала, но она произвела на Мутовкина настолько омерзительное впечатление, что ему страстно захотелось выпить, до икоты захотелось, до спазмов в поджелудочной железе.
Он зашел в какой-то ресторанчик на набережной вонючего канала, в котором никого не было, кроме двух голландских мужиков, игравших на бильярде, подошел к стойке и подумал: «Плакали Веркины штаны».
За стойкой распоряжалась миловидная девушка, которая, как это ни удивительно, хорошо говорила по-русски, поскольку она когда-то училась в Боннском университете на факультете славистики, – Мутовкин ее спросил:
– Водка есть?
– Как не быть.
– Наливай стакан.
– Стакан – это как?
– А так: вон в чем у тебя цветы стоят – это и есть стакан.
Девушка за стойкой удивилась, но налила, голландские мужики переглянулись и прекратили свою игру.
Ваня расплатился, залпом выпил водку, хорошо крякнул и утер рукавом рот. Девушка сказала:
– Давайте я вызову скорую помощь…
– Это еще зачем?
– Наверное, вам сейчас будет плохо.
– Ну что ты, сестра! Мне сейчас будет исключительно хорошо!
В одном западноевропейском городке, на конспиративной квартире неподалеку от Старого рынка заседало профсоюзное собрание нашей резидентуры, довольно многочисленной, даже и через край, если учесть размеры поднадзорного государства, но в самый раз, если принять в расчет геополитический элемент.
У нас в армии, и тем более в военной разведке, отродясь не бывало никаких профсоюзов, но в 90-х годах все пошло сикось-накось, сигареты в московских ларьках продавались на фунты стерлингов, и кто-то где-то придумал сдуру, что разведчик – он тоже человек и нуждается в защите гражданских прав.
Председательствовал на собрании сам резидент Носков, Николай Ильич, который орудовал за границей под агентурным псевдонимом Гермес II-ой. Повестка была такая: о моральном облике майора Иванова; о предоставлении экстренных сумм подполковнику Пеструхину для оздоровительной поездки на Гавайские острова.
Майор Иванов, что называется, выпивал. Это лыко ему и ставили в стрку, потому что он уже все границы перешел и некоторым образом поставил под сомнение свое профессиональное мастерство.
Резидент Носков ему говорил:
– Ты давай, майор, думай не чем щи наливают, а головой. Ведь пьяный человек что хочешь может учудить, он может водрузить над Эйфелевой башней наш кумачовый флаг! Брось пить, в последний раз тебе говорю, и помни грозный клич пролетариата: «Не пей! С пьяных глаз ты можешь обнять классового врага». Вот отзовут тебя на родину, там хоть залейся и подыхай в подземном переходе в обнимку с бездомным псом!
Иванов ему отвечал:
– Во-первых, я спрашиваю: кто не пьет? Все пьют, даже наш президент пьет по-черному и не в своем виде дирижирует иностранными оркестрами, а я все-таки пока до этого не дошел. Во-вторых, с кем я пью – с ребятами из ихнего военного министерства, с румынским резидентом, с князем Эстергази, который знает про всех и все. Выходит, что пьянка – это такое подспорье в работе против гипотетического врага.
Логика майора показалась собранию убедительной, и разведчики ограничились «строгачом».
– Ну, теперь давай с тобой, Пеструхин, разбираться, – сказал резидент Носков. – Кой черт тебя потянуло на Гавайские острова?
– Я честно скажу, – отвечал подполковник, – раз в жизни захотелось по-человечески отдохнуть. Все-таки кокосовые пальмы кругом, гавайские гитары звучат – мечта моей молодости, – девушки в набедренных повязках, белоснежные корабли…
– Вот-вот, у тебя все девушки на уме! А не поехать ли тебе лучше в Сочи с женой и детишками, чтобы то же самое, по-человечески отдохнуть?
– Что Сочи: харьковские проститутки, бандиты и шашлыки?..
– Хорошо: а экстренные суммы тебе зачем?
– Так ведь я же работаю «под крышей» у знаменитой международной организации, огромные деньжищи получаю, которые, между прочим, отбирает государство, а в отпуск езжу не на Багамы, и даже не на Канары, а раз в году исчезаю невесть куда. Где же тут конспирация, где настоящий профессионализм?!
– Ах, ты на руководство критику наводить?! Не будет тебе никаких экстренных сумм, и мечтать не смей про Гавайские острова.
– Это ваше последнее слово?
– Да!
– Я еще раз спрашиваю: это ваше последнее слово?
– Да!
– Хорошо. Тогда я вас всех, к чертовой матери, сдам…
И ведь действительно сдал, подлец!
Это рассказ о том, как Ваня Подольский из Череповца растлил благонамеренный английский пролетариат.
Вообще наших за границу пускать нельзя; они такого могут начудить, что потом о русских долго будут говорить с дрожью в голосе, например, скупят недвижимость, и окажется, что туземному населению негде голову преклонить, или обопьют благородную нацию, в два счета уничтожив годовой запас «божоле нуво»…
Ваня Подольский попал в Англию в связи с тем, что тамошние кинологи созвали в одном небольшом городке под Лондоном всемирный конгресс заводчиков английских бульдогов, а он был большим любителем рекомой породы и даже сколотил себе скромное состояние на этих довольно противных псах.
Конгресс из экономии был скоротечным, и уже на исходе третьего дня дебатов хозяева устроили прощальную вечеринку, предварительно обязав каждого из участников принести с собой бутылку-другую национального напитка, чтобы придать мероприятию незабываемый колорит. Немудрено, что Ваня напился в ходе вечеринки до положения риз, поскольку он, как говорится, намешал, отдавая должное и тому и сему, и пятому и десятому, от итальянской граппы до нашего первача.
В результате Ваня Подольский проспал самолет и с горя понаведался в знакомый банкетный зал, где должно было остаться море дармовой выпивки от давешней вечеринки, и действительно, благополучно похмелился да еще прихватил с собой целую четверть сербской сливовицы, чтобы в аэропорту выпить на посошок.
