Конец сюжетов: Зеленый шатер. Первые и последние. Сквозная линия (сборник) Улицкая Людмила
– Останавливайтесь где хотите! Это не мое дело! Только за нарушение паспортного режима будете отвечать.
Миха кипятился – он реагировал на несправедливость страстно, даже физиологически – чувствовал, как стучит кровь в висках, руки сжимаются сами собой в кулаки:
– Сволочи, какие сволочи, – шепнул Эдику. – Ты понимаешь, что происходит? Это же выселенная татарская семья… – Всего несколько дней тому назад подруги Марии Степановны рассказывали о майском событии сорок четвертого года, и эти сведения еще не улеглись, еще горело чувство мировой несправедливости. – Мужик на фронте воевал, а его семью из дому выселяли!
– Лишнего шума не производи, – шепнул Эдик. – Что-нибудь придумаем!
Орденоносный татарин увязывал неторопливо паспорта в шелковую тряпочку, аккуратно укладывал на дно внутреннего кармана.
– Пойдемте-ка отсюда поскорее. Она же сейчас милицию вызовет! – согнувшись чуть не пополам, шепнул Эдик в ухо низкорослому татарину.
Тот понимающе кивнул, и все они двинулись к двери, к улице, наружу, где уже дочерна стемнело, и темнота казалась успокоительной и неопасной в отличие от мерзости казенного, хоть и освещенного электричеством места.
Администраторша Наташа Хлопенко уже крутила телефонный диск, соединяясь с милицией: такая уж у нее была обязанность – сообщать о приехавших в Бахчисарай татарах. Но в милиции дежурный к телефону не подходил, и она с облегчением бросила трубку: мать у нее была караимка, отец приезжий украинец, и не то что она испытывала какое-то особое сочувствие к выселенным татарам, скорее не хотела быть причастной к этой давней войне народов, которая немного и ее касалась. Но совсем немного.
Семь человек вышли из гостиницы, и татарин безмолвно возглавил этот исход.
– Пошли, я знаю место, где на ночь укроемся. Кладбища не боитесь?
– Пошли, пошли, – отозвался Эдик.
Хотя было уже вполне темно, татарин шел уверенно на запад, немного в гору.
Километра два пути – и они вышли к древнему татарскому кладбищу.
Руины небольшого мавзолея были скорее уютны, чем опасны. А может быть, доверие татарина к этому месту было столь велико, что передавалось ребятам. Сели на склоне, даже не сели, а возлегли – уклон был такой удобный, как плавное изголовье. Эдик вынул из рюкзака бутылку крымского портвейна, хозяйственная Женя достала купленную в магазине брынзу, соленые помидоры, хлеб – они собирались ужинать в гостинице.
Огня не разжигали. Неожиданно выкатилась на небо луна, засветила во всю мощь полнолуния, и стал виден каждый камень, каждая веточка. Даже две толстые косы татарской девочки отливали масляным блеском в лунном свете, и серебряные запястья искрили отраженным светом. Ее мать развернула холщовую тряпочку, вынула какие-то сухие татарские пирожки, и они вместе ели в торжественном молчании и душевном согласии.
Разговор потихоньку завязался уже после еды – странный, прерывистый, он шел не по какому-то главному руслу, а сразу обо всем – о сиюминутном, странном случае, который свел вместе ничем не связанных людей – ни прошлым, ни будущим, ни кровью, ни судьбой… о красоте, которая как с неба упала…
Ушла луна, быстро соскользнув к краю неба, и после часа полной успокоительной темноты засветился розовой полосой восток, и Мустафа сказал:
– Сколько лет я вспоминал этот рассвет. Мальчишкой я пас здесь скот, тысячу раз смотрел на те горы, всегда ждал первого солнечного луча. Он иногда как выстреливал… Думал, что никогда уже не увижу этого.
Когда рассвело, разошлись в разные стороны – ребята в Чуфут-Кале, татарская семья осталась на старинном кладбище – Мустафа хотел разыскать могилу деда.
Договорились встретиться в два часа на автобусной станции, чтобы вместе ехать в Москву.
У автобусной станции не обошлось без милиции. Ребята окружили кольцом «своих» татар, весело шумели, галдели, Женя заигрывала сразу с двумя милиционерами, говорили много лишних и необязательных слов, но в конце концов Эдик вытащил журналистское удостоверение, давно просроченное, и помахал им перед лейтенантом. Провинциальные милиционеры оказались более робкими, чем московские, а может, Эдиков несуразный рост и роговые очки способствовали их заминке, но автобус раскрыл двери, зафырчал, и все семеро быстро загрузились и уехали. А может, этим служилым парнягам хотелось избавиться от лишних забот…
Дальше пошло все как по маслу – поездная бригада оказалась почему-то казахская, и они посадили «левых» пассажиров на «левые» места, всю дорогу берегли от контролеров, и через двое суток все пассажиры прибыли на Комсомольскую площадь. Еще через полчаса Миха с Аленой и татарские гости оказались в многострадальной тети-Гениной комнате, а еще через сутки бывший Герой Советского Союза, бывший капитан Усманов, один из инициаторов движения за возвращение крымских татар в Крым, его жена Алие и дочь Айше, перелетев самолетом от столицы нашей родины до столицы Узбекистана, сидели в своем ташкентском доме, где их ждали родственники и друзья. Усманов, коммунист и герой, положил на поднос горсть камней со старого мусульманского кладбища Эски-Юрт.
– Вот. Смотрите. Наши камни пришли к нам, а потом и мы придем к нашим камням.
С этого года в Михин дом зачастили молодые татары. Приезжали с петициями, с протестами, с просьбами и требованиями. Ночевали на полу, на надувном матрасе… Миха принимал к сердцу чужие татарские заботы ближе, чем еврейские хлопоты о репатриации в Израиль. В конце концов еврейское изгнание длилось две тысячи лет, слишком уж давняя история, а татарская была такая свежая, их дома и колодцы в Крыму еще не все были разрушены, татары еще помнили советских солдат, их выселявших, и соседей, занимавших их дома.
Миха втянулся в чужое дело со своей всегдашней отзывчивостью. Помогал составлять письма, распространять, поддерживать связи. Несколько раз ездил по поручению татарских друзей в Крым, собирал вместе с новым приятелем Равилем сборник воспоминаний о выселении сорок четвертого года…
Журнал они с Эдиком выпускали, но он непредсказуемым образом худел в своей художественной части и прибывал в политической. Добавили в журнал новый раздел – «Окраина», где писали о национальных проблемах, о вымирающих малых народах, о насильственной ассимиляции. Эдик, со свойственным ему академизмом, старался удерживаться в рамках антропологии и демографии, что придавало журналу оттенок научности, но не уменьшало его антиимперской направленности.
Илья сделал фотокопии всех восьми номеров. Тираж обычно был в сорок копий. Полного собрания всех номеров журнала не сохранилось, а разрозненные можно и сегодня найти в нескольких архивах, западных и кагэбэшных.
Миха почти год не встречался с Саней, Илью видел только по делу.
В ночь на двадцать первое августа 1968 года произошло событие, которое совершенно все изменило: советские войска вошли в Чехословакию. Собственно, это были объединенные войска пяти стран. Но затея была, без сомнения, советская. Называлось это – операция «Дунай». Русские танки катили по Праге, нанося тем самым мощный удар по мировому коммунистическому движению.
Миха всю ночь крутил рифленые шайбы старого «Телефункена», единственного наследства тети Гени, слушал западные передачи. Концепция дубчековского «социализма с человеческим лицом» разваливалась, рушились последние иллюзии.
Сколько лет Миха исследовал марксизм, пытался разобраться в том, почему прекрасные идеи социальной справедливости так криво воплощаются, но тут стало ясно и холодно – грандиозная ложь, цинизм, непостижимая жестокость, бесстыдная манипуляция людьми, теряющими человеческий облик и достоинство от страха, окутывающего всю страну темным облаком. Облако это можно было бы назвать сталинизмом, но Миха уже догадывался, что сталинизм только частный случай зла огромного, всемирного, вневременного – политической деспотии.
Миха готов был бежать на площадь, чтобы немедленно поделиться своими переживаниями. Для начала схватился за карандаш. Хотелось писать стихи, но вместо этого получился яростный публицистический текст. Три дня Миха бился и путался со словами, но все не получалось так стройно и убедительно, как лежало на сердце. Но чувство было такое: вот найду правильные слова, скажу, и все поймут, все согласятся…В воскресенье, двадцать пятого, позвонил Сергей Борисович и просил ребят немедленно приехать. От него они узнали последнюю новость: на Красной площади возле Лобного места прошла демонстрация против ввода войск в Чехословакию. Имена семерых человек, вышедших на площадь, были известны. Все, кроме одной участницы демонстрации, присевшей возле старинного места казней с трехмесячным ребенком и чешским флажком в руках, были уже арестованы.
– Горбаневская! – догадался Миха.
Чернопятов подтвердил. Людей у него в доме было полно. Уже обсуждали, кто будет подписывать письмо протеста и в какие адреса его направлять. Миха закрылся в бывшей Алениной комнате и закончил текст, который все эти дни не удавалось довести до совершенства. Теперь, после демонстрации, он все переделал, переместил акценты и озаглавил его – «Пятиминутное стояние великолепной семерки на Лобном месте». Предложил Чернопятову – тот поморщился:
– Миха! Как всегда, слишком много пафоса.
Вечером он показал этот текст еще двум людям: Эдику и Илье.
Эдик оценил заметку как чересчур многословную и размытую. Илья молча взял листки.
Через сутки по «Голосу Америки» передали информацию о митинге на Красной площади – про пятиминутное стояние и про великолепную семерку! Текст был слегка подправлен и сокращен. Это был материал Михи!
Значит, передали! Один из двух людей: Илья или Эдик. Невероятно!
Все напряглись и затаились. По городу шли обыски, аресты. Подсчитывали жертвы. Человеческие – если принимать во внимание масштабы века – были, в общем, невелики: около ста убитых граждан с чешской стороны и двенадцать советских военнослужащих. В Чехии после успешного завершения операции было арестовано около двух тысяч человек, в России – всего ничего: семеро демонстрантов с Красной площади и десяток бесславных и безвестных в провинции.
Готовился большой процесс над участниками демонстрации. Чернопятов знал всех, вся информация о готовящемся процессе стекалась к нему.
Миха с Эдиком собирались к Новому году выпустить номер «Гамаюна», целиком посвященный движению крымских татар. Хуже всего дело обстояло как раз с литературной частью, но Миха, произведя с помощью татарских друзей литературные разыскания, нашел одного крымско-татарского поэта, живущего в Узбекистане, – Эш-рефа Шемьи-заде. Татары сделали Михе подстрочник, он перевел отрывки из полупогибшей поэмы. Они были писаны живой кровью, и Миха извелся, пока кой-как перевел:То не собака воет страшным голосом
В московской ледяной ночи,
То вождь кремлевский, крови алчущий,
Несытый, воет и рычит…
Под Новый год Миха получил боевое крещение – пришли с обыском.
Четверо мужиков долго шарили по голой комнате и, обескураженные ее полной прозрачностью, даже простукали стены. Они обнаружили на полке среди книг большую связку писем, принадлежавших покойной тете Гене. Письма были завернуты в серую бумагу, связаны суровыми нитками в маленькие стопки по годам, и на каждой стопке стояла дата – с 1915-го по 1955-й. Их было ровно сорок. Это была семейная переписка с родственниками из Архангельской области, Караганды и с Урала. Миха нашел эти письма не так давно, когда шкаф выбрасывал, держал их по просьбе Марлена, но из деликатности даже не подумал их читать, а теперь сотрудники быстро размотали нитки и, увидев столь древние даты, потеряли всякий интерес. И напрасно: там была, среди прочего, и переписка легендарного дяди Самуила с Лениным, с одной стороны, и с Троцким, с другой. Было также интереснейшее письмо, в котором Ленин наущал Самуила, что необходимо создать секретный финансовый источник, не зависящий от государства, для развития коммунистического мирового движения…
– Это письма моей тетки, их хотел забрать ее сын – просмотреть, – объяснил Миха, пододвигая пачку к себе.
– Раньше надо было смотреть, – грубо вырвал старший сотрудник письма из Михиных рук.
Все мероприятие заняло около двух часов. Искать было и негде, и нечего.
Забрали скорее из чувства служебного долга семейные письма, с десяток поэтических дореволюционных сборников, почти все подаренные Ильей, перефотографированную книгу Бердяева, которую Миха все собирался прочитать, но руки не доходили, и малоформатный двухтомник «Доктор Живаго», полученный от Пьера Занда.
Все материалы по журналу Миха сразу же отвозил Эдику. Ничего не было в доме. И тем не менее… тем не менее, когда он увидел пастернаковский двухтомник в руках у обыскивающих, его как горячей волной окатило. Он вспомнил один исписанный мелким почерком листок. И вспомнил, куда засунул этот листок – в первую попавшуюся книгу, в тот момент, когда соседка позвала его к телефону, прикрученному к стене в общем коридоре.
Поговорив, он хватился листка, не нашел, махнул рукой и по памяти восстановил текст. А теперь Миха вспомнил, что засунул этот листочек именно в один из томиков «Доктора Живаго».
Листочек был драгоценным: Миха готовил для следующего номера журнала демографическую заметку о выселенных из Крыма во время войны татарах. Крымские татары провели опрос спецпереселенцев и их потомков в Средней Азии, присоединив к старым, давно забытым данным новые. Это была огромная работа, в которой приняли участие сотни татар-переселенцев.
На листочке мелким каллиграфическим почерком, под красной шапкой «ТАТАРЫ», было написано:«1783 г. – около 4 млн чел. – татарское население Крыма на момент присоединения Крыма к России.
1917 г. – татарское население составляло 120 тыс. чел.
1941 г. – татарское население Крыма – 560 тыс. чел.
1941–1942 гг. – мобилизовано 137 тыс. мужчин, из них погибло 57 тыс.
1944 г. – 420 тыс. чел. (200 тыс. детей) – гражданское население.
1944 г. 18–20 мая – в депортации принимало участие 32 тыс. войск НКВД.
1944 г. 18 мая – выслано в Среднюю Азию 200 тыс. (официальная цифра).
1945 г. – погибло 187 тыс. спецпереселенцев (по официальным данным, 80 тыс.).
1956 г. – с татар Средней Азии снят режим спецпереселения, но возвращение в Крым запрещено».
Внизу приписка синими чернилами:
«Рыжий! Обрати внимание, все официальные цифры (о высылке, нпр.) занижены, по нашим данным, погибло около 42 % спецпереселенцев в первые полтора года. Не сходится с официальной цифрой. У них все занижено. Равиль готовит тебе сводку с 1945 по 1968 год. Муса».
Оставалась надежда, что томик не раскроют и листок не найдут. К тому же Миха радовался, что Алена в тот день задержалась допоздна в институте и, когда пришла, гэбэшников уже не застала. Миха сразу же позвонил Эдику, но там не отвечали.
Наутро Миха с Аленой поехали к Эдику. Заплаканная Елена Алексеевна рассказала, что вчера, в то же самое время, у них тоже прошел обыск. Но все было гораздо менее удачно. Эдика увезли, он до сих пор не вернулся. Нашли много черновиков, материалы последнего номера журнала с карандашной правкой, забрали, кроме того, пять номеров выпуска «Вестника РХД» и кучу другого самиздата. Изъяли несколько фотокопий самой, может быть, антисоветской книги, изданной для партийной элиты, малым тиражом, с грифом «Совершенно секретно» – «Технология власти» Авторханова.
Комната Елены Алексеевны также прошла «санобработку»: отобрали два экземпляра Библии, статуэтку Будды, четки и ксерокопии буддийских текстов. Выясняли у хозяйки, на каком языке написана эта антисоветчина. Она пыталась объяснить им, что она по профессии буддолог, занимается Востоком, два языка, с которыми она больше всего работает, – санскрит и тибетский. А та бумага, что у них в руках, копия документа, написанного в седьмом веке.
В их сказочном невежестве была доля некоторого очарования: когда один из пришедших сообщил ей шепотом, что ему все известно о буддийских кровавых жертвоприношениях, Елена Алексеевна, несмотря на весь страх, не смогла удержаться от смеха. Да и сейчас, рассказывая, улыбалась. Она понимала, что копии вернут, а если не вернут, то и бог с ними, но ей было жаль семейной Библии, на последней странице были написаны имена ее первых владельцев.
Решено поехать к Сергею Борисовичу и посоветоваться с ним как с опытным человеком. Дом его, как всегда, был полон народу: какой-то вчерашний зэк, проездом в Ростов, восточный человек из Средней Азии, пожилая дама с цветочным именем Мальва, которую прежде Миха уже встречал, и сам Юлик Ким собственной персоной, с гитарой. Пили кто чай-кофе, кто водку-вино. Алена морщилась – ее всегда раздражала эта обстановка проходного двора, вокзала, ночлежки. Миха поволок тестя в уголок и рассказал, как обстоят дела с Эдиком. Не пойти ли на прием в районное отделение КГБ? Может, в приемную КГБ?
– Ну, ходи не ходи, они имеют право задерживать до семидесяти двух часов без предъявления обвинения. – Сергей Борисович с детства постигал все порядки на практике. – Скорее всего, сейчас они ничего не скажут. Но действовать нужно, чтобы они понимали, что есть заинтересованные люди. Прояснится через трое суток.
Миха поехал к Илье, а Елена Алексеевна с Женей на Кузнецкий Мост, в приемную КГБ.
Илья сообщил, что в эту ночь было семь или восемь обысков у разных людей – четверых задержали, но двоих вскоре выпустили. Про Эдика Илья ничего не знал.
Через трое суток Эдика Толмачева не выпустили. Ему предъявили обвинение по статье УК 190 «Распространение ложных измышлений, порочащих государственный и общественный строй СССР».
И снова Миха пошел за советом к опытному тестю, теперь по поводу журнала. Он хотел продолжать выпуск журнала, но не был уверен, что потянет такое сложное и ответственное дело. К тому же все материалы для следующего номера были конфискованы. Но Миха знал, как их восстановить.
Сергей Борисович был настроен категорически: нет, сейчас не время. Миха провалится, не сходя с места.
Что же касается самого Михи, он вошел во вкус этого странного дела. Как прежде он был весь захвачен методикой выработки речи у глухих, так теперь он ощущал свое занятие важнейшим в жизни. Ему мнилось, что он в своих руках держит судьбу всей дальнейшей поэзии. Как будто кто-то дал ему задание свыше – сохранить для будущего то ценное, что живет по случайности, по недосмотру властей.
Умный совет дал Илья:
– А ты не продолжай журнал, а сделай новый, Миха. Название поменяй. Придумай какое-нибудь птичье, даже забавно будет. С поэзией ты сам разберешься, я тебя сведу с художниками. Есть у меня искусствоведы знакомые, очень классные. Это новый авангард. Я тебе помогу по части связей, я многих отличных ребят знаю. Будет художественный журнал. А политика – она сама собой прорастет.Прошло три месяца. Когда Миха уже устал ждать вызова по делу журнала, он нашел в почтовом ящике повестку в КГБ.
Алена в те дни плохо себя чувствовала, подозревала, что беременна, но Михе пока не говорила. Она молчала сутками, как это с ней иногда бывало. Зато он говорил, не переставая: об Эдике, об адвокате, которого нашли друзья, о журнале, старом и новом, о Сане Стеклове, который вдруг пригласил их в консерваторию, а ведь полгода даже не звонил…
Болтая обо всем на свете, он умолчал о повестке из КГБ, которая лежала в кармане ковбойки.
Причин вызова могло быть две. Либо потрясли наконец как следует томик и нашли листок с татарскими сводками, либо Эдик на него показал как на помощника. Второе представлялось Михе маловероятным.
Никакой досады он не испытывал. Скорее чувство неловкости, что так мало сделал: всего ничего! Успел только написать несколько статей, составил несколько поэтических подборок.
Илья, которому он сказал о вызове, ужасно расстроился:
– Следовало ожидать. Я скорее удивлялся, почему они оставили тебя в покое. А виноват я, втянул тебя в эти журнальные дела. Надо теперь выпутываться. Эдик крепкий, не думаю, что он тебя сдал. Это будет «терка» по поводу татарской статистики. Подготовь хорошую версию – «Живаго» купил давно, на толкучке, потому что много слышал, но раскрыть не успел. Про записку ничего не знаешь. А купить в Москве можно все возле букинистического на Кузнецком, у Первопечатника есть толкучка, а еще лучше на Птичке, возле входа. И опиши им продавца подробно. Скажешь, например, волосы длинные, висят грязными прядями, нос длиннющий, прямо до губы, глаза карие, говорит с украинским акцетом. И жилетка такая в искорку… – Илья смотрел на друга испытующе. – Или – маленький такой, кудрявый, бачки тоже кудрявые, нос немного вислый, глаз светлый, ручки небольшие, как у женщины… И картавит. Или возьмем другого: нервный такой тип, худой, высокий довольно, желтоватый весь, лоб спереди лысоват, бороденка редкая, и как будто тик небольшой его передергивает…
Миха подхватил игру:
– Нет, крупный такой мужик, с бородой, одет по-деревенски, борода лопатой, усы. Неопрятного вида старик, я бы сказал. И книги у него в мешке, а на ногах валенки с галошами! Матерого вида человечище!
Оба хохотали, едва не катаясь по полу.
– Нет, лучше дама: высокая, пожилая, полная дама, вида аристократического. Шляпка на голове, с зонтиком, книгу вынула из ридикюля, а на руках – перчатки, и знаете, странность, вроде бы как не на ту руку надеты перчатки… Я ее по перчаткам и запомнил… – увлекся Миха розыгрышем.
– Ладно, Миха, что я тебе могу сказать? Говори на все «нет», это самое верное дело. По себе знаю.
– Ты там был? – с уважением.
– Был. Но отбился. Это самое лучшее – ничего не говори. Помни, каждое сказанное им слово против тебя. Что бы ни говорил… Понимаешь, мы все в этом деле дилетанты, а они профессионалы. У них отработанные приемы, и они знают, кого на какую удочку цеплять. Самое лучшее – вообще ничего не говорить. Но от людей слышал, что это труднее всего. Они умеют разговорить и глухонемого.
Миху упоминание о глухонемом как прожгло. Январь был на дворе. Три года подряд он проводил это лучшее в зиму время с интернатскими детьми, со своими глухонемыми. Они выходили на лыжах из ворот интерната, шли метров сто к лесу, лыжня с вечера была занесена, обычно он шел первым, потом ребята, а замыкающим Глеб Иванович. Сколько времени не навещал ребят? Год? Два? И ему захотелось их навестить. Немедленно! И он сложил непроизвольно руками слово-знак – срочно!
Он ничего не сказал Илье. До понедельника было еще два дня, и он решил, что в воскресенье утром встанет рано и поедет в интернат, и проведет с ребятами день. В конце концов, ведь родителей пускают. А он с ними три года проработал… Кто посмеет не пустить?
Взяли Миху на Ярославском вокзале, когда он садился в электричку. Совсем уж ногу занес в вагон, но двое мужиков стащили его так ловко, что сначала показалось, будто сам споткнулся и слетел с подножки.
– Тихо, тихо, – рыкнул один в кроличьей ушанке.
– Тихо, так лучше будет, – подтвердил второй, в нутрии.
У Михи, как назло, насморк, он хотел руку в карман за платком запустить, дернулся. И почувствовал резкую боль в запястье.
Миха тут только и понял, что произошло: не дали ему своими ногами притопать, поспешно изъяли… Значит, следили. Боялись, что уходит…
Шмыгнул носом:
– Да сопли вытереть дайте, – засмеялся.
– И так хорош будешь, – опять рыкнула кроличья ушанка.
– Да зачем же вам сопливые нужны? – И стало вдруг на душе совершенно спокойно, с холодком даже: задержан.Эти первые дни были самыми тяжелыми. Он был сосредоточен на том, чтобы выполнить со всей точностью Илюшину рекомендацию. На третий день предъявили обвинение, и тогда он понял, что захлопнулась мышеловка и его не выпустят. Когда до него это дошло, он впал в отчаяние: теперь он думал только об Алене, и чувство огромной вины, знакомой ему с детства, накрыло его с головой. Он ничего о ней не знал, никакой связи с прежней его жизнью не было, и первым родным лицом, которое он увидел на второй неделе, было осунувшееся бледное лицо Эдика Толмачева.
Они не сговаривались о стратегии поведения, но их поведение удачным образом совпадало. Эдик отрицал участие Михи в издании журнала, Миха вообще отказывался отвечать на вопросы. Единственной уликой против Михи была изъятая из томика «Доктора Живаго» записка, вернее, приписка Мусы с обращением «Рыжий!».
Как оказалось, этого было достаточно. По делу об издании неподцензурного журнала «Гамаюн», кроме Эдика Толмачева, привлечены были еще два человека, которых Миха действительно не знал. Эдик, несмотря на допущенные им промахи, все-таки прошел азы конспирации – не все участники издания были знакомы.
Следствие и подготовка к процессу заняли три с небольшим месяца. Все это время Миха просидел в Лефортовской тюрьме, в следственном изоляторе КГБ, в самом закрытом и таинственном месте, в одиночной выбеленной камере с зашитым от света и мира окном. Каждый день под металлический перестук надзирателей его выводили в длинные запутанные коридоры, вели по узким лестницам, где двое не расходились, дважды, когда вели встречных, заталкивали в какие-то боковые чуланы, потом снова – вверх-вниз – по путанице длинных, как дурной сон, коридоров и запускали в кабинет следователя. Теперь допрашивающие его люди не менялись: был один, тяжелый и сумрачный, который начинал их многочасовое общение словами:
– Будем в молчанку играть или как?
Фантазии у него не было ни на грош, и он всякий раз повторял ему тихим хриплым голосом:
– На тебе ж ничего нет, мог бы завтра выйти. Сам себе срок нагоняешь. Мы ж тебя здесь сгноим.
Миха скучным голосом монотонно повторял:
– Я даже к своим несовершеннолетним ученикам обращаюсь на «вы». Прошу обращаться ко мне на «вы».Фамилия следователя была Мелоедов. Миха, чуткий ухом, сразу же оценил это созвучие – Мелоедов и Меламид. Кроме трех первых букв фамилии, они ни в чем не совпадали. Мелоедов, надо отдать ему должное, людоедом не был и слыл в своей среде почти либералом (среди тех, кто слова такие знал). Да и этот рыжий парень поначалу показался следователю случайным каким-то лицом в чужой пьесе. В досье его был довольно уже старый донос Глеба Ивановича да неопределенная записка, свидетельствующая о его связи с татарским движением. Семидесятой статьи – пропаганда и агитация – здесь явно не было, а сто девяностую – распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советскую власть, – еще надо было суметь вменить. Одного доноса одного психа было маловато, тем более что защита у этих ребят была очень неплохая.
Миха никак не мог знать, что решение о его изоляции принято, но начальство неторопливо соображает, по какому делу Миху оформлять.
Наконец решение наверху утряслось, допросы стали более целенаправленны, и теперь уж Миха сообразил, что его дело «проводят» не по журналу, а оно выделено в отдельное «делопроизводство» и связано с крымско-татарским движением. Эдик к этому времени уже получил свой срок.Миха показаний не давал, ничего не подписывал, отвечал на какие-то бытовые, незначащие вопросы только не «под протокол». Был даже приветлив с виду, но твердо отрицал свое участие в движении и настаивал на том, что записка с татарскими цифрами ему неизвестна.
Мелоедов, уверенный, что разговорит Меламида на втором часу, все более раздражался Михиной неуступчивостью, прибегал ко все более убедительным угрозам. Злел от его упорства, но никаких показаний добиться не смог. А ведь поначалу сложилось о подследственном такое впечатление, что достаточно слегка припугнуть – и пинком в зад…
Словом, к исходу месяца Мелоедов оставил его в покое, перестал вызывать, и интерес следственной группы переместился на татарских ребят. Один из них показал, что Миха помогал в составлении писем.
Но Миха ничего этого не знал. Он сидел теперь в камере с двумя мужиками. Один совершенно сумасшедший, бормочущий себе под нос не то молитвы, не то ругательства, второй – бывший военный, проворовавшийся снабженец. Компания, не располагающая к общению.
Потом его перевели в другую камеру, к татарину, проходящему по крымско-татарскому движению. Он, как заявил, был в приятелях с Михиными знакомыми, Равилем и Мусой, и только на третий день, когда татарина от Михи забрали, он сообразил, что тот был «наседкой». Теперь он еще более утвердился в том, что не скажет следователю более ни слова. Через некоторое время Мелоедов снова стал его вызывать, и теперь уж Миха действительно молчал, как глухонемой.
В середине февраля Михе предъявили обвинение и допустили к нему адвоката. Адвокат был «свой», не государственный, об этом позаботился Сергей Борисович. Дина Аркадьевна ее звали – первое интеллигентное и красивое лицо за долгое время. Она вынула из кармана жакета плитку шоколада и сказала:
– Алена передает привет. И еще одна большая семейная новость: Алена беременна. Чувствует себя хорошо. А теперь подумаем, что мы можем сделать, чтобы ко времени рождения ребеночка быть дома… А шоколад ешьте здесь, я не имею права вам ничего передавать.
Она принадлежала к «великолепной пятерке» адвокатов, бравшихся за политические дела. Это был третий процесс такого рода, на нем она совершила поступок, за который ее исключили из московской коллегии адвокатов. Дерзость адвоката заключалась в том, что на процессе, после речи прокурора, потребовавшего применения статьи 190 часть 1 – распространение заведомо ложных сведений, порочащих советскую власть, – она в своей защитительной речи не просила о смягчении наказания, а настаивала на отсутствии состава преступления. Другими словами, говорила о невиновности подзащитного.
Алена, убавившая с лица и прибавившая животом, сидела в последнем ряду маленького, тесно набитого зала, по правую руку – ее мать Валентина, по левую – Игорь Четвериков, одноклассник Михи, но не из самых близких. Илью и Саню, как и многих других, в зал суда не впустили, они стояли под дверью.
Марлен, тоже пришедший в судебный двор, с искаженным от злости лицом шепотом орал Илье в ухо:
– Он просто сумасшедший! Это выше моего понимания! Ну при чем тут татары! Крым! О себе бы позаботился! Еврею сесть за возвращение татар в Крым! Уж лучше сел бы за свое собственное возвращение в Израиль!
Михе объявили приговор весом в три года лишения свободы с отбыванием в лагерях общего режима, после чего он произнес последнее слово подсудимого. Он говорил лучше судьи, и прокурора, и адвоката, вместе взятых. Чистым, довольно высоким голосом, спокойно и уверенно, о конечной справедливости жизнеустройства, о тех, кому стыдно будет за себя, о внуках сегодня живущих людей, которым трудно будет понять жестокость и бессмысленность происходящего. Какого прекрасного учителя литературы лишились тогдашние школьники!
После суда родители увезли Алену к себе. Она провела у них два дня, рассорилась с отцом и вернулась на Чистопрудный бульвар.
Саня, появившийся у Алены в тот же день, как узнал о Михином аресте, ходил к ней теперь ежедневно. Годы взаимного охлаждения с Михой как будто ластиком с бумаги вытерлись. Дружба, оказывается, была жива и свежа и не требовала никакой специальной подпитки в виде частых телефонных разговоров, взаимных отчетов и совместного питья пива.
Через неделю после Михиного ареста Илья с Саней сидели вечером в Милютинском саду на лавочке с двумя выбитыми планками. Саня разглядывал носки ботинок: сказать не сказать? Глупо было и то и другое, но промолчать было совсем уж неправильно. Сказал, в лицо не глядя:
– Илюш, а ведь Миху-то ты посадил.
Илья вскинулся:
– Ты с ума сошел, что ли? Что ты имеешь в виду?
– Соблазнил. Ну, помнишь про малых сих?
– Нет, – твердо отрекся Илья. – Мы все в совершенных летах. Что, я не прав?
Но на душе было неспокойно: он действительно познакомил Миху с Эдиком и косвенным образом отвечал за происшедшее. Но – косвенным образом!
Мстительный Мелоедов сделал все от него зависящее, чтобы не дать Михе свидания с женой перед отправкой на этап. Только настойчивость тестя, опытного зэка, добившегося приема у помощника тюрьмы по режиму, перебила козни следователя.
Накануне отправки на этап Миха получил свидание с женой. Она подурнела, как это бывает с беременными женщинами, особенно, по простонародному предрассудку, кто носит девочку. Михе ее красота показалась ангельской, но он не смог ей ничего сказать такого, что в нем вскипало и поднималось. Не смог из-за привычного, врожденного и усиленного всеми обстоятельствами его жизни чувства глубокой вины перед всеми. И все, что он успел ей сказать, – какая-то глупость в духе Достоевского: «Пред всеми людьми за всех и за вся виноват…»
С этим чувством он и ушел на этап: виноват, во всем виноват… Перед Аленой, что оставил ее одну, перед друзьями, что не смог сделать ничего такого, что могло бы изменить положение вещей к лучшему. Перед всем миром, которому он был должен…
Непостижимый, странный закон: к чувству собственной вины склонны всегда самые невинные.На первой линии
Совершенно естественно, что на фоне крупных музыкальных идей, занимающих Саню, домашние политические события, большие и малые, полностью проходили мимо него. Они его не касались, как революции в Латинской Америке, недород в Африке или цунами в Японии. Даже Анна Александровна, склонная восхищаться внуком, иногда замечала с оттенком недоумения:
– Санечка, мы здесь живем. В конце концов, это наша страна. Ты, право, как иностранец.
Прибежавшая к ним в дом ранним январским утром шестьдесят девятого года встрепанная Алена сообщила об аресте Михи. Это было первое личное соприкосновение Сани с политикой. Он был потрясен и раздавлен. Показывал ему Миха свой журнальчик. Занятный. Но и предположить было невозможно, что самопечатный сборничек на тонкой бумаге, наполовину состоящий из новостей, которые обычно узнавали из западных радиостанций, а наполовину из стихов – хороших, плохих ли, – но всего лишь стихов, может привести человека в тюрьму. Не «Колокол», нет. Домашний жанр. Впрочем, Саня не знал всего, чем Миха занимался. О татарском сюжете Михиной жизни Саня понятия не имел.
Илья был прекрасно осведомлен о ходе следствия и процесса, его вызывали в ГБ по делу Эдика Толмачева. Про Миху не задали ни одного вопроса, и это Илью скорее удивило. Еще больше удивило, когда Миху арестовали спустя три месяца после ареста Эдика.
Алена сразу после Михиного ареста заболела ангиной, тут же выбрала Саню «в подруги», и на него как-то сами собой упали заботы о ней. Илью Алена издавна недолюбливала, общаться с ним не хотела.
С отцом Алена почти прервала отношения: она подозревала его в чем-то дурном, даже однажды вырвалось у нее, что отец во всех их бедах виноват. Мать свою она редко к себе допускала, как будто за что-то наказывала. Алена много плакала первое время, не хотела никого, кроме Сани, видеть.
Саня первым и узнал о ее беременности, сопровождал к гинекологу, который должен был произвести любимую операцию советских женщин, отговорил ее от аборта и увел с полдороги от врача, готового оказать свои услуги. Алена часто на Саню обижалась, выгоняла, устраивала сцены, а он все терпел. Алена почти не выходила из дому всю зиму – то болела, то просто плохо себя чувствовала.
– Вздорная, дурная баба! – честил он Алену, но преодолеть ее капризного обаяния не мог. До известной черты.
Илья регулярно приносил Сане деньги – для передачи Алене. Алена от денег не отказывалась, но они не были ей особенно нужны: посылки собирала Анна Александровна, передавал Илья. Всю беременность Алена либо лежала, либо рисовала свои заковыристые орнаменты. Последние месяцы приспособилась рисовать лежа.
Саня в свой час отвез Алену в роддом, потом забрал с дочкой. С букетом гвоздик изображал перед медсестрами мужа и отца. Так эта роль за ним и закрепилась: сопровождал Алену с дочкой в консультацию, купал, кормил… Ему даже нравилась эта интимная возня с ребенком, но одновременно он испытывал беспокойство за свою сохранность. Все то время, что Миха сидел, Алена Саню полубессознательно обольщала. Он то выставлял глухую защиту, как боксер, то пропускал сквозь себя женские сигналы, как пар или воздух, то сам поспешно утекал, как вода в горлышко раковины. Алена время от времени устраивала истерики, иногда на него дулась, несколько раз даже изгоняла из дома, но, соскучившись, звонила, либо он сам приходил без звонка с игрушкой для девочки или с пирожными «эклер», которые Алена ела. Вообще-то она почти ничего не ела все три года Михиного отсутствия. Какая-то физиологическая голодовка: могла выпить чай с хлебом или с печеньем, но ни мяса, ни сыра, ни супа проглотить не могла. Странно, что по мере ее истощения-истощания она становилась все красивее и одухотворенней. Саня это чувствовал и побаивался этой болезненной привлекательности. Именно Саня отвез ее на свидание с Михой, уже перед отправкой на этап. Саня был единственным, кто писал Михе длинные письма. Алена писала письма короткие, очень красивые, иногда даже с рисуночками. В месяц раз Миха отвечал Алене общим письмом, одним на всех, но с обращением к каждому из друзей. Собирались у Алены на прочтение все те, кто с ним переписывался. Алена обычно сидела в кресле с малышкой на руках, сонная, а Саня ставил чай, раскладывал печенье. Выглядел заместителем Михи, и это было двусмысленно и рождало слух о романе Алены с другом посаженного мужа. Романа не было. Но в воздухе висело напряжение.
Саня, может быть, больше Алены ждал возвращения Михи. Он чувствовал ее психическую зыбкость и боялся: вдруг ее силы закончатся до его возвращения? Или закончится его собственная тренированная сопротивляемость? Пожалуй, Алена была самой привлекательной из всех женщин, с кем он был знаком: почти бесплотная, с замедленными длинными поворотами шеи, головы, с заключительной точкой, которую ставил подбородок в воздухе – вверх. Или – медленный взмах пальцами – и они прикасаются к вискам, зарываясь кончиками в опушку волос, и немного стягиваются по-китайски глаза, и голова как будто повисает на пальцах, замирает в воздухе.
Михина семья отнимала у Сани много времени и вытесняла музыкальные занятия. Он страдал, не мог сосредоточиться на своих мыслях и, занятый всяческим хозяйством, вынужден был искать время и место, чтобы уединиться с любимой музыкой, удрав от навязанных ему семейных обязанностей.
Он вел занятия в консерватории. Нагрузка его не была особенно велика – никогда не превышала двенадцати часов в неделю.
Благодаря Алене он перестал быть иностранцем в отечестве. Во всяком случае, теперь он знал и адрес молочной кухни, и местоположение всех окрестных аптек и поликлиник. Свое утро он начинал с пробежки на молочную кухню, вечер заканчивал дежурным заходом к Алене. Знал, что надо заставить ее проглотить хоть ложку какой-нибудь еды: без Сани она вообще за стол не садилась. Проводила в постели вместе с дочкой большую часть дня. Когда Маечка немного подросла, Алена стала выходить во двор – прогулять ребенка. Улицы, скопления людей, резких шумов Алена боялась, выходила во двор только в сопровождении Сани.
Поздними вечерами Саня брал партитуру из лежавших на полу у его кушетки. Ложился. Листал том. Чудо и красота. Концерт Моцарта № 23 для фортепиано с оркестром. Историю, с этим концертом связанную, рассказывала когда-то Евгения Даниловна: Сталин услышат по радио этот концерт в исполнении Юдиной и потребовал пластинку. Ее в природе не существовало. В ту же ночь подняли Юдину, дирижера и дюжину оркестрантов, отвезли в Дом звукозаписи, записали, и к утру единственный экземпляр пластинки был готов. Сталин щедро наградил пианистку. Говорят, прислал ей конверт с двадцатью тысячами рублей. Она ответила вождю письмом: деньги отдала в церковь, а за него будет молиться, чтобы Господь отпустил ему его злодеяния. Сталин ей простил. Сказал: юродивая…
Саня читал Моцарта, и счастье обрушивалось на него волной, накрывало с головой. Не одного Сталина пробрало на этом месте… Улыбнулся. Закрыл том. Погасил свет. Сам Моцарт с ним беседует. Да и о чем еще можно мечтать? О каком еще собеседнике, друге, исповеднике? Алену в конце концов можно перетерпеть.
Как ни печально, отношения Сани с бабушкой разлаживались. Прямых вопросов она не задавала, а Саня не считал нужным входить в объяснения. Анна Александровна пребывала в полной уверенности, что Алена втянула ее мальчика в непристойный роман, и испытывала разочарование в обожаемом внуке. Но при этом видела, какой груз забот взял на себя ее избалованный Санечка, и отчасти восхищалась его героизмом. Страдала, понимая, что Саня все более погружается в заботы о Михиной семье, и горько ревновала к несчастной, столь мало ей симпатичной Алене. И совсем уж нелепо – ревновала за Миху, считая его обманутым мужем…
Анна Александровна, разделяя с Саней приписываемые ему грехи, испытывала неловкое чувство перед Михой и за три года не написала ему ни одного письма, лишь посылала продукты и приветы через Илью. Зато она знала, что именно надо слать в лагеря, и даже пекла особое печенье, в которое запихивала масло и бульонные кубики, а потом аккуратнейшим образом складывала в бумажные обертки от казенного печенья «Привет». Домашнего ничего не пропускали, а этот поддельный «Привет» содержал несметное количество калорий. Время от времени передавала деньги для Алены.
Она прекрасно помнила, как в свое время нежно отговаривала Миху от этого брака. И еще: единственная из всех она боялась Михиного возвращения – скандала, разоблачения, непристойности. Нет, больше того: боялась катастрофы. Что она знала, что предчувствовала?
Миха запрещал себе считать дни до освобождения. Но не считать не мог. Чем меньше оставалось, тем сильнее было опасение, что его не выпустят. Друзья тоже считали дни.
Это была, конечно, глупость, и как им в голову пришло, что Миху могут выпустить ровно через три года, да еще ровно в двенадцать часов ночи, с наступлением дня освобождения. Они уже знали, что его этапировали в Москву и что он находится в Лефортовской тюрьме. Связывали это, не без оснований, с арестом Сергея Борисовича, про которого было известно, что он тоже в Лефортове.
Они приехали к Лефортовской тюрьме ближе к ночи, в начале двенадцатого, втроем: Илья, Саня и Виктор Юльевич. У Ильи в рюкзаке лежала старая куртка и новые джинсы. Ботинки Илья тоже купил, правда, на номер больше, чем Миха носил. Зато красивые.
Выходов, из которых Миху могли выпустить, было три: центральный, через следственный корпус и служебный. Друзья держали под наблюдением эти двери всю ночь и утро, до двенадцати часов. Потом пошли навести справки, на что военизированная тетка в окошке сказала, что Меламид уже вышел.
Кинулись звонить Михе домой. Подошла Алена, сказала очень тихим и удаленным голосом:
– Он дома. Приезжайте.
Оказалось, что выпустили его в восемь утра через следственный корпус, и друзья его проморгали. Взяли такси и через двадцать минут ввалились к Михе. Лифт не работал. Саня с Ильей взлетели на шестой этаж, а сильно сдавший Виктор Юльевич пыхтел, отстав на два этажа. Дождавшись учителя, позвонили, открыл им дверь сам Миха. Вернее, его отощавшая бесцветная тень. О чем Илья немедленно и сообщил, во избежание возможного на этом месте всплеска чувств:
– Ну, ты просто тень!
И Миха засмеялся, сразу став самим собой:
– Я не тень! Я мощи тени!
И тут Виктор Юльевич приподнял руку жестом, знакомым всем с детства, и произнес:
В тот самый час и в том же самом виде,
Как рассказали мне, приходит тень…
И все сразу встало на свои места. Захлопали друг друга по плечам, затормошили Миху и кучей повалили в комнату, которая, невзирая на былые идеалы строгости и аскетизма, обросла барахлом – столом, детской кроваткой и даже занавеской, отделявшей спальный угол ребенка, и, в общем, активно двигалась в направлении прежнего тети-Генина облика.
Маечка, только что уложенная на дневной сон, проснулась, взвыла. Алена шмыгнула в закуток ее утешать, потом вынесла девочку к гостям, и та потянула руки к Сане, единственному родному из присутствующих. Саня взял ее на руки, слегка встряхнул, она обняла его за шею.
– Что ты принес? – спросила хриплым со сна голосом.
Потом он что-то пробормотал ей на ухо, от чего она улыбнулась:
– А где?
Саня вынул из кармана пестрый стеклянный шарик – он чуть перекатывался в его ладони. Девочка обезьяньим движением цапнула шарик.
Миха с ревностью смотрел на обнимающуюся парочку. Дочка не приняла робеющего папашу. Он видел ее первый раз в жизни и постичь не мог, что это маленькое существо, живой человек с кудряшками, глазами, шевелящимися пальчиками произошел от него, от его великой любви с Аленой, и не вполне было понятно, как связаны между собой эти две главные в жизни вещи.
Он уже принял ванну. Смыл с кожи трехлетнюю мерзость. Хотелось еще вымыться изнутри, отмыть нос, трахеи и легкие от тюремного воздуха, рот, пищевод, желудок и все кишки от мерзкой пищи и воды…
Семь лет! На это нужно семь лет – за этот срок обновляются все клетки человеческого организма. Кто это говорил? А за сколько лет очищается душа от тюремной грязи? О, если б можно было в жидком азоте, в хлорке, в щелочи промыть мозги, чтобы освободить память от пережитого им за эти три года! И пусть бы смылось все, и он бы забыл все, что любил и знал, чему поклонялся, но ушли бы эти три года из его памяти.
Посидели друзья недолго, меньше часа, и ушли. Остались втроем, своей семьей. Надо было о многом поговорить. Девочка жалась к матери, отпихивала от себя отца. Миха жмурился, морща нос: она его боялась, отворачивалась.
«Какая высокая цена. Ребенок меня не признал, никогда не признает». – Полутонов Миха не чувствовал и теперь страдал, отверженный.
– Давай погуляем вместе. Маечка, хочешь на качели?
– Хочу. С тобой, – и взяла мать за руку.
– Папу тоже с собой возьмем. – И они вышли втроем на улицу.
Маечка уселась на качели, Алена легонько толкнула их.
– Меня выдернули на этап за пять недель до освобождения, я понял, что они будут шить что-то новое. Оказалось, по делу Чернопятова и Кущенко, – продолжал свой все перебиваемый рассказ Миха. – Очную ставку долго не давали, но давали читать их показания. Показания были ужасные, я не верил ни одному слову, считал, что они просто подсунули мне фальшивку, состряпанную из агентурных данных. Больше тридцати фамилий названо, в том числе назван Эдик Толмачев. Но речь там шла в основном не о «Гамаюне», а о «Хронике», обо всех правозащитных делах. В протоколах – чего только нет: чистосердечное признание, покаяние…
– Я все это знаю, – кивнула сухо Алена.
– Я не верил до последнего. Вообще-то, я и сейчас не могу поверить. Но очная ставка была. Все так. Что с ними делали, не знаю. Может, выбили показания. Я все отрицал. Кроме того, что Сергей Борисович твой отец и мой тесть. Я был уверен, что и меня к этому делу подпишут. До последнего дня не мог поверить, что отпустят. Да я и сейчас ничему не верю.
Алена глаз на него не поднимала, выражение лица было такое, как будто его здесь и нет. Миха положил свою руку поверх ее:
– У меня на этом месте просто голова раскалывается: не мог Сергей Борисович всего этого говорить, никак не мог. Но ведь я своими ушами слышал. Ты не думай, Алена, я его нисколько не разлюбил. Его жалко до безумия.
– Не знаю, Миха, кажется, мне не жалко. Я с детства знала, что у меня отец герой. – Глаз Алена не поднимала, все смотрела под качели, в мельтешню тени от сиденья, на котором каталась дочка туда-сюда.
– Плохо качаешь, мама, – строго сказала дочка.
Миха взялся за штангу качелей.
– А ты не трогай, – еще более строго добавила девочка.
Ближе к вечеру зашли и долго сидели Женя Толмачева и Аленина институтская полуподруга. Гостей выставили в десятом часу, сказав, что надо купать ребенка.
В ванной на табурет поставили детскую ванночку, налили теплой воды, усадили Маечку. Она деловито мыла пупса и резиновую собачку, потом просто плескалась. Миха смотрел от двери, замирая от небывалой новой любви к мокрому младенцу с прилипшими ко лбу потемневшими прядями.
– Полотенце возьми, – попросила Алена, и он принял в большое полотенце тонкую спинку. Первый раз он держал на руках своего ребенка – она была очень легкая, но увесистая. Маленькая, но огромная, больше Михи, больше всего мира. И была – весь мир.
Мой малый мир, мой мир огромный,
Глазастый, русый, мокрый мир,
Зеленый глаз клонится сонный…
Та-ра-та-ра та-ра-та тир…