Сочини что-нибудь Паланик Чак
Сев на кровати и слушая охи и ахи из-за стенки, Обезьяна уткнулась в «Семейную хронику Уопшотов»[8]. Когда над Орландо взошло солнце, она оделась и накрасилась. Подумала, что никто ее никогда не полюбит. У нее даже своего дома не было.
Днем она, улыбаясь из-за колючего леса шпажек, ждала одного конкретного покупателя. Улыбнувшись Сове, Обезьяна крикнула Опоссуму, Моржу и Пуме через весь зал:
– Подходите, пробуйте новый сыр! Швейцарский, из натурального молока коров, выпасенных на лугах, без добавления гормонов роста и прочих искусственных ингредиентов.
Разумеется, Обезьяна понятия не имела, из чего сыр. Она даже на вкус его не пробовала. Этакую вонищу только безумец попробует!
Той же ночью Обезьяна, нарушив цепочку субординации, позвонила прямиком Бизону, директору отдела национальной эксплуатации – тому, кто стоял на четыре ступеньки выше Бобра. Хуже того, позвонила ему на личный сотовый. Представилась как положено, однако Бизон спросил в ответ:
– Вы лично мне подчиняетесь?
Обезьяна сказала, что она – из команды командируемых промоутеров, которой дано задание внедрить на рынок Флориды проблемный сыр. Сейчас она работает в Орландо, и ей кажется, что сыр испорчен. К Бизону Обезьяна обращалась «сэр», а ведь зареклась обращаться так к кому-либо. Даже к отцу она так не обращалась.
– Испорчен? – переспросил Бизон. Был еще ранний вечер, но в его голосе звучали пьяные нотки. В трубке забулькало: Бизон лакал джин из горлышка; зашуршали таблетки. Голос Бизона гремел, отдаваясь эхом, и Обезьяна представила, как он говорит с ней по золоченому телефону, сидя в просторном зале с мраморным полом и фресками на потолке.
– Сэр, – поморщившись, сказала Обезьяна, – этот сыр даже Мышь есть не хочет.
– К Бобру обращались?
– Сэр, – ответила Обезьяна, – вдруг какой-нибудь ребенок отравится сыром, а мне потом вчинят иск за убийство по неосторожности?
Она ответила:
– Если честно, дажеСкунс назвал сыр вонючим.
В ответ Бизон напомнил, что жизнь – это тебе не бассейн во дворе. Гулким голосом напомнил он, что главное – это выносливость. Правда, голос его звучал то гневно, то плаксиво, и при том всегда пьяно. А потом ни с того ни с сего Бизон спросил:
– Хочешь и рыбку съесть, и на хер сесть?
На третий день Обезьяна вновь встала за складной столик, за лесом из шпажек, этаким частоколом. Из-за этого забора прочие звери – Пантера и Дикобраз – взирали на Обезьяну с откровенным презрением и жалостью. Столик окутывало невидимое облако зловония, не дающее никому подойти. Окруженная сердобольной толпой, Обезьяна просила, умоляла, чтобы хоть кто-нибудь осмелился и попробовал новый чудесный продукт. Пыталась подкупить, предлагая вернуть две цены, если вкус не понравится. Умасливала, говоря:
– Кто хочет стать первым, отведать блаженства в чистом виде?
– Тяпнешь кусочек – протянешь ноги! – прокаркал с безопасного расстояния Ворон.
Звери согласно кивали и хихикали. Горилла нетерпеливо барабанил по полу пальцами ног, похрустывая костяшками пальцев на руках, готовый вышвырнуть Обезьяну из супермаркета.
– Если товар такой замечательный, дамочка, – произнес Хорек, – то, может, сами его отведаете?
Взглянув на гору кубиков белого яда, Обезьяна сказала себе:
– Они теперь думают, что это мой запах.
Высокомерия как не бывало. Обезьяна два дня не спала, и гордыня ее испарилась. Она сказала себе:
– Лучше умереть, чем сносить отвращение и жалость.
Она вообразила, как корчится в муках на бетонном полу супермаркета. Вообразила, что родители вчинят потом иск «Луэллин фуд», выиграют дело века. И вот она взяла одну шпажку. Показала толпе. Обезьяна держала сыр, точно факел. Представила собственные похороны: она лежит в гробу, сцепив на хладной груди пальцы. Увидела перед мысленным взором надгробие и дату смерти – сегодняшний день. Сыр пах смертью. Скоро от Обезьяны точно так же потянет.
– Поручите мне подвиг, – сказала она себе, поднимая сыр выше. – Что-нибудь по-настоящему сложное.
Толпа взирала на нее в изумлении. У всех отвалились челюсти, а Индейка даже тихо заплакала.
Закрыв глаза, Обезьяна погрузила наконец кубик в рот, сомкнула губы и вынула шпажку. Не открывая глаз, принялась пережевывать сыр, а Горилла дурным голосом заорал:
– Кто-нибудь, звоните спасателям!
Но Обезьяна не умерла. Она жевала сыр, не глотая, – ей хотелось жевать его постоянно, безостановочно. Хотелось жить вечно, чтобы чувствовать его вкус и ничего более. Сыр не убил ее; хуже – он оказался невероятен. Страшный запах внезапно обернулся чудеснейшим ароматом. Проглотив наконец сыр, Обезьяна обсосала шпажку, лишь бы не упустить ни капельки вкуса. Сыр провалился в желудок, стал частью ее, и она его полюбила.
Улыбаясь, Обезьяна посмотрела на застывшую в ужасе массу зверей. Их перекосило, будто Обезьяна отведала собственных экскрементов. Теперь они ненавидели ее еще больше, отвращение только усилилось, но Обезьяне не было до этого дела. У всех на глазах она отправила в рот еще кусочек, еще и еще… Она торопилась наполниться этим великолепным вкусом и запахом; есть, пока живот не заболит.
Той же ночью ей в номер позвонил Бобер.
– Повиси пока, – сказала она, – я сейчас Бизона подключу.
Через несколько секунд в трубке щелкнуло, и гулкий голос произнес:
– Слушаю.
Бизон сказал:
– Юристы посоветовали отозвать продукт.
Он сказал:
– Нельзя рисковать репутацией.
Карьера Обезьяны повисла на волоске. Она велела себе сидеть тихо, пусть все идет своим чередом, но не выдержала:
– Постойте.
– Никто тебя не винит, – успокоил ее Бобер.
Обезьяна сказала:
– Я ошиблась.
Она сказала:
– Можете уволить меня, но сыр – вкусный.
Она сказала:
– Прошу.
Она сказала:
– Сэр.
Бизон там, наверное, пожал плечами и произнес:
– Мы закрываем лавочку.
В трубку он произнес:
– Завтра же избавься от всех образцов и запасов.
– Спросите Койота, – взмолилась Обезьяна. – Койот же сумел его продать.
– Койот в Сиэтле, – ответил Бизон. – Мы повысили его до регионального супервайзера на северо-западе страны.
Бобер, поняв, что его ложь раскрылась, сказал:
– Мы команда. Смирись, принцесса, или ты уволена.
Обезьяна так долго впаривала парфюм, бастурму и крем для рук, и вот наконец появился товар, в который она поверила. До сих пор Обезьяна добивалась любви для себя, а теперь готова была уступить первое место сыру. Не важно, сколь многие будут смотреть на нее с откровенным презрением, лишь бы хоть кто-то попробовал сыр и проникся ее верой. Тогда этот кто-то полюбит сыр, и Обезьяна больше не будет одна среди миллионов других. Она положит свою честь на алтарь успеха – все ради сыра.
Игуана прислала эсэмэску: весь запас сыра продали с молотка ликвидатору. Утром Обезьяна нарочно пропустила самолет в Кливленд. На точку она всегда выходила в розовой рубашке-поло «Брукс бразерс» о двух пуговицах (верхнюю оставляла расстегнутой). В розовом она походила на модную подтянутую пацанку; воротник она никогда не поднимала. Однако сегодня, в решающий день, пустила в ход тяжелую артиллерию: надела майку на бретельках, такую короткую, что оставался открытым живот. Под низ нацепила бюстгальтер с «винни-пухами». Ради продвижения сыра она готова была стать и шлюхой, и сутенером. Внаглую Обезьяна взяла складной столик, шпажки и белые кубики аппетитного, упоительного на вкус воплощенного блаженства, этих кусочков нирваны, и отправилась в супермаркет. Установила на месте алтарь, как истинный фанатик. Превратилась в евангелиста, что несет толпе Слово Божие. В глазах посетителей она была сумасшедшей, ведь тот, кто отведал ядовитого сыра, способен на все. На какое-то время это служило Обезьяне защитой. Ей бы только донести, передать свою страсть другим животным!
– Берите блаженство, берите, вот оно, – вещала Обезьяна. – Райское наслаждение, даром!
Если бы не вонь сыра, Утка и Буйвол давно бы схватили ее и вышвырнули из супермаркета. Мишка Гризли, спрятав нос в лапы, ругал ее почем свет стоит, а Попугай забрасывал мелочью.
Никто не встал на сторону Обезьяны.
Она оставалась привержена командному духу, и ничего, что в своей команде она была единственным игроком.
Разразился хаос. Толпа набросилась на Обезьяну. Опрокинула столик, и кубики сыра полетели на грязный пол. Священный сыр растоптали, размазали по пыльной бетонке, на которой вчера еще Обезьяна боялась умереть в муках. Сыр, который она ценила больше собственной жизни, пропал под копытами Северного Оленя и когтистыми лапами Тигра. Тут могучая лапа схватила ее за руку и рывком подняла в воздух. Горилла волок Обезьяну в сторону выхода – к спокойному сну по ночам, да и днем. К будущему, где не надо вообще просыпаться.
В руке у Обезьяны оставалась последняя шпажка с кубиком сыра. Ее меч, Чаша Грааля – и Обезьяна швырнула ее Горилле в морду. В пасть, глубоко, в самую глотку. Горилла закашлялся и выплюнул сыр. Но Обезьяна успела поймать влажный кубик. Зажав скользкий сыр между пальцев, она с размаху залепила им в рот Горилле. Толпа птиц и животных подхватила их обоих, несла на выход. Обезьяна же не отнимала ладони от губ Гориллы, пока тот жевал. Неотрывно смотрела ему в глаза. Наконец менеджер проглотил, и его мышцы расслабились. Он все понял.
Зомби[9]
Теорию деэволюции предложил Гриффин Уилсон. Настоящий злой гений, он сидел в двух рядах позади меня на занятиях по органике. Он первым совершил Большой Скачок назад.
Мы все узнали от Тришы Геддинг. Она лежала с Гриффином в одной палате – на соседней койке, за бумажной ширмой. Триша притворилась, что у нее месячные, лишь бы сачкануть контрольную по истории восточных цивилизаций. Триша услышала громкое «бииип!», но внимания не обратила. Потом они с медсестрой увидели Гриффина Уилсона: тот лежал на койке, будто манекен для отработки искусственного дыхания. Едва дыша, не двигаясь. Все решили, что это шутка, ведь он по-прежнему сжимал в зубах бумажник, а к вискам его лепились электроды с проводками.
В руках Гриффин Уилсон держал прямоугольную коробочку и давил на большую красную кнопку. Коробочка эта висела на стене в палате, у всех на виду. Дефибриллятор, для экстренной помощи при остановке сердца. Гриффин, должно быть, снял его со стены и прочел инструкцию, прилепил электроды к вискам и сделал себе простейшую лоботомию. Вот так запросто: прилепил, нажал и сделал. Операция оказалась по силам даже шестнадцатилетнему подростку.
На уроках по литературе мы с мисс Чен учили монолог «Быть или не быть…». Между двумя этими состояниями существует гигантская серая пропасть. Наверное, во времена Шекспира люди и не знали о том, у них было только два выбора, зато Гриффин Уилсон понимал: итоговые экзамены – это ворота в большую серую жизнь. Колледж, женитьба, налоги, дети… Последних еще надо растить и воспитывать, чтобы как-нибудь не удумали расстрелять одноклассников. Гриффин Уилсон понимал: наркотики – средство коварное. Их нужно все больше и больше.
Талантливые и Одаренные рискуют стать чересчур умными. Мой дядюшка Генри постоянно твердит: хороший завтрак очень важен, потому что мой мозг еще растет, развивается. Никто, правда, не задумывается: вдруг мозг вырастет слишком большим?
Мы, в принципе, большие животные, умеющие вскрывать раковины и жрать устриц. Теперь, правда, прогресс требует следить за тремя сотнями сестер и братьев Кардашьян и восемью сотнями братьев Болдуин. Нет, я серьезно: такими темпами Кардашьяны и Болдуины скоро вытеснят других людей как вид. Мы, получается, тупиковая ветвь эволюции, которой суждено угаснуть.
Гриффина Уилсона можно было спросить о чем угодно. Например, кто подписал Гентский договор? – и он сказал бы. Точно мультяшный волшебник, обещающий: «Сейчас я выну из жопы кролика». Абракадабра – и вот вам ответ! На органической химии он мог до посинения рассказывать о теории струн, но по-настоящему Гриффин Уилсон хотел быть счастливым. Не просто не грустить, а испытывать прямо-таки щенячий восторг. Не париться из-за придурка босса или изменений в налоговом кодексе. А еще он боялся смерти. Хотел быть и не быть одновременно. Такой вот он гений, пионер в своей области.
Студенческий советник заставил Тришу Геддинг поклясться, что ни одна живая душа ни о чем не узнает, но вы же понимаете: слухи разлетаются моментально. Администрация школы испугалась волны подражаний, ведь дефибрилляторы сегодня везде и всюду.
После того случая Гриффин Уилсон стал как никогда счастлив. Он постоянно ржет и пускает слюни. Специалисты по работе с недоразвитыми аплодируют ему и осыпают похвалами, если он сам сходит в туалет. Вот вам и двойные стандарты: нам придется зубами и когтями драться за малейшие продвижения по карьерной лестнице, а Гриффин Уилсон до конца дней будет радоваться дешевым конфеткам и очередным сериям «Скалы Фрэглов». В прежней жизни он чувствовал себя ничтожеством, пока не победил во всех турнирах по шахматам, а буквально вчера, прямо на утренней перекличке, достал из штанов хозяйство и принялся мастурбировать. Народ отзывался слишком медленно, и миссис Рамирес дошла только до фамилий на С и Т. Она кинулась к Гриффину Уилсону, но тот успел прокричать: «Сейчас я выну из штанов кролика!» – и забрызгал горячей сметанкой книжный шкаф, в котором ничего, кроме сотни экземпляров «Убить пересмешника», и не было. Все это время он ржал.
Лоботомия или не лоботомия, он все еще знает цену фирменным фразочкам. Гриффин Уилсон перестал быть зубрилой-занудой, теперь он душа компании.
После удара током у него даже прыщи прошли.
Результат прямо-таки налицо.
Через неделю Триша Геддинг сняла со стены спортзала, где занималась зумбой, дефибриллятор и отправилась с ним в уборную. Заперлась в кабинке и сделала себе лоботомию. Теперь ей пофиг, где и когда ее застанут месячные. Ее ближайшая подруга стырила дефибриллятор в туалете при магазине стройматериалов; теперь бродит по улицам в любую погоду с голым задом. И это ведь не самые худшие представители школы. Староста и капитан команды чирлидерш! Лучшие, первые. Все, кто играл главную роль в спортивных мероприятиях. Отсюда и до самой Канады исчезли все дефибрилляторы, и теперь на футбольном поле никто по правилам не играет. Даже если команда не заработает ни очка, ее члены радостно дают пять друг другу.
Ребята остаются молодыми и горячими, им плевать, что когда-нибудь молодость пройдет.
Это и суицид, и одновременно нет. В газетах не называют истинных масштабов происходящего. Издания льстят себе. У Тришы Геддинг в «Фейсбуке» подписчиков больше, чем у нашей ежедневной газеты. Средства массовой информации… ну-ну, как же! У них на первой полосе безработица и войны – прямо душа поет, правда? Дядюшка Генри зачитал мне статью: предлагают ввести новый закон о десятидневной задержке при продаже портативного дефибриллятора. Типа нужно время для тщательной проверки покупателя: биография, справка от психиатра… Правда, это пока только проект.
Сидим за столом, завтракаем. Дядюшка Генри смотрит на меня строгим взглядом и спрашивает:
– Если все твои друзья сиганут со скалы, ты с ними прыгнешь?
Дядюшка мне за папу и маму. Он не хочет признавать, но за краем скалы – удобная жизнь с отдельными местами на парковке. Дядюшка Генри не понимает, что все мои друзья уже сиганули.
Они, может, и «ограниченные», однако тусоваться не перестали. Теперь тусуются даже чаще и больше. У них мозги как у деток и сексапильные подружки. Им перепало лучшее от обоих миров. Лекиша Джефферсон отлизала Ханне Финнерман прямо на курсах плотников для начинающих – та пищала и извивалась, развалившись на сверлильном станке. А Лора Линн Маршалл? Отсосала Фрэнку Рэндаллу на кулинарных курсах. Все на них пялились, и фалафель у них подгорела, но никто и не подумал заявить в полицию.
Нажав красную кнопку на корпусе дефибриллятора, вы претерпите кое-какие изменения, это правда, но вы о них не узнаете. Если подросток устроит себе электролоботомию, ему потом и убийство с рук сойдет.
На внеклассных занятиях я спросил у Бориса Деклана: больно было? Он сидел в столовке, спустив штаны до колен; на висках у него краснели следы от ожога. Я спросил: больно бьет током? – и он не ответил. Только вынул палец из жопы и задумчиво так обнюхал. В прошлом году он набрал больше всех баллов по учебе.
Во многих отношениях он стал куда стремнее, чем раньше. Оголив зад посреди столовки, предлагает мне понюхать его палец.
– Нет уж, спасибо.
Борис Деклан ничего не помнит. Улыбается слюнявой наркоманской улыбкой. Измазанным в говне пальцем стучит себя по виску и тычет в сторону стены; там плакат от службы психологической помощи: белые птички на фоне голубого неба. Внизу надпись туманными буквами: «Настоящее счастье – воля случая». Администрация этим плакатом завесила место, на котором прежде висел дефибриллятор.
В общем, куда ни приведет жизнь Бориса Деклана, он окажется там, где надо. Он уже в нирване для поврежденных башкой. Школьный округ был прав: пойдет волна подражаний.
Иисус, без обид: кроткие земли не наследуют[10]. Если судить по сообщениям реалити-телевидения, ее заграбастают горлопаны. И я говорю: пусть. Кардашьяны и Болдуины – как инвазивные виды. Вроде кудзу или полосатых мидий. Пусть дерутся за власть над дерьмовым миром реальности.
Долгое время я слушал дядюшку и не дергался. Теперь вот не знаю. Газеты предупреждают о террористах и бомбах, начиненными спорами сибирской язвы, и новых вирулентных штаммах менингита, а в утешение могут предложить разве что скидочный купон в двадцать центов на дезодорант.
Как это манит: ни сожалений, ни тревог. Все успешные ребята из моей школы уже поджарили себе мозги, остались только лохи. Лохи и те, кто туп от рождения. Ситуация – пипец, я просто неумолимо стану отличником. Но тут дядюшка Генри отсылает меня в Туин-Фолс. Думает так отсрочить неизбежное.
Сидим в аэропорту у гейта, дожидаемся посадки, и я отпрашиваюсь у дяди в туалет. В уборной притворяюсь, будто мою руки, а сам смотрю в зеркало. Дядюшка спрашивает: чего это я много в зеркао на себя любуюсь. Отвечаю: не любуюсь, ностальгирую. Смотрю, как мало осталось от родителей.
Отрабатываю мамину улыбку. Люди редко практикуют улыбки, и потому, когда приходит время явить всем счастливый вид, они никого не могут одурачить. Я практикую собственную улыбку – и вот он, мой билет в блестящее будущее работника цепочки закусочных. Не то что унылое существование всемирно известного архитектора или хирурга-кардиолога.
Еще я вижу в отражении – точно пузырь с моими мыслями, как в комиксах, – дефибриллятор на стене. У меня за спиной, совсем рядом. Заперт в металлическом шкафчике за стеклом – разобьешь, и включится сигнал тревоги, засверкает красный сигнальный огонек. Надпись над шкафчиком: «АНД», и рядом значок – молния, бьющая в сердце. Шкафчик похож на бронированную витрину с какой-нибудь короной, как в голливудском фильме про ограбление.
Я вскрыл его. Тут же срабатывает сигнализация, загорается мигалка. Быстро, пока не прибежали герои-спасатели, устремляюсь в кабинку для инвалидов. Присев на крышку унитаза, открываю коробочку: внутри на крышке – инструкция на английском, испанском и французском. Плюс комикс. Такая вот защита от дурака. Если протянуть слишком долго, шанс пропадет. Скоро все дефибрилляторы окажутся под замком. Вне закона. И будут они только в распоряжении медиков.
У меня в руках – мое вечное, непроходящее детство. Моя личная Машина Блаженства.
Руки действуют сами собой, пальцы снимают защитную пленку с наклеек на электродах. Уши ждут, когда раздастся громкий гудок, извещающий о том, что аппарат заряжен и готов жахнуть.
Большие пальцы знают, как лучше. Сами легли на красную кнопку. У меня в руках будто джойстик. Я словно президент в одном шаге от ядерной войны. Стоит нажать – и старого мира не станет. Начнется новая реальность.
Быть ли не быть? Животных Господь благословил отсутствием выбора.
Всякий раз, как я открываю газету, меня тошнит. Еще секунда, и я забуду, как читать. Плевать будет на глобальное изменение климата, на рак и геноцид, на гибель природы, на атипичную пневмонию и религиозные конфликты.
По громкой связи называют мое имя. Я и его скоро забуду.
Воображаю, как дядюшка Генри стоит у гейта с посадочным талоном в руках. Он этого не заслужил. Он должен знать, что это не его вина.
Так и не сняв электродов, иду с дефибриллятором сквозь толпу к гейту. Витые провода свисают у меня с головы, как два тонких поросячьих хвостика. Аккумулятор в руках, словно бомба у шахида, который вознамерился уничтожить собственный коэффициент интеллекта.
При виде меня бизнесмены бросают чемоданы на колесиках и бегут. Отцы семейств уводят детей подальше. Какой-то тип возомнил себя героем и кричит мне:
– Все будет хорошо!
Он кричит:
– В жизни есть смысл!
Мы оба знаем: это все ложь.
Я сильно вспотел. Как бы электроды не отлепились. Вот он, последний шанс излить душу, исповедаться перед окружающими: я не знаю, буду ли счастлив. Не знаю, как все исправить. Открываются двери, и в зал ожидания вбегают солдаты нацгвардии. Я – как тибетский монах-буддист или кто там еще: облил себя бензином и проверяю напоследок, работает ли зажигалка. Стремно было бы облиться горючкой и попросить чиркнуть спичкой какого-нибудь незнакомца. Особенно в наши дни, когда почти никто не курит. Стою в центре зала ожидания, весь мокрый – не от бензина, правда, от пота. Мысли неуправляемо вертятся, роятся в мозгу.
Внезапно дядюшка Генри хватает меня за руку и говорит:
– Ранишь себя, Тревор ранишь и меня.
Он держит меня, а я держу пальцы над красной кнопкой. Говорю ему: все не так страшно. Говорю:
– Я все равно буду любить тебя, дядюшка Генри… Просто забуду, кто ты мне.
Мысленно произношу последние слова – молюсь. Молюсь о том, чтобы батарея оказалась заряжена. Напруги хватит, чтобы стереть из памяти то, что я сказал «люблю» в присутствии сотен посторонних. Хуже того, я признался родному дяде. Этого мне не пережить.
Люди, вместо того чтобы спасать меня, достают телефоны, дерутся за лучший угол съемки. Как в день рождения или Рождество. На меня обрушиваются тысячи фрагментов воспоминаний. По школе я скучать не стану. Мне даже имени своего не жалко, но… будет недоставать одной мелочи из того, что я запомнил о папе с мамой.
Мамины глаза, папины нос и лоб. Родителей больше нет, они сохранились во мне. При мысли, что я больше их не узнаю, становится больно. Стоит нажать кнопку, и я буду считать отражение в зеркале исключительно своим.
Дядюшка Генри повторяет:
– Ранишь себя, Тревор, ранишь и меня.
Говорю:
– Я все равно останусь твоим племянником, только не буду этого знать.
Тут какая-то дамочка выходит из толпы и хватает за руку моего дядюшку. Она произносит:
– Ранишь себя – ранишь и меня тоже…
Потом еще кто-то берет ее за руку, а его берет за руку еще кто-то и говорит:
– Ранишь себя – ранишь и меня.
Незнакомые, чужие люди берутся за руки, связывая себя живой цепью, образуя ветви. Мы теперь как молекулы, кристаллизуемся в некоем растворе. Повсюду люди берутся за руки и повторяют одно и то же:
– Ранишь себя – ранишь и меня… Ранишь себя – ранишь и меня…
Эти слова волной, медленным эхом расходятся от центра зала к краям. Подходят все новые люди, берут за руку других, те других, те других, те – моего дядю, а он держит меня. Звучит банально, однако лишь потому, что слова любую правду превращают в банальность. Что бы ты ни хотел сказать, слова все испортят.
Раздаются голоса других незнакомцев, издалека, с больших расстояний. Они доносятся из динамиков телефонов, потому что люди смотрят на нас через камеры сотовых.
– Ранишь себя – ранишь и меня…
В дальнем конце кафетерия из палатки с сосисками выходит паренек, хватает кого-то за руку и кричит:
– Ранишь себя – ранишь и меня!
Ребята в палатке «Тако белл» и ребята в палатке «Старбакс», забросив работу, берутся за руки, хватают меня через всю толпу. Произносят те же слова. И вот уже когда я думаю, что все закончилось, народ разойдется, все отправятся по местам, сядут на самолеты и улетят, потому что стоит тишина, и очередь, держась за руки, проходит через рамку металлодетектора… ведущий новостей в телевизоре под потолком вдруг прижимает палец к уху и говорит:
– Экстренные новости.
Он явно смущен, потому что читает с монитора незапланированный текст:
– Ранишь себя – ранишь и меня.
Раздаются другие голоса – голоса политических экспертов с «Фокс ньюс», приглашенных комментаторов со спортивных каналов. И все говорят то же самое.
По ящику показывают людей снаружи, на парковках и в пешеходных зонах, все они держатся за руки. Будто скованные одной цепью. Каждый снимает на телефон каждого, и даже за мили отсюда люди держатся за руки, видят меня.
Трещат статикой рации гвардейцев.
– Ранишь себя – ранишь и меня, как поняли? Прием?
Теперь уже никакого дефибриллятора не хватит, чтобы всем нам поджарить мозги. Да, в конце концов людям придется отпустить меня, но пока все держатся, крепко, чтобы связь не прервалась. Если возможно подобное, кто знает – что еще может случиться? Девчонка в палатке «Бургер кинг» кричит:
– Мне тоже страшно!
Паренек в другой закусочной рядом кричит:
– Мне все время страшно!
Все кивают: мне тоже, мол.
В довершение всего сверху раздается громоподобный голос:
– Внимание!
Он произносит:
– Внимание!
Голос женский. Это диктор, что объявляет имена людей по громкой связи. Все слушают, наступает гробовая тишина.
– Кто бы ты ни был, знай… – говорит дама из службы информации. Слушают все, думая, что обращаются к нему или к ней. Из тысячи динамиков доносится пение. Диктор поет, словно птица. Не какой-нибудь там попугай или обученная говорить ворона из поэмы Эдгара Алана По. Диктор заливается трелью, четко по нотам, как канарейка; по нотам, в которые не втиснешь существительное и глагол. Этой песней можно наслаждаться, даже не понимая ее. Любить, не зная, о чем она. Через смартфоны и телевизоры песня разносится по всему свету.
Голос – само совершенство. Самый лучший… Мы упиваемся им, он заполняет наши души, вытесняя страх. Мы становимся единым целым.
Правда, это еще не конец. Я на экранах всех телевизоров, насквозь пропотевший; электрод отлепился и сползает по щеке.
Это, конечно, не тот счастливый конец, на который рассчитывал я, но если вспомнить, с чего началось – с Гриффина Уилсона в медпункте, зажавшего в зубах на манер каппы бумажник… Не такое уж и плохое получается начало.
Лошара[11]
Шоу не изменилось. Оно такое же, как тогда, когда ты с температурой осталась дома и весь день провела у телевизора. Это не «Заключим сделку», не «Колесо фортуны», и ведущий – не «Монти-Холл», ведущий – Пэт Сейджак[12]. Здесь громкий голос вызывает тебя по имени и говорит: «Выходите, вы следующий участник». Если угадаешь, сколько стоит рис с макаронами, то выиграешь кругосветное путешествие и недельный отпуск в Париже.
Это шоу – из тех, где в качестве приза не дадут ничего полезного типа, скажем, одежды, дисков с музыкой или пива. Награждают, как правило, пылесосом, стиралкой – предметом, которому рада домохозяйка.
Настала Горячая неделя[13], и все, кто дал обет верности «Зета-дельте», грузятся в большой школьный автобус, едут на телестудию. Правила обязывают членов «Зета-дельты» носить одинаковые красные футболки с черной шелкографией в виде греческих букв зета, дельта и омега. Сперва надо закинуться марочкой «Хелло, Китти». Маленькой, может, даже половинкой. С виду обычная марка с рисунком «Хелло, Китти», которую нужно лизнуть перед тем, как наклеить. Разве что на самом деле это марочка с ЛСД.
«Зета-дельта» кучно садятся в середине зрительного зала и громко кричат – лишь бы попасть в объектив телекамеры. «Зета-дельта» это вам не «Гамма-жопо-лап» и не «Лямбда-сразу-дать». Все хотят попасть в «Зета-дельту».
Как подействует кислота, заранее тебе не сказали. Хотя можешь слететь с катушек и убить себя или съесть человека живьем.
Традиция есть традиция.
С тех пор как ты впервые посмотрела шоу, оно не изменилось. Из зала громким голосом вызывают морпеха в форме с медными пуговицами, чью-то бабушку в толстовке, иммигранта (поди разбери, что лопочет) и ракетчика, у которого из кармана торчит набор ручек. Стандартная компания.
Все как раньше, только сейчас ты выросла, и «Зета-дельта» орут на тебя. Орут так громко, что прямо жмурятся от натуги. Ты видишь только красные футболки и раскрытые рты. Множество рук толкает тебя, выпихивает в проход. Громкий голос назвал твое имя. Просит спуститься. Ты – очередная участница.
Марочка на вкус как розовая жвачка. «Хелло, Китти», они популярные. Не клубничные и не шоколадные, вроде тех, что бодяжит по ночам чей-нибудь брат в корпусе естествознания, где подрабатывает уборщиком. Марочка застревает в горле, не дай бог закашляться в студии, на глазах у людей – ведь такой тебя и запишут, пленка сохранится навечно.
Под взглядами толпы, спотыкаясь, спускаешься по проходу на сцену. Люди бешено аплодируют. На тебя направлены объективы телекамер, тебя берут крупным планом. Софиты высвечивают на сцене все до мельчайшей детали. Как это происходит, ты видела сто пятьсот раз на экране, но вживую – ни разу. И вот ты на сцене, машинально проходишь к свободной стойке рядом с морпехом.
Ведущий – не Алекс Требек[14] – машет рукой, и часть сцены приходит в движение. Это не катаклизм, просто стена проворачивается на невидимых колесиках. Всюду мерцают огни, да так быстро, что даже моргать не успеваешь. Стена позади сцены отъезжает в сторону, и к зрителям выходит модель высоченного роста, в обтягивающем сверкающем платье. Взмахом длинной костлявой руки она указывает на стол с восемью стульями, какой накрывают на День благодарения: крупная индейка, бататы и все такое. Талия у модели – не шире твоей шеи, зато груди – размером с твою голову. Кругом огни, как в Лас-Вегасе. Громкий голос перечисляет: кто сделал стол, из какого он дерева. Называет примерную розничную цену.
Ведущий, словно фокусник, поднимает крышку деревянного ларчика, а под ней… хлеб. Целая… как ее там? В общем, это хлеб в первозданном виде, пока из него не сделали нечто съедобное вроде сэндвича или тоста. Хлеб, каким его мама, наверное, покупает на ферме или еще где-то, где хлеб растет.
Стол вместе со стульями – твой. От и до. Всего-то надо назвать цену хлеба.
У тебя за спиной члены «Зета-дельты» сбиваются в кучу. В одинаковых красных футболках они смотрятся как большая красная складка. Даже на тебя не глядят; соединив головы, образуют волосатый узелок в центре. Проходит, кажется, вечность, и тут тебе звонят на сотовый: кто-то из компании подсказывает ответ.
Хлеб лежит себе на столе, покрытый коричневой корочкой. Громкий голос сообщает, что в нем десять основных витаминов и минералов.
Старик-ведущий смотрит на тебя таким взглядом, будто никогда телефона не видел.
– Ваш ответ?.. – торопит он.
Отвечаешь:
– Восемь баксов?
У бабули такое лицо, что ей впору вызывать врача – вот-вот сердечный приступ случится. Из рукава у нее торчит уголок мятой салфетки, точно кусочек набивки – из дыры в залюбленном вусмерть плюшевом мишке.
Морпех, падла такой, просек твою фишку и говорит:
– Девять долларов.
Тут же ученый спешит обломать его:
– Десять. Десять долларов.
Вопрос, должно быть, с подвохом, потому что бабуля говорит:
– Доллар девяносто девять.
Гремит музыка, сверкают огни. Ведущий забрасывает бабулю на сцену, где она, плача, играет в игру: нужно метать теннисный мячик – ради призов (дивана и бильярдного стола). Лицо у бабули точь-в-точь как и торчащая из рукава салфетка: сморщенное. Громкий голос вызывает новую бабулю на ее место, и шоу продолжается.
Раунд второй. Нужно угадать, сколько стоит несколько картофелин, но картофелин живых, натуральных – еще не превращенных в еду. Они в форме тех самых штук, какие добывают шахтеры в Ирландии или в Айдохо или еще в каком месте, начинающемся на И или Ай. Это даже не чипсы, не фри.
Приз за правильный ответ – здоровенные часы внутри деревянного ящика, вроде гроба Дракулы. Он стоит на торце, и внутри у него бьют церковные колокола. Звонит мама и подсказывает: это «напольные часы». Наводишь на них камеру сотика и показываешь маме; она говорит: дешевка.
Ты на сцене, в свете софитов и под прицелом камер. «Зета-дельта» висят на другой линии, а ты, прижав сотовый к груди, произносишь:
– Мама просила узнать: нет ли у вас приза получше?
Наводишь камеру сотика на картошку, и мама спрашивает: старик-ведущий купил ее в «Эй-н-Пи» или «Сейфуэй»?
Набираешь папу, и он спрашивает про сумму налога к выплате.
Похоже, кислота наконец торкнула: циферблат в гробу Дракулы смотрит на тебя сердитым взглядом. Открылись потайные глаза, обнажились зубы. Внутри ящика носится, шурша лапками, миллион-миллиард больших тараканов. Кожа у моделей из воска, на пустых лицах застыли улыбки.
Мама называет цену, и ты повторяешь ее для ведущего. Морпех называет цену долларом выше, ракетчик прибавляет еще доллар, и на сей раз ты их побиваешь.
Картофелины открывают маленькие глазки.
Дальше надо угадать цену коровьего молока в упаковке (в таком виде оно попадает к тебе в холодильник), цену сухого завтрака в коробке (в таком виде он попадает в кухонный шкаф), а потом – кучи соли (в том виде, в каком она приходит из океана) в круглом контейнере. Однако соли в банке больше, чем можно съесть за всю жизнь. Ею можно присыпать кромки миллион-миллиарда бокалов «маргариты».
«Зета-дельта» бешено строчат тебе эсэмэски. Папка «Входящие» переполняется.
Дальше – угадай цену яиц. В том виде, в каком ты их видишь на Пасху. Только они чистые, белые, в специальной картонной коробочке.
Коробочка полная: яиц дюжина. Они такие минималистские, девственно-белые – хоть вечность смотри на них… Тебя просят оценить большую бутылку с желтой жидкостью вроде шампуня. Правда, говорят, что в ней – жир, кулинарный. Зачем, думаешь ты, однако уже просят оценить какую-то замороженную штуковину.
Прикрываешь глаза ладошкой, чтобы сквозь свет рампы разглядеть своих, но их не видно. Слышны только крики: пятьдесят тысяч долларов! миллион! десять тысяч! Дуры, называют дурацкие цены, просто цифры наобум.
Студия похожа на темные джунгли, и люди в ней – как вопящие обезьяны.