Добравшись до Хитроу ближе к вечеру, он переоформил билет на утренний рейс и стал прикидывать, как бы ему соснуть. Подходящее место для ночевки нашлось во втором подвальном этаже, где по стенам стояли удобные деревянные скамейки, словно нарочно предназначенные для таких бедолаг, как он, однако, в отличие от зала ожидания в Череповце, народу тут не было никого. Ваня положил под голову свою четверть, накрыл ее газетой, как наволочкой, и заснул богатырским сном.
Но вдруг он проснулся посреди ночи от какого-то машинного гула и видит, что это бригада английских рабочих надраивает мраморные плиты, которыми выстлан пол второго подземного этажа. Выждав момент, когда англичане решили перекурить, Иван пригласил бригаду посидеть с ним за компанию на скамейке да потрепаться по-товарищески о том о сем, вместо того чтобы заниматься сравнительно ерундой. Он, даром что был простым буровым мастером, худо-бедно владел английским языком и мог даже на кокни поговорить.
Бригада сначала прохладно, даже настороженно отнеслась к его приглашению, но тут Иван обнаружил свою бутыль, откупорил ее торжественным жестом, и сразу по этажу пополз волнующий аромат.
– Предлагаю выпить, – сказал Иван, – за погибель мировой буржуазии и светлое будущее для всех трудящихся на Земле!
Работяги – они, видать, везде работяги, во всяком случае, англичане тотчас побросали свою технику и сгрудились вокруг четверти со сливовицей, а самый молодой, как водится, побежал в подсобку за стаканами и бутербродами с ветчиной.
Пока «уговаривали» бутыль, Ваня Подольский без обиняков проводил разъяснительную работу, как у нас выражались в далекие советские времена.
– Вот вы, товарищи, корячитесь на капитал, – говорил он, – и как будто так и надо, потому что это, видите ли, от века заведено. Нас в России теперь то же самое, безжалостно эксплуатирует буржуазия и все обирают, кому не лень. Но русский пролетариат, в отличие от вас, нет-нет да и покажет зубы, тем более что он вооружен опытом великого Октября. У нас, например, наладилась такая тенденция: если эксплуататор, не приведи господи, повысит норму выработки, то мы всей бригадой уйдем в запой…
Английские пролетарии, сильно подогретые винными парами, были настолько воодушевлены речами русского товарища, что, в конце концов, сговорились под утро проникнуть в VIP-зону и побить в мужском туалете венецианские зеркала.
О последнем сражении Великой Отечественной войны…
Формально эта священная война закончилась разгромом пражской группировки вермахта усилиями «власовцев» и советских танкистов под командованием маршала Баграмяна, но история – это одно, а жизнь – это совсем другая песня, и между ними такая же разница, как между джентльменом и босяком.
У Саши Горелова был замечательный отец: в пятнадцать лет он убежал из дома, бродяжничал с цыганами в Крыму, работал силового атлета в Киевском цирке, а затем выучился на военного летчика и в начале сорок четвертого года попал на фронт. Горелов-старший совершил около ста боевых вылетов и, главное, в течение двух месяцев нещадно бомбил Берлин.
Но это все присказка, собственно сказка состоит в том, что много лет спустя, уже в наше время, как раз в тот год, когда Саша Горелов проспорил на пари своего знаменитого орловского рысака Борьку, он надумал с горя посетить какую-нибудь экзотическую страну. Он сделал выбор, буквально ткнув пальцем в свой антикварный глобус, выправил визу, заказал билет на самолет и в скором времени улетел.
По прибытии в столицу небольшого островного государства, Саша Горелов занял номер в роскошной гостинице с бассейном, двумя ресторанами (европейской и местной кухни), сувенирными лавками, турецкой баней и, выпив для настроения полстакана коньяку, отправился побродить. Дорогой он купил себе соломенную шляпу, затем осмотрел какой-то древний храм, оккупированный обезьянами, полюбопытствовал на слонов, которые выделывали разные разности на потеху публики,и, вернувшись в свой номер, устроился у окна. Вдали синел океан, спокойный, как Клязьминское водохранилище, неведомые птички бесновались в воздухе, внизу мельтешил город, но беззвучно, поскольку Горелова-младшего занесло аж на двадцать седьмой этаж.
Делать было решительно нечего, и тогда Александр решил посетить бассейн; если бы он знал, чем закончится это предприятие, он, наверное, предпочел бы вздремнуть от греха подальше или что-нибудь легкое почитать.
При бассейне был бар с горячительными напитками, и Саша после каждого купания прилаживался у стойки в чем был, именно в полосатых плавках на чреслах и в соломенной шляпе на голове. Каждый раз он заказывал двойной виски on rocks (то есть со льдом) и бутылку местного пива, вкусом похожего на прокисшее молоко.
И каждый раз то же самое проделывал его сосед по стойке, крупный мужчина, коротко стриженный, белобрысый, с розовой нашлепочкой на носу. Со стороны могло показаться, будто они соревновались между собой, кто кого перепьет и при этом не потонет в бассейне, – так азартно они прикладывались к горячительному, хотя в тогдашнем случае на кону отнюдь не было никакого орловского скакуна.
Мало-помалу разговорились на ломаном английском, безбожно перевирая конструкции и слова. Оказалось, что сосед был немец из Гамбурга по имени Лотарь Брамс, по профессии дамский мастер, по призванию шахматист. Слово за слово, договорились до приснопамятной войны между Советским Союзом и Третьим рейхом, и тут вдруг выяснилось, что отец Саши Горелова нещадно бомбил Берлин, а отец Лотаря Брамса два года бомбил Москву. Это открытие не могло пройти бесследно, тем более что Саша припомнил немцу Зою Космодемьянскую, а Лотарь обозвал русских грязными гуннами, и действительно: как говорится, под воздействием винных паров они сошлись в беспощадной схватке, которую можно с чистой совестью считать последним сражением Великой Отечественной войны. Лотарь орудовал бейсбольной битой, которую ему подбросил гад бармен, а Саша орал «за родину, за Сталина!» и лупил немца пивной бутылкой по голове.
Чета Васюковых долго собирала деньги на поездку к морю, которое никогда не видела их малолетняя дочка Маша, девочка любознательная, тонко чувствовавшая природу и развитя не по годам. Васюковы были примерные родители и считали священным долгом дать своей дочке все, что только можно дать при зарплате сменного мастера и швеи. Они учили ее баяну, водили в хореографический кружок при клубе Железнодорожников и частным образом учили испанскому языку. Наконец, они вздумали осчастливить ребенка, показав ему море, но не наше, Черное, на самом деле неопределенного, грязноватого цвета, а настоящее, Средиземное, синее-пресинее, как доморощенный василек.
