Лисья Честность (сборник) Вагнер Яна
— Где копчик, под крестцом.
— Копчик, он вон где, а крестец вон где. Между ягодицами, что ли, должен торчать? А? Не спи — меж ягодицами торчать, что ли, должен?
— Нет, там конец копчика, который остаток хвоста, а начинается он от крестца.
— Ага. Ну ладно, хорошо. А почему, почему он отвалился?
— Не нужен стал.
— Нет, ну почему именно он? Сколько атавизмов в человеческом теле — зубы мудрости, волосы, брови, — они почему остались, а полезный хвост отпал? Вот зачем тебе брови, а?
— Да он всё равно был бы короткий, ну чего ты, спи.
— Короткий, да мой. Прикинь, были бы критерии красоты — мускулистые хвосты, жирные хвосты… Нет, жировых тканей там нету, но мышцы можно накачать, да? Да? Эй, не спи. Да?
— Не расстраивайся, он всё равно не пушистый был бы, а как у мартышки, лысый и неинтересный. И вообще. Ты же прочитала в своём источнике знаний, что означает «кицунэ» по-японски?
— Конечно! «Пойдём и поспим».
— Молодей- Больше доверяй интернету. И спи давай, ли-сич-ка.
Оленька далеко не всегда находилась во власти демиургического бреда — часто хитрости не выходили за рамки невинных мистификаций, и лучшим полем для развлечений был интернет. В ранней юности её поразила история Лизы Дмитриевой, некрасивой и талантливой девушки, которая вместе с Волошиным создала легендарную Черубину де Габриак. Пусть всё печально закончилось, но не за каждую хромоножку большие поэты вызывают друг друга на дуэль. Оленьку особенно трогал тот факт, что Лиза не могла расстаться с обманами всю короткую жизнь и до конца прикрывалась личинами — например, желтой маской раскосого китайца Ли Сян Цзы, которому, наверное, снилось, что он бабочка-Черубина, которой снится…
Со временем Оленька поняла, что создать блистательного виртуала, будучи простушкой, несложно, но есть особенная тайная гордость в том, чтобы скрыть свою силу, перекинуться серым ночным мотыльком, вылепить из обычной глины простого и живого человека — так, чтобы все поверили.
Однажды в сети появилась и около года просуществовала Оксана Клюева, разведенка с окраины, с двумя детьми. Младший, Серёжка, много болел, а тринадцатилетняя Кристя потихоньку начала отбиваться от рук. Работа пока была, но Оксана задыхалась под тяжестью нескольких потребительских кредитов, которые набрала по глупости в «тучные годы», — тогда казалось нормальным делать долги не в крайнем случае, а просто, чтобы купить пару новых мобильников себе и дочке или свозить сына к морю — не в Крым, а в Турцию.
Оленька была доброй женщиной и не хотела повергать свой персонаж в отчаяние. Платежи возвращались в срок, дни наполнялись рутинными трудами, вечера — сериалами, ночи — пустотой. В Живом Журнале, единственной реальности, где обитала Клюева, нашлись человек сто, пожелавших следить за её судьбой с ленивым участием. Они писали ободряющее «держись», «ты молодец», «береги себя», и каждый раз, сочиняя комментарий, чувствовали к простодушной одиночке искреннюю симпатию, которая была тем приятней, что хватало ее ровно до нажатия кнопки «отправить».
Оленьке хотелось встряхнуть этих добрых людей, поразить их воображение, напугать, но из суеверия она не желала измышлять серьёзные несчастья. Нужно придумать что-то яркое, но не очень фатальное, и Оленька листала блоги и новости в поисках идей. Несчастная любовь? Скучно, да и поздновато с двумя детьми. Ограбление, черствые менты, жертва в поисках справедливости? Банально. Смертельная болезнь вроде поросячьего гриппа? Нет, такими вещами не шутят.
Но именно медицинский сайт натолкнул её на мысль. Поначалу та показалась слишком «мексиканской» для нашего климата, но, покопавшись в сети, Оленька нашла несколько очень интересных статей.
И однажды Серёже понадобилось сдать кровь, после чего Оксана вскользь написала, что у него редкая группа, не вторая, как у неё. Потом была неделя, полная ничего не значащих событий, а в двадцатых числах зашел бывший муж, «папаша» или «этот козёл» — по настроению. Он, конечно, бросил их пару лет назад, когда мальчику исполнилось три, и Оксана только-только вышла на работу, будто специально ждал, чтобы не выставлять себя совсем уж подлецом. Деньги приносил исправно, поэтому окончательно козлить его не стоило, и общались разведенные супруги вполне мирно, хотя и не без подколок.
Оксана неторопливо рассказывала «бывшему» о последних происшествиях, и уже совсем было собралась перейти к новости об анализах, когда чёрт (или Бог?) вдруг дёрнул за язык, и она зачем-то спросила:
— А у тебя какая группа крови?
— Первая положительная.
— Точно?
— Ага, недавно штамп проставляли.
Оксана захлопнула рот с ощутимым лязгом. У Серёжи была четвёртая.
Выпроводив «папашу», кинулась к компьютеру. Через два часа она точно знала, что отцом её ребёнка не мог стать человек с первой группой, так везде писали. И не менее точно она знала, что, кроме мужа, у неё тогда никого не было. И в блог полетела подзамочная запись: «Девочки, я сейчас сойду с ума…» — с изложением этого разговора.
Оленька собрала жатву комментариев от потрясенных друзей и удовлетворённо отодвинулась от монитора. Пусть поквохчут несколько дней, а через неделю в сети появится скупая фраза: «Я решилась на генетическую экспертизу».
Перед публикой развернулось мощное полотно Оксаниных страданий. Сказать или не сказать бывшему? Он же ей не поверит! И алименты перестанет давать. Кстати, исследование ДНК стоит кучу денег… К чести Оленьки, она не стала просить материальной помощи, отчетливо осознавая грань, когда игра переходит в мошенничество. Такая сдержанность принесла плоды — число посетителей блога неуклонно увеличивалось, хотя все записи о трагедии семьи Клюевых хранились под замком. Но допущенные к секретам не держали язык за зубами, слишком уж волнующей была история. Не каждый день увидишь такое своими глазами.
