Клеймо Ахерн Сесилия
– Пытаешься ей помочь?
– Нет, сэр! Нет.
– Так вперед. Клеймо на спину.
– Обезболивающее закончилось.
– Обойдетесь без него.
– Сэр, закон предусматривает…
– Я – ЗАКОН! – кричит Креван. – Именем Трибунала.
– Нет! – пытаюсь вскрикнуть я, но не выходит: язык распух и от ожога, и от анестезии, чувствую вкус крови, как она затекает в глотку. Закашливаюсь. Кричать не могу, только подвывать, но звук до того омерзительный, что я предпочитаю закрыть рот. И я вижу злобу в глазах Кревана, вижу, как он наслаждается всем этим. Нет уж, дополнительного удовольствия я ему не доставлю.
Со мной сейчас это сделают – нужно приготовиться. Забыть о том насилии, что разыгралось в комнате для родственников, о несправедливости, которая творится здесь. Не подпускать к себе страх за родных, обрести внутри себя тишину.
Тина и Джун развязывают тесемки халата, обнажая спину.
– Детка дорогая, прости меня, – бормочет Джун, сжимая мне плечо. – Что же это, господи…
– Хватит болтать, – командует судья.
Тина ласково берет меня за руку – левую, нетронутую – и крепко, словно от этого зависит ее собственное спасение, сжимает. К судье Кревану она повернулась спиной, скрывая хлынувшие слезы.
Барк приближается с раскаленной кочергой, вид у него неуверенный.
– Ну же, – поторапливает его судья Креван и пристально глядит на меня. – Как только захочешь положить этому конец – просто скажи, что просишь прощения.
– Она же не может языком пошевелить, судья, – сквозь слезы возражает Тина. – Как же она это остановит?
– Остановит, если захочет, – негромко, размеренно отвечает он.
Хочет, чтобы я вскрикнула, чтобы я покаялась. Не будет этого.
Вдруг в комнату врывается Кэррик. В черных глазах стоят слезы – значит, он все слышал. Дышит он так, словно марафон пробежал, на лице кровь смешивается с потом, губа разбита, с нее кровь капает на футболку. За ним в дверях возник Фунар, нос свернут на сторону, едва стоит на ногах, сгибается пополам. Вслед за Кэрриком в камеру ворвался мистер Берри, телефон все еще у него в руках. Охранник, который прежде скрутил моего отца, тоже вбегает в камеру, бросается на Кэррика, но тот одним ударом его вырубает. Охранник падает на пол. Перед лицом превосходящих сил Фунар отступает, зажимая рукой нос, из которого хлынула кровь. Мистер Берри захлопнул дверь. Сейчас мне хорошо видно его лицо, возраст безжалостно проступил на нем. Он держит телефон высоко, снимая все, что происходит. Креван так и не заметил, что происходит у него за спиной. Ни Барк, ни Джун, ни Тина не сочли нужным его предупредить.
– Давай, – настойчиво повторяет он, аж пот на губе выступил. – Клеймо на спину!
Кэррик стоит у перегородки и напряженно смотрит на меня, удерживает мой взгляд. Ладонь положил на стекло, распластал ее, – и я отключаюсь от безумия, безумия вокруг и в моей голове, сосредоточиваюсь на тишине внутри Кэррика, на его ладони. Рука дружбы – он протягивал мне ее после суда. Он обещал найти меня потом. По крайней мере, один друг у меня есть. Я больше не сопротивляюсь. Замираю. Готова.
– Раз, два…
Раскаленное железо впивается в кожу, и я испускаю крик – мучительный, животный, душераздирающий, какой ни от кого в жизни не слышала. Крик разносится по коридорам замка, все его слышат, всем ведомо: Креван сломил «идеальную девочку» и поставил на ней Клеймо.
14
Первый день
Я дома, лежу в кровати, под спину подсунута дюжина подушек – дело рук моей мамы, которая то и дело возвращается, осматривает их, взбивает или, наоборот, уминает, словно лепит шедевр. Меня она вернуть к совершенству не может, так пусть хотя бы все вокруг будет идеально. Готовится к визиту семейного врача, доктора Смита. Осмотрев мои раны, он устраивается на стуле возле кровати и отвечает на мамины вопросы.
– Ожоги языка выглядят и заживают по-разному, в зависимости от степени поражения. При первой степени повреждается только внешняя оболочка языка, что приводит к опуханию и боли. Ожог второй степени более болезненный, поскольку поражен также и внутренний слой языка. Формируются волдыри – это мы сейчас и наблюдаем, язык сильно распух. При ожоге третьей степени страдают глубокие ткани. В таком случае мы видим белую или почерневшую, обгоревшую кожу, наблюдается онемение или сильная боль.
Или и то и другое одновременно.
Доктор Смит вздыхает, доброе дедовское лицо морщится.
– В замке ей оказали должную помощь, язык не инфицирован, волдыри постепенно сойдут. Вкусовые сосочки уничтожены…
– Она и есть-то ничего не ест, – вставляет мама.
– Естественно, после таких мучений. Аппетит постепенно восстановится, как и вкусовые сосочки – они регенерируют за две недели. Но острая боль, которую она сейчас испытывает, у некоторых пациентов приводит к депрессии или повышенной тревожности.
Да уж.
Мама сжимает губы, вздергивает подбородок. Они продолжают разговор, не обращая на меня внимания, словно меня тут и нет.
– Ожоги по большей части заживают за две недели, хотя иногда последствия наблюдаются и в течение шести недель.
Он печально покосился на меня, вспомнил о моем существовании.
– И вот еще что, – говорит он. – Шестой… шестое Клеймо. – Ему неловко даже упоминать об этом.
Мама вскидывается в панике. Доктор подбирает слова.
– Мы много лет знакомы, Саммер, – кротко говорит он. – Я лечил Селестину и всех детей от кори и ветрянки, делал им прививки и так далее. Мне вы можете рассказать обо всем, Саммер.
Мама кивает, но я чувствую в ней страх. Ее вывели из комнаты для наблюдателей перед тем, как я получила два последних Клейма. Никого из моих родных там не было, а я не хочу обсуждать, что случилось. Не буду. Не знаю даже, рассказал ли ей что-нибудь мистер Берри. Мама была там до того, и она догадывается, на что способен озверевший Креван, но она уважает мое нежелание говорить, хотя папа, думаю, хотел бы знать подробности. Вопросы так и вертятся у него на кончике языка всякий раз, когда он наведывается ко мне, и все же папа молчит. Возможно, винит себя за то, что побудил меня сказать правду и вот к чему это привело.
– Я зайду через несколько дней проверить повязки, но если что-то понадобится, сразу звоните.
Даже кивком я не ответила ему.
Ведь они все равно не обращают на меня внимания. Говорят обо мне так, словно меня тут и нет.
Нет меня.
Я закрываю глаза, и только что проглоченная таблетка уносит меня далеко-далеко.
Второй день
Стук в дверь, я закрываю глаза. Входит мама, я узнаю запах ее духов, идеальную, бесшумную походку, она проходит по комнате и садится, ничего не задев. Выждав, заговаривает со мной:
– Я же вижу, ты не спишь.
Все равно не открываю глаза.
– Приходила Тина. Тина из замка Хайленд. Спрашивала, как ты. Ей ведь нелегко было прийти к нам, тем более когда эти сторожат дом. Она понимает, что ты не захочешь ее видеть, она передала тебе подарок.
Я открываю глаза и вижу перед собой коробку с маленькими кексами. Розовые, лиловые, голубые, желтые. Такие вот пастельные оттенки мама подбирала мне для суда. Никогда больше не буду их носить.
– Она сказала, их испекла ее дочка. Съешь один на этой неделе, – говорит она, словно обещая неслыханное удовольствие.
Одно лакомство в неделю – все, что положено Заклейменным. Никаких излишеств, самая простая жизнь для полного очищения от порока. Основные продукты питания, без роскоши, без вкусовых добавок, только то, что сочтено необходимым для поддержания жизни. В конце каждого дня нас проверяют – каким образом, мне еще предстоит узнать.
– И вот еще она просила передать. – Мама вручает мне пакет.
Бумажный пакет из сувенирного магазина при замке. Чушь какая-то! Неужели Тина думает, что я буду рада безделушке на память о худшем испытании в моей жизни?
Коробочку из пакета мне и открывать-то не хотелось, но любопытство взяло верх. Внутри обнаружился стеклянный шар с миниатюрным замком. Я слегка встряхнула шар, и в нем закружила метель из ярко-красных блесток. Гадость какая. Даже мама смотрит на этот подарок с неудовольствием. Странная эта Тина, хотя, мне кажется, в такой форме она пытается проявить участие, может быть, даже извиниться. Или мне хочется так думать? Я убираю шар в коробку, коробку прячу в тумбочку у кровати. В жизни бы его не видеть.
Закрываю глаза.
Третий день
Явился посетитель. У моей постели сидит Ангелина Тиндер, с ног до головы в черном, никогда прежде она такое не носила. Выглядит как дама викторианских времен, оплакивающая усопшего супруга. Митенки скрывают Клеймо на ладони. Длинные пальцы пианистки на фоне лайковой кожи белы как снег. На улице ей запрещено надевать перчатки, но дома она может прятать рану, если ей вздумается. Однако она не у себя дома, так что она нарушает правило. Впрочем, не ради меня она надевает перчатки: от самой себя прячется. Сидит на стуле очень прямо, изредка поглядывает на меня, только чтобы убедиться, слушаю ли я.
Глаза Ангелины обведены красными кругами, словно она плакала, не переставая, с того дня, как получила Клеймо. И кончик носа красный. Такой бледной я ее еще не видела – наверное, никогда не выходит на солнышко.
– К тебе приставят стража, – говорит она. – Ту, которая была у меня. Старуха. Злобная старуха, следить будет неусыпно, больше ей заняться нечем. Она бы и добровольно в стражи пошла, даже без оплаты. Мэри Мэй. Она еще и «верующая христианка». Раньше такие ведьм на кострах сжигали. Она постарается подловить тебя, Селестина, будь к этому готова. – Снова быстрый взгляд, и снова она отворачивается. – Спуску не даст. Она считает тебя мерзкой. – Ангелина потянула носом воздух, точно и сама почуяла скверный запах. – Они ведь такие и есть. Порочные. Мы с тобой не такие, Селестина, и не позволяй им так о тебе думать. Но, бога ради, зачем ты полезла помогать этому старику? Зачем так говорила в суде? Эту запись все видели, сама понимаешь. Нет человека, кто не посмотрел бы запись из камер автобуса. – Наконец-то она смотрит на меня, лицо ее подергивается от растерянности, а пожалуй, и отвращения.
Я не отвечаю. Не могу шевелить языком. Да и не хочу.
– Всегда возвращайся домой к половине одиннадцатого. Комендантский час с одиннадцати, но она будет караулить, а мало ли что может случиться. Задержка автобуса, какая-нибудь накладка. Они могут даже попытаться нарочно тебя подставить. Все время будут тебя испытывать. Один раз я опоздала к комендантскому часу. Больше со мной никогда такое не случится, можешь быть уверена. – Призадумалась и продолжала: – Она будет проверять каждый вечер, не ешь ли ты что-то сверх положенного. И придется проходить тест на детекторе лжи, чтобы подтвердить, что ты не нарушала никаких правил. Не могут же они все время держать тебя в поле зрения, так что полагаются на анализы и детектор, хотя, наверное, скоро в их лабораториях появится что-нибудь новое. Камеры нам в голову вставят и будут видеть все, что видим мы, подслушивать наши мысли. Потому что именно этого они и добиваются, понимаешь: знать все. Залезть под кожу каждому, залезть внутрь тебя.
Она снова дергает носом, чешет себе руку. Я слежу за ее пальцами – пальцы дрожат.
Она ловит мой взгляд.
– Так все время. Играть я не могу. Пальцы словно чужие.
Она замолкает, и я готовлюсь к следующему взрыву эмоций. Неотвратимому.
– Это ужасно, Селестина! Сегодня какая-то женщина посмотрела на меня так, словно я детоубийца. Лучше бы меня сразу казнили, чем жить так.
Хорошо, что я не могу шевелить языком. Все равно ответить ей нечего.
– Удачи тебе, Селестина.
Она встала и вышла из моей комнаты.
А потом вошла мама, обнадеженная:
– Тебе теперь лучше, дорогая?
Закрываю глаза, уплываю.
Четвертый день
Я проснулась. И снова, как в три первых дня, тут же постаралась загнать себя обратно в сон. Успела только осознать, что кошмар мне не приснился, все так и есть на самом деле, и сон – мое единственное спасение, повернулась на бок – спина очень болит, – пристроила голову так, чтобы не касаться виском подушки, а еще чтобы одеяло не задевало рану на груди, и правую ладонь оставить сверху, раскрытой – впрочем, с тугим бинтом руку и не сожмешь. Только в такой позе я нахожу покой. Покой? Раньше я была точнее в употреблении слов.
Из комнаты я все три дня не отлучалась. С постели встаю только в туалет. Не видела никого, кроме доктора Смита и Ангелины Тиндер, родителей и сестры. Эвана ко мне не пускают, и это, я думаю, правильно. Мама возится со мной день и ночь, обрабатывает раны, меняет повязки, мажет всякими средствами, чтобы снять боль, не допустить заражения. Иногда, проснувшись ночью, я вижу на стуле у постели Джунипер, она сидит и смотрит куда-то в пространство, а когда я снова просыпаюсь, ее уже нет, так что, может быть, она мне всего лишь приснилась. Мы коротко поговорили, когда я вернулась домой из замка, но нам обеим было неловко. Я понимаю, что Джунипер не хотела мне зла и не имеет к этому отношения и не ее тут вина, и все же во мне кипит и булькает гнев. Она могла бы поддержать меня тогда, в автобусе, могла бы выступить в суде и сказать, что я не усаживала старика. Почему она не пришла в суд и не сказала? Теперь она чувствует себя виноватой, я это заметила сразу, как порог переступила, и обозлилась. Мне хотелось во всем винить ее. Ее, а не себя.
Меня глушат обезболивающим, вот и хорошо. Одурманенная, я словно расстаюсь с телом, выхожу из реальности, мое горе смягчается. Иногда я соображаю, что у нас под дверью собралась толпа, но я не смотрю в окно, и мы никогда не говорим об этом с родителями. Я угадываю, когда папа уезжает на работу и возвращается, не по гулу мотора, а потому что начинают работать камеры, толпа оживает, корреспонденты, тесня друг друга, выкрикивают вопросы. Кто-то подобрее, кто-то отвратителен, набрасываются на него, когда он уезжает и когда приезжает домой. Ответов я не разбираю, если он вообще отвечает, но и мне хотелось бы знать, продолжает ли он любить Самую Порочную Личность в истории нашей страны.
– Мистер Норт, вы любите свою дочь?
– Мистер Норт, как вы можете ее любить? – кричит другой.
Но, значит, он думает, что меня все еще любят, пусть даже ему это и кажется странным. С ними ничего подобного случиться не может, с ними и с теми, кого они любят. Это немыслимо. Кто-то считает меня опасной для общества, но в глазах большинства я лишь забава. Я ведь слышу, как они смеются вслед моему отцу и возвращаются к своим делам, и все это для них развлечение. Моя жизнь – драма для зрителей.
Некоторые голоса я узнаю. Репортеры, собиратели сплетен, телеведущие, такие знакомые голоса из прошлого. На этот раз они обсуждают меня, только это вовсе не похоже на меня, на ту девушку, которой я была, – какая-то сконструированная версия, ее я не могу признать. Анализируют, анатомируют мои поступки так пристально, как мне бы и в голову не пришло. Наплевать, я слишком слаба, чтобы волноваться по этому поводу, слишком растеряна, чтобы вслушиваться. Звук вливается в уши и мозг и сразу ж выливается обратно. Лучше я посплю.
В комнате стоит телевизор, но я не включаю ни его, ни телефон. Это – утраченная часть меня, невидимая, а я-то даже не знала, как она важна. Я отреклась от нее и превратилась в ничто.
Пока что моя жизнь с Клеймом мало чем отличается от обычной. Я еще никуда не выходила, ничего не делала. Лежу в постели, и все же я не чувствую себя прежней. Дело не в шрамах и не в боли – я вся изменилась, до мозга костей. Чего судья Креван и добивался.
В дверь постучали, это мама. Я научилась узнавать родных с закрытыми глазами, они ведут себя по-разному. Отец очень осторожен, двигается неуверенно, как будто боится меня потревожить. Мама, наоборот, решительна, она приходит по делу и даже не ждет ответа на стук, входит сразу. Я повернулась на спину, чтобы видеть ее лицо, и это движение отозвалось болью.
– Твой отец придумал, как привозить гостей. Он затонировал окна джипа, теперь он может встречать гостей на станции и везти их прямо в гараж, никто и не разглядит.
А из гаража прямой ход на кухню, так что людям не придется проходить через двор.
– Если ты хочешь с кем-нибудь повидаться…
– Арт, – только и могу выговорить я. Чуть ли не первое слово за все эти дни. В других обстоятельствах это показалось бы мне романтичным.
Мама смотрит вниз, на свои сцепленные руки, и на ее лице отчетливо проступает ужас. Не следовало спрашивать о нем. Почему он до сих пор сам не пришел? Я ждала. Прислушивалась. Каждый раз, когда раздавался звонок в дверь, я надеялась, что это он – но нет.
– Никто не знает, куда он подевался, – признается наконец мама. – После суда он зашел домой, сложил вещи и ушел.
– Наверняка Креван знает, где он, – бормочу я, язык все еще плохо повинуется мне, в горле пересохло, слова даются с трудом. Язык едва умещается во рту. Этот ожог будет заживать дольше других: пока еще сойдут волдыри и присохшие корки.
– Нет. С ума сходит, пытается его разыскать.
Я улыбаюсь. Хорошая новость.
Мама протягивает мне стакан воды с соломинкой.
– Люди стыдятся приходить ко мне? Поэтому они предпочтут пробираться через гараж?
– Нет. – Мама на секунду примолкла и продолжала: – Это для тебя. Чтобы ты могла уезжать и приезжать, а репортеры ничего не заметили.
– Я никуда не собираюсь.
– А в школу?
Я с изумлении уставилась на нее.
– Через две недели. Как поправишься. Вечно прятаться нельзя.
Как ни странно, про себя я так и надеялась: никогда не поправлюсь, никогда не придется выходить из дома.
– Да тебе и не позволят оставаться дома. Придется выйти к людям, Селестина.
Интересно, думаю я, как она применяет это правило к самой себе. У нее мешки под глазами, все это время она тоже не выходила, не ездила в любимую клинику на небольшую косметическую операцию, хотя ей, наверное, понадобится полностью переменить лицо после такой публичности. Как все это скажется на ее работе, не потеряла ли она часть заказчиков? Было бы наивно думать, что для нее все обойдется. По закону никто не должен подвергаться дискриминации из-за порочных родственников. Никто не несет ответственности за действия своих близких, и все же наниматель всегда найдет способ ущемить такого человека. Многим людям я испортила жизнь, вот и маме в том числе.
– К тебе приставили стражем Мэри Мэй. Она заходит каждый день, подробно объясняет, что тебе и нам разрешено, а что запрещено. Она очень… дотошна, – произносит мама, и я угадываю напряжение в ее голосе. Похоже, эта женщина и впрямь какое-то бедствие. – Она требовала ежедневного допуска в твою комнату, но пока мне удавалось ее удерживать. – Мамин взгляд полон решимости, и я понимаю, как нелегко ей дается борьба. – Через несколько дней тебе предстоит с ней познакомиться. Она разъяснит тебе правила и первые дни будет наблюдать за нами во время обеда: хочет убедиться, что мы все соблюдаем. Затем ты будешь видеться с ней ежедневно – каждый вечер она будет проводить два анализа.
– Ангелина мне говорила, – перебиваю я, не желая вновь выслушивать подробности о режиме и вторжении в мою жизнь.
– Сверх этого у нее никаких прав нет. – Мама пытается смягчить мысль о ежевечерних проверках. – Тебе надо поесть, – говорит она, поглядывая на поднос с нетронутой едой. – Ты же ничего не ешь.
– Все равно вкуса не распробую.
– Доктор Смит говорит, что скоро вкусовые сосочки восстановятся.
– Вкус крови я чувствую, так что все в порядке. – Дурная шутка. И кстати, не факт, что я различаю вкус крови. Язык весь в волдырях и ранках, и мне просто кажется, будто к слюне примешивается кровь, когда я глотаю.
Маму передергивает.
– Может, оно и к лучшему, если у меня вовсе пропадет вкус, учитывая, чем мне предстоит питаться до конца жизни.
– Здоровая диета, – бодрится мама. – Вероятно, нам всем следовало бы на такую перейти, но, к сожалению, не разрешается: семья не вправе есть так, как ты.
– Будешь оправдывать все, что бы они ни сделали?
– Я лишь стараюсь увидеть и светлую сторону, Селестина.
– Какую еще светлую сторону, на хрен?
– Следи за языком, – говорит она, подтыкая мне подушки. Судя по голосу, ей совершенно все равно, выражайся я хоть последними словами.
– Кстати, а ругаться Заклейменным не запрещено?
– Насколько я понимаю, уж на это они имеют полное право, – парирует она, и мы улыбаемся друг другу.
– Наконец-то, – шепчет она, обводя пальцем овал моего лица. – Узнаю мою храбрую девочку.
Вблизи я лучше вижу ее лицо.
– Ты-то как, мама? Вид у тебя усталый, – ласково говорю я.
– Все в порядке. – Но ее маска дала трещину. – Записалась убрать мешки под глазами. – И мы обе смеемся. Впервые она вслух признала, что подправляет свою внешность.
– А где Джунипер?
– Сейчас ее дома нет. – Снова напряглась.
– Она как-то странно со мной обходится.
– Дорогая, она боится. Думает, что ты на нее сердишься.
Я вспоминаю, как Джунипер печально поглядывала на меня, как ласково переспрашивала, чем помочь, – а я в ответ рычала. Я бы предпочла вернуться к нашим прежним пикировкам. Пусть злится на меня – только бы не жалела. Но когда я думаю о том, что в автобусе она не пришла мне на помощь и в суд не явилась поддержать, я не чувствую ничего, кроме гнева, тут мама угадала. Неправильно с моей стороны, и все же что-то во мне так и полыхает.
– На Арта не сердишься? – спрашивает мама. Понятно, к чему она клонит: почему я обиделась на родную сестру, а на него нет? Вообще-то в глубине души я и об этом думаю: неужели он не мог сильнее постараться и все-таки спасти меня? Не мог договориться с отцом? Но я понимаю его. Ведь я и сама полностью доверяла судье Кревану, вот и Арт не ожидал, что отец так со мной обойдется.
– Как ты думаешь, он придет ко мне?
Мама сжимает губы, медлит – я понимаю, это отрицательный ответ.
– Уверена, ему нужно время обо всем этом подумать. Причем подальше от своего отца, – говорит она, и глаза ее полыхают гневом. – И все же, Селестина, – осторожно подбирает она слова, – не стоит надеяться, что он…
– Не надо, – обрываю я. – Это и так понятно.
Конечно, разумнее было бы не надеяться. Принять как факт, что Арт никогда не вернется ко мне. Это понятно. И все-таки я продолжаю надеяться, что снова все будет как прежде.
– Я понимаю, что ты не готова об этом говорить, но мы хотим обратиться к мистеру Берри в связи с дополнительным Клеймом.
– Нет, – перебиваю я, не давая ей закончить.
– Послушай, Селестина, этого ведь не было в приговоре. Это неслыханное безобразие. Мы должны обсудить с ним, что можно сделать…
– И что можно сделать? – сердито спорю я. – Они уберут это Клеймо? Креван передо мной извинится? Нет. Слыхано или не слыхано, однако это случилось. Креван так захотел, он творит что ему заблагорассудится и может сделать со мной что-нибудь похуже. Пожалуйста, не надо ничего делать.
Она поджала губы и кивнула.
– Я понимаю, Селестина. Твой папа – он хочет защитить тебя. Он готов бороться, биться за твои интересы. – Она мягко улыбнулась, ей мила его отвага. – Но я согласна: лучше нам помалкивать. Если мы обратимся к мистеру Берри, привлечем нежелательное внимание. Не знаю, известно ли ему о шестом Клейме или нет, но в твоем деле написано «пять», власти нас не извещали и не вносили изменений, в новостях ничего нет. Говорят только о пяти. Никто из журналистов не знает или, во всяком случае, не упоминает о шестом.
Пока. Это непроизнесенное слово повисло в воздухе. Почему-то я чувствую облегчение. У меня и так больше Клейм, чем у кого-либо за всю историю, но пока еще не стало известно о дополнительном, унизительном Клейме. Вот уж не думала, что наступит момент, когда я была бы рада отделаться пятью.
Мистер Берри знает о шестом Клейме, все произошло на его глазах. Сказать об этом маме? Нет, не стоит. Не хочу вспоминать о том, что случилось в камере Клеймения. Хочу забыть обо всем. Хочу, но не могу. И Кэррик тоже знает.
Я словно вижу его ладонь, распластанную на стекле, слышу его голос: «Я тебя найду».
Хотела бы я, чтобы он нашел меня теперь, такую? Не уверена.
Я закрываю глаза, уплываю в сон.
День пятый
Мне снился кошмар. Джунипер сидела в моей комнате, на стуле, возле постели, молча смотрела на меня. Глаза наши встретились, и она улыбнулась – то была скверная, самодовольная улыбка. Я проснулась вся в поту, даже простыни намокли. Меня подташнивало. Я огляделась – Джунипер нет. В доме тихо. Полночь. Но я была уверена: кто-то побывал в моей комнате. Я почувствовала чужое присутствие. Я встала, тихонько приоткрыла дверь, прошла по коридору, прихрамывая, перенося вес с обожженной ноги. Прислушалась у двери Джунипер. Глухо. Медленно, осторожно я толкнула дверь. Хотела увидеть ее там, спящей. Но ее постель была пуста, она даже не ложилась спать в ту ночь.
День шестой
Первое знакомство с Мэри Мэй. Я думала, это устрашающая громада, а она больше смахивает на Мэри Поппинс. Я и раньше встречала женщин в таком наряде, но не знала, кто они и чем занимаются. Одевается она словно няня в старые времена: черное строгое платье с белой блузой под ним и черным галстуком. На галстуке вышита красная буква «П». Черные чулки, черные башмаки. Поверх платья закутана в тяжелое черное пальто, застегнутое под горло, с высоким воротом и красными бархатными манжетами. Черная шляпа-цилиндр с красной тульей и опять же с «П» на лбу. Волосы аккуратно уложены, из-под шляпы высовывается пучок. Лицо строгое, ни грамма косметики. Возраст я угадываю с трудом, ей, наверное, за сорок или даже за пятьдесят – крошечная женщина-птичка. Столько слоев одежды, словно посреди зимы. И она тоже смотрит на меня, оглядывает с ног до головы, как я ее.
– Здравствуйте, – сказала я, не зная, следует ли подать ей руку. Судя по плотным черным кожаным перчаткам – ни в коем случае.
– Я – Мэри Мэй, твой надзиратель на ближайшее будущее. Тебе известны правила или нужно их разобрать?
Я качаю головой.
– Вербальная коммуникация! – рявкает она.
– Нет, то есть да, – заикаюсь я. – Я понимаю правила.
Я нервничаю, боюсь ошибиться, боюсь новых наказаний. Понятия не имею, что тут хорошо, что плохо, как следует вести себя в новом мире. Правила я прочла, мне их растолковали, но реальность совсем другая. Вся моя семья собралась за столом и следит за этим разговором. В комнате сгущается напряжение. Нельзя допустить промах. С меня и так хватит.
Она довольна: сумела меня сбить. Я вижу искру улыбки в ее глазах.
Впервые после возвращения я сажусь за общий стол. Обычный семейный обед. Мэри Мэй устроилась в углу, не снимая ни шляпы, ни пальто, ни перчаток. Приятное общество – словно сама Смерть явилась к нам. Мама включила музыку: уж очень тихо было за столом. Джунипер уткнулась взглядом в тарелку, вскидывает на меня глаза, когда думает, будто я ее не вижу. Она боится, и это меня ужасно злит. А Эван таращится на меня во все глаза, как будто я могу этого не заметить.
– Что она ест? – спрашивает он, с отвращением косясь на еду в моей тарелке.
– Это каша, – говорит мама. – Тыквенные семечки. И лосось.
– Похоже на собачий корм.
Да и пахнет как собачий корм.
Остальные едят курицу с рисом, курица на вид пересушена, а рис влажный и липкий. Неужели мама нарочно испортила еду? Она еще и капусту потушила, а я этот гарнир терпеть не могу. Старается, как может, облегчить мне вхождение в новую жизнь. Приготовила для всех самую простую еду, и все же мне бы хотелось есть то же, что и они. Не потому, что их тарелки выглядят аппетитнее, да я и не голодна, но потому, что было бы нормально есть вместе со всеми, а теперь мне это навеки запрещено. Я хочу то, чего мне нельзя. И вновь удивляюсь, откуда во мне это взялось. Я никогда не подвергала сомнению правила, я все соблюдала, я была на стороне закона, а теперь я по другую сторону, и все вызывает у меня сомнение и протест. Наверное, именно так проживала каждый свой день Джунипер. Я оглядываюсь на сестру: опустив голову, она возится с едой. И снова шевельнулось раздражение: чего не ест? Ведь ей-то можно. Обладает полным правом есть эту курицу и едва к ней прикоснулась. И тут Джунипер поднимает глаза, улавливает гримасу на моем лице и снова отворачивается.
А Эван так и продолжает таращиться. То на перевязанную руку, то на примочку на виске, даже на мою грудь.
– Ма-ам, па-ап, – заныл он вдруг. – Чего она на меня смотрит?
– Заткнись, Эван! – шипит Джунипер.
– Она имеет полное право смотреть на тебя, – рычит папа. – Она – твоя сестра.
Эван молча жует, дуется.
– Ты можешь разговаривать со мной, Эван. Это не запрещено, – негромко говорю я, стараясь обращаться с ним поласковее. Мой маленький братик. Не хочу, чтобы он меня боялся.
Он дернулся, напуганный даже тем, что я с ним заговорила.
– Передай, пожалуйста, соль, – прошу я.
Соль стоит возле Эвана. Он замирает.
– Помогать запрещено. Ма-ам, па-ап, – снова ноет он, теперь уж вовсе запуганный. Оглядывается на Мэри Мэй – та сидит в углу комнаты, наблюдает, блокнот и карандаш наготове.
Сердце молотом грохочет в груди. Меня словно ударили со всей силы, воздух вышел из легких. Это из-за меня личико малыша искажено от испуга.
– Господи боже! – орет Джунипер, хватая соль и с грохотом ставя ее передо мной. – Передать соль – не значит помогать.
И все молча продолжают есть.
Я смотрю на них: едят механически, опустив головы, быстро суют еду в рот. А Джунипер и вовсе не ест. Да и никто из них не голоден, разве что Эван, и все-таки они подносят ко рту вилку за вилкой, и я понимаю: ради меня. И мне хочется, чтобы и Джунипер ела вместе со всеми, какое странное чувство, я готова силой впихнуть в нее эту курятину. И вдруг что-то лопается, я не могу больше терпеть эту злость, эту ненависть против собственной сестры. Она ни в чем не виновата, но почему-то я гневаюсь только на нее.
Встаю. Беру со стола тарелку, несу к помойному ведру, возле которого сидит Мэри Мэй. Нажимаю ногой педаль, крышка поднимается, и я швыряю туда тарелку вместе с содержимым. Тарелка с грохотом разбивается на дне. Мэри Мэй даже не шелохнулась. Я протягиваю ей палец для анализа. Покончим с этим, и я вернусь в постель. Она колет палец, промокает каплю крови полоской теста и помещает ее в прибор, надетый на ее руку словно часы. Прибор выдает результаты анализа и скрипит: «Чисто».
Затем она надевает мне на палец устройство, похожее на оксиметр, – проводом оно соединяется с тем же датчиком у нее на руке – и задает вопрос:
– Селестина Норт, соблюдала ли ты сегодня все правила для Заклейменных?
– Да! – Сердце дико частит.
Я знаю, что ничего не нарушила, ну а вдруг этот прибор скажет, что нарушила? Вдруг они меня нарочно подставят? Надежны ли эти тесты? Как им доверять, ведь они все под управлением Трибунала: возьмут и скажут, что я лгу, даже если я говорю правду, – мое слово против слова судьи.
«Часы» снова скрипят «Чисто», и она снимает с меня прибор.
Не оглядываясь на родных – слишком я унижена и подавлена, – я бреду наверх. Мне бы поспать.
Но сон так и не пришел. Обезболивающие перестали действовать, я уже не так далеко от самой себя, не такая затуманенная, как хотелось бы. Слышно, как уходит Мэри Мэй, удостоверившись, что я не собираюсь нарушать комендантский час. Я сижу у окна и смотрю через дорогу на дом, где жил Арт. Огромный, внушительный дом, самый большой в нашем тупичке, пожалуй, настоящий особняк. Он замыкает переулок и смотрит на всех сверху вниз. Архитектор – родной брат Кревана, тот, кто владеет футбольным клубом, и они хотели, чтобы ключевые сотрудники их газет и телевидения поселились рядом. Держать нас под контролем. Как же я раньше не докумекала? Боб, папа, судья Креван – всегда вместе в День Земли, а мне это казалось так славно, по-соседски. Теперь-то я понимаю: власть и контроль. По ту сторону улицы все окна черны, дома никого нет. В последние дни вроде бы никто не входил и не выходил, кроме Хилари, их домработницы. Понятно, что Арт не может наведаться, тут полно журналистов и фотографов, а он прячется от своего отца, но вообще-то какая беда приключилась бы, если бы он пришел ко мне? Законом это не запрещено. Да, проявил бы неуважение к отцу, но они же и так в ссоре. Или хотя бы позвонил, написал, послал эсэмэску. Смог же он передать письмо в замок! Какой-то знак любви, памяти, заботы обо мне. Хоть какой-то. Любой.
Мне кажется, посещение Заклейменных не рассматривается как помощь, хотя одно его прикосновение было бы для меня не то что помощью – спасением. Конечно, вслух я готова твердить, что у нас с Артом нет и не может быть будущего, но в глубине души все еще таится надежда. Все у нас получится, просто он должен порвать с отцом раз и навсегда, и мы с ним вдвоем сможем противостоять всему миру, если понадобится.
Я прокручиваю записную книжку до его имени и нажимаю кнопку мобильного телефона. Знаю, что сейчас будет: то же, что и во все прошлые разы с первого дня, когда я вернулась домой. Включится автоответчик. Но по крайней мере я послушаю его голос – веселый, с нотками смеха, я увижу его фотографию, дерзкий и бойкий взгляд, – а потом положу трубку.
Снизу доносятся голоса: Эвану еще раз строго объясняют все правила.
Я притворяюсь, будто уснула. Мама и папа зашли поцеловать меня на ночь. Потом ушли к себе. Тихие голоса в их спальне. Дальше – тишина.
А потом – то самое, чего я дожидаюсь. Джунипер потихоньку крадется вон из дома.
15
Я стою голышом перед зеркалом, сняв повязки. Ужасно, смотреть на себя не могу. Слезы так и текут при виде этих шрамов. Они завладели моим телом, теперь я принадлежу им. Вырвать бы эти Клейма из своей кожи. Я отворачиваюсь от зеркала. Никогда больше не стану на себя смотреть. Никому не покажусь обнаженной. Ни друзьям. Ни мужчине. Никому.
К школе все относятся по-разному. Джунипер всегда нервничает из-за школы. Это я помню. Она думает о школе с той минуты, как ложится вечером в постель, и до той минуты, когда возвращается из школы домой. Ей не по себе, ее все стесняет, она не знает, как себя вести, ей не терпится покончить со школой и заняться тем, что для нее намного важнее. Все беспокоит ее: домашнее задание, страх ответить неправильно, экзамены, как одеться. Тревожится она не потому, что ленива, не старается или глупа – нет, она умная, она все время трудится, только и говорит, что об учебе, или занята учебой, она без конца примеряет одежки, выкладывает их на кровать, передумывает, начинает сначала. У нее есть одна близкая подруга, они, словно приклеившись, ходят вместе по коридорам школы, голова к голове, самодостаточны, и больше никто им не нужен, никого не подпустят, обе хотят поскорее закончить школу, разделаться с этим.
А для меня школа – мой мир. Мне нравится ходить в школу. Там я чувствую себя вполне довольной и спокойной. Охотно жду следующего дня. Школа меня вовсе не пугает. Занимаюсь много, но не до стресса, не до срыва. Учителя хорошо ко мне относятся, как и я к ним. Никому не доставляю хлопот и огорчений. Друзей у меня – большая компания. Нас шестеро, три девочки и трое парней, в том числе мы с Артом и Марлена, которая свидетельствовала в мою пользу на суде. Нам вместе весело. Мы не ботаны и не придурки. Может быть, нас в школе будут вспоминать, а может быть, и нет. Мы просто такие, какие есть.
Но впервые в жизни я чувствую то, что Джунипер переживала каждое утро: долго, мучительно соображаю, что надеть. Каждая вещичка в моем гардеробе – символ беззаботности, ее купила и носила девчонка, легко сливавшаяся с классом, такая, как все, ей нечего было скрывать. Я – совсем другой человек.
Кручу так и эдак три костюма, которые сложила для меня мама. Ни в одном из их не спрячешься.
Согласно правилам, выходя из дома я не имею права прикрывать висок и ладонь. Клейма должны быть на виду. Подошву же в любом случае не видно. Однако дома я теперь подбираю наряд очень тщательно. Правый висок удается закрыть косичками, под длинным рукавом спрятать Клеймо на правой ладони, в вырезе не должен виднеться шрам на груди. Подошву и спину никто не увидит, пока я не разденусь на пляже или в школьном бассейне, вот только в босоножках не прогуляешься. Я составила список, какие места мне хотелось бы спрятать. Я преисполнилась ненависти к своему телу.
Прохожу по коридору к комнате Джунипер.
Стучусь в ее дверь.
– Входи! – удивленно отзывается она. Вид у нее изнуренный, куда ж это она ходит по ночам? Но в последнее время между нами черная кошка пробежала, я даже не решаюсь задать сестре такой вопрос. Да и стоит ли? Все равно солжет.
– Нет ли для меня какой-нибудь одежки? – прошу я, все еще чувствуя, как язык с трудом помещается во рту. И слова я выговариваю, наверное, как моя подружка Лайза после того, как проткнула себе язык сережкой. Но все-таки речь стала намного отчетливее, чем неделю назад, тогда я едва могла шевельнуть языком.