Когда образовалась нужная сумма, Васюковы купили билеты до пресловутой Анталии, благополучно приземлились в пункте назначения и, едва разместившись в гостинице, отправились на пляж, чтобы сразу ошеломить девочку зрелищем воистину экзотической красоты.
Маша посмотрела и сказала:
– Мама, это и есть сине-море?
– Да, деточка, – отвечала родительница, – сине-море, сине не может быть!
– Очень хорошо. А теперь поехали к бабушке на дачу.
2011
ДЕЛО МОЛОДОЕ
В нашем богоспасаемом отечестве существует такое дурацкое обыкновение: пренебрегать опытом поколений, давно отошедших в небытие, которым дорогой ценой достались кое-какие истины, единственно и безотказно спасительные, если иметь в виду российские порядки и безмозглую молодежь. А именно: коли ты желаешь дожить до глубокой старости, то нужно научиться прятаться; горе долгим не бывает, и ему, как правило, наследуют радостные деньки; сколько бы писатели ни сочиняли трогательных историй про несчастных влюбленных и злых родителей, ставящих им палки в колеса (см. драму В. Шекспира «Ромео и Джульетта»), истина состоит в том, что жениться нужно в зрелом возрасте, на девушке своего круга и обязательно по расчету, а никак не по любви, потому что любовь – это тяжелое психическое недомогание, истязающее человека, дурманящее ему голову и, главное, застящее глаза.
Как раз этой-то спасительной истины студент Миша Горелик знать не знал и знать не хотел, поскольку он был безумно влюблен в одну провинциалочку, видную девушку по фамилии Селезнева, которая была старше его на четыре года, никогда ничего не читала и любила подолгу смотреть в окно. Он засыпал и просыпался с мыслью о возлюбленной, подбирал за ней разные мелочи вроде заколки или носового платка, целовал ее мокрые следы, когда она мыла пол в общежитии, и наловчился писать лирические стишки. Наконец, под Октябрьские праздники 70-го года они, что называется, переспали и, воспользовавшись случаем, Миша сделал Селезневой предложение на мосту; собственно, это был несчастный путепровод через какую-то второстепенную железнодорожную магистраль, но Мише было приятно думать, что он, как это часто показывают в кино, сделал своей возлюбленной предложение на мосту.
Родители были против. Со стороны жениха возражения основывались на том, что у Миши еще грудное молоко на губах не обсохло, что даже на Ленинскую стипендию прожить семьей невозможно и что вообще глупо жениться, когда настоящая гульба еще впереди. Со стороны невесты особых претензий не было, хотя Селезнева-мать писала из Средней Азии, где она поселилась с дочуркой сразу после войны, что, дескать, охота же ей, дурехе, мыкать горе с питерской нищетой.
Как бы там ни было, они поженились и двух месяцев не прошло. Обстоятельства семейного быта оказались и вправду нечеловеческими: они вчетвером, считая родителей Михаила, жили в коммунальной квартире на Литейном проспекте, ближе к Большому Дому, занимая угловую комнату, впрочем, с очень высоким потолком, которую они разгородили старинным буфетом на две неравные части, – старикам побольше, молодым поменьше, чтобы только поместилась супружеская кровать. Однако же как-то жили, благо Горелики-старшие были люди интеллигентные и покладистые, а Миша устроился сразу на две работы, которые изматывали его донельзя, но зато обеспечивали безбедное прожитье. К восьми часам утра он летел на Васильевский остров в университет, потом занимался в библиотеке, с четырех до одиннадцати работал у Товстоногова монтировщиком декораций, затем до часу ночи исправлял должность полотера в областном геологическом управлении и, когда вся страна уже давно дрыхла, поджав коленки, возвращался к себе на Литейный спать. Селезнева же все прихварывала и не делала без малого ничего.
Ближе к лету ей явилась фантастическая идея – обзавестись собственным выездом, то есть подержанным «Запорожцем», чтобы совершать увеселительные прогулки по славным предместьям города на Неве.
Для настоящего мужчины ублажить любимую – это святое дело, и молодые решили на летние каникулы отправиться в Среднюю Азию, где, по словам Селезневой, легко было заработать не то что на «Запорожец», а даже на «Жигули».
Только-только сдав экзамены и зачеты, Миша со своей молодой женой отбыли самолетом в Среднюю Азию, в туркменский город Мары, где жила Селезнева-мать, у которой было полдома недалеко от базара, с небольшим садом, беседкой, увитой настоящим виноградом, и допотопным отхожим местом, спрятанным на задах. Вообще городок производил приятное впечатление на европейца, падкого до экзотики, даром что был пылен и грязноват: вдоль улиц тянулись арыки, в которых плескалась здешняя ребятня, на базаре, возле табачного ларька, устроился нищий старик, чуть ли не дервиш (странствующий монах), в чалме, стеганом халате и с бельмами вместо глаз; на центральной улице молодым попался ослик, тощий, как велосипед; народ почему-то ходил в остроносых галошах на босу ногу и работал, нет ли, поначалу было неясно, поскольку множество трудоспособных мужиков посиживали компаниями на корточках и беседовали на своем доисторическом языке.
Теща оказалась вполне симпатичной женщиной, незлой, услужливой, говорливой, но смотрела на Мишу по-русски, то есть внимательно и печально, как наши женщины смотрят на нухоженных парней, которых некому пожалеть. Она же нашла зятю хорошо оплачиваемую работу на земснаряде, и уже на третий день по приезде Миша вступил в должность матроса второй статьи. Такое фантастическое звание в условиях среднеазиатской пустыни было обусловлено тем, что город Мары стоял на Каракумском канале, и земснаряды без конца очищали от ила фарватер и некоторую часть оросительной системы, сам земснаряд представлял собой судно, оснащенное специальным прибором, а в рабочей команде числились, как правило, два матроса, механик и вахтенный бригадир.