«Не может быть, — писала несчастная мать, — чтобы Серёженька был подменышем. Ну да, чёрненький, ну болезни не «наши» — у нас в роду щитовидкой никто не страдал… Но я думала, в прадеда какого, мало ли. И люблю я его всем сердцем. Но если вдруг… Где же мой настоящий мальчик?!»
Читатели проливали слёзы сострадания.
Однажды в блоге Оксаны Клюевой появилась открытая запись, содержащая сухие фразы медицинского отчёта, из которых следовало, что Сергей Николаевич Клюев не является её сыном. В роддоме произошла ошибка, младенца перепутали.
Оленька открыла карты и стала ждать результатов. На что она рассчитывала, неизвестно.
Но резонанс её немного испугал. Сначала история прокатилась по блогам, в журнал хлынули толпы — и сочувствующие, и недоверчивые, и возмущённые. Оксану утешали, упрекали и просто травили. «Что это за мать, если не способна почувствовать подмены?!», «Да врёт она всё, ребёнок от кобеля какого-нибудь, а справку для мужа купила», «Это поклёп на российскую медицину!» Окажись на месте виртуала настоящая живая женщина, потерявшая голову от горя, ей пришлось бы плохо. Даже закалённой Оленьке стало не по себе.
Послания начали приобретать истерические нотки: молодые мамочки, явные жертвы послеродовой депрессии, тут же с криком, что у них «неправильные дети», помчались на экспертизу.
А потом пришли журналисты. Новость попала на сайты и в газеты, и сразу несколько изданий предложили расследование. Они требовали сообщить номер больницы, имя лечащего врача и другие подробности.
И тут Оленька струсила. В одну прекрасную ночь, после особенно напористого письма, она не смогла заснуть. Вышла в сеть и начала методично удалять все комментарии, которые когда-либо оставляла в чужих журналах. Это было не очень сложно, «Оксана Клюева» не отличалась общительностью. Потом уничтожила блог, который к тому моменту читали несколько тысяч человек, и почту «Оксаны». Вычистила в компьютере историю посещений, все файлы, связанные с «делом Клюевых», и пошла спать.
Через несколько дней, едва она решила, что шумиха закончилась, Паша вдруг спросил за завтраком:
— А ты видела в сети историю Оксаны Клюевой?
— Нет! — ответила Оленька слишком быстро. — То есть да, но всерьёз не интересовалась.
— Пропала куда-то тётка-то.
— Искали?
— Ну, айпишник пробили… — Паша помолчал. — Забавные вещи выяснились…
— Ой, — Оленька вдруг схватилась за щёку, — ой, ой, ой. Жуб, жуб жаболел от джема.
— Ой, — в тон ей ответил Паша, — давай к врачу съездим, сейчас позвоню, — и потянулся к телефону.
— Нет! — Стоматологов Оленька боялась почти больше всего на свете. — Я прополощу шодой! — И выскочила из-за стола.
Минут через десять Паша заглянул в ванную, где Оленька старательно полоскала рот.
— Полегчало?
Она кивнула.
— Я поеду тогда, номер зубодёра на столе оставлю, если что.
Оленька в ужасе затрясла головой так, что за щеками забулькал содовый раствор. Паша засмеялся:
— Ну и забавная же ты девочка.
Она выплюнула и возмущенно ответила:
— Что ты пристал? Ничего смешного!
Паша поцеловал её в макушку и повернулся к двери, но остановился на пороге и ни с того ни с сего добавил:
— С Клюевыми отлично кто-то сработал, — и ушёл.
Оленька выдохнула. Из зеркала на неё смотрела чуть порозовевшая и напуганная физиономия.
— Ладно, — сказала вслух Оленька, — я больше не буду.
Уже в машине Паша позвонил кому-то и коротко бросил:
— Отбой, ложная тревога.
Контора стояла на ушах с того самого момента, как всплыл ай-пи адрес «Оксаны»: чья это провокация, против кого, а главное, зачем?!
Вот и выяснили.
А Оленька просидела тихонько примерно месяц, а потом соскучилась. Ей не давала покоя история писателя Укропова, о которой она узнала, играя в Клюеву. Однажды в одном из журналов Оксаниных друзей она встретила подзамочную запись, пересыпанную смайликами и озаглавленную: «Укропов переоделся в блондинку!» Оленька ничего не имела против трансвеститов, поэтому решила почитать. Оказалось, дело не в сексуальных перверсиях.
Укропов был неудачником от литературы. Он сочинял романы, стихи, рассказы, притчи, критические статьи и зарисовки на темы морали, но его не печатали, книгоиздатели отвергали крупные формы, а журналы — мелкие. Он переехал из подмосковного городка на юг России, подальше от прогнившего столичного менталитета, поближе к исконно простым душам, но даже в местных газетах ему отказывали. Более того, никто не хотел читать Укропова в сети.
He то чтобы он писал совсем плохо, но очень, очень скучно. От его старательного умствования и мучительного юмора сводило скулы даже у самого терпеливого человека. К тому же Укропов был почвенник, и в текстах постоянно что-то колосилось и простиралось, забубенно взвизгивало и лихо ерепенилось. Худенький тонкошеий автор вдохновенно сверкал очками, описывая удаль и просторы, но рассказы всё равно выходили вялые и путаные, как остывшие переваренные макароны. Укропов страстно желал признания, публикуя работы на всех доступных ресурсах — форумах, блогах, прозах. ру и прочих площадках для начинающих. Участвовал во множестве конкурсов, но никогда не выигрывал. Критики его, как правило, не замечали, а если удостаивали вниманием, то ругали и глумились.
Писатель Укропов решил действовать нетривиально — переоделся в блондинку. Виртуально. Женщинам в этом проклятом мире можно всё — писать нелепые стишки, интересничать, закатывать истерики, болтать чепуху, — их прощают по факту врожденной глупости. И Укропов завёл в Живом Журнале кокетливый розовый блог, добавил в друзья всех заметных литераторов и развил невероятную активность. Для начала нашёл в сети своего самого ядовитого зоила[1] и обрушил на него поток безобразной бабьей брани. Поскольку критик был действительно злым, нашлась масса недоброжелателей, одобривших отважную незнакомку. Так Укропов одним махом обрёл аудиторию. Потом подоспело очередное сетевое состязание, пришла пора для серьёзной рекламы. Укропов выставил свой любимый рассказ о сельском учителе Пузырькове на соискание премии «Бриллиантовое пёрышко». Блондинка в Розовом написала в блоге восторженный пост, а потом принялась бегать по литературным сообществам и популярным Журналам и невинно, по-девичьи, намекать: «Кстати, вы слышали о писателе Укропове?», «Рекомендую удивительное произведение Укропова», «Хотите знать, как живёт настоящая Россия? Вам сюда…» (далее следовала ссылка). Нежным белокурым девушкам в самом деле многое прощают, никто не нагрубил в ответ, рассказ, правда, не победил, но лиха беда начало…
Разоблачили Укропова случайно. Он не удержался и глупо отметился чем-то едким в журнале одной гражданки, с которой прежде был близок, — ну да, даже у самых жалких неудачников иногда случается секс. Бросил несколько горьких слов, будучи в костюме блондинки, и на свою беду использовал фразу, которая уже звучала в личной переписке. Его дама, отличавшаяся языковым чутьём — это и помешало развитию их отношений, — что-то заподозрила, стала искать записи и комментарии загадочной девы в розовом, нашла… и обо всём догадалась.
Доброе сердце не позволило ей позорить Укропова публично, но удержаться было трудно, в своём блоге она описала историю в красках, хотя и только «для друзей». До героя, впрочем, постыдные новости донесли, он немедленно убил виртуала, но из сети не пропал, потому что это было выше его сил — лишиться единственной надежды на успех. Укропов искренне хотел сделать мир лучше с помощью своего творчества, а раз его отказывались принимать, приходилось идти на хитрости. Но ведь светлая цель оправдывает любые средства.
Оленька тогда прочитала и поёжилась — хуже нет, чем быть пойманным на горячем, не на обмане даже, а вот на этом яростном неутолённом тщеславии. Будто тебя потащили, как эксгибициониста из кустов, и сразу бросили в толпу, под вспышки фотокамер и хохот зевак. Тогда она была занята «клюевским делом», но имя незадачливого автора запомнила и теперь решила помочь писателю Укропову.
Она узнала, что среди писателей-деревенщиков прямо сейчас проходит конкурс «Золотой колосок России» и в списке участников Укропов не значится, — видимо, не уследил за новостями. Это большая удача, которую грешно упускать, и Оленька села сочинять рассказ.
Вообще, писать она не умела. Ей легко давались полстранички связного текста, а настоящие истории с зачином, кульминацией и развязкой не получались. Но при острой нужде она применяла простенький трюк: воображала себя кем-нибудь другим и говорила от его имени. В результате выходили неплохие стилизации «к случаю», а сейчас такая и требовалась.
И Оленька представила, что она — невезучий писатель Укропов, от всего безъязыкого сердца любящий Россию, которой совершенно не знает. Слабый телом, смутный духом, полный самых лучших намерений и не имеющий сил их воплотить. И она поняла, о чем нужно говорить, и застучала по клавишам, чувствуя себя Укроповым, в котором бурлила её, Оленькина, энергия.
С последней точкой она оторвалась от клавиатуры — и тут же перестала быть Укроповым. Прочитала получившееся и расхохоталась. Рассказик оказался плохоньким. Всё-таки Укропов паршивый писатель. Но было в этом тексте нечто, отсутствующее в оригинальных укроповских творениях. Всё почти как обычно: и сюжет нелепый, и персонажи ходульные, и псевдонародный стиль, и юмор плоский, и глупое имя у героя. Но при всём том у читателя на секунду вздрагивала душа, он откликался на лисий морок и кивал: да, да, так бывает. Потом, конечно, сам себе удивлялся, ну чем это может понравиться, но момент узнавания не забывал. И ещё одно достоинство имелось у этого рассказа — он совершенно точно понравился бы писателю Укропову.
Далее было несложно. Простенькая программа позволяла в электронном письме подставить в поле «отправитель» любой адрес. Получатель с первого взгляда не догадается, что послание пришло от самозванца, если не залезет в исходные данные — куда пользователи обычно не заглядывают. То есть при минимальной невнимательности подлог мог сойти с рук, а Оленька не сомневалась, что устроители не станут исследовать каждое письмо под лупой. Е-мейл Укропова Александра Вольдемаровича легко нашелся в открытом доступе: бедолага боялся, что, если не кричать о себе на каждом углу, удача не заметит его и пройдёт мимо, поэтому настойчиво афишировал настоящее имя, возраст и прочие данные. К тому же он втайне гордился фамилией, столь близкой к земле.
Оленька заполнила заявку, отправила фальшивое письмо с рассказом и стала ждать результата. Через десять дней на сайте огласили имена победителей. «Смерть библиотекаря» заняла почётное второе место и будет опубликована в сборнике, который издадут тиражом в тысячу экземпляров на деньги одной народолюбивой партии.
Оленька нисколько не удивилась, её остро волновало другое: примет ли писатель Укропов подарок судьбы?
Она просто плела свои сети и бросала их в воду, не зная, попадётся ли в них какая- нибудь рыбка, и уж тем более не догадываясь, что та при этом почувствует.
Где-то на юге страны худой мужчина средних лет проверял электронную почту. Иногда казалось, что никто, кроме спамеров, им не интересуется, но сегодня он открыл ящик и не поверил глазам. Поначалу подумал, что когда-то зарегистрировался на конкурсе и позабыл, но, зайдя на сайт, обнаружил под своим именем совершенно незнакомый текст. Хотел возмутиться жестокому розыгрышу, начал читать, и кривая усмешка сползла с его губ. Он этого не писал, но, чёрт побери, это был его рассказ. Его мысли, его знание жизни, его неповторимые укроповские стиль, талант, горькое искристое остроумие и боль за бесцельно проходящие дни. Он не понимал, что случилось, но глаза вдруг повлажнели, сердце рванулось навстречу словам и слилось с ними.
Писатель Укропов подарок принял.
Это очень большое удовольствие, и приходилось всё время за собой следить, чтобы не растрачиваться по пустякам — из бумаги и фраз, светлых и тёмных полос, из чужих волос, тёмных и светлых, из пауз, пустот и отражений, — не плести бессмысленные безделушки-обманки. Только для серьёзных случаев стоило тревожить силы, которым не было названия, но они точно существовали, Оленька их чувствовала.
Она отлично понимала, почему ложь раздражает всех, даже не вовлечённых в паутину. По той же причине, по которой от эшеровских рисунков болит голова и случается физическая тошнота. Разглядывая их, человек начинает сомневаться в правильности собственной точки отсчёта, в незыблемости земли под ногами, в адекватности восприятия, в конце концов. То ли я вижу, что действительно происходит? Если сейчас сверну за угол, не замечу ли краем глаза свою уходящую спину? К чёрту, сжечь проклятые картинки!
И тебя, ведьма!
Оленька всерьёз надеялась, что остаётся невидимой. Дело не только в том, чтобы ловко прятать концы интриг, страшась наказания. Она вообще не хотела, чтобы кто-нибудь смотрел на неё. В детстве и юности Оленька слишком сильно зависела от людей, а потом освободилась, но взамен пришло легкое презрение, будто вокруг лишь статисты в её играх. Она умела любить одураченных с особенной грустной нежностью, заботиться о них, как о детях, — они и были её детьми, вскормленными молоком иллюзии, и, если внезапно сменить им диету, могли погибнуть. Или, возможно, они наркоманы, которым не выжить без привычной дозы обмана, слабоумные и нестрашные.
А боялась она иного — чужих холодных глаз, которые попытаются рассмотреть её, настоящую. Оленька соглашалась предстать злой, подлой, безобразной — но только если сама решит показаться именно такой, проконтролирует отражение в зеркале. Но вдруг кому-то удастся сморгнуть ворожбу и увидеть — бог знает что, — слабость, некрасивую жадность, какой-нибудь неудачный ракурс лица или характера, или другое, чего сама за собой не подозревала. Нельзя, чтобы под духами учуяли её настоящий запах.
И во что это выльется, чем её накажут, она не знала. Разлюбят, унизят, посмеются? Неизвестно, одно только понятно — хорошего не будет. И Оленька чувствовала, что ей в тысячу раз проще колдовать и путать следы, чем однажды встретить и вынести прямой взгляд наблюдателя.
Как-то сказала Паше:
— Я, знаешь, очень понимаю самураев. Когда их кто-нибудь оскорблял, они себя убивали. Потому что не могли после этого жить. Вот и у меня первое побуждение — умереть.
— Здоровая реакция на оскорбление — агрессия.
— Так то здоровая. А самураям честь не позволяла жить униженными.
— Ты, деточка, путаешь. Они, видишь ли, мыслили себя частью клана и считали, что в случае чего должны себя отсечь, чтобы позор не перешел на их господина, или как там у них было, я не силён…. А то, что у тебя, это обыкновенная гордыня. Но я прослежу, чтобы тебя никто не обидел.
Не ответила тогда, но подумала: ведь бывают ещё ронины.
Глава 5
— Дошло до меня, о великий царь, будто жил в нашем городе купец, богатый, удачливый, видом и нравом благородный, жён имел и наложниц… Не, я затрахаюсь в таком стиле рассказывать. Короче, был чувак и, всё у него было. А ко всему — жена и стадо любовниц. Он их всех любил, как умел, а они между собой грызлись и его грызли, потому что сосать молча — это путь настоящих мудрецов, а они были простые любящие женщины. А любящая женщина хочет сам знаешь, чего — не денег и секса, это слишком просто, а чтобы весь был только её. И представь: зимним вечером приезжает он домой, там жена смотрит скорбно; отправляется к блондиночке в пентхаус — она ему катает истерику; сбегает к рыженькой в загородный замок, а в голову с порога тарелка прилетает. И все хором: «Я тебя люблю, а ты!!!» И одно только спокойное место для него есть, галерея, где он хранит картины и всякое красивое барахло. Потому что превыше всего на свете этот человек любит искусство. Я бы даже сказала Искусство с большой буквы.
И глубокой ночью он туда, наконец, доезжает, на ступеньках снег нетронутый, открывает хитрый замок на двери, со всякими там распознавателями отпечатков и сетчатки; включает какой-нибудь рубильник, и по всем длинным залам начинают лампы вспыхивать, одна за другой так — чух! чух! чух! И он ходит и смотрит, ходит и смотрит. А потом поднимается по крутой узкой лестнице, открывает ещё одну дверь, совсем уж секретную, а там комната белая-белая, а посреди стоит его единственная главная любовь — бронзовая борзая. Ну, статуя. Такая, знаешь, не очень крупная, меньше натуральной, но в ней каждая жилочка поёт и мчится — вот какая. И он подойдёт, обнимет её, а потом сядет в углу, марочкой закинется и смотрит, смо-о-отрит.
— А он дрочит при этом?
— Ну, не без того. Но вообще у них всё чисто платонически, без всякого там.
— Так и живёт?
— Не, какая сказка без финала. Его все мучают (или он всех мучает — как посмотреть), жизнь идёт, идёт, запутывается, и однажды в этой белой комнате собираются все его актуальные бабы: жена, две любовницы, ещё новая какая-то девочка восхищенная… И они все сидят и глядят на него — с любовью. Даже бронзовая борзая, и та голову повернула, смотрит выжидательно. И он тогда открывает окошко, выбрасывает косяк, лезет на подоконник и того…
— Разбивается?
— Не-а. Улетает.
— Как птичка?
— Ну, как толстенькая тяжёленькая птичка, сначала низэнько-низэнько, а потом ничего так, высоту набирает, и над городом, между труб и мачт, к северу.
— Почему к северу?
— Потому что скоро лето, снегири улетают.
— А бабы чего?
— Бабы расходятся плакать и делить имущество. А бронзовая борзая остаётся одна, вскидывает острую морду и воет.
Ой, девка, повезло тебе в жизни — за обманщиком-то замужем быть. Ведь он тебя, дуру, бережёт. Душу свою бессмертную на фантики меняет, чтобы тебя не тревожить. А на это мало кто готов, они же всё норовят по правде, по-честному. Придёт такой вечером домой, лица нету и молчит. Час молчит, два молчит, а потом возьмёт да и вывалит всю правду на стол, как орехи. Целую гору орехов, круглых и твердых: захочешь разгрызть — зуб сломаешь, а кинешься убирать — рассыплешь Раскатятся, разбегутся по полу так, что не шагнуть, того гляди наступишь. И через год, бывает, пойдёшь босая, а он откуда ни возьмись под ногой, и вопьётся. Пустяк вроде, а больно. Так и правда его по всей жизни разлетится и затеряется, будто и не было ничего, а потом однажды ступишь беззащитно — и напомнит, до самых печёнок проберёт.
А обманщик что — он вроде как с конфетами заявится, улыбнётся и кучей выложит… Ты на шоколадную конфету наступала? Липко, скользко и противно маленько, а так ничего. И пахнет сладко, не говно, жить можно.
Паша собрался уехать на пару дней по неинтересным и неназываемым своим делам, и Оленька тревожилась: она любила одиночество, но терпеть не могла спать в пустом доме, несмотря на хорошую охранную систему и обслугу, живущую в соседнем здании. Её пугали вещи, против которых сигнализация бессильна: порывы ветра, ударяющие в окна, странные звуки, полёвки, которые иногда прибегали поздней осенью в поисках тепла.
— Одна ночь всего, потерпи. Мальчика своего пригласи, пусть с тобой побудет.
— Катя ему плешь проест потом. Но я спрошу, конечно.
Оленька обрадовалась. Она бы всё равно позвала Клевера, но с Пашиного разрешения выходило как-то аккуратнее.
В ночь перед отъездом Оленька не находила себе места, представляла катастрофы, несчастные случаи, в ней просыпалась привязанность к мужу, которая обычно дремала под слоем терпеливого добродушия, её тело заранее начинало тосковать, а сердце — вдоветь и томиться по нему, который вот-вот уедет, забрав с собой покой и защиту, а потом возьмёт вдруг, да и не вернётся. «Да, если он не вернётся, пропадёт, и я пропаду, обессилю. Что я без него? Со своими дешёвыми хитростями, страхами, стареющим телом и никчёмной душой — без его верности и прямоты». Десять лет уже было их браку, а она только недавно поняла, что больше не считает этот дом временным пристанищем, и мужчина, бывший всего лишь средством, стал единственным, чем стоило дорожить. Никакой из неё был мифотворец, негодный ЭмСи, беспомощный демиург — если не было за спиной опоры. Осознание ослабляло её — и делало счастливой. Ещё в юности она где-то услышала фразу, что мужчина управляет миром, который стоит на ладони у женщины, и, однажды восхитившись величием картины, так себе и представляла идеальную жизнь. А теперь эта мысль всё чаще казалась ей пошлостью. Может, Клевер и пляшет под её дудку, а Пашу иногда удаётся сбить с толку, но всё-таки перед его преданностью всякие игры как-то мельчают.
Она встала на рассвете, чтобы его проводить, вышла за порог, накинув драный рыжий полушубок, купленный в самом начале их совместной жизни.
Лето в тот год случилось дождливое, и они внезапно сорвались и улетели в Турцию, которая, впрочем, радости не принесла — оказалась для Оленьки слишком жаркой и шумной. Большую часть времени она проводила в номере, купалась рано утром и совсем не загорала. Несколько раз выбирались в ближайший город, но солнце в нём было совсем невыносимым, и спастись от него получалось только в многочисленных полутёмных лавках — а там их брали в оборот торговцы. Оленьке хотелось визжать, когда они подходили слишком близко и заглядывали в глаза. Но улицу заливал жестокий белый зной, в кафе ей не нравился запах, и поэтому каждые четверть часа приходилось сворачивать в ювелирный магазинчик или меховой салон.
Юноша ведёт их вниз по лестнице, в небольшой прохладный зал, увешанный шубами, и передаёт пожилому турку, который выходит навстречу, и начинает свой «танец продавца», и чем-то завораживает Оленьку так, что она не пытается немедленно сбежать, а садится на коричневый кожаный диван и соглашается выпить чаю.
Мужчины степенно беседовали между собой, будто никого не интересовала возможная сделка, — просто один уважаемый человек зашёл к другому уважаемому человеку. Но разговор плавно перетёк на погоду, холодные московские зимы и тёплую одежду, и турок впервые посмотрел на Оленьку:
— Жена?
— Жена.
— Жену надо баловать. У меня их три: одна по закону, одна по любви и одна для жизни. И всех одень, всем подари…. Что хочешь?
— Полушубок, — неожиданно решила Оленька, — рыжий.
Он встал и легко закружился, сдергивая с вешалок пушистые шкурки, набрасывая ей на плечи то чернобурку, то норку, то песца. Но Оленька хотела рыжую, и он достал откуда-то недлинную куртку с капюшоном. Она надела, взглянула в зеркало, едва заметно кивнула Паше и вернулась на диванчик, пить чай, а мужчины принялись торговаться.
О, как это было прекрасно: турок, не теряя достоинства, рассказал им о тяготах всей своей жизни, нарисовал на обрывке обёрточной бумаги краткую схему мехового бизнеса и набрал на калькуляторе четырёхзначную цифру — цену. Паша взглянул мельком и прикрыл нолик. Турок ужаснулся, разделил начальную сумму на два — «только для тебя». Паша снова внёс коррективы. Турок демонически расхохотался ему в лицо. Паша пожал плечами. Оленька вздохнула, отставила чашку и встала:
— Уходим?
— Что ж, не договорились.
Но торговец вскрикнул как раненый:
— Нет! — заметался. — Как тебя зовут?
— Оля.
— Оля. Я учился в Москве, помню — О-лень-ка. И вот что я скажу тебе, — он снова накинул на неё курточку, — сто женщин были тут до тебя, сто! Все мерили. И никому так хорошо не было, как О-лень-ка! Никому! Твоя! Э, себе в убыток отдаю. — Он снова набрал на калькуляторе цифру, трёхзначную.
Паша посмотрел на Олю и достал деньги — на пятьдесят баксов меньше, чем запрошено.
— Последние отдаю.
— Бедные мои жёны, бедный мой бизнес, — запричитал турок.
— В Москву пешком пойдём, — грустно подпел Паша.
Турок взял доллары, пересчитал и картинно швырнул на пол:
— Деньги — ничего, бумага. Главное — человек.
Сложил покупку в пакет и отдал Оле.
Они вышли на улицу, солнце стало чуть милосерднее, Оленька окончательно повеселела. Для очистки совести спросила:
— Ты ведь понимаешь, что она не стоит и половины? Они там, наверное, пляшут сейчас на радостях.
— Ага. Но никому в ней не будет так хорошо, как О-лень-ка. Как же не купить? Да и повеселились мы неплохо, так что за спектакль, считай, заплатили.
И почему-то даже после стольких лет и десятков путешествий по разным странам она не забыла лёгкости, охватившей её тогда, нежности к смешному и чужеродному миру, в котором нигде нет для неё дома, но везде может быть хорошо — иногда.
А теперь эта куртка висела возле двери, уже порядком облезшая, но Оленька всё не выбрасывала её, хранила, хотя чувство собственной бесприютности, прежде казавшееся вечным, покинуло её, видимо, навсегда.
Проводив Пашу, она вернулась в постель — досыпать. Проснулась в полдень, всякие сентиментальные мысли её уже оставили, она позвонила Клеверу, чтобы договориться о вечере. Так было всегда: насколько разрывалось её сердце до разлуки с мужем, настолько же успокаивалось после его отъезда, и когда Паша возвращался, Оленька встречала его отчуждённо. Буквально за три дня она успевала пережить всплеск привязанности, отвыкнуть и позабыть, а потом долго вспоминала и приучалась снова быть его женой. Паша об этом её свойстве знал и старался без нужды надолго не отлучаться.
— Кажется, если я уеду дней на десять, ты окончательно меня забудешь.
Оленька считала, что это всё следствие крайней чувствительности: расставание давалось слишком тяжело, потому происходило какое-то замыкание, перегорали пробки, и дальше страдать она уже не могла.
Очень удобное свойство психики — по крайней мере, для неё.
Но иногда короткая послушная память предавала её, жестоко и страшно. Случайный привкус или запах могли вызвать из прошлого демонов, которые, казалось, давно истаяли. Пару дней назад она шла по Столешникову, гуляя от бутика до бутика, и где-то на середине вдруг поскользнулась: мраморную плитку перед тяжелыми дверями только что в очередной раз помыли. Оленька неловко покачнулась, и сразу, без паузы, на неё обрушилась паника. Она почувствовала, что не только не в состоянии сделать шаг, но и стоять не может, — едва попытаешься переместить вес тела, как уже убегает земля.
И память немедленно швырнула её назад, в одну из ледяных зим детства. Оленьке тринадцать, и она идёт в школу в светло-коричневых осенних сапогах на тонкой подошве. У неё маленькая нога, даже сейчас едва доросла до тридцать шестого, а тогда была гораздо меньше, и крошечные ступни с высоким женственным подъёмом прятались в рассыпающейся обуви на вырост. И это не от бедности — точнее, не от их семейной бедности, а просто во всей большой стране не найти женской обуви размера тридцать два— тридцать три. Попадались, правда, страшненькие детские боты, на плоские утиные лапки, на её подъём не налезали. И поэтому донашивала за тётушкой эти осенние сапоги тридцать пятого, на семисантиметровом каблуке и со стёртой до гладкости подошвой.
И всё время падала. Это немного смешно… Да что там, это очень смешно, когда девочка на подламывающихся ножках валится через каждые десять шагов. Тоже нашлась модница, нацепила каблучищи…
Утром ещё ничего, за ней заходила подруга Вера, и Оленька ковыляла до школы, держась за неё. А после уроков начиналось самое стыдное. Вера не спешила домой. Иногда казалось, что она понимала Олин страх и знала свою власть. Неторопливо обедала, а Оленька ждала в вестибюле — почему-то не умела есть в столовой. Потом подруга шла на какие-то дополнительные занятия, и Оленька снова ждала. А потом Вера выходила, в таком же сером пальто с меховым воротником, как и у неё, и уже на улице, когда спускались с обледенелых гранитных ступеней, говорила: «А я не домой, мне на музыку» и брезгливо выдёргивала рукав из Оленькиных судорожных пальцев.
И Оленька шла: до угла нормально, тамошняя длинная клумба редко замерзала, почти всегда на ней лежал снег, в который легко вонзать каблуки. Дальше непростой выбор. Можно через спортивную площадку, не очень скользкую, но стоящую на возвышении, и влезать на неё надо не то что по лесенке, а просто по крутой ледяной горке (на четвереньках она бы вскарабкалась, но на виду всей школы! девочке!). Поэтому лучше вдоль забора, перебирая холодную металлическую решетку красными руками (варежки теряла в самом начале зимы, в первых же сугробах), обогнуть площадку, удлинняя путь. И она выходила на финишную прямую: долгая-долгая стеклянная дорога, и слава богу, что ждала Веру, одноклассники все давно разошлись, и никто не засмеётся в спину.
Левой на мысок, правую боком вперёд, наступить плотно. Левую вперёд, правой осторожно. Десять шагов, убегает земля. Десять шагов, уезжает нога. Десять шагов, тяжёлый портфель летит в сторону. Десять шагов, чёрный лёд ударяет в бедро. Десять шагов, в локте звон. Десять шагов, и она снова шут гороховый, с бубенцами в висках.
Вообще-то у неё были ещё одни сапоги, тоже тетины, зимние. Очень стоптанные, но удобные, под шерстяной носок — всего на размер больше, на невысоком кожаном каблучке, который весь расслоился так, что виден стальной стержень-основа. Мама, когда заметила, оживилась:
— Надо махры-то срезать и попросить Иванова, он на станке такую штучку из металла выточит, как стаканчик, на штырь этот накручиваешь, и сносу нет!
У неё всегда было полно идей, и она спешила воплотить их в жизнь. Слишком спешила. И однажды утром Оленька, собираясь в школу, достала из кладовки сапоги, посмотрела и заплакала. Конечно, сначала орала мерзким подростковым фальцетом, а потом уже плакала ядовитыми слезами — глядя на тонкую стальную спицу, торчащую из каблука. Ночью мама не утерпела и отпилила кожу на две трети, остался пустяк — попросить Иванова выточить стаканчик.
Тогда Оленька почувствовала, что в груди раскрылось квадратное чёрное окно, ненависть вырвалась, как горячий шар, и полетела прямо в маму, в белое горло, в едва заметное розовое пятно между грудями. (Через несколько лет, когда у мамы стало болеть сердце, Оленька вдруг вспомнила этот случай и с удивительной ясностью поняла: «Это я её прокляла тогда».)
Потом отыскала в куче обуви ту осеннюю пару и ушла в школу. А назавтра опять подморозило. К концу зимы она неплохо научилась падать.
В следующем году где-то, наконец, достали сапожки почти как раз, «на манной каше», и Оленька всё забыла — надолго.
А посреди безмятежного Столешникова — вспомнила. Не стала закрывать глаза, не стала махать руками, пытаясь сохранить равновесие. Сквозь подошву ощупала нежно плитку, огладила ногой и чуть замедлила её ускользание. Левой на мысок, правую боком вперёд, наступить плотно. Левую вперёд, правой осторожно.
Мрамор кончился, Оленька ступила на асфальт, огляделась и заметила витрину с туфельками. Вошла в салон, опустилась в большое кресло и сказала девушке, услужливо сгустившейся из воздуха:
— Мне нужны самые удобные на свете сапоги.
И теперь они стояли в прихожей, безуспешно прикидываясь «просто обувью», но стоило их надеть, как ноги превращались в мягкие бесшумные лапы, и походка делалась хищной и легкой, а сердце навсегда освобождалось от прошлого.
Оленька отыскала в баре красивую квадратную бутылку, в которой плавал противного вида белый червяк с коричневыми трупными пятнами. Хотела было поставить на место и взять что-нибудь привычное, виски или коньяк, но Клевер страшно обрадовался и рассказал, что эта штука называется мескаль, изготовлена из голубой агавы, а червяк на самом деле — аутентичная гусеница, которая при долгом хранении должна оставаться белой или менять цвет незначительно. Будто бы индейцы, которые никогда не чистят зубы, но зато регулярно натирают дёсны кокаином, жуют кактус, а потом выплёвывают его в котелок и варят три дня. И в каждую бутыль подсаживают червяка — индикатор качества и фирменный знак.
Языки развязались после пары стаканчиков, вещество с копчёным привкусом создавало ощущение ясности и особенной яркости картинки, будто где-то рядом есть ещё один источник света — кроме шести свечей, стоящих вокруг дивана. И хотелось выражаться просто и точно, называя правильными именами всё вокруг. Поначалу они обсуждали дурман, но Клевер внезапно прервал путаное перечисление химических свойств и стал говорить, что может приползти змея или прибежать койот, а иногда прилетает серебристый ворон, и его боятся обыкновенные чёрные вороны и даже сокол. Как-то вдруг посреди типичного кастанедовского трёпа, немного постыдного между людьми за тридцать, он сказал, что стемнело и отвар томится на костре, в котелке с горлом поуже, чем обычно; что кружка не то что глиняная, а вообще может быть жестяная; что вечер теплый, и он сидит на крыльце и смотрит на тень мотылька на земле — как бьётся о фонарь, и слушает шорох его крыльев.
А Оленька тем временем встала и подошла к шкафу, нашла старое махровое полотенце, высушенное на батарее и оттого жесткое, взяла с подзеркального столика жёлтое масло в стеклянном флаконе совершенной формы, вернулась к дивану и опустилась на пол. Постелила полотенце на колени, взяла его ногу и вылила несколько капель масла на узкую безволосую ступню. Втёрла в шершавую пятку, упирая пальцы ноги в полуоткрытую грудь (тут необходимы притяжательные местоимения — его ноги, в свою грудь, — чтобы не изобразить случайно диковатый акробатический трюк), прикоснулась волосами к голени, словом, близко к тексту проделала библейский ритуал — сначала с левой, а потом с правой.
После поднялась и поцеловала его в губы, испытывая огромное сострадание: он скоро должен уйти, она так больно чувствовала это, переполняясь тоской, почти столь же острой, как при утреннем прощании с мужем. Они все уходили, а она оставалась, вечная, как камень. Из своего одиночества она обняла его, как могла нежно, и между ними произошло всякое, в том числе и то, чего никогда прежде не случалось.
Утро наступило для них очень поздно, они решили позавтракать на природе и долго бродили по дому в поисках еды, корзинки для пикника, одноразовой посуды, подстилки и бог знает чего ещё. Потом ушли далеко-далеко, выбрали последний сухой островок на земле и уселись на нём, спина к спине, и долго так оставались, глядя каждый в свою сторону. Оленька видела широкое посеревшее поле, уже совсем стылое, неживое, которое уходило в низкое отяжелевшее небо и смыкалось с ним. А что видел Клевер, она не знала. На её щеку упала чужая холодная слеза, потом ещё одна, и тут он нарушил молчание и сказал: «Снег». Он сказал: «Снег, это к радости, давай поедим». И они поели, а потом вернулись в дом, а там оказалось, что Паша уже приехал.
Он, как всегда, привёз подарки и бодрость, и громкие разговоры, за обедом рассказал какие-то новости, и Клевер вполне достойно ответил, по-мужски обсудил с ним политику и экономику, и прочие пустяки, которые помогают людям чувствовать свою значительность. Оленька умилилась их важности и, встав из-за стола, ушла к себе, а они отправились в кабинет, чтобы что-то там поискать в интернете. Она быстро соскучилась одна, заглянула к ним, но решила не мешать и осталась в библиотеке. Села, не зажигая ламп, в широкое кресло, укрылась пледом и немного послушала, как за приоткрытой дверью серьёзничают её мужчины; чуть погодя задремала. Успела даже маленький сон увидеть: будто в неширокую буйную реку с обрыва сыплются большие красные яблоки и плывут, сталкиваясь, крутясь, сияя мокрыми яркими боками.
Проснулась от тонкого звона. Немедленно всплыл колокольчик фарфоровый в жёлтом Китае, но сразу сообразила, что это звук бокалов — парни решили за что- то выпить. Хотела крикнуть: «А мне, а мне», но тут Паша произнёс:
— Что ж, поздравляю. Кончила, значит.
— Я уже думал, что мне её не раскрутить.
— Она девочка не холодная, но с причудами.
— Я заметил, — Клевер помолчал. — Паш, я всё спросить хотел, тебе в самом деле всё равно?
— О чём ты?
— Ревность, типа, и всё прочее…
Возникла такая пауза, что стало ясно — этого лучше было не говорить.
