Клеймо Ахерн Сесилия
Я засмеялась, а на глазах выступили слезы.
– Спасибо, – шепнула я ему. Хотела надеть тоненький браслет на запястье, но Арт меня остановил.
– Нет, вот сюда. – Он вынул украшение из моих дрожащих рук, бережно взял меня за лодыжку. Отодвинулся, потянул мою ногу на себя, медленно закатал джинсы, теплые пальцы приятно щекотали кожу. Он обвил цепочкой мою лодыжку и снова подался вперед, все ближе и ближе, между моих ног, так, чтобы мои ноги сомкнулись у него на спине.
Пальцем он вздернул мой подбородок, и мы оказались носом к носу, разделенные только лунным светом. Арт наклонил голову и поцеловал меня – нежно, настойчиво, неукротимо. Губы его сочны, язык – сама сладость. Я глубоко запустила пальцы ему в волосы и растворилась в нем, в этой ночи.
Когда я вспоминаю ту минуту, сердце вновь взмывает, как тогда, и все вокруг становится магическим, мистическим, музыкальным – даже поверить трудно. Я могла бы растянуть этот миг на целую вечность: наши губы слились, наши тела все теснее прижимаются друг к другу, нам нужно больше, все больше, и будущее распахнуто перед нами, безбрежное, как этот вид с горы, ясное, как эта луна. Только мы двое на вершине уснувшего мира – непобедимые, неприкосновенные для горя.
Самый идеальный момент в моей жизни.
Последний идеальный момент в моей жизни.
5
Проснувшись, я первым делом высунула ногу из-под одеяла: браслет на месте, это не сон, не порождение фантазии, которое рассеется, едва я проснусь. Я снова увернулась в одеяло, чтобы еще раз мысленно пережить события ночи, но тут же сообразила, что, оттягивая наступление утра, откладываю и встречу с Артом: он же будет, как обычно, ждать меня на остановке, откуда мы вместе поедем на автобусе в школу.
Хотя я была счастлива, спалось мне плохо, все еще преследовала та сцена, когда уводили Ангелину Тиндер. Меня даже покачнуло, когда я одевалась. Что-то и внутри меня пошатнулось, стронулось с места. Дрогнуло чувство защищенности и доверие – к кому? Не к Арту, ему я верю больше чем прежде. Как ни странно, кажется, я стала меньше доверять самой себе.
Я никогда не задумываюсь, как одеться. Не то что Джунипер – слышно, как она ворчит и вздыхает, раздраженно стаскивая через голову очередной прикид, вечно недовольная тем, как она выглядит. Встает на полчаса раньше только ради того, чтобы нарядиться, и каждое утро в итоге едва успевает выскочить из дома.
Со стороны мы с Джунипер выглядим почти копиями друг друга, а по-моему, мы уж до того разные. Кто не знает нас ближе, не знает наши характеры, тому нас трудно различить. Отпрыски чернокожего отца и белой матери, мы унаследовали от папы цвет кожи и карие глаза, форму носа и оттенок волос. От мамы унаследовали высокие скулы, длинные ноги и руки. Она хотела и нас тоже вовлечь в модельный бизнес, несколько раз и Джунипер и я снимались, но мы обе для такой работы не годимся: я – потому что принимать позы перед камерой не дает интеллектуального стимула, Джунипер – потому что под чужими взглядами она становится еще более неуклюжей, чем обычно.
Я надела кремовое льняное платье, нежно-розовый кардиган из тонкой шерсти и римские сандалии с золотыми ремешками, которые высоко обхватывают ногу. На улице уже тепло, и я люблю пастельные тона. Мама всем нам покупает одежду таких оттенков, она считает, когда члены семьи одеваются похоже, это их сближает. Некоторые даже нанимают стилистов, чтобы согласовать не только наряды, но и в целом облик семьи. Никому не хочется выглядеть наособицу, хотя Джунипер порой предпочитает одеться на свой лад, выбиваясь из семейной палитры. Мы не спорим – если кому от этого плохо, то лишь ей самой, хотя мама и огорчается, что в итоге семья выглядит негармонично, – по-моему, если кто и выглядит негармонично, то лишь Джунипер.
Я спустилась в столовую раньше нее, как обычно. Эван уже за столом, завтракает. На нем кремовые льняные брюки и светло-розовая футболка, и я счастлива, что мы с ним так похоже оделись – правильное начало дня.
Мама замерла перед телевизором.
– Смотрите, что мне вчера подарили, – почти пою я.
Никто не оборачивается.
– Йю-ху! – Я кручу в воздухе ногой, грациозная, словно балерина.
Эван наконец оглядывается на меня, видит лодыжку, которую я чуть ли не в лицо ему тычу.
– Ну, браслет, – со скукой в голосе произносит он.
– Не просто браслет. Это особый браслет, Эван – ножной. Анклет.
– На здоровье, Тиранотезаурус! – И он снова уткнулся в телевизор.
– Арт подарил! – еще громче распеваю я, пропархивая мимо мамы с папой к холодильнику за молоком.
– Дивно, дорогая, – отвечает мама механически, будто ничего и не слышала.
Я остановилась, вытаращилась на нее. Она полностью поглощена происходящим в телевизоре. Наконец и я присматриваюсь: News-24, Пиа Ванг ведет прямой эфир из Хайленд-касла. Пиа Ванг – корреспондентка, аккредитованная при Трибунале, она со всеми подробностями освещает каждый процесс, рассказывает все детали биографии Заклейменных и об их характере – и на суде, и потом. Ничего хорошего о них не говорит, само собой, отлично умеет закопать и сверху песочком присыпать, хотя надо отдать ей должное – она ведь рассказывает о Заклейменных, о тех, кто принял неверное решение, – и это правильно, что она не пытается наводить на эти истории глянец.
Я выглядываю в окно. Папиной машины уже нет. Наверное, его вызвали пораньше: готовить сюжет к эфиру. Так часто бывает.
– Этот случай привлек особое внимание, – говорит Пиа, лицо у нее – само совершенство, персиковый румянец на щеках. И одежда персикового цвета, свежа и аппетитна, идеальная фарфоровая куколка. Черные, словно лакированные волосы окаймляют маленькое невинное личико. Она идеальна. – Привлек внимание даже за рубежом. Видите, сколько людей собралось перед Трибуналом у замка Хайленд, чтобы поддержать своего любимого футболиста – Джимми Чайлда, лучшего форварда «Хамминг-сити», героя, столько раз приводившего нас к победе. И ныне он вновь торжествует, он вышел только что из замка, оправданный судьей Креваном и его помощниками: он не будет Заклейменным. Повторяю потрясающую новость для тех, кто присоединился к нам только что: Джимми Чайлд не приговорен к Клейму.
У меня челюсть отвисла.
– Что? Разве такое бывало раньше хоть раз?
Мама наконец оторвала взгляд от телевизора.
– Не знаю. Не могу припомнить. Ну, может быть, однажды, – неуверенно сказала она.
– Неудивительно, если учесть, что Кревану принадлежат акции футбольной команды, – выстрелила вдруг Джунипер у меня из-за спины, и я обернулась.
Мама тоже обернулась. Лицо встревоженное.
– Джунипер! – только и сказала она.
– Дэймон Креван владеет пятьдесят пятью процентами акций «Хамминг-сити», но это, разумеется, всего лишь совпадение. А мне так кажется, сегодня судили не этого гада, а его жену, – заявила Джунипер. – А ему как с гуся вода.
Никто не спорит. Лицо гламурной супруги Джимми Чайлда несколько недель подряд смотрело на нас со страниц всех газет. Каждая подробность ее жизни, каждая клеточка ее тела были выставлены напоказ, обсуждались на сплетнических сайтах и даже в новостях.
– Отправляйтесь в школу, – предостерегающим тоном говорит мама. – И хватит болтать, а то как бы и за вами не пришли, юная леди. – Она понарошку дергает Джунипер за нос.
Почти предугадала.
Выйдя во двор, я первым делом увидела Колин возле семейной машины. Дверь их дома была открыта, она, видимо, кого-то ждала. Я сообразила, что Колин не пойдет в школу, а, наверное, поедет в Трибунал, на суд. Сердце затрепетало, я пыталась сообразить, как же себя вести. Окликнуть ее? Наживу неприятности. Кто-нибудь в окно увидит, как я с ней общаюсь, и что, если на меня донесут? Или Боско увидит меня в окно своего огромного особняка или когда выйдет, отправляясь на работу? Сказать Колин «привет» – это будет выглядеть так, словно я нелояльна Трибуналу, перешла на сторону Колин и ее мамы. Не будет ли это считаться помощью Заклейменным? За это тоже судят. Но если пройду молча, это будет невежливо, и, в конце концов, Клеймо ведь только на ее матери, а не на самой Колин. Она повернула ко мне голову – и я не выдержала, я поспешно отвела взгляд.
За спиной я слышу, как Джунипер говорит Колин: «Хорошего дня!» – и меня раздражает, как естественно она это сказала, а потом нацепила наушники и отключилась.
Зато Арт уже стоит на остановке, и выглядит он прекрасно, как всегда. Добегаю и с разбегу напрыгиваю на него:
– Птичка!
– Мышка!
Он поцеловал меня, а я заторопилась рассказать новости:
– Ты уже слышал про Джимми Чайлда? – Я думала, Арт будет счастлив. Джимми Чайлд – его герой, еще год назад у Арта вся комната была обклеена постерами с его портретом. Как у большинства мальчишек. Во время процесса Арту представилась возможность встретиться с Джимми, хотя короткий обмен приветствиями в камере перед судом совсем не то, о чем он мечтал в детстве. И говорить об этом Арт со мной не хотел.
– Ага, – ответил он. – Папа сегодня умчался на рассвете, хотел как можно скорее вынести вердикт, чтобы успеть к утренним новостям.
Я опять думаю, что надо было поздороваться с Колин, ведь Боско, значит, не было дома и он бы не увидел, да и велика ли беда, если просто сказать человеку «привет»? Я сержусь сама на себя.
– Прям слышу, как скворчат твои мозги. Все хорошо? – Он ткнул костяшками пальцев в мой сморщенный лоб и попытался его разгладить.
– Да! – рассмеялась я. – Просто задумалась. Не знала, что вердикты выносят и потихоньку. Думала, Именование всегда происходит публично. Не люблю тайны.
– А как насчет нашей с тобой тайны? – говорит Арт и запускает руку в вырез моего платья.
Я со смехом останавливаю его руку, меня опять что-то беспокоит. Оглянувшись на Джунипер, я убеждаюсь, что она включила музыку на полную громкость, каждое слово слышно.
Но на всякий случай я понижаю голос:
– Как ты думаешь, жену Джимми Чайлда – ее тоже судили?
– Серену Чайлд? – недоуменно переспрашивает он.
– Ну да. Если подумать, – ведь я думала об этом с той самой минуты, как Джунипер сказала это вслух, и по пути к автобусу на подгибающихся ногах, что-то они меня сегодня плохо слушаются, – все время говорили не о нем, не о его поступках, но какая она противная, и какая лицемерка, и какая она женщина, как же такой не изменить?
Арт расхохотался:
– По-моему, Пиа не совсем так говорила. – Он ласково улыбается мне. – «Прямой эфир. – Он в точности изображает Пиа. – Серена Чайлд – настоящая женщина. Как же такой не изменить?»
Я тоже смеюсь, понимая, как глупо прозвучали мои слова, но тут же снова становлюсь серьезной, потому что мне важно, чтобы он меня понял.
– Нет, но то, как они обсуждали ее внешность. Подтяжки. Наряды. Ее прошлое. Ее целлюлит. Целовалась с девушкой – и что теперь? И загар у нее-де слишком оранжевый. В пятнадцать лет страдала анорексией. Училась в одном классе с парнем, который спустя много лет ограбил банк. Никогда не готовила дома. Ему приходилось обедать в столовой. Мы только и слышали что о ней. Как будто к Клейму должны были приговорить ее, а не его.
Арт снова рассмеялся, наслаждаясь чепухой, которую я несу, может быть, еще и потому, что мне это вовсе не свойственно:
– Ну так почему же судили ее, а не его?
– Чтобы спасти его от приговора. Теперь все говорят: она скверная жена, чем же он виноват? Звездный игрок оказался неприкосновенным.
Улыбка мгновенно исчезает с губ Арта, он смотрит на меня так, словно видит впервые в жизни.
– Селестина, будь осторожнее!
Я передернула плечами, будто вовсе об этом не забочусь, но сердце так и бухает оттого, что я позволила себе это сказать.
Это все Джунипер. Я и так не очень понимала, что происходит, а ее слова застряли у меня в голове, и я все прикидываю, не была ли она права. Я думаю об этом всю дорогу, пока мы едем в автобусе, молча – ни Арт ничего не говорит, ни я. Я думаю о Колин, которая едет на суд над своей мамой, о ее маме, которая получит Клеймо за то, что поехала в другую страну, выполняя волю своей страдающей матери. Неужели это действительно заслуживает Клейма? К таким мыслям я пока не готова. Но я привыкла делиться каждой мыслью с Артом, конечно же я могу признаться и в этой, он поможет распутать их сбившийся клубок.
Арт берет меня за руку, и я чувствую себя в безопасности.
– Как по-твоему, Ангелина поступила плохо? – тихо спрашиваю я.
Он молча смотрит на меня.
– Я все время думаю об этом. Всю ночь думала. Мне кажется, это не так плохо. Если ее мама сама этого хотела, правда? Бывают ведь и хуже проступки…
– Конечно, бывают и хуже.
– Но хотя бывают и хуже, Клеймо всем ставят одинаковое?
– Она получит только одно. На правой руке. А некоторым ставят два.
Он не продумал это как следует. Я вижу, он не продумал. Я ведь знаю Арта. Он отвечает чересчур поспешно. Обороняется, хотя я вовсе не нападаю. Вот что происходит, когда речь заходит о Заклейменных: у каждого имеются собственные твердые убеждения, это слишком личное. И для Арта в особенности, потому что его отец – верховный судья, а дед был основателем Трибунала. Я всегда почитала их. И сейчас почитаю. Ведь так?
В автобусе, устроившись на обычном месте, я стала присматриваться к Заклейменной женщине, которая сидела на предназначенном для таких людей сиденье. Для Заклейменных в автобусе отводится два сиденья, потому что по правилам Заклейменные не могут собираться вместе более чем по двое. Это правило введено для предотвращения беспорядков, которые вспыхнули, когда Трибунал еще только был создан. Но сейчас я впервые задумываюсь, почему бы не добавить еще два сиденья на задней площадке или еще где-то в стороне от первых двух. Чередовать сиденья для нормальных людей и те, на которых можно садиться людям с Клеймом. Им так часто приходится стоять, хотя автобус заполнен лишь наполовину, и раньше меня это не смущало в моральном плане – смущало лишь тогда, когда нужно было выходить и приходилось протискиваться между ними: голову даю на отсечение, некоторые из них умышленно не отодвигались и вынуждали меня соприкоснуться с их Заклейменными телами, чтобы пробраться к дверям. Передние места для Заклейменных обтянуты ярко-красным кожзамом и развернуты лицом ко всему автобусу, так что все пассажиры видят этих Заклейменных. Когда я была маленькой, мне было не по себе оттого, что приходится всю дорогу смотреть на них, а потом я привыкла и теперь уже их не замечаю.
Я смотрю на Заклейменную женщину, которая сидит одиноко на своем сиденье, повязка цвета крови со знаком, уличающим, кто она есть.
Я вижу тот же символ у нее на виске и думаю, какое же неверное решение она приняла, за что так поплатилась. Шрам на виске явно старый: свежее Клеймо еще пылает ярко-красным, и на нем подживает корочка. Эту женщину заклеймили уже довольно давно, и я думаю, что это значит: стала ли она еще более порочной, становятся ли порочные с годами еще хуже, или же Клеймо, признание порока, прижигает его и препятствует росту и распространению. Она пишет эсэмэску, а потом кладет телефон на колени, и я успеваю увидеть на заставке лица ее детей. Впервые в жизни я задумываюсь, каково Заклейменным жить в одном мире со всеми людьми, вместе с любимыми и близкими, но по особым правилам. Раньше меня этот вопрос не тревожил. Ангелина и ее дети: Ангелине запретят многие профессии, ограничат передвижение, установят комендантский час. Ей же придется ложиться спать раньше, чем детям! Как она сможет их воспитывать, живя по другим правилам? А что делает Заклейменная мать, если младенец проголодается посреди ночи? Что будет, если Тиндеры захотят отдохнуть за границей – Ангелина останется дома? Колин вырастет и найдет работу в другой стране, а ее мама не сможет приехать к ней. Никогда. Почему я раньше обо всем этом не задумывалась?
Потому что меня это не беспокоило, вот почему. Потому что я всегда рассуждала так: эти люди поступали дурно и заслужили наказание. Пусть они и не совершили уголовного преступления, однако недалеки были от того, чтобы угодить за решетку. Но если Ангелина, которая, я же знала, мухи не обидит, запросто превращается в Заклейменную, то, быть может, и эта женщина на переднем сиденье не так ужасна. Я никогда не общалась ни с кем из них – не то чтобы это нам запрещалось, но я представления не имела, как с ними говорить. Осторожно обходила, если такой человек оказывался рядом. Избегала встречаться взглядом, держалась так, будто их вовсе не существует. В супермаркете они делают покупки в особом отделе, а я его обходила стороной: они там набирают овсяные хлопья, каши, что еще входит в их элементарное питание для удовлетворения элементарных потребностей. Жизнь, полностью лишенная удовольствий, – постоянное наказание. Раньше я не думала, что это так уж плохо, не в тюрьме ведь сидят, но я и не пыталась вообразить, каково это – жить по правилам, которые твой муж не обязан соблюдать. И дети не должны. И все нормальные люди не должны. К тому же Заклейменным нельзя общаться друг с другом. Только один на один, и то на каждых двух Заклейменных должен присутствовать один нормальный. Я представила себе свадьбу Заклейменной, ее день рождения – и содрогнулась. О чем они вообще разговаривают между собой? Рассказывают друг другу, кто в чем провинился? Демонстрируют Клейма и хвалятся своей испорченностью? Или стыдятся, как им и следует?
Губы Арта скользят по мочке моего уха.
– Хватит думать, голова треснет, – шепчет он. От его жаркого дыхания волосы на затылке у меня встают дыбом, и я бы рада перестать думать, правда, но никак не получается. Впервые Арту не удается полностью завладеть моим вниманием. Эти мысли, эта минута целиком меня поглотили.
Автобус остановился, вошла старуха на костылях. Водитель помог ей и проводил к местам для Заклейменных: здесь больше места для ног, они отодвинуты от всего ряда так, чтобы мы с ними не соприкасались. Старуха села возле Заклейменной женщины, и та ей улыбнулась.
Старуха глянула на нее с таким отвращением, что мне сделалась неловко – за ту, Заклейменную. Она отвернулась, в глазах ее боль. Почувствовала, что я гляжу на нее, и мы встретились взглядами – на микроскопический миг, прежде чем я отвела глаза, сердце застучало. Я вступила в контакт с Заклейменной. Хоть бы никто не заметил. Хоть бы не подумали, будто я ее пожалела.
– Да что с тобой сегодня? – спрашивает Арт, слегка озадаченный, слегка встревоженный.
– Ничего, – отвечаю я и спешу сменить тему: – Все у меня идеально, как всегда.
Он улыбается, потирает мою ладонь большим пальцем, и я таю.
Джунипер сидит через проход, всем телом прижалась к окну, как можно дальше от меня, от Арта, от любого пассажира этого автобуса.
Давно ли у нас с Джунипер не заладилось? Если верить фотографиям и рассказам родных, в детстве мы были не разлей вода. Старшая сестра – неполным годом всего старше, но ей нравилось возиться со мной, она охотно превращалась в мою покровительницу. А потом мы перешли в среднюю школу, и все изменилось. Мы учились в разных классах, впервые у каждой появились свои друзья, и мы отдалились друг от друга. Я в школе блистала, я обожаю получать знания, мне всегда мало, я глотаю книги, смотрю документальное кино, всем предметам предпочитаю математику и, как закончу в этом году школу, буду, надеюсь, изучать математику в университете. Моя главная цель в жизни – получить медаль Филдса, международную награду за выдающееся математическое открытие, это величайшая честь, какой может удостоиться математик, все равно что Нобелевская премия. Ее присуждают только молодым ученым, до сорока лет. Мне семнадцать. Времени достаточно. Судя по промежуточным тестам, в университет я пройду с легкостью. Джунипер не склонна к зависти, но оценки стали первым, что нас разделило.
У меня были идеальные оценки, им радовалась вся семья. А ее – нет. Не то чтобы плохие, нет, но и не идеальные. И все хотели, чтобы Джунипер училась лучше, чтобы она стала лучше. Я понимала, какому она подвергается давлению, и мне следовало бы ей помочь, а вместо этого она в итоге на меня же и затаила обиду.
Она считает меня всезнайкой. Она мне сто раз это говорила, и я стараюсь хотя бы при ней лишний раз это не демонстрировать, но что я могу поделать, если меня так и тянет поправить грамматическую ошибку или напомнить определение из словаря. Я при этом вовсе не хочу показать свое превосходство, просто я так устроена и не могу иначе. Я пыталась задавать Джунипер вопросы о том о сем, притворялась, будто не знаю то, что прекрасно знаю, но это она сочла оскорбительным, и она права, но как мне еще поступать? Я стремлюсь к идеалу, и в этот идеал входят замечательные отношения с сестрой, как в кино, как в книгах, как во всех этих сюжетах, где у сестер самая нежная любовь, самые близкие отношения на всю жизнь.
У Джунипер дислексия. Она считает это еще одним изъяном, еще одной несправедливостью мира, но я же вижу, что это помогает ей воспринимать все по-другому. Я привыкла решать задачи, я однозначно воспринимаю буквы и цифры, вникаю в изложенные доказательства и прихожу к верному выводу. Джунипер умнее и глубже. Она читает другое и по-другому. Она людей считывает. Не знаю, как ей удается, но она присматривается, прислушивается и приходит к таким заключениям, какие и я вообразить бы не могла, и обычно угадывает верно. Я смотрю на все прямо, а ее взгляд словно огибает людей и предметы, искривляется, кружит, переворачивает все вверх дном и находит ответ. Я никогда не делилась с Джунипер этими своими мыслями о ней, я думаю их про себя, иначе она опять оскорбится, что я, мол, пытаюсь быть снисходительной, а ведь на самом деле я немного ей в этом и завидую.
Теперь мне вспомнилось, как мама сказала, что, может быть, Джимми Чайлд и не первый, кого Трибунал оправдал.
– Ты не слыхал, бывали еще люди, которые предстали перед Трибуналом, но не были осуждены? – шепнула я Арту.
Он повернулся ко мне, но руку мою выпустил. Сердится, что я никак с этой темы не слезу.
– Нет, ничего об этом не знаю.
– Наверное, были и другие, признанные невиновными. Твой папа никогда ничего не говорил?
– Черт побери, Селестина, да хватит уже!
– Я всего лишь спросила.
– Нечего спрашивать!
– Разве нечего?
– По крайней мере, тут не место, – говорит он, тревожно оглядываясь по сторонам.
Я смолкаю. Гляжу прямо перед собой на Заклейменную женщину – она встала и собирается выходить. Вышла, и в автобус вошла довольно крупная женщина средних лет. Она поздоровалась с той, на костылях, уселась возле нее, и они принялись болтать.
На следующей остановке в автобус вошел старик. Я чуть было не окликнула его – так похож на моего дела, вылитый он, но откуда здесь взяться деду, он ведь живет в деревне, в нескольких часах езды от города. А потом я увидела повязку с бросающейся в глаза «П» и содрогнулась, рассердилась на саму себя: как я могла принять такого человека за кого-то, мне близкого.
И снова рассердилась на себя: что за предрассудки! Мне же не понравилось, как старуха на костылях дернулась, когда Заклейменная попыталась ей улыбнуться, а сама я разделяю те же взгляды и даже не отдаю себе в этом отчета.
Этому старику сильно за семьдесят, а то и за восемьдесят, не могу точно определить. Старый, но в безупречном костюме, ботинки начищены, словно он спешит на работу. Со своего места я не могу разглядеть Клеймо – впрочем, оно может быть на груди, на стопе или языке, тогда его и не видно. Выглядит старик очень почтенно, и я все внимательнее присматриваюсь к нему, сбитая с толку. Я привыкла считать Заклейменных не такими, как мы, и только сейчас сама себе в этом призналась. Сесть старику негде: оба места для Заклейменных заняты этими женщинами, которые сами-то без Клейма, но с головой ушли в свою болтовню и нового пассажира не замечают. Он стоит рядом с ними, ухватился за поручень, старается держаться прямо.
Хоть бы они поскорее увидели. Он, похоже, так долго не простоит.
Минуты проходят. Он все стоит. Я оглядываюсь по сторонам. С десяток свободных сидений, но там ему сидеть не разрешено. Я – человек рациональный, и это все кажется мне алогичным.
Я оглядываюсь на Джунипер: она сняла наушники, выпрямилась, лицо напряженное, тоже присматривается к этой ситуации. Джунипер всегда была намного эмоциональнее меня, и я вижу, она уже сползла на самый кончик сиденья, вот-вот рванется в бой. Мне бы испугаться, что она глупостей наделает, а я ликую: наконец-то мы с ней совпали.
Старик закашлялся. Кашляет и не может остановиться.
Он дышал с присвистом, не успевал толком вдохнуть перед очередным приступом. Достал платок и прикрыл рот, чтобы шуметь поменьше и не распространять заразу. Лицо его порозовело, залилось краской, стало лиловеть, и я увидела, что Джунипер уже приподнимается с места. Глаз не сводит с тех двух болтушек и захлебывающегося кашлем старика. Наконец кашель оборвался.
Через мгновение он снова зашелся. Пассажиры отвернулись, уставились каждый в свое окно. Толстуха прервалась и глянула на старика, и я успокоилась: наконец-то она пустит его на то единственное место, где ему разрешено сидеть. Но она только языком цыкнула – раздражает ее этот кашель – и опять заговорила со старухой.
Я напряженно выпрямилась.
Да, кашель ее раздражал. Всех беспокоил в автобусе. Невозможно не услышать, как захлебывается человек от нехватки воздуха, но все делают вид, будто не слышат. Согласно правилам, тот, кто поможет Заклейменному, сам угодит в тюрьму, но ведь не в подобном же случае, верно? Мы же не можем смотреть, как он загибается?
Кашель смолк.
Кровь оглушительно стучит в ушах.
Я выпустила руку Арта. Она была холодной и влажной.
– Что случилось?
– Слышишь?
– Что?
– Кашель.
Он оглядывается:
– Никто не кашляет.
Старик заходится снова, но Арт и глазом не моргнул. Посмотрел на меня нежно и шепнул:
– Не терпится остаться с тобой наедине. Давай с первого урока смоемся?
Я едва разбираю его слова поверх кашля, поверх стука своего сердца. Неужели никто не слышит, как он кашляет? Никто не видит старика? В растерянности я снова оглядываюсь: все уставились каждый в свое окно, а если кто и смотрит на старика, то брезгливо, будто его Клеймо заразно.
У Джунипер на глазах слезы. Значит, я не одинока: моя родная сестра заодно со мной. Такого подтверждения достаточно. Я приподнимаюсь, но Арт неожиданно крепко хватает меня за руку.
– Не вздумай! – решительно приказывает он.
– Ой! – Я попыталась вырваться, но его пальцы впились так, что кожу под ними словно обожгло. – Больно, пусти!
– Когда тебе Клеймо поставят, больнее будет! – И он сдавил еще сильнее.
– Арт, перестань! Больно! – Правда, как огнем жжет.
Он остановился.
– Это же несправедливо! – прошипела я.
– Он сделал что-то дурное, Селестина.
– Например? Что-нибудь, что в другой стране совершенно законно, а у нас за это все равно судят?
Похоже, это его задело.
– Глупостей не наделай, Селестина! – только и сказал, видя, что спор проигран. И добавил поспешно: – Не помогай ему!
– Я не собираюсь ему помогать.
Как я решилась подойти к этому старику – кашляющему, пыхтящему, задыхающемуся, – сама не пойму, но подошла и увидела шрам в форме «П» у него на виске, поблекший, как будто он носит его уже давным-давно, шрам стал такой же частью его тела, как родинки и волосы вокруг. Обойдя старика, я обратилась напрямую к тем двум женщинам, которые знай себе обсуждают рецепты варенья, сидя на обоих местах для Заклейменных, и как будто ничего не видят вокруг.
– Извините, – заговорила я сладко-сладко, растянув губы в любезнейшей улыбке. Они тут же ответили мне приветливыми улыбками. Две хорошо воспитанные, славные женщины из пригорода, охотно помогут мне во всем. Почти во всем.
– Да, дорогая?
– Можно вас попросить?
– Конечно, дорогая.
– Не могла бы одна из вас пересесть на другое свободное место? Или, если вы хотите сидеть вместе, мы с моим парнем уступим вам, и вы спокойно продолжите свой разговор…
Я глянула на Арта – лицо его искажено ужасом. А вот мне больше не страшно. Я люблю логичные решения. Эта проблема беспокоила меня, я придумала, как ее решить, и это логично. Ничего дурного я не делаю. Никаких правил не нарушаю. Меня всегда хвалят за точность поступков. Я идеальная молодая девушка. Выросла в идеальной семье, у меня отличные манеры, на лодыжке – ножной браслет, символ геометрической гармонии.
– Позвольте спросить зачем? – спрашивает старуха со сломанной ногой.
– Этот человек, – указываю я на старика, – у него Клеймо, а вы сидите на местах для Заклейменных. Ему негде больше сесть, а ему плохо.
Я вижу, как при этих словах все больше лиц оборачивается ко мне. Надеюсь, теперь они меня поймут. Надеюсь, ничего больше не придется объяснять. Я даже рассчитывала, что несколько человек поближе, кто все слышал, тоже вступятся, согласятся со мной, ведь я права. Но никто не откликается. Все сконфужены, кто-то, кажется, даже испуган, один глядит так, словно забавляется ситуацией. Все это нелогично, в этом только Джунипер могла бы разобраться. Я гляжу на нее. У нее на лице ужас, как у Арта. Она не двигается с места. Уж она-то, думала я, поддержит меня, но нет.
– Мы же разговариваем! – говорит другая женщина.
– А он задыхается, – возражаю я с той же улыбкой, которая мне самой уже кажется малость психованной, потому что про вежливость пора бы и забыть.
– Вы хотите ему помочь? – спрашивает та, с костылями.
– Нет, – лепечу я. – Нет. Но надо же как-то исправить ситуацию… – Я посылаю ей самую ослепительную из своих улыбок, но старуха с отвращением отшатывается.
– Я с этим дела иметь не желаю! – громко заявляет другая, привлекая к нам лишнее внимание.
– С чем – с этим? – нервно смеюсь я. – У вас-то ноги здоровые, вы могли бы пересесть, а ваша подруга останется…
– Никуда я пересаживаться не стану! – все так же громко рявкает она.
Пассажиры оборачиваются, смотрят на нас.
Старик уже еле стоит. Согнулся в приступе кашля. Он обернулся ко мне и попытался что-то вымолвить, но дыхания не хватило.
Не знаю, что он хотел сказать. Не знаю, как быть дальше. Не знаю, как оказать ему медицинскую помощь. Да ему и запрещено помогать. Думай, Селестина, думай! Я не имею права ему помочь – но доктор же может.
– Есть тут врач? – окликаю я пассажиров.
Арт в отчаянии закрывает руками лицо.
Только громкий испуганный вздох мне в ответ.
Я оглядываю все эти лица, застывшие в изумлении, в осуждении. Я растеряна, голова идет кругом. Старик сейчас рухнет, он может умереть. Я чувствую, как слезы щиплют глаза.
– Так и будем на это смотреть? – кричу я.
– Перестань, дорогая, не надо, – шепчет мне какая-то женщина. Она тоже расстроена, это видно, значит, я не одна такая, но она предостерегает меня: я слишком далеко зашла.
Но ведь это же абсолютно нелогично! Разве человеку, пусть даже Заклейменному, отказано в сострадании, разве не следует ему помочь?
Все отворачивают головы, отводят глаза.
– Все хорошо, – говорю я старику, он уже явно в панике. Кашель одолевает его, язык мечется в приоткрытом рту, и я успеваю заметить на нем тоже П и отшатываюсь в ужасе, не могу даже вообразить, какова была боль от ожога. – Все будет хорошо.
Он хватается за грудь, валится на колени.
Я подхватываю его под мышки, усаживаю на ближайшее сиденье.
– Остановите автобус! – кричу я.
Водитель тормозит. Я повторяю старику: все обойдется.
Поднимаю голову и вижу, что Джунипер плачет.
– Все в порядке, – говорю я Арту и ей. – Все будет хорошо. – А сердце стучит оглушительно. – Это же просто нелепо. – Голос мой звучит пронзительно, словно бы и не мой. И тут раздается вой сирен – громко, пронзительно, угрожающе, совсем близко.
Все сидят неподвижно, выжидая, и лишь мое сердце громко стучит в тишине. Два офицера Трибунала поднимаются в автобус, оба свистят в серебряные свистки, оглушительно, кто-то, не выдержав, зажимает ладонями уши. Идут прямо к старику и ко мне.
– Вот видите? Я же говорила, все будет хорошо, – перекрывая этот шум, говорю я старику. – Вот и они. Вот и помощь.
Он слабо кивает, не открывая глаз. Я думала, они подойдут к старику – он полулежит на сиденье, без сил, дышит слабо, пот тонкой пленкой проступил на коже. Но они не за ним. Они за мной.
Хватают меня и волокут прочь.
Джунипер кричит им, чтобы меня не трогали, Арт обеими руками пытается ее удержать, сам выглядит не намного лучше. Офицеры тащат меня по проходу, ухватив с обеих сторон за локти, по ступенькам, и я слышу вопль Джунипер: «Это моя сестра! Сестра!» – и свист, пронзительный свист, пока меня не запихнули в фургон.
6
Еще до моего рождения страну настиг тяжелый кризис: банки закрывались, правительство не справлялось с проблемами, экономика рушилась, безработица и эмиграция достигли невиданных масштабов. Всех эта беда застала врасплох, и винили тогдашнее руководство. Лидеры страны, лидеры экономики должны были это предвидеть, им полагается знать. Они принимали неправильные, ошибочные решения и привели страну на грань краха. Это плохие люди, из-за них рушились жизни, распадались семьи. Они должны были за это поплатиться. Порочные люди, люди с моральным изъяном, навлекли на нас такую беду.
И тогда всех, кто допускал хоть малейшую ошибку, неверный шаг, стали наказывать безотлагательно. Публично высмеивали, выставляли неудачниками, вынуждали к отставке. Каждого назвали поименно, каждого запятнали. Эти люди не были преступниками, но они принимали дурные решения. Обществу нужны не такие вожди, которые учатся на собственных ошибках, а те, что опасных промахов не допускают. Не следует давать им шанс исправиться, сочувствовать им, не нужно жалкого лепета оправдания. Каждый, кто в прошлом делал ошибки, в будущем не может занимать руководящие должности. И когда народ стотысячными толпами окружил Дом правительства, было решено, что впредь каждый, кто обнаружит изъян в суждениях и решениях, подлежит остракизму. Хватит с нас осмыслений задним числом. Пусть все, все до единого смотрят только вперед – и никаких больше ошибок.
Можно ли воспитать идеального человека? Пробовали много разных способов, и в итоге правительство назначило судейский комитет, Трибунал Кревана. Клеймо ставится на всю жизнь, и от него уже не избавиться, что бы ты в жизни ни делал. Ты так и умрешь Заклейменным. Всю жизнь будешь расплачиваться за единственную ошибку. Твое наказание послужит предостережением для других: пусть думают прежде, чем совершать опрометчивые поступки.
Меня доставили в камеру в подвале замка Хайленд и подвели к столу, где лежали брошюры со всей информацией о Трибунале, которую мне полагалось усвоить. Там была и глава о правилах, по которым предстоит жить Заклейменному. И подробное описание процесса Клеймения, инструкции, как потом залечивать ожог. Я захлопнула книжицу и огляделась.
Камеры выглядят неплохо: цокольный этаж недавно полностью обновили. Четыре камеры, попарно с каждой стороны центрального коридора, а между собой соседние камеры разделены прозрачной пуле- и звуконепроницаемой стеной. В брошюрах сказано, что стеклянная стена символизирует прозрачность системы, но я чувствую: так нас готовят к жизни, где достоинства и приватности почти не останется. В каждой камере стол с четырьмя стульями, кровать, туалет (там стены нормальные), еще несколько стульев расставлены там и сям – вдруг мне вздумается организовать тюремную вечеринку. Все окрашено в цвета зелени и земли, чтобы это место казалось естественным и нормальным.
На все четыре камеры я – единственный арестант. Две напротив не заняты, а в соседней, судя по одежде, по разбросанным вещам, кто-то должен быть, но сейчас он, наверное, в суде, ждет своей участи. За толстые стены туалета, конечно, спасибо, но помещение это настолько мало, что через минуту начинаешь задыхаться. Я бегаю туда поплакать, хотя вполне могла бы предаться этому занятию прямо в камере: вопервых, никого рядом нет и никто не увидит, а вовторых, красные глаза и следы слез на лице все равно меня выдадут.
Мне пока не представилась возможность поговорить с кем-нибудь, обсудить, разобрать и проанализировать случившееся. Меня зарегистрировали в приемной, и симпатичная женщина в форме офицера Трибунала (она представилась: ее зовут Тина) проводила меня в эту камеру, а потом меня отвели в помещение под Часовой башней, где находятся рабочие помещения Трибунала. Я все это хорошо знаю, потому что всегда смотрю репортажи, каждый прямой эфир Пиа, когда обвиняемых ведут из Часовой башни по длинной мощеной дорожке во двор Трибунала, они прячут лица, а толпа кричит, проклинает их и выражает полную поддержку Трибуналу.
Я в шоке. Естественно, я в шоке. Никак не могу смириться с тем, что я попала сюда, – я, которая никогда ничего не делает неправильно, я, умеющая ладить с людьми, я, у которой каждый школьный отчет заполнен одними лишь идеальными оценками, только «А», я, чей бойфренд – сын главного судьи Трибунала.
Вновь и вновь я мысленно перебираю все свои действия в автобусе. Столько раз уже их переворошила, что они начинают сбиваться, как песенка на заезженной пластинке. Я думаю о том, что я сделала, что следовало сделать, что можно было сделать лучше, и в итоге путаюсь и не вполне понимаю, что произошло на самом деле. Прокручиваю эту сцену в голове снова и снова, и она расплывается, как расплывается лицо, если слишком долго на него таращиться. Я сижу на кровати, прислонившись спиной к единственной настоящей тут стене, уткнулась лицом в колени, обхватила ноги руками. Не знаю, сколько я так просидела, то ли минуты, то ли часы. Сердце мечется между паникой и утешением в зависимости от того, какие я подбираю доводы.
Я не порочна. Не могу я оказаться порочной.
Я идеальна.
Так говорят мои родители, так говорят мои учителя, мой возлюбленный и даже сестра, хоть она терпеть меня не может. Сестра. Я слышу, как она в ужасе кричит, когда меня уводят, и глаза вновь наполняются слезами. Моя старшая сестра отбивалась от намертво вцепившегося в нее Арта, рвалась ко мне. Надеюсь, она-то не пострадает. Хоть бы ее не тронули. Ее вынудят говорить, что она не одобряет мой поступок. Тревога охватила меня. Нельзя втягивать в это Джунипер, кто ее знает, что она им наговорит? И Арт, Арт, что с ним сейчас? Тоже попал в беду? Спасет ли меня его отец или не захочет обо мне и слышать? Арт тоже не захочет обо мне и слышать? Лишиться его – от одной этой мысли мне поплохело.
И так по кругу, по кругу.
Хлопнула дверь, я подняла глаза.
Тина и с ней еще страж-мужчина ввели парня моего примерно возраста, может быть, чуть старше. Они миновали камеру, где я сижу, и втолкнули его в соседнюю. Он явно тут хорошо ориентируется, не новичок, не то что я: пока меня сюда вели, я лихорадочно оглядывалась по сторонам, ко всему присматриваясь. Футболка его засыпана каким-то белым порошком и волосы тоже, что-то попало на Тину и на второго стража, не соображу, откуда это. Высокий, широкоплечий парень, лицо жесткое, упрямое, виноватое. Он моего возраста, но кажется старше из-за этой гримасы.
При мысли, что он – мой ровесник, я поспешно выпрямляюсь. Пусть он заметит меня. Обменяемся взглядами, улыбками, чем-то, что поможет утешить его, утешить меня. С ним стражи обращаются совсем не так мягко и вежливо, как со мной, и во мне пробуждается эгоистическая надежда, что со мной-то все было просто ужасной ошибкой и я выйду отсюда прежним нормальным человеком. Я присматриваюсь к своему соседу, к его напряженному, злому, упрямому лицу: посмотри же на меня! Интересно, в чем он провинился. Уголовное преступление не совершил, это ясно, иначе попал бы в другое место, но, похоже, что-то скверное. Что бы ему ни предъявили, уверен, он в самом деле что-то натворил.
Парень глянул на меня однажды, войдя в свою камеру. Увидел меня сквозь общую стеклянную стену. Сердце забилось чаще. Первый человек за много часов. Но, едва глянув, он отвел глаза, сделал несколько шагов своими длинными тощими ногами и уселся спиной к прозрачной перегородке: только и видно, как мощные лопатки распирают замурзанную футболку.
Я была этим обижена, испугана и почувствовала себя еще более одинокой. Снова хлынули слезы. Слезы дарили отраду, я вновь чувствовала себя человеком, вполне человеком, даже здесь, в этой прозрачной будке в ряду таких же будок.
Стражи заперли соседнюю камеру и ушли. Скрылись за главной дверью, и я осталась одна – рядом с человеком, который не желал даже поглядеть на меня.
Большая дверь открылась. Мама, лицо встревоженное, почти обезумевшее, и папа, строгий, но желваки на широких скулах вспухают, сдерживается с трудом. Едва увидев меня, мама вдруг напустила на себя такую безмятежность, словно она гуляет в парке и наслаждается окрестными видами – дурной знак. А у папы при виде меня тщательно удерживаемое лицо обрушилось. Никогда-то он не умел скрывать свои чувства. Тина отперла камеру, и я бросилась им навстречу.
– Ох, Селестина! – Мама крепко прижимает меня к себе, голос горестный. – Что ж это на тебя нашло?
– Саммер! – резко одергивает ее отец, и она вздрагивает словно от пощечины.
Я тоже напряглась: впервые после этой беды мы увиделись, и я надеялась на помощь, поддержку, не на упреки. Моя мама согласна с ними, тоже обвиняет меня? Знать-то я знала, что попала в беду, но только сейчас вполне это поняла.