Все лето, через два дня на третий, Миша отправлялся в кузове грузовика к месту своей работы в компании бригадира Голованова, механика Вани Зуева, который уже в седьмом часу утра был бесчувственно пьян, и матроса первой статьи, тихого туркмена со смешным именем Каналгельды, что по-русски означало «канал пришел». Ехать к месту работы нужно было часа четыре, и все пустыней, без дороги, среди песков серо-палевого оттенка, редко поросших карликовой акацией и саксаулом, да еще раскаленных солнцем до такой степени, что дышать было мучительно тяжело. В пути болтали о том о сем, например, о приготовлении самогона из томатной пасты, а бригадир Голованов все время сбивался на свою излюбленную статью:
– Интересное наблюдение, – говорил он. – Когда моя скво («жена» на языке ирокезов) помалкивает, словно воды в рот набрала, то нет родней существа на свете, прямо как мой доберман Федот. Но стоит ей заговорить, сразу повеситься хочется, и это ей не это, и то не то. Вот почему так получается, что в девяноста девяти случаях из ста муж с женой не кроссворды разгадывают и не в шашки играют, а лаются с утра до вечера, – почему?!
Каналгельды иной раз отзовется:
– Потому что баба не человек. Это, значит, такое явление, которое совсем из другого мира пришел, как привидение, а с привидением разве про томатную пасту поговоришь?
– Вы, туркмены, вообще молодцы, держите своих скво в струне, наравне с какой кухонной принадлежностью, а у нас, у русских, среднестатистическая жена – это землетрясение и Мамай.
Механик Зуев тем временем крепко спал, похрапывая сквозь ситцевую рубашку бригадира, в которую была укутана его пьяная голова.
Часа через два делали остановку в доме одного приветливого бабая («мужчина»), с которым долгие годы водил дружбу бригадир Голованов, и угощались разными туркменскими яствами про запас. Хозяин рассаживал вахту в саду, под абрикосовым деревом, на дастархане (симбиоз обеденного стола и дивана) и первым делом поил гостей зеленым чаем, пока его апа («женщина») доводила, как говорится, до ума огненную шурпу, плов из курицы и домашнюю пахлаву. Иван Зуев с похмелья выпивал этого чая чуть не ведро и с тоской посматривал на ящики со спиртным, помещенные в стороне: в одном ящике было вино, закупоренное красной «бескозыркой», в другом – водка (белая «бескозырка»), в третьем – двадцать бутылок дагестанского коньяку.
Добравшись до места, команда принимала вахту от сменщиков и бралась за работу, превозмогая зной и несносную духоту. Солнце изо дня в день палило так безжалостно, что сначала нужно было переобуться в самодельные шлепанцы, состоявшие из толстой деревянной подошвы и полотняного хомутка. Как-то Михаил ненароком приложился плечом к косяку рубки и получил ожог второй степени, который очень долго не заживал.
Обязанности матроса второй статьи были несложные: Миша драил палубу корабельной шваброй, натирал мелом медные части, ставил по берегам якоря, за которые цеплялся лебедочный трос, приводивший судно в движение, досматривал сети и доставлял на борт пойманную рыбу, главным образом усача. Поскольку начальство снабжало вахту единственно галетами и сгущенным молоком, мужики только этим усачом и спасались: нальют полказана хлопкового масла, запустят с верхом огромные куски рыбы и поставят ее жариться на огонь. Да раз в два дня старик туркмен привозил в детской коляске канистру питьевой воды, такой мутной, затхлой и словно бы присоленной, что пить ее было невмоготу. Каналгельды каждый раз выговаривал старику:
– Вот билад какой, опять плохая вода привез!
Работали весь световой день, а как стемнеет, шли спать не в кубрик, где кишмя кишели микроскопические насекомые, которые выводятся зловонной мазью и керосином, а располагались на берегу. Миша расстилал на песке большой-пребольшой брезент, вбивал по углам металлические штыри и натягивал по периметру просмоленную веревку, которую не любят фаланга с гюрзой, и вахта ложилась спать. Миша засыпал последним, даром что мучительно уставал; он долго смотрел на звезды, те же, что сеяли свой мерцающий свет и над Петропавловской крепостью, Исакием и Литейным, прислушивался к ночным звукам пустыни, а потом из-за высокого правого берега выплывала луна, на гребень выходила стая шакалов и поднимала печальный вой. Бригадир сквозь сон скажет:
– Матрос Горелик, даю отбой.
Тогда Миша поворачивался на бок и засыпал.
Вахта продолжалась три дня, и по возвращении в Мары он, весь пропахший солнцем, соляркой и как будто агар-агаром, шел в дом тещи, почему-то чрезвычайно довольный самим собой; надо полагать, приподнятое настроение возбуждало в нем, помимо всего прочего, то приятное обстоятельство, что он действительно зарабатывал больше, чем адмирал.
Первым делом Миша умывался в саду, а потом садился за стол и съедал тазик борща цвета свернувшейся крови, который его теща готовила как никто. Селезнева всегда садилась напротив, смотрела ему в рот, подперев голову руками, и говорила всякую чепуху.
Но вот как-то раз, когда Миша, вернувшись с вахты, уплетал свой любимый борщ, жена затеяла неожиданный раз говор.
– Ну хорошо, – сказала она, – ну купишь ты этот несчастный «Запорожец», а на какие шиши мы будем дальше существовать?
– Пойду ночным сторожем или мойщиком в троллейбусный парк, – сказал Миша. – Плюс стипендия, да еще можно бомбить на «Запорожце» по выходным…
– Положим, в твой нужник на колесах не сядет ни один порядочный человек. Дальше: стипендия у тебя тридцать два рубля, в троллейбусном парке тебе положат рублей восемьдесят, не больше, и в результате мы имеем сто двенадцать целковых на все про все. Спрашивается: можно так жить человеку, который уважает в себе высшее существо?!
Миша ответил:
– Можно.
– А я говорю – нельзя! И чего я только, идиотка, за тебя вышла?! И за что мне судьба такая – всю жизнь копейки считать, за что?! В общем, надоело мне все до чертиков, особенно ваш питерский романтизм!
Миша был настолько потрясен этой декларацией, что не донес до рта ложку с борщом; он вытаращился на Селезневу и на мгновение-другое оцепенел. Затем, ни сказав ни слова, он поднялся из-за стола, надел в сенях свою клетчатую кепку и был таков.