— К тебе, что ли?! Не смеши. Она тебя бросит после этой ночи, не в первый раз. Потом другого найдёт, а я уж позабочусь, чтобы у них всё было хорошо…
— Что ж, я не против. Катька уже извелась вся, она ж не такая продвинутая, как вы, ревнует. Уедем с ней в Таиланд какой-нибудь на зиму или в Марокко, апельсины жрать…. Только я всё равно так и не понял, тебе-то это зачем? Типа, бодрит? — Похоже, мескаль ещё не выветрился, а коньяк, или что они там пили, добавил хмеля, и Клевер явно нёс лишнее, но остановиться не мог.
— А мне, мальчик, Оля нужна спокойная и довольная. Если ей понадобится слона купить — куплю, а если, к примеру, голову твою захочет в подарок — отрежу и подарю.
— Будем надеяться, до этого не дойдёт. Тогда, раз пошла такая пьянка, скажи, зачем ты от неё скрываешь, ну, что знаешь про всё? Не проще ли поговорить один раз, пусть делает че хочет.
— «Чё хочешь» не интересно. «Оксану Клюеву» помнишь? Ей же хитрить надо без обману дня не проживёт. Так пусть лучше по мелочи, с тобой шалит, чем интернет баламутит. Думаешь, ты бы продержался так долго, если бы не эти игры? Два месяца, не больше, а потом ещё на кого-то переключилась бы. А я, видишь ли, блядства не люблю. Да и при большом трафике могла влюбиться в кого-нибудь, девочка чувствительная, а с тобой это не грозило.
— Н-ну, как посмотреть…
— А тогда и смотреть нечего. Пришлось бы тебя убить, — слышно было, что Паша улыбается, — ты коньяк-то пей, пей.
Её всё-таки увидели. Наблюдатель давно выбрался из самых потаённых её страхов и в прямом жестоком свете неторопливо рассмотрел все трюки, морщинки, слабости. Без нужды не унизил, пощадил, только смеялся. Не было у неё никакой власти, она оказалась самой плохой обманщицей среди окружившей её карнавальной толпы, а уловки сводились к тому, чтобы падать на спинку, повинуясь беззвучной команде «Умри, лиса», свято веря, что всех перехитрила. Так бы и жила одурманенной, но то ли мескаль над ней сжалился и поделился ясностью, то ли просто время пришло.
Оленька бесшумно встала, тихо выбралась из библиотеки, секунду подумав, надела старую меховую куртку, обулась и выглянула за дверь.
Пока она спала, на землю лёг снег, двор стал весь белым, только от задней двери шла цепочка следов к домику для обслуги. Оленька вышла за ворота и аккуратно их притворила — охранную систему ещё не включали, и ухода никто не заметил. Она огляделась: мир вокруг был безупречен.
И она побежала.
Она бежала по белому снегу, не оглядываясь, долго-долго. Спустилась ночь, и по чёрной земле, и по сухой траве, и снова по снегу неслась она на восток, по полям и дорогам. Мимо, мимо мчалась вереница огней на шоссе, позади оставались одинокие дома и деревья. Когда перед нею вставало солнце, она пряталась в подлеске, подальше от людей, но в темноте снова бежала, огибая города и деревни, спешила за синие леса, за высокие горы, — никто не замечал маленькое рыжее тело, летящее стрелой и не случилось никого, кто разобрал бы, остаются ли следы на белом снегу.
Примечание 1
Смерть библиотекаря
Солнце редко заглядывало в деревню Малые Афедроны. Пупыряев смотрел на улицу сквозь немытое оконце и ждал. В два часа вечно пьяненькая Потаповна нетвёрдой походкой пройдёт мимо библиотеки в сторону сельпо — за опохмелом. Жители деревни так обленились, что даже перестали гнать самогон. Через день по чётным Потаповна брала пол-литру «Привета», которой хрупкому бабкиному организму хватало аж на двое суток. Десять раз по пятьдесят, а там и за новой пора.
Пупыряев ждал бабкиного явления просто так, чтобы сверить часы и убедиться, что всё в этом мире идёт своим чередом. И каждый раз он находил в этом некую трагическую усладу: мир катится, как идеальное колесо в вакууме, чудес не происходит, и он, простой русский интеллигент в очках, никогда не сможет ничего изменить.
Судьба библиотекаря в крошечной деревне не может быть счастливой: ненужный и непонятый, он сидит среди пыльных книг, которыми интересуются только крысы да бабы, ищущие, чем бы растопить печь, авторитета ноль, будущего нет. Да и прошлого не было, если разобраться. Окончил школу четверть века назад, в армию не попал по слабости здоровья, из Малых Афедронов ни разу не выезжал, не женился, не состоял. Как пристроился к книжкам, так среди них и прожил.
И сейчас он наблюдал шествие Потаповны и в многотысячный раз мысленно взывал к Богу, в которого не верил: «Да сделай ты, блядь, хоть что-нибудь!» Но Бог тоже обленился и не желал даже взгляда бросить на скромного библиотекаря. Пупыряев сплюнул и собрался было отвернуться, но уловил за окном какое-то движение. Так и есть: Потаповна взмахнула руками и повалилась, совсем, видно, спиваться стала. Пупыряев подождал, но старуха не вставала, и он, ругнувшись, выбрался на крыльцо.
Она лежала на боку, подвернув правую руку, и смотрела в небо, на лице застыло крайнее удивление, пыльный тапок с левой ноги соскочил и валялся поодаль. Пупыряев нагнулся, тронул бабку за плечо — вроде жива.
— Ты жива, Потаповна?
Голубоватые губы шевельнулись.
— Чё? — он нагнулся пониже.
— Ку… ку-дыть… — прошелестело ему в лицо, и с этим бессмысленным словом душа Потаповны отлетела.
Поминали покойницу всей деревней, и как всегда, приличная печаль первого часа застолья перешла к вечеру в трудное пьяное веселье, но Пупыряев был грустен и время от времени, забывшись, трогал щёки: всё казалось, будто серая старушечья душонка прикоснулась к нему напоследок и что-то нашептала. Неожиданно даже для себя он встал и позвенел вилкой по полупустой бутыли:
— Товарищи!
— Тамбовский волк тебе… — захихикал дед Семён, разливая.
Пупыряев сбился и начал снова: