Революция (сборник) Прилепин Захар

Виды природы Пухова не удивили: каждый год случается одно и то же, а чувство уже деревенеет от усталой старости и не видит остроты разнообразия. Как почтовый чиновник, он не принимал от природы писем в личные руки, а складывал их в темный ящик обросшего забвением сердца, который редко отворяют. А раньше вся природа была для него срочным известием.

За Ростовом летали ласточки – любимые птицы молодого Пухова, а теперь он думал: видел я вас, чертей, если бы иное что летало, а то старые птицы!

Так он и доехал до самого конца.

– Явился? – поднял глаза от служебных бумаг Шариков.

– Вот он! – обозначил себя Пухов и начал разговаривать по существу.

В тот год советский нефтяной промысел собирал к себе старых мастеровых, заблудившихся в темноте далеких родин и на проселках революции.

Каждый день приезжали буровые мастера, тартальщики, машинисты и прочий похожий друг на друга народ.

Несмотря на долгий голод, народ был свежий и окрепший, будто насыщенный прочной пищей.

Шариков теперь ведал нефтью – комиссар по вербовке рабочей силы. Вербовал он эту силу разумно и доверчиво. Приходил в канцелярию простой, сильный человек и обращался:

– Десять лет в Сураханах тарталил, теперь опять на свою работу хочу!

– А где ты был в революционное время? – допрашивал Шариков.

– Как где? Здесь делать нечего было!..

– А где ты ряжку налопал? Дезертиром в пещере жил, а баба тебе творог носила.

– Что ты, товарищ! Я – красный партизан, здоровье на воздухе нажил!

Шариков в него всматривался. Тот стоял и смущался.

– Ну, на тебе талон на вторую буровую, там спросишь Подшивалова, он все знает.

Пухов обсиживался в канцелярии и наблюдал. Его удивляло, отчего так много забот с этой нефтью, раз ее люди сами не делают, а берут готовой из грунта.

– Где насос, где черпак – вот и все дело! – рассказывал он Шарикову. – А ты тут целую подоплеку придумал!

– А как же иначе, чудак? Промысел – это, брат, надлежащее мероприятие, – ответил Шариков не своей речью.

«И этот, должно, на курсах обтесался, – подумал Пухов. – Не своим умом живет: скоро все на свете организовывать начнет. Беда».

Шариков поставил Пухова машинистом на нефтяной двигатель – перекачивать нефть из скважины в нефтехранилище. Для Пухова это было самое милое дело: день и ночь вращается машина – умная, как живая, неустанная и верная, как сердце. Среди работы Пухов выходил иногда из помещения и созерцал лихое южное солнце, сварившее когда-то нефть в недрах земли.

– Вари так и дальше! – сообщал вверх Пухов и слушал танцующую музыку своей напряженной машины.

Квартиры Пухов не имел, а спал на инструментальном ящике в машинном сарае. Шум машины ему совсем не мешал, когда ночью работал сменный машинист. Все равно на душе было тепло – от удобств душевного покоя не приобретешь; хорошие же мысли приходят не в уюте, а от пересечки с людьми и событиями – и так дальше. Поэтому Пухов не нуждался в услугах для своей личности.

– Я – человек облегченного типа! – объяснял он тем, которые хотели его женить и водворить в брачную усадьбу.

А такие были: тогда социальная идеология была не развита и рабочий человек угощал себя выдумкой.

Иногда приезжал на автомобиле Шариков и глядел на буровые вышки, как на корабли. Кто из рабочих чего просил, он сейчас же давал.

– Товарищ Шариков, выпиши клок мануфактуры – баба приехала, оборвалась в деревне!

– На, черт! Если спекульнешь – на волю пущу! Пролетариат – честный предмет! – И выписывал бумажку, стараясь так знаменито и фигурно расписаться, чтобы потом читатель его фамилии сказал: товарищ Шариков – это интеллигентный человек!

Шли недели, пищи давали достаточно, и Пухов отъедался. Жалел он об одном, что немного постарел, нет чего-то нечаянного в душе, что бывало раньше.

Кругом шла, в сущности, хорошая, легкая жизнь, поэтому Пухов ее не замечал и не беспокоился. Кто такой Шариков? – Свой же друг. Чья нефть в земле и скважины? – Наши, мы их сделали. Что такое природа? – Добро для бедных людей. И так дальше. Больше не было тревоги и удручения от имущества и начальства.

Как-то приехал Шариков и говорил сразу Пухову, как будто всю дорогу думал об этом:

– Пухов, хочешь коммунистом сделаться?

– А что такое коммунист?

– Сволочь ты! Коммунист – это умный, научный человек, а буржуй – исторический дурак!

– Тогда не хочу.

– Почему не хочешь?

– Я – природный дурак! – объявил Пухов, потому что он знал особые ненарочные способы очаровывать и привлекать к себе людей и всегда производил ответ без всякого размышления.

– Вот гад! – засмеялся Шариков и поехал начальствовать дальше.

Со дня прибытия в Баку Пухову стало навсегда хорошо. Вставал он рано, осматривал зарю, вышки, слушал гудок парохода и думал кое о чем. Иногда он вспоминал свою умершую от преждевременного износа жену и немного грустил, но напрасно.

Однажды он шел из Баку на промысел. Он заночевал у Шарикова. К тому брат из плена вернулся, и было угощение. Ночь только что кончилась. Несмотря на бесконечное пространство, в мире было уютно в этот ранний чистый час, и Пухов шагал, наливаясь какой-то прелестью. Гулко и долго гудел дальний нефтеперегонный завод, распуская ночную смену.

Весь свет переживал утро, и каждый человек знал про это происшествие: кто явно торжествуя, кто бурча от смутного сновидения.

Нечаянное сочувствие к людям, одиноко работавшим против вещества всего мира, прояснялось в заросшей жизнью душе Пухова. Революция – как раз лучшая судьба для людей, верней ничего не придумаешь. Это было трудно, резко и сразу легко, как нарождение.

Во второй раз – после молодости – Пухов снова увидел роскошь жизни и неистовство смелой природы, неимоверной в тишине и в действии.

Пухов шел с удовольствием, чувствуя, как и давно, родственность всех тел к своему телу. Он постепенно догадывался о самом важном и мучительном. Он даже остановился, опустив глаза, – нечаянное в душе возвратилось к нему. Отчаянная природа перешла в людей и в смелость революции. Вот где таилось для него сомнение.

Душевная чужбина оставила Пухова на том месте, где он стоял, и он узнал теплоту родины, будто вернулся к детской матери от ненужной жены. Он тронулся по своей линии к буровой скважине, легко превозмогая опустевшее счастливое тело.

Пухов сам не знал – не то он таял, не то рождался.

Свет и теплота утра напряглись над миром и постепенно превращались в силу человека.

В машинном сарае Пухова встретил машинист, ожидавший смены. Он слегка подремывал и каждую минуту терял себя в дебрях сна и возвращался оттуда.

Га з двигателя Пухов вобрал в себя, как благоухание, чувствуя свою жизнь во всю глубину – до сокровенного пульса.

– Хорошее утро! – сказал он машинисту.

Тот потянулся, вышел наружу и равнодушно освидетельствовал:

– Революционное вполне.

1928

Аркадий Аверченко

Хомут, натягиваемый клещами

Москвич кротко сидел дома и терпеливо пил черемуховый чай с лакрицей вместо сахара, со жмыховой лепешкой вместо хлеба, и с вазелином вместо масла.

Постучались.

Вошел оруженосец из комиссариата.

– Так что, товарищ, пожалуйте по наряду на митинг. Ваша очередь слушать.

– Ишь ты, ловкий какой! Да я на прошлой неделе уже слушал!

– Ну, что ж. А это новый наряд. Товарищ Троцкий будет говорить речь о задачах момента.

– Послушайте… ей-богу, я уже знаю, что он скажет. Будет призывать еще годика два потерпеть лишения, будет всех звать на красный фронт против польской белогвардейщины, против румынских империалистов, будет обещать на будущей неделе мировую революцию… Зачем же мне ходить, если я знаю?..

– Это меня не касаемо. А только приказано набрать 1640 штук, по числу мест, – я и набираю…

– Вот тут один товарищ рядом живет, Егоров ему фамилия, кажется, он давно не был? Вы бы к нему толкнулись.

– Нечего зря и толкаться. Вчера в Чека забрали за пропуск двух митингов. Так что ж… Записывать вас?

– У меня рука болит.

– Чай, не дрова рубить! Сиди, как дурак, и слушай!

– Понимаете, сыпь какая-то на ладони, боюсь застудить.

– Можете держать руку в кармане.

– А как же аплодировать? Ежели не аплодировать, то за это самое…

– Хлопай себя здоровою рукой по затылку, – только всего и дела.

Хозяин помолчал. Потом будто вспомнил.

– А то еще в соседнем флигеле живет один такой: Пантелеев. До чего любит эти самые митинги! Лучше бы вы его забрали. Лют до митинга! Как митинг, – так его и дома не удержишь. Рвется прямо.

– Схватились! Уже третий день на складе у нас лежит. Разменяли. Можете представить – заснул на митинге!

– Послушайте… А вдруг я засну?

– В Чеке разбудят.

– Товарищ… Стаканчик денатуратцу – разрешите предложить?

– За это чувствительно благодарен! Ваше здоровье! А только ослобонить никак не возможно. Верите совести: целый день гойдаю, как каторжный, все публику натягиваю на эти самые митинги, ну их… к этому самому! У всякого то жена рожает, то он по службе занят, то выйти не в чем. Масса белобилетчиков развелось! А один давеча, как дитя, плакал, в ногах валялся: «дяденька, говорит, увольте! С души прет, говорит, от этого самого Троцкого. Ну, что, говорит, хорошего, ежели я посреди речи о задачах Интернационала – в Ригу вдруг поеду?!» Он плачет, жена за ним в голос, дети вой подняли, – инда меня слеза прошибла. Одначе – забрал. Потому обязанность такая. Раз ты свободный советский гражданин – слушай Троцкого, сволочь паршивая! На то тебе и свобода дадена, чтоб ты Троцкую барщину сполнял! Так записать вас?

– А, ч-черт!.. А что, не долго будет?

– Да нет, где там долго! Много ли – полтора-два часа. Черт с ними, идите, господин, не связывайтесь лучше! И мне, и вам покойнее. Речь Троцкого, речь Бухарина, речь венгерского какого-то холуя, – да и все. Ну, потом, конечно, лезорюция собрамшихся.

– Ну, вот видите – еще и резолюция. Это так задержит…

– Котора задержит? Лезорюция?! Да она уже готовая, отпечатанная. Вот у меня и енземплярчик есть для справки.

Оруженосец отставил ружье, пошарил в разносной сумке и вынул серую бумажку… Москвич прочел:

«Мы, присутствовавшие на митинге тов. Троцкого, подавляющим большинством голосов вынесли полнейшее одобрение всей советской политике, как внутренней, так и внешней; кроме того, призываем красных товарищей на последний красный бой с белыми польскими панами, выражаем согласие еще, сколько влезет, терпеть всяческие лишения для торжества III Интернационала и приветствуем также венгерского товарища Бела Куна!

Да здравствует Троцкий, долой соглашателей, все на польских панов!

Следует 1639 подписей».

Прочел хозяин. Вздохнул так глубоко, что на рубашке отскочила пуговица.

– Ну, что же… Ехать так ехать, как сказал Распутин, когда Пуришкевич бросал его с моста в воду.

1921

Михаил Зощенко

Жертва революции

Ефим Григорьевич снял сапог и показал мне свою ногу. На первый взгляд, ничего в ней особенного не было. И только при внимательном осмотре можно было увидеть па ступне какие-то зажившие ссадины и царапины.

– Заживают, – с сокрушением сказал Ефим Григорьевич. – Ничего не поделаешь – седьмой год все-таки пошел.

– А что это? – спросил я.

– Это? – сказал Ефим Григорьевич. – Это, уважаемый товарищ, я пострадал в Октябрьскую революцию. Нынче, когда шесть лет прошло, каждый, конечно, пытается примазаться: и я, дескать, участвовал в революции, и я, мол, кровь проливал и собой жертвовал. Ну, а у меня все-таки явные признаки. Признаки не соврут… Я, уважаемый товарищ, хотя на заводах и не работал и по происхождению я бывший мещанин города Кронштадта, но в свое время был отмечен судьбой – я был жертвой революции. Я, уважаемый товарищ, был задавлен революционным мотором.

Тут Ефим Григорьевич торжественно посмотрел на меня и, заворачивая ногу в портянку, продолжал:

– Да-с, был задавлен мотором, грузовиком. И не так чтобы как прохожий или там какая-нибудь мелкая пешка, по своей невнимательности или слабости зрения, напротив – я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию. Вы бывшего графа Орешина не знали?

– Нет.

– Н у, так вот… У этого графа я и служил. В полотерах… Хочешь не хочешь, а два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы обожали, чтобы с воском. А по мне, так наплевать – только расход лишний. Хотя, конечно, блеск получается. А графы были очень богатые и в этом смысле себя не урезывали.

Так вот такой был, знаете ли, случай: натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник, за четыре дня до революции, бежит ко мне ихний швейцар и зовет:

– Иди, говорит, кличут. У графа, говорит, кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо! А не то тебе голову отвернут.

Я пиджачишко накинул, похряпал на дорогу – и к ним.

Прибегаю. Вваливаюсь, натурально, в комнаты.

Гляжу – сама бывшая графиня бьется в истерике и по ковру пятками бьет.

Увидела она меня и говорит сквозь слезы:

– Ах, говорит, Ефим, комси-комса, не вы ли сперли мои дамские часики, девяносто шестой пробы, обсыпанные брильянтами?

– Что вы, – говорю, – что вы, бывшая графиня! На что, говорю, мне дамские часики, если я мужчина? Смешно, говорю. Извините за выражение.

А она рыдает:

– Нет, – говорит, – не иначе как вы сперли, комси-комса.

И вдруг входит сам бывший граф и всем присутствующим возражает:

– Я, говорит, чересчур богатый человек, и мне раз плюнуть и растереть ваши бывшие часики, но, говорит, это дело я так не оставлю. Руки, говорит, свои я не хочу пачкать о ваше хайло, но подам ко взысканию, комси-комса. Ступай, говорит, отселева.

Я, конечно, посмотрел в окно и вышел.

Пришел я домой, лег и лежу. И ужасно скучаю от огорчения. Потому что не брал я ихние часики.

И лежу я день и два – пищу перестал вкушать и все думаю, где могли быть эти обсыпанные часики.

И вдруг – на пятый день – как ударит меня что-то в голову.

«Батюшки, – думаю, – да ихние часики я же сам в кувшинчик с пудрой пихнул. Нашел на ковре, думал, медальон, и пихнул».

Накинул я сию минуту на себя пиджачок и, не покушав даже, побежал на улицу. А жил бывший граф на Офицерской улице.

И вот бегу я по улице, и берет меня какая-то неясная тревога. Что это, думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии? С чего бы это, думаю.

Спрашиваю у прохожих. Отвечают:

– Вчера произошла Октябрьская революция.

Поднажал я – и на Офицерскую.

Прибегаю к дому. Толпа. И тут же мотор стоит. И сразу меня как-то осенило: не попасть бы, думаю, под мотор. А мотор стоит… Н у, ладно. Подошел я ближе, спрашиваю:

– Чего тут происходит?

– А это, – говорят, – мы которых аристократов в грузовик сажаем и арестовываем. Ликвидируем этот класс.

И вдруг вижу я – ведут. Бывшего графа ведут в мотор. Растолкал я народ, кричу:

– В кувшинчике, – кричу, – часики ваши, будь они прокляты! В кувшинчике с пудрой.

А граф, стерва, нуль на меня внимания и садится.

Бросился я ближе к мотору, а мотор, будь он проклят, как зашуршит в тую минуту, как пихнет меня колосьями в сторону.

«Ну, – думаю, – есть одна жертва».

Тут Ефим Григорьевич опять снял сапог и стал с досадой осматривать зажившие метки на ступне. Потом снова надел сапог и сказал:

– Вот-с, уважаемый товарищ, как видите, и я пострадал в свое время и являюсь, так сказать, жертвой революции. Конечно, я не то чтобы этим задаюсь, но я не позволю никому над собой издеваться. А между прочим председатель жилтоварищества обмеривает мою комнату в квадратных метрах, да еще тое место, где комод стоит, – тоже. Да еще издевается: под комодом, говорит, у вас расположено около полметра пола. А какие же это полметра, ежели это место комодом занято? А комод – хозяйский.

1923

Аркадий Гайдар

Угловой дом

– На перекрестки! – задыхаясь, крикнул командир отряда. – Всю линию от Жандармской до Покровки… Сдыхайте, но продержитесь три часа.

И вот…

Нас было шестеро, остановившихся перед тяжелой кованой дверью углового дома. Три раза дергал матрос за ручку истерично звякающего звонка – три раза в ответ молчала глухо замкнувшаяся крепость. И на четвертый, оборвав лязгнувшую проволоку, ударил с досады матрос прикладом по замку и сказал, сплевывая:

– Не отопрут, сволочи, а занять надо. Р-раз! Через забор, ребята!

Исцарапав руки о железные гвозди, натыканные рядами, мы через забор пробрались во двор, достали лестницу, вышибли окошко, выходящее в сад. Я первым прыгнул в чужую, незнакомую квартиру, за мной матрос, потом Галька, потом все остальные.

– Вперлись куда-то к бабам в спальню! – пробормотал Степан-сибиряк, с удивлением поглядывая на свои огромные грязные сапоги и на белоснежное одеяло пуховой кровати.

Мы распахнули дверь в следующую комнату и столкнулись с седоватым джентльменом, лицо которого выражало крайнее удивление и крайнее негодование на способ, при помощи которого мы проникли в дом.

– На каком основании вы ворвались в чужую квартиру без согласия ее хозяина? – спросил он. – Будьте добры тотчас же покинуть помещение!

Вопреки обыкновению, матрос не изругался сразу, а вежливо объяснил седоватому джентльмену, что юнкеpa собираются атаковать революционный штаб и мы имеем огромное и вполне законное желание всеми способами противодействовать этому. Внезапное же появление через окошко со стороны дамского будуара объяснил недостатком времени и невозможностью дозвониться в, очевидно, испорченный звонок.

Но так как это объяснение не показалось удовлетворительным седоватому джентльмену, то матрос загнул особую, припасенную только для торжественных случаев формулу, от которой едва ли не случился обморок с одной из девиц, имевших неосторожность выглянуть из соседней комнаты…

И добавил, что начихать вообще ему на все права, установленные буржуями, тем более что стреляют уже возле Семеновской площади.

Через пять минут все хозяева были заперты в чулан. И матрос стал комендантом крепости.

Я мог бы многое рассказать, что было дальше: как стучали приклады в окованную железом дверь, как разоряли мы белоснежные постели, стаскивая перины и затыкая ими обстреливаемые окна. И как встретилась Галька у веранды с пробирающимся к окну юнкером.

И Галька была красива, юнкер был тоже красив. Галька разбила ему голову выстрелом из нагана, потому что красота – это ерунда, а важно было три часа продержаться на перекрестке до тех пор, пока со станции Морозовки не подойдет сагитированный и взбольшевиченный батальон.

Я мог бы многое рассказать, и мне жаль, что в газетном подвале «Звезды» всего шесть колонок. И потому продолжаю прямо с конца, то есть с той минуты, когда Гальки уже не было, а была только счастливая улыбка, застывшая на мертвых губах ее взбалмошно кудрявой головки, когда Степан-сибиряк и Яшка валялись – должно быть, впервые за всю свою жизнь – на мягком персидском ковре, разрисовывая его кровью, а нас осталось всего трое.

Звякнуло разбиваемое в сотый раз окно, заклубилась пылью штукатурка лепного потолка, заметалась рикошетом пойманная пуля и, обессиленная, упала на мягкий плюш зеленого кресла.

Звякнули в сто первый раз осколки стекол, и стыдливо опустили глаза строгие мадонны, беспечные нимфы раззолоченных картин от залпа особенной ругани, выпущенной матросом, когда рванула контрреволюционная пуля в приклад матросской винтовки, искорежила магазинную коробку.

– Лучше бы в голову, стерва! – проговорил он, одной рукой отбрасывая винтовку в сторону, другой выхватывая маузер из кобура.

– Сколько времени еще осталось?

Но часы, тяжелые, солидные, едко смеялись лицом циферблата и, точно умышленно, затягивали минуты. Сдерживали ход тяжелых стрелок. Для того чтобы дать возможность сомкнуться кольцу молчаливо враждебных стен и сжать мертвой хваткой последних трех из «банды», разгромившей бархатный уют пальмовых комнат.

Оставалось еще сорок минут, когда матрос, насторожив вдруг спаянное с сережкой ухо и опрокидывая столик с китайской вазой, с ревом бросился в соседнюю комнату.

И почти одновременно оттуда три раза горячо ахнул его маузер.

Потом послышался крик. Отчаянный женский крик.

Мы со Степаном бросились к нему.

Распахнули дверь.

И сквозь угарное облачко пороховой дымки увидали плотно сжатые брови матроса, а в ногах у него – белое шелковое платье и тонкую, перехваченную браслетом руку, крепко сжимающую ключ.

– Курва! – холодно сказал матрос. – Она выбралась через окошко чулана и хотела открыть дверь.

У меня невольно мелькнула мысль о Гальке. На губах у Гальки играла счастливая полудетская улыбка…

А у этой? Что застыло у нее на губах? Сказать было нельзя, потому что губы были изуродованы пулей маузера. Но черты лица были окутаны страхом, а в потухающих глазах, в блеске золотого зуба была острая, открытая ненависть.

И я понял и принял эту ненависть, как и Галькину улыбку.

Впрочем, это все равно, потому что обе они были уже мертвы.

Мы кинулись назад и, пробегая мимо лестницы, услышали, как яростно ударами топора кто-то дробил и расщепывал нашу дверь.

– Точка! – сказал я матросу, закладывая последнюю обойму. – Сейчас вышибут дверь. Не пора ли нам сматываться?

– Может быть, – ответил матрос. – Но я, прежде чем это случится, я вышибу мозги из твоей идиотской башки, если ты повторишь еще раз!

И я больше не повторял. Мы втроем метались от окна к окну.

А когда последний патрон был выпущен и взвизгнувшая пуля догнала проскакавшего мимо кавалериста, – отбросил матрос винтовку, повел глазами по комнате, и взгляд его остановился на роскошном, высеченном из мрамора изваянии Венеры.

– Стой! – сказал он. – Сбросим напоследок эту хреновину им на голову.

И тяжелая, изящная Венера полетела вниз и загрохотала над крыльцом, разбившись вдребезги. И это было неважно, потому что Венера – это ерунда, а перекрестки… революционный штаб… и так далее…

Это было все давно-давно. Дом тот все там же, на прежнем месте, но седоватого джентльмена в нем нет. Там есть сейчас партклуб имени Клары Цеткин. И диван, обитый красной кожей, на котором умерла Галька, стоит и до сих пор. И когда по четвергам я захожу на очередное партсобрание, я сажусь на него, и мне вспоминается золотой зуб, поблескивающий ненавистью, звон разбитого стекла и счастливая улыбка мертвой Гальки.

У нее была темнокудрявая огневая головка. И она звонко, как никто, умела кричать:

– Да здравствует революция!

1925

Стивен Винсент Бене

Литания для современных диктатур

[14]

  • Об искалеченных, об убиенных,
  • Об угнетенных, сирых и убогих,
  • О призраках в горящих городах…
  • О тех, кого привезли, втолкнули и начали бить
  • Крепкие парни с упругими кулаками:
  • Без передышки, по голове, по спине, и об стол,
  • И с размаху в пах, чтобы корчился на полу,
  • Как полумертвая курица, а тот, кого следом ввели,
  • Смотрел побелевшими, расширенными зрачками.
  • О тех, кто при этом хрипел «Рот Фронт» или «Боже, храни короля!»,
  • И о тех, кто держался смирней, но был избит точно так же.
  • О тех, кто выплевывал в коридоре
  • Кровь и обломки зубов
  • И засыпал сном праведника на цементном полу
  • Со сладкой мечтой напоследок прикончить конвойного в грязном сортире,
  • О тех, с ввалившимися глазами и негасимым огнем!
  • О тех, кто остался хромым, изуродованным, – и о тех,
  • Кого безымянным зарыли в тюремном дворе
  • И до рассвета сровняли могилу с землею.
  • О тех, кто был сразу убит. И о тех, что годами
  • Ждали, терпели, надеялись, шли по утрам на работу,
  • В магазин за продуктами, на собрание подпольщиков,
  • Обзаводились детьми, запасались оружием и, наконец,
  • Были схвачены и перебиты, как крысы.
  • Об изгнанниках,
  • Которые чудом спаслись за границу;
  • О тех, кто снимает маленькие комнатушки в больших чужих городах
  • И вспоминает родину: высокие зеленые травы,
  • Родной язык, голоса далекого детства, запах ветра в то лето,
  • Форму комнат, вкус кофе, разговоры с друзьями,
  • Любимый город, знакомый столик в кафе,
  • Надгробные камни, под которыми им не лежать,
  • Землю, в которой им не лежать. Дети у них – иностранцы.
  • О тех, кто разрабатывал планы, и возглавлял, и терпел поражение,
  • И о тех простофилях, кто однажды без всякого плана
  • Разозлился и рассказал анекдот, и на них донесли,
  • И они не могли оправдаться и были отправлены в лагерь,
  • Чтобы приехать обратно в закрытых гробах с ярлыками:
  • «Умер от пневмонии», «Убит при попытке к бегству».
  • О тех, кто выращивал хлеб и был застрелен возле снопов,
  • О тех, кто выращивал хлеб и был отправлен в пески или в тундру
  • И там тосковал, как по раю, по хлебному полю.
  • О тех, на кого донесли их родные дети, чистенькие гаденыши,
  • В награду получившие мятный пряник и похвалу Образцового Государства,
  • О всех задушенных, кастрированных и просто уморенных голодом
  • Во имя создания Образцовых Государств; о повешенном священнике в рясе,
  • О еврее с раздавленной грудью и угасающими глазами,
  • О смутьяне, которого вздернули люди в штатском, —
  • Именем Образцового Государства, во имя Образцовых Государств.
  • О тех, кого выдал сосед, с которым здоровались за руку,
  • И о предателях, сидящих на жестких стульях,
  • Со струйками пота на лбу, с дергающимися пальцами,
  • Называющих улицу, номер дома и имя того человека.
  • И о тех, кто сидел за накрытым столом,
  • И лампа горела, и пахло едой,
  • И они говорили вполголоса, и тут послышался шум моторов
  • И в дверь постучали; они быстро переглянулись,
  • И женщина с застывшим лицом пошла открывать,
  • Оправляя платье: «Мы все здесь честные граждане.
  • Мы веруем в Образцовое Государство». И больше уже никогда
  • Не появлялись ни Коротышка, ни Тони, ни Карл,
  • А семью уничтожили позже.
  • Больше уже никогда… Мы слышали выстрелы ночью,
  • Но утром никто из соседей не знал, что случилось.
  • Ничего не поделаешь, нужно идти на работу. И я не видала его
  • Целых три дня, я чуть не сошла с ума,
  • А тут еще все эти патрули со своими вонючими ружьями,
  • И когда он вернулся, то походил на пьяного, и на нем была кровь.
  • О женщинах, что тайком по ночам оплакивают погибших,
  • О детях, привыкших молчать, – постаревших детях,
  • В которых плюют одноклассники. О разгромленной лаборатории,
  • О разграбленном доме, заплеванных картинах, загаженных колодцах.
  • О Разуме, который убили и голым швырнули на площадь…
  • И никто не пошевелился, и никто не сказал ни слова.
  • О холодном прикладе и горячей пуле,
  • О веревке на шее, о наручниках на запястьях,
  • Об огромном металлическом голосе, который лжет из тысяч радиорупоров,
  • О заикающемся пулемете, который ответит на все вопросы.
  • О человеке, распятом на кресте пулеметных очередей,
  • Человеке без имени, без орденов, без надежды на воскресение,
  • Темная голова свисает под тяжестью смерти, тело пропахло
  • Кислым запахом бесконечных тюрем – Джон Смит, Джон Доу,
  • Джон Никто – о, припомните, как его звали!
  • Безликий, как вода, беззащитный, как пыль на дороге,
  • Оскверненный, как эта земля, отравленная химическими снарядами,
  • И одичавший от цивилизации.
  • Вот он.
  • Вот человек, которого съели за зеленым столом
  • (Перед тем как приняться за мясо, гости надели перчатки),
  • Вот он, плод с древа войны, плод с древа мира,
  • Последнее изобретение, новый агнец,
  • Разгадка всех премудростей всех мудрецов.
  • И до сих пор он висит на кресте, все никак не умрет,
  • И до сих пор над железным городом нашей эпохи
  • Меркнет свет и зловеще струится кровь.
  • Мы думали, с этим покончено, но мы ошибались.
  • Мы думали, мы мудры, оттого что сильны.
  • Мы думали, наш скорый поезд везет нас в вечность.
  • Мы думали, скоро совсем рассветет.
  • Но поезд сошел с рельсов, и его захватили бандиты.
  • Но силой и властью сегодня владеют кабан и гадюка.
  • Но непроглядная ночь надвигается снова на Запад.
  • Мы, как и наши отцы, посеяли зубы дракона.
  • Наши дети знают войну и боятся солдат.
1938

Тасос Ливадитис

Канун рождества

[15]

  • Холодно
  • небо как грязная майка
  • стоим шеренгой
  • вытянувшись
  • кто-то дует на пальцы
  • кто-то кусает пальцы
  • рядом парень в прыщах
  • молчит
  • мерзнет
  • бумажка зацепилась за проволоку
  • и тоже мерзнет
  • грузовики подъезжают
  • запах бензина
  • хлопают дверцы
  • у капитана глаза из дегтя
  • голос из-за поднятого воротника
  • один за другим
  • каждый кто услышит имя свое
  • выходит
  • до свиданья прощайте
  • земля скрипит под ногами
  • кто-то махнул рукой
  • парень в прыщах уходит
  • остались следы от ботинок
  • скоро их смоет дождь
  • к руке скользнула рука
  • эти часы мне не понадобятся прощай
  • бумажка на проволоке
  • все еще мерзнет.
  • Грузовики отъезжают.
  • Двадцать человек калачиками в палатке
  • даже языком повернуть невозможно
  • но руки соседей готовы
  • боль твою разделить.
  • И чтоб умереть
  • места достаточно.
  • Давайте же
  • вместе
  • подуем на крошечный уголек
  • надежды
  • в час когда лампа погасла
  • когда дремлется страже
  • когда лагерь надел
  • изорванную шинель
  • тумана…
  • Он вошел к нам с улыбкой
  • на рябоватом лице
  • точно асфальт испещренный
  • капельками дождя.
  • Водитель трамвая судя по кителю.
  • Мы потеснились
  • он старательно расстелил одеяло
  • и посмотрел нам в глаза.
  • Потом из кармана
  • он вынул какие-то дешевые карамельки
  • с прилипшими крошками табака
  • и разделил на всех.
  • Его забрали ночью внезапно
  • и убили тут же во дворе
  • его водительский китель отбросили в сторону
  • но улыбку он крепко стиснул зубами
  • чтоб улыбку не отобрали…
  • Жестяная крыша на кухне грохочет.
  • Стекло разбито
  • дыру затыкает мрак.
  • Капает с потолка.
  • Фомас зажимает картофелину коленями
  • и аккуратно чистит ее
  • единственной рукой
  • другую ему отрубили.
  • Краешком глаза
  • мы поглядываем на часового
  • вошедшего вместе с порывом
  • обледеневшего ветра. Его подбородок
  • подрагивает за шарфом
  • цвета хаки…
  • Падает снег. Ты кутаешься в шинель.
  • Из дома где живет комендант
  • доносится музыка. Чуть дальше
  • молчание.
  • Доброй ночи доброго Рождества.
  • Ты размышляешь о звездах
  • утонувших в тумане
  • о завтрашнем дне
  • когда тебя могут убить.
  • Но теперь этот голос
  • как шерстяной карман
  • спрячь в него свои руки.
  • – Доброй ночи Фомас. Доброго Рождества.
  • И сердце твое освещается
  • как новогодняя елка.
1950

Хорхе Луис Борхес

Тема предателя и героя

So the Platonic Year

Whirls out new right and wrong,

Whirls in the old instead;

All men are dancers and their tread

Goes to the barbarous clangour of a gong.

W.B.Yeats. The Tower[16]

[17]

Под явным влиянием Честертона (изобретателя и разгадчика изящных тайн) и надворного советника Лейбница (придумавшего предустановленную гармонию) я вообразил себе нижеследующий сюжет, который, возможно, разовью в свободные вечера, но который и в этом виде в какой-то мере оправдывает мое намерение. Мне недостает деталей, уточнений, проверок; целые зоны этой истории от меня еще скрыты; сегодня, 3 января 1944 года, она видится мне так.

Действие происходит в некоей угнетаемой и упрямой стране: Польше, Ирландии, Венецианской республике, каком-нибудь южноамериканском или балканском государстве… Вернее сказать, происходило, ибо, хотя рассказчик наш современник, сама-то история произошла в начале или во второй четверти XIX века. Возьмем (ради удобства изложения) Ирландию; возьмем год 1824-й. Рассказчика зовут Райен, он правнук юного, героического, красивого, застреленного Фергюса Килпатрика, чья могила подверглась загадочному ограблению, чье имя украшает стихи Браунинга и Гюго, чья статуя высится на сером холме посреди рыжих болот.

Килпатрик был заговорщиком, тайным и славным вождем заговорщиков; подобно Моисею, который с земли моавитской видел вдали землю обетованную, но не смог ступить на нее, Килпатрик погиб накануне победоносного восстания, плода его дум и мечтаний. Близится дата первого столетия со дня его гибели; обстоятельства убийства загадочны; Райен, посвятивший себя созданию биографии героя, обнаруживает, что загадка убийства выходит за пределы чисто уголовного дела. Килпатрика застрелили в театре; британская полиция убийцу так и не нашла; историки заявляют, что эта неудача отнюдь не омрачает ее славу, так как убийство, возможно, было делом рук самой полиции. Района смущают и другие грани загадки. Они отмечены элементами цикличности: в них словно бы повторяются или комбинируются факты из разных отдаленных регионов, отдаленных эпох. Так, всем известно, что сбиры, произведшие осмотр трупа героя, нашли невскрытое письмо, предупреждавшее об опасности появления в театре в этот вечер; также Юлий Цезарь, направляясь туда, где его ждали кинжалы друзей, получил донесение с именами предателей, которое не успел прочитать. Жена Цезаря Кальпурния видела во сне, что разрушена башня, которой Цезаря почтил сенат; ложные анонимные слухи накануне гибели Килпатрика разнесли по всей стране весть о пожаре в круглой башне в Килгарване, что могло показаться предзнаменованием, ибо Килпатрик родился в Килгарване. Эти аналогии (и другие) между историей Цезаря и историей ирландского заговорщика приводят Райена к предположению об особой, нам неведомой форме времени, об узоре, линии которого повторяются. Ему приходит на ум децимальная схема, изобретенная Кондорсе; также морфологии истории, предложенные Гегелем, Шпенглером и Вико; человечество Гесиода, вырождающееся в движении от золотого века к железному. Ему приходит на ум учение о переселении душ, которое окружало ужасом кельтские письмена и которое сам Цезарь приписывал британским друидам; он думает, что Фергюс Килпатрик, прежде чем быть Фергюсом Килпатриком, был Юлием Цезарем. Из этого циклического лабиринта выводит Райена одно любопытное совпадение, но такое совпадение, которое тотчас заводит его в другие лабиринты, еще более запутанные и разнородные; слова какого-то нищего, заговорившего с Фергюсом Килпатриком в день его смерти, были предсказаны Шекспиром в трагедии «Макбет». Чтобы история подражала истории, одно это достаточно поразительно; но чтобы история подражала литературе, это и вовсе непостижимо… Райен обнаружил, что в 1814 году Джеймс Алегзандер Нолан, самый старый друг героя, перевел на гаэльский главные драмы Шекспира, и среди них «Юлия Цезаря». Он также нашел в архивах рукопись статьи Нолана о швейцарских «Festspiele»,[18] многочасовых кочующих театральных представлениях, которые требуют тысяч актеров и повторяют исторические эпизоды в тех же городах и горах, где они происходили. Другой неизданный документ открывает ему, что Килпатрик, за несколько дней до кончины, председательствуя на своем последнем заседании, подписал смертный приговор предателю, чье имя было зачеркнуто. Такой приговор никак не согласуется с милосердным нравом Килпатрика. Райен исследует дело (его исследования – один из пробелов в сюжете), и ему удается разгадать тайну.

Килпатрика прикончили в театре, но театром был также весь город, и актеров там было легион, и драма, увенчавшаяся его смертью, охватила много дней и много ночей. Вот что произошло:

2 августа 1824 года состоялась встреча заговорщиков. Страна созрела для восстания, однако что-то все же не ладило: среди заговорщиков был предатель. Фергюс Килпатрик поручил Джеймсу Нолану найти предателя. Нолан поручение исполнил: при всех собравшихся он заявил, что предатель – сам Килпатрик. Неопровержимыми уликами он доказал истинность обвинения; заговорщики присудили своего вождя к смерти. Он сам подписал свой приговор, но просил, чтобы его казнь не повредила родине.

Тогда у Нолана возник необычный замысел. Ирландия преклонялась перед Килпатриком; малейшее подозрение в измене поставило бы под угрозу восстание; по плану Нолана казнь предателя должна была способствовать освобождению родины. Он предложил, чтобы осужденный погиб от руки неизвестного убийцы при нарочито драматических обстоятельствах, которые врежутся в память народную и ускорят восстание. Килпатрик дал клятву участвовать в этом замысле, который предоставлял ему возможность искупить вину и будет подкреплен его гибелью.

Времени оставалось мало, и Нолан не успел сам изобрести все обстоятельства сложного представления: пришлось совершить плагиат у другого драматурга, у врага-англичанина Уильяма Шекспира. Он повторил сцены «Макбета», «Юлия Цезаря». Публичное и тайное представление заняло несколько дней. Осужденный приехал в Дублин, беседовал с людьми, действовал, молился, негодовал, произносил патетические слова, и каждый из его поступков, которые затем подхватит слава, был предусмотрен Ноланом. Сотни актеров помогали игре протагониста; у некоторых роль была сложной, у других – мимолетной. Их слова и дела запечатлены в исторических книгах, в пылкой памяти Ирландии. Килпатрик, увлеченный этой тщательно разработанной ролью, которая его и обеляла, и губила, не однажды обогащал текст своего судьи импровизированными поступками и словами. Так развертывалась во времени эта многолюдная драма вплоть до 6 августа 1824 года, когда в ложе с траурными портьерами, предвещавшей ложу Линкольна, долгожданная пуля пробила грудь предателя и героя, который, захлебываясь кровью, хлынувшей из горла, едва успел произнести несколько предписанных ролью слов.

В произведении Нолана пассажи, подражающие Шекспиру, оказались менее драматичны; Райен подозревает, что автор вставил их, дабы в будущем кто-нибудь угадал правду. Райен понимает, что и он также является частью замысла Нолана… После долгих раздумий он решает о своем открытии умолчать. Он издает книгу, прославляющую героя: возможно, и это было предусмотрено.

1944

Рафаэль Карралеро

Приговор приведен в исполнение

[19]

Елена переходит улицу и входит в Эль Энканто.[20] Время истекает. Я сжимаю «спрингфилд» и прицеливаюсь. Одежда прилипла к телу, и страшно хочется пить. Я беру с кровати полевой бинокль, подношу его к глазам, и дверь аюнтамьенто вырастает, продавец газет на углу уже не кажется таким ничтожно маленьким в своем открытом киоске, я вижу шевеление его губ и движение рук и представляю, как он сообщает последнюю новость, привычно выученную наизусть или даже приукрашенную им и звучащую в драматическом тоне, чтобы привлечь внимание прохожих.

Без бинокля официантка из «Ла Флор де Куба» похожа на муравьиху пробирающуюся в кишащем муравейнике, дверь аюнтамьенто уменьшается, и я нервничаю, зная, что с минуты на минуту из этого отверстия появится Андрес Батиста и я увижу его таким же несравнимо уменьшенным. Меня угнетает мысль, что стрелять на ровной поверхности я тренировался пятнадцать дней, а сверху вниз всего три. И тем не менее этот человек должен быть убит. Я внушаю себе это вслух, потом повторяю про себя, но волнение не проходит: если я не убью его сегодня, завтра он может убить меня. Роберто и остальные согласятся, что я оказался непригодной кандидатурой, а этот сыщик по-прежнему станет смеяться с алькальдом, поднимаясь с ним на трибуны своей жеманной походкой, со своим кукольным лицом и запахом женских духов, а из-за него будут гибнуть такие люди, как Армандо.

Елена выходит из Эль Энканто и входит в «Ла Флор де Куба». Теперь я знаю, что он сейчас появится, потому что приближается к назначенному месту. Только бы не случилось ничего непредвиденного, я не уверен, что мои нервы выдержат еще один такой день, как сегодня. Хотя осложнений быть не должно, ведь не ради своего удовольствия Елена пятнадцать дней выучивала все привычные передвижения этого типа.

Страницы: «« ... 1213141516171819 »»

Читать бесплатно другие книги:

Успех в бизнесе во многом зависит от того, насколько эффективно менеджеры и предприниматели способны...
Виктория Токарева.Писательница, чье имя стало для нескольких поколений читателей своеобразным символ...
Двенадцать обычных людей общаются в чате. И узнают, что эта ночь – последняя для человечества. Но у ...
Элс Тейдж, бывший дринджерийский шпион, настолько вжился в образ главнокомандующего патриаршим войск...
Впервые третья трилогия легендарного цикла «Играть, чтобы жить» – под одной обложкой!Земля русского ...
Все мы знаем, как это бывает – серость и непроглядная хмарь в один момент сменяются солнцем. И вот у...