Он шел центральной улицей куда глаза глядят и с каждым шагом все острее чувствовал себя оскорбленным жестоко и, главное, ни за что. Он остановился у памятника Ленину, больше похожему на какого-нибудь чингизида из малоизвестных, и стал шарить у себя по карманам в надежде обнаружить хоть какие-то деньги, которых могло бы хватить на билет до ближайшей российской станции, и вот что он при себе нашел: паспорт, старую квитанцию из обувной мастерской, тридцать пять копеек денег, канцелярскую скрепку, полпачки сигарет «Прима» и спичечный коробок. Мишу, впавшего было в отчаяние, утешило, впрочем, то, что у него на безымянном пальце левой руки было золотое обручальное кольцо, которое он и продал в ближайшей скупке за двадцать восемь рублей, и, сев в разбитый рейсовый автобус, поехал в аэропорт. Миша посчитал, что за такие деньжищи он точно до Питера долетит.
На месте оказалось, что билет домой стоит тридцать шесть рублей с копейками, хоть иди и побирайся, презрев свою интеллигентскую закваску, и, видимо, ему предстояло задержаться в Каракумах на неопределенное время, если не навсегда. Печаль его, отягощенная чувством оскорбленности, какой-то жадной любовью к Селезневой и беспомощностью перед грабительскими тарифами «Аэрофлота», была так велика, что в горле встала удушающая слеза. С горя он решил пропить свои несчастные двадцать восемь рублей, а там пускай будет, что будет, хоть война, хоть эпидемия люэса, хоть потоп.
Как раз напротив здания аэропорта был пивной ларек, где приторговывали водкой в разлив и вяленым усачом. Поначалу у ларька не было никого, но когда Миша уже несколько захмелел от полстакана водки и большой кружки пива, к нему присоединилась компания гражданских летчиков в синих фуражках и форменных кителях. Компания была шумная, веселая, молодая, скорее всего только-только вернувшаяся из рейса и жаждавшая основательно погулять. Михаил, чуть хмельной и раздавленный своим горем, не попадал в настроение экипажа, и (как потом выяснилось) бортинженер Егоров его спросил:
– Чего закручинился, орел молодой? Если выпить не на что, так ребята угостят, или мы не русские мужики!
Миша в ответ:
– На орла я, кажется, не похож. А угостить я и сам могу. Эй, кто там на вахте: гони на всех по стакану водки, кружке пива и порции усача!
Словом, пошла гульба, которая потом продолжалась в общежитии летного состава и разных наземных служб. Миша не столько пил, сколько тяжело вздыхал и окаменевшими глазами смотрел в стакан. Когда в очередной раз вышли на воздух покурить, бортинженер Егоров ему сказал:
– Ты все-таки объясни – откуда такая грусть?
Миша охотно поведал свою историю: как от него отказалась бесконечно обожаемая жена, на которую он два года работал, как «белый слон», и ему оставалось только поступить по-мужски, то есть откланяться и улететь домой в Питер, как за безденежьем ему пришлось продать обручальное кольцо, но выручки не хватило на билет из-за безобразных тарифов «Аэрофлота», и как он с горя решил пропить свои гроши, понадеявшись на авось.
Егоров ему сказал:
– Во-первых, наплюй, на наш век баб хватит, тем более что горе долгим не бывает и еще придут радостные деньки. Во-вторых: завтра отпаиваемся минералкой, а послезавтра мы нашим бортом отвезем тебя в Ашхабад. В-третьих: в ашхабадском аэропорту, в общежитии, комната № 5, найдешь заправщика Королькова (скажешь, что от меня), и он ближайшим рейсом отправит тебя домой.
– Неужели так просто? – изумился Миша.
– Как выпить п сто! – последовало в ответ.
В заключение этого разговора они обменялись головными уборами: Михаил отдал Егорову свою клетчатую кепку, а Егоров вручил ему летную фуражку с крылышками на околыше, чтобы Миша мог свободно разгуливать по территории ашхабадского аэропорта, не вызывая повышенного интереса со стороны.
Как было сказано, так и вышло: Миша благополучно долетел до Ашхабада в кабине экипажа, по прибытии, наобнимавшись с ребятами, нашел в общежитии Королькова, тщедушного малого, похожего на внезапно постаревшего паренька; Корольков сказал:
– Ты мне только оставь свой ленинградский адрес, чтобы при случае было где ночевать.
– Нет вопросов, – сказал Миша решительно. – Хоть живи.
Утром другого дня Корольков посадил Мишу на самолет: часа за четыре до вылета они поднялись на борт 18-го ИЛа, прошли салон и заперлись в туалете хвостового отсека, где не дышалось от тесноты; под умывальником была маленькая опломбированная дверца – Корольков сорвал пломбу и велел Мише лезть в черную дыру, которая неизвестно куда вела; Миша полез и оказался в помещеньице под сливным баком, таком крохотном, что ноги было не протянуть. Снизу и справа его отделяла от внешнего мира дюралевая обшивка, впереди оказался отсек багажного отделения, отгороженный проволочной сеткой, где горела одна тусклая лампочка, едва освещавшая какие-то емкости и тюки. Слышно было, как Корольков восстанавливает пломбу на дверце, посапывая и пыхтя. И вроде бы Миша в заточении находился, и вдруг чувство свободы обуяло его всего.
Жарко было неимоверно, поскольку за четыре часа стоянки самолет раскалился на солнце, как чайник на плите, и Миша рассупонился до трусов. Наконец, над головой послышались звуки шагов, шарканье и топот, – это законные пассажиры, которым было нипочем купить билет за тридцать шесть рублей с копейками, занимали свои места.
Прошло еще с полчаса мучений, но вот двигатели завыли, загрохотали, самолет мягко покатился в сторону взлетной полосы, потом вдруг лихорадочно задрожал, и Миша явственно почувствовал, как машина оторвалась от земной тверди и поплыла.
Скоро стало холодать, да так скоротечно, что он снова оделся, обхватил себя руками, скрючился, как каракатица, и призадумался о том, как он насмерть замерзнет в своем закутке под сливным баком и ни одна собака не догадается, где искать его бездыханный труп. А то на борту случится пожар и спасутся все законные пассажиры, даже какая-нибудь болонка, путешествующая с хозяйкой, а он сгорит в геенне огненной, как законченный еретик. Тут на него напало чувство какого-то преступного одиночества, и он помаленьку стал засыпать. Последняя его мысль была о том, что если бы дура Селезнева не дала ему фактическую отставку, он таких искрометных приключений никогда бы не пережил.
Проснулся Миша уже в Пулкове, от чувствительного удара – это самолет коснулся посадочной полосы. Он еще минут десять бежал, бежал, а потом вдруг встал. Снова над головой загремели шаги пассажиров, покидавших самолет, а когда шарканье и топот, наконец, стихли, Миша ударом кулака сорвал пломбу, вылез из своего убежища, отряхнулся и пошел на выход в синей летной фуражке, сдвинутой несколько набекрень. Бортпроводницы, которых, по-видимому натаскали помнить каждого пассажира в лицо, прямо остолбенели, увидев Мишу, но ничего не сказали вслед, да и что тут скажешь: не было человека, и вот он – есть.
Через много лет, когда Миша уже формально развелся с Селезневой, у него на Литейном остановился бортинженер Егоров; первым делом они отправились в «Сайгон» пить чешское пиво, и между четвертой и пятой кружками Егоров его спросил:
– Ну как, еще не женился по второму разу?
Миша ответил, что нет, не женился.
– И не женись! Ну их этих баб, от них только разбазаривание накоплений и ущемление гражданских прав. Ну скажи на милость, какой от жены, действительно, дивиденд? Постирать, прореху зашить, щи сготовить – это мы и сами можем, девиц легкого поведения пруд пруди, футбол смотреть всегда приятнее одному… А она смилуется над тобой раз в две недели, и то через душу, а все остальное время зудит, зудит!..
– Однако же все женятся, – несмело возразил Миша, – и вроде бы ничего…
– Это потому наладилась такая тенденция, что никто не понимает: мужчина и женщина, так сказать, разнопланетяне, они принципиально отдельные существа, как крокодил и, положим, сковорода! Можно крокодилу ужиться со сковородой? – и я говорю – нельзя! А главное, не нужно, совершенно лишняя это вещь!
– Хорошо: а как же продолжение рода?
– Лев Толстой писал, что ему вообще нехрена продолжаться, такая он сволочь, но это, пожалуй, слишком круто будет, я бы предложил пробирочную стезю. Ты по закону сдал исходный материал раз в три года, и всё, и сам себе хозяин, хоть спать ложись, хоть гулять иди!
– Хорошо: а одиночество?
– От одиночества страдают только дети и дураки.
И все же Михаил женился во второй раз, но это случилось гораздо позже, когда он уже был тяжелым гипертоником, кандидатом, доцентом и метил в профессора. Его избранницей была молодая интеллигентная женщина, которая отличалась тремя симпатичными свойствами: она почти не разговаривала, не знала точно по имени Президента Российской Федерации и у нее всегда был наготове стакан воды.
2010
ПЕРСОНАЛЬНОЕ ДЕЛО
Памяти короля Лира
Вообще детей воспитывать не нужно, потому что это занятие бесполезное: воспитывай, не воспитывай, все равно со временем вырастет фрукт, предвосхищенный и скомпонованный каким-то таинственным распорядителем, да еще он выйдет точно «ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца».
К середине 80-х годов, когда я еще учился на специалиста по холодильным установкам, у меня уже было двое детей, мальчик и девочка, Сашка и Машка, оба грязнули, плаксы и драчуны. Это было тем более возмутительно, что моя супруга Елизавета Петровна отличалась какой-то маниакальной чистолотностью, а я ни разу не поднял руку на человека, даже когда был мальчишка и обормот.
Из прочих моих достоинств отмечу то, что я однолюб и совсем не ходок, как большинство мужчин моего возраста, – и надо же было такому случиться, чтобы в один прекрасный день, а вернее, вечер, на квартире у моего сокурсника Петухова, где мы немного выпивали и говорили о том о сем, я повстречал очаровательную иностраночку лет восемнадцати-двадцати из одной бедной-пребедной латиноамериканской страны социал-демократической ориентации, девушку высокую, статную, изящную, как колокольня Донского монастыря. И то ли вино во мне взыграло, то ли между нами пробежала волшебная искра, но черт меня дернул тем же вечером вступить с ней в непозволительную связь, запершись в ванной комнате на засов. Звали ее Марго, училась она в Калуге, в педагогическом институте, и вскоре должна была защитить диплом и отбыть на родину учить малолетних сограждан русскому языку.
Больше я ее не видал. Но вот проходит месяц, другой, третий, как вдруг из Калуги приходит заказное письмо, в котором Марго вроде бы между прочим мне сообщает, что беременна от меня и непременно будет рожать, хоть расколись Евразия на два отдельных материка, поскольку врачи отказываются ей делать восьмой аборт.
Я почти перестал есть, у меня, как у паркинсоника, начали трястись руки, по ночам я вскакивал в постели и принимался стонать, точно от невыносимой боли, так что, в конце концов, моя Елизавета Петровна сводила меня к районному невропатологу, который, впрочем, ничего определенного не нашел. Мне несколько полегчало после того, как я отправил письмо в Калугу с объяснениями, увещеваниями, почти мольбами, резонно упирая на географический фактор и здравый смысл. Я писал Марго, что, дескать, у нас так дела не делаются, что если ты один раз была с мужчиной, то это еще не повод иметь от него детей, что восемь абортов отнюдь не подогревают во мне отцовского чувства, что, дескать, я все-таки женат, pater familia, и ни на какие благополучия не променяю свою семью. Ответа на эту филиппику я так и не получил.
Зато некоторое время спустя в наш институтский комитет комсомола из Калуги пришел донос. Сама Марго, по моему убеждению, была девочка тихая, не скандальная, и, видимо, это злокозненные подружки подбили ее попортить мне, елико возможно, кровь, поквитаться и отомстить. Да времена были уже не те, умер несчастный рамолик Черненко, главный тогдашний мандарин, страна шумела и упивалась свободой слова, молодые пройдохи помаленьку прибирали к рукам власть, и казалось, наконец-то пришел конец диктатуре пустобрехов и дураков. Во всяком случае, заседание институтского комитета комсомола, на котором, в частности, рассматривалось мое «персональное дело», больше было похоже на пародию или фарс. Они мне: до чего, мол, докатилась студенческая молодежь через эту чертову гласность! совокупляются, понимаешь, по подворотням с иностранками, и как будто так и надо! это прямо какой-то оппортунизм! А я им: не ваше собачье дело! дело именно что персональное, личное, и кроме меня не касается никого! вы бы лучше разобрались, какая сволочь поснимала все писсуары на этаже!..
С тех пор прошло лет десять, мои ребята подросли, жена от меня ушла, и в расцвете лет я очутился в двенадцатиметровой комнате в коммунальной квартире на Остоженке, где, кроме меня, проживали еще две сестры-старушки, профессиональная проститутка, отставной «каперанг», бывший начальник артиллерии Каспийской флотилии, и один армянин, торговавший на Черкизовском рынке подержанным барахлом.
Впрочем, жил я припеваючи, несмотря на коммунальные неудобства, как вдруг нашу бригаду посылают в заграничную командировку, налаживать холодильные установки в той самой стране, где жила Марго.
Словно предчувствуя неладное, я накупил дешевых китайских часов, приобрел пару детских игрушек на оба случая, то есть говорящую куклу и радиоуправляемый автомобиль, флакон поддельных французских духов, кучу тоже фальшивых зажигалок «зипо», водки, икры и портативный магнитофон.
Водку и икру сразу отобрали на таможне, которая размещалась в огромном дощатом сарае, – видимо, к столу кому-нибудь из вельмож, – игрушки придирчиво осмотрели и ощупали на предмет скрытой контрабанды, магнитофон послушали, к часам и зажигалкам претензий не было никаких.
Как в воду я глядел: в зоне паспортного контроля меня поджидала моя Марго. Оказалось, что она уже давно работала в Министерстве внутренних дел и ведала въезжающими иностранцами, а вовсе не учила своих малолетних сограждан русскому языку. Она стояла подбоченясь, с револьвером на поясе, и улыбалась, но как-то зло, и я подумал: сразу она откроет пальбу или же погодит? Однако, вопреки ожиданиям, мы с ней нежно расцеловались и она даже на мгновение прильнула ко мне щекой. Затем она объявила, что я не бездомный бродяга какой-нибудь, чтобы жить в гостинице, тем более что они здесь хуже некуда, а остановлюсь у нее дома, в отдельной комнате с видом на океан. Дескать, и кормить меня будут по-человечески, и с родней-то я познакомлюсь, и, наконец, подружусь со своим мальчиком – при этих словах я вздрогнул и чуть не выронил чемодан. Я хотя и был смущен этой перспективой, даже несколько напуган, но как заправский иностранец сказал «o’key».
Прямо напротив дверей аэропорта нас дожидался огромный «де сото» 51-го года выпуска, который, по всем признакам, должен был рассыпаться на ходу. За рулем сидел крупный мужик свирепого вида, и я подумал: точно везут меня на заклание, будут резать за то, что я опозорил клан, вероломно накачав несмышленой девочке малыша.
Между тем вечерело, и тем не менее жара стояла невообразимая, у нас даже в Сандунах по понедельникам, с восьми до полудни, в парилке не бывает такой жары. По сторонам дороги росли высоченные королевские пальмы, потом пошли дома, по преимуществу двухэтажные, с испанскими балкончиками, но грязные и облезлые по фасадам, какие-то даже отчасти руинированные, точно послевоенные, и ужасно похожие на наших московских нищих, которые побираются по папертям и в метро. Над розовыми кустами порхали птички колибри размером с нашу навозную муху, мальчишки играли в бейсбол, бродячие собаки были голые, словно их побрили «под Котовского» для вящей санитарии, или намедни по городу прошла какая-то собачья эпизоотия, или это была порода такая, которую приспособили переносить несусветный зной.
Пока ехали через город, Марго, к моему немалому облегчению, сообщила, что она давно замужем за одним дальнобойщиком и у нее от этого парня имеется девочка семи с половиной лет. Шофер все молчал, насупившись, словно бы осердясь. Впоследствии оказалось, что это и был ее благоверный муж; я ему подарил магнитофон; он радовался, как ребенок, и чуть ли эту игрушку не целовал. Не то чтобы он был дурачок, а уж больно страна им досталась бедная, и сколько я ни бродил по тамошним магазинам, везде продавались почему-то только домашние тапочки, сигары и какой-то экзотический плод размером похожий на дыню, а цветом на огурец.
Наш «де сото» таки не рассыпался дорогой, как ожидалось, и благополучно доставил нас на северо-восточную окраину города, застроенную очень приличными коттеджами с плоскими крышами и густо засаженную банановыми пальмами, которые росли вдоль улиц и во дворах просто и без вызова, как московские тополя.
Первым делом Марго провела меня на открытую террасу общеамериканского образца, усадила в допотопную качалку, размалеванную под лубок, сняла с меня пиджак и рубашку, предложив взамен обыкновенную белую майку-безрукавку, после разула и сунула мои ступни в таз с прохладной водой, наконец, вручила стакан белого рома со льдом и сунула мне в рот сигару размером с детский калейдоскоп. Я подумал: вот это класс! эвон какие бабы живут в Западном полушарии, знающие службу, как говорится, и четко исповедующие правильное отношение к мужику! Нет, думаю, если и будут резать, то не сейчас!
Мальчишка за поздним временем уже спал. Марго показала мне его спящим: наше «персональное дело» сладко посапывало, поджав под себя ноги и сложа руки за головой, точь-в-точь как я, когда выпью лишнего, только я во сне не посапываю, а храплю. Бог нам троим судья: может быть, это был чужой мальчик, а может быть, и впрямь наш с Марго незаконный сын, кровинушка, русачок, тем более что мамаша двенадцать лет, как наши под Сталинградом, как Лютер на своих пунктах, стояла на том, что этот мальчишка точно от меня и даже он чихает по-русски, оглушительно, от души.
Несмотря на полночный час, вдруг повалили гости: мужчины все были в одинаковых белых рубашках навыпуск, дамы тоже все в чем-то белом, похожем на балахоны без рукавов. Этой публики оказалось так много, что скоро в доме было не протолкнуться, – видимо, весь квартал пригласили на меня поглазеть, может быть, даже и всю улицу, чтобы соседи удостоверились: моего парня не ветром надуло, и он не сирота казанская, не бастард, а сын русского инженера, уважаемого человека с золотой цепочкой на шее и при часах.
Кстати, о часах. На всех этого добра у меня, разумеется, не хватило, но самых дорогих гостей, по наводке Марго, я одарил китайской продукцией, сфабрикованной под «Rolex», «Casio» и «Longine», а прочим гостям достались зажигалки, какие-то шариковые авторучки, которые случаем нашлись у меня в пиджаке, безопасные бритвы, какие у нас пачками продаются в супермаркетах, и даже запасная зубная щетка пошла в дело и мой миниатюрный швейцарский нож. Гости были в восторге, и некоторые, особо экзальтированные дамы целовали меня взасос.
За ужином подавали: тушеную курицу размером чуть больше нашего сизаря, к которой полагались два куска хлеба из кукурузной муки, рис с изюмом, похожий на кутью, рис с жареными бананами, просто рис; пили домашний ром. Наевшись вволю, веселились, как говорится, до упаду, дамы что-то такое латиноамериканское танцевали, щелкая кастаньетами, мужчины выдергивали друг из-под друга стулья, все пели по-итальянски «Бандьеру россу» и по-испански наши «Подмосковные вечера». Ну, словом, как будто дело было в каком-нибудь Южном Бутове, а не у черта на рогах.
Потом, уже на трезвую голову, мне открылось, что вчерашнюю провизию собирали ради моего приезда со всего квартала, а то и со всей улицы, поскольку продовольствие здесь выдавали по карточкам, и вот что полагалось каждому отдельному едоку: одна курица в месяц, килограмм риса, две буханки хлеба, десяток яиц, полбутылки растительного масла, двести граммов сахарного песку. Я тогда подумал: зачем вообще воспитывать детей, коли человечество в принципе неисправимо, коли единственно дурью беспробудной, если не природным идиотизмом, оно руководствуется, действуя и в быту… Ну как же: род людской даже простой гармонии наладить не в состоянии, – при социал-демократических порядках жизнь ужасна, а народ хороший; при капитализме, хотя бы в российской редакции, жизнь изобильная, а народ – оторви и брось.
С мальчиком моим я познакомился только на другой день, после обеда, когда он пришел из школы, в красно-голубом пионерском галстуке и с русской холщовой сумкой от противогаза через плечо. Марго усадила его мне на колени, парень посидел-посидел, потом надул губы и заревел.
Долго ли, коротко ли, наладили мы холодильные установки, я отобрал у бригады все тюбики с зубной пастой, обиходные медикаменты вроде анальгина и питьевой соды, запасные носки, электрические батарейки и пилочки для ногтей. Все это добро я передал Марго и улетел в Москву, предварительно наказав ей непременно выучить моего мальчишку русскому языку.
Прошло еще несколько лет, и вот как-то в июле, когда в Первопрестольной стояла такая жара, что у прохожих подошвы дымились на ходу, я ухитрился подцепить правостороннее воспаление легких и слег в постель. Ходить за мной было положительно некому, Машка вышла замуж за финна и переехала куда-то в Лапландию, Сашка, тоже отрезанный кусок, завербовался на севера, а с соседями по коммунальной квартире у меня были такие отношения, что в крайнем случае они могли скинуться на венок. Между тем мне становилось все хуже и хуже, температура временами поднималась до сорока, уже какие-то горячечные видения пошли и с пятого этажа стали доноситься призывные голоса. Я дал телеграмму Сашке – в ответ молчание, дал Машке – то же самое, ни гу-гу. Тогда, то ли с отчаяния, то ли уже в бреду, я позвонил Марго. Я поговорил с ней минуты две и потерял сознание, как утоп.
Когда я очнулся, напротив меня сидело мое «персональное дело», но уже в обличье мужчины лет двадцати, с бородкой, коротко стриженный и такой же лопоухий, каким я был в рекомые двадцать лет. Он меня поил из чайной ложки какой-то гадостью, а я думал: точно, не нужно воспитывать детей, бесполезное это дело, потому что как господь Бог задумает, так оно и сбудется, – уж кто-кто, а Вседержитель не подведет.
2010
КОШМАР
Говорят, родовая память бывает особенно сильна в тех социях и народах, которые основательно настрадались от богоданного климата, превратностей исторического процесса и, главное, от властей. Если так оно и есть, то мы, русаки, должны быть памятливы необыкновенно, потому что со времен Аскольда и Дира наши люди немало хлебнули горя, и какие только беды мы не претерпели, и кто только нас не пробовал на излом.
Во всяком случае, Васе Ландышеву, студенту-историку Московского университета, было отлично известно, почем в России фунт лиха и какими последствиями у нас чреват независимый взгляд на вещи, и тем не менее он совершил поступок, который никогда не совершил бы осмотрительный человек.
Именно, на четвертом году учебы, когда приспела пора писать очередную курсовую работу, он заявил на усмотрение кафедры сразу две темы: «Стигматы[5] как психофизический феномен» и «Норманнские конунги на Руси». Василий вообще был юноша взбалмошный, строптивый и, по мнению сокурсников, даже несколько не в себе.
Заведующий кафедрой, Хохлов Павел Петрович, ему сказал:
– Не жалеете вы себя, Ландышев, просто-таки напросто лезете на рожон. Ну виданное ли это дело, чтобы писать курсовую работу про стигматы, когда в стране тридцать лет как торжествует воинствующий атеизм?! Кем, простите за выражение, надо быть, чтобы продвигать реакционную норманнскую теорию, которая идет вразрез с курсом партии на борьбу против низкопоклонства перед Западом и которую еще Ломоносов изобличил?! Это вылазка, Ландышев, другого слова не нахожу!
Василий слушал и только моргал правым глазом в недоумении, поскольку он никак не ожидал такой ожесточенной реакции на предметы, казалось бы, далекие от злобы дня и представляющие голый академический интерес. Наконец, он попробовал возразить:
– Однако же, Павел Петрович, существование стигматов – это научный факт. И первых государей на Руси звали Ингвар и Хольг, а не Сережа и Михаил, – это тоже научный факт.
Профессор ему в ответ: