Франсуаза, или Путь к леднику Носов Сергей
– Абсолютно не скучно.
– Но и слово «грыжа», я заметил, вам тоже не нравится.
– А вам нравится? Были бы вы грыжей, вам бы понравилось?
– Ну как-то надо называть?
– По имени, – сказал Адмиралов. – По-человечески.
Крачун приподнял поощряюще брови, словно спрашивал: ну? ну? ну? – только брови долго не подержишь приподнятыми – пришлось опустить.
– В молодости, – произнес Крачун тоном человека, решившего излить душу, – когда я пытался зубную боль убаюкивать, то ее по имени называл: Зоя, Зоенька… У меня подружка Зоя была, и она меня бросила.
Ну куда же ближе еще… Совсем уж подсказка. Даже подумал: не переборщил ли?
– Зоя, Зоенька, – пожал плечами Адмиралов. – Что-то болезненное в этом есть.
– А как вашей?
– Нашей – что?
– Вашей – имя.
Так и спросил в лоб.
– А кто вам сказал, что у моей имя есть?
– Да вы только что сами сказали, что по имени…
– Да? Так сказал?.. Нет. Вы неправильно понять можете.
– Поверьте, я правильно пойму.
– Просто без имени действительно неудобно…
– Так ведь и я про то…
– А когда она ни на кого не похожа… И всегда рядом… То – да.
Он замолчал, глядя куда-то в сторону и в пол. И вдруг сказал:
– Франсуаза.
Крачун затаил дыхание. Затем выдохнул:
– Очень.
Адмиралов скользнул по нему взглядом и вновь отвернулся.
– Очень, – повторил Крачун.
– Вам действительно нравится?
– Яхты этим именем называть. Очень.
Они выпили за красивые женские имена.
Оба почувствовали, что произошло между ними что-то очень важное.
– Вы не рыбак? – спросил Крачун.
– Нет.
– А я до подледной рыбалки охотник. Я приглашаю вас на рыбалку, на подледную. Скоро зима. В нашем центре многие увлекаются. Ящика у вас, конечно, нет?
– Какого ящика?
– Неважно. Я дам.
– Хорошо, – сказал Адмиралов.
– А еще за грибами. Но это потом.
– Хорошо, – повторил Адмиралов.
– Андрей, мы одного возраста примерно, давайте на «ты».
– Только без брудершафта.
– У нас правильная ориентация, Андрей!
– Хороший коньяк.
– А то.
Чокнулись.
– Можно вопрос? – спросил Крачун.
– Пожалуйста, – разрешил Адмиралов.
– Не знаю, может, тебе не понравится, но я хочу поинтересоваться у тебя по поводу этого…
– Чего по поводу?
– Насчет обладания… Насколько важно для тебя, что оно… эксклюзивное, персональное?
– В смысле?
– Ну, если бы я сказал, что мне бы тоже хотелось быть несколько ближе к ней, чтобы ты на это ответил?
– Ближе – это к кому?
– Ну к ней, к Франсуазе.
– Позволь, но у нас разные позвоночники… У меня мой, у тебя – твой… Как это ты себе представляешь?.. И потом, она все-таки принадлежит мне… прошу не забывать… Это очень странное предложение, ты не находишь?
– Не так понят, – огорчился Крачун. – Речь не идет о физическом обладании. Что ты, у меня и мысли не было… Я говорю лишь о персональном знакомстве… чисто дружеском. Мне бы хотелось познакомиться ближе… Стать другом… не только твоим, но и Франсуазы, то есть вашим общим другом, если вы меня правильно понимаете…
– Это профессиональный интерес психотерапевта, не так ли?
– Да, я не скрою, это в известной степени профессиональный интерес психотерапевта. Я преимущественно не кто иной, как психотерапевт, даже когда смотрю телевизор или вот пью коньяк с приятным собеседником. Если мы подружимся, а я, надеюсь, так и случится, то вам придется с этой моей особенностью как-то мириться, хотя лучше ее вообще не замечать, как я сам часто не замечаю, что я психотерапевт, но это у меня уже в силу профессиональной привычки: нельзя же все время себя ощущать психотерапевтом, на это никаких сил не хватит. Что вы скажете на этот счет?
– Мы на «ты», – сказал Адмиралов.
– Я имею виду тебя и ее. И что касается профессионального интереса, да, я не буду ничего скрывать от тебя, я бы хотел понять твои отношения с Франсуазой… познакомиться с ними поближе… если угодно, исследовать. Я бы написал картину ваших очень тонких, насколько могу судить, отношений. Иными словами, выступил бы с докладом на конференции.
– На какой конференции?
– Необязательно на конференции. Но типа того. Сообщение, статья… Исключительно для узкого круга специалистов… В любом случае с непременным соблюдением деликатности. Само собой, без указания твоего имени. Вместо имени была бы условная буква, например, К. Так у нас принято в научной практике. Вы не должны опасаться.
– Мы оба опьянели, – сказал Адмиралов. – Или мне кажется так?
– Как вы на это смотрите? – спросил Крачун.
– Ее имя тоже… Тоже – ни при каких обстоятельствах.
– Конечно, конечно… Дело не в имени… Дело в исключительности отношений…
15
Меня забавляет, Франсуаза, как наш с тобой биограф обстоятельно изображает из себя настоящего туриста. Он хочет дать понять нам – ладно, ладно, мне, не тебе – дать мне понять, что мы с тобой интересуем его лишь постольку поскольку и что другой цели, кроме знакомства с достопримечательностями, у него в Гималаях нет. Он с таким усердием рассматривает бесчисленные ступы, эти сакральные каменные сооружения, которые в Лехе на каждом шагу, с таким преувеличенным вниманием вглядывается в лица будд, покоящихся в монастырях, что сразу становится ясно: озабочен чем-то другим. Человек явно что-то скрывает, истинные намерения у него где-то в плоскости иных интересов. Так, чего доброго, его могут принять за шпиона. Почему бы и нет? Давно ли эти земли открыли для иностранцев? Ваше настоящее имя! Ваша истинная цель приезда! На какую разведку вы работаете? А тут еще конверты Командора!..
Люба тоже хороша. Она осторожничает. Сегодня сказала, что здесь еще совсем недавно – в XX веке! – практиковалось многомужество. Я это знал, я читал перед отъездом. Три-четыре постоянных мужчины у одной женщины здесь было в порядке вещей. Такие любопытные семьи были в Ладакхе. Насчет причин многомужества есть разные мнения. Суровая земля, суровые порядки. Изоляция от внешнего мира. Мало ли что. Пусть. Многомужество – значит, многомужество. Интересно другое: наш с тобой биограф слышал об этом впервые. Он стал расспрашивать Любу, да так, словно она сама имела несколько мужей и могла дать на этот счет исчерпывающие объяснения. Я тоже вставил пару слов. И тут Люба посерьезнела вдруг и замолчала. А через несколько минут, когда мы оказались один на один, она сказала мне, что это очень рискованный разговор, и попросила не поднимать эту тему при ее муже (Командор в то время ходил по Леху в поисках батареек и не принимал, стало быть, в нашей беседе участия). А в чем дело, собственно? Почему при муже Любы нельзя говорить о многомужестве? Потому, оказывается, что Командор в силу его патологической ревности может понять неверно, он может вообразить намек на нашу ситуацию: одна Люба и три мужчины. Люба, сказал я, от всего этого уже сильно уставший, а не преувеличиваешь ли ты ревность Командора? Она посмотрела на меня таким отстраненно-пренебрежительным взглядом, как если бы я был жалким несмышленышем, ничего не понимающим в жизни. Она сказала, что рецидив ревности Командора может быть спровоцированным любым пустяком и странно, что я этого не понимаю. Тогда я спросил Любу, распространяется ли запрет на разговор о многомужестве в присутствии Командора только на меня или на нашего друга тоже. Люба ответила, что за нашего друга она совершенно спокойна, потому что он знает ее мужа как облупленного и во много раз лучше, чем тот знает самого себя. Хорошо, мне до всего этого мало горя, у меня своя цель и своя задача. Забавно представлять Командора облупленным – при его-то обритости, но, если так будет и дальше длиться, боюсь за себя в плане психологической совместимости.
Ладно, хватит об этом.
Тут у нас такие дела…
Командор напомнил о моем вчерашнем вопросе. Я вчера спрашивал его, как хоронят здешних буддистов. Сжигают ли их или как. Вот кладбище, показал мне на план города: территория с неопределенной границей обозначена словом “CЕMETERY”. Неплохо бы посмотреть, сказал я. Именно это я и хотел тебе предложить, сказал Командор. Пойдешь? Я спросил: не поздно? Или сейчас, или никогда – рано утром мы уезжаем. (А мы действительно заказали мини-бас на пять утра – с тем чтобы до темноты добраться до Манали.) Решили прогуляться – кладбище, согласно плану, должно находиться в районе автобусной станции.
Пошли. Было еще светло. Такое ощущение было, что за эти дни мы уже обходили весь Лех вдоль и поперек: улица, по которой шли, была нам уже хорошо знакома, она вела к храму с огромным молитвенным барабаном, а если дальше пройти, то как раз к автобусной станции. Мы позавчера гуляли по этой улице, я больше обращал внимание на торговые лавки – утварь, одежда, еда; особенно меня поразила одна мясная – с отрубленными и обескоженными бараньими головами, глядящими на мир огромными черными глазами, подобно живым головам каких-то смертельно напуганных существ. Пожилой сапожник – сам он был в старых кроссовках – прямо на глазах изготовлял курносые туфельки, украшая их национальным орнаментом. Но это было позавчера днем, а теперь, в предзакатный час, лавки были закрыты, и улочка не казалась, как тогда, оживленной. Справа от нас возвышалась каменная стена – сейчас я готов утверждать, что кладбище было за ней, но это не совсем точно отвечало плану города, бывшему у Командора. Мы не знали, что с толку сбивает нас обтекаемая нашей улицей гора, с высокой ступой на вершине, как раз и обозначенная на плане как кладбище. Мы скорее ожидали увидеть кладбище слева, на противоположной от горы стороне улицы, потому что слева встречалось гораздо больше сакральных сооружений – ступ в два человеческих роста и других священных объектов, не знаю, как это должно называться: в больших глинобитных как бы коробах груды овальных камней – на многих из них выбиты надписи на тибетском. Я предположил, что это и есть кладбище, – мы обошли ступы (как и полагается, слева), но, пройдя по узкому закоулку, оказались среди теснящихся жилых домиков. Понятно, что кладбище было не там, – повернули назад.
Значительную часть площади занимали высокие белые ступы, основание одной из которых украшали изображения диковинных птиц и зверей, и двухъярусный храм с золотыми крышей и крышей-карнизом, непонятно каким образом уместившийся на шести довольно тонких колоннах. Было несколько странно видеть рядом обычный автобус. Приглядевшись, мы различили за автобусом постройку, по-видимому, и слывшую автобусной станцией. Никаких кладбищ мы не видели. Мы взяли правее и прошли мимо ряда молитвенных барабанов, расположенных в нише стены. Навстречу нам шел человек в шерстяной шапке, похожей на спортивную, но так странно примятой, что она сама походила на ступу, – он вращал, не пропуская ни одного, барабан за барабаном. Мы куда-то не туда зашли. Здесь была свалка. Справа от нас образовалась опять-таки каменная стена, за ней возвышались свечеобразные деревья, прохода за стену не наблюдалось. Судя по запаху, в этом проулке запрет уринирования на улицах игнорируют. Мы попытались узнать у встречных, не кладбище ли там за стеной, но те редкие, кто нам попадался, не владели английским. Притом они были все до крайности предупредительны и, даже не понимая вопроса, пытались нам что-то объяснить. Наконец один сказал, что там лес. Это был, конечно, не лес – в лучшем случае парк, и то небольшой; зеленый участок, я помнил, хорошо просматривался с крыши королевского дворца. Нам надо кладбище, сказал Командор. – Вам нужна помощь? – спросил человек с твердым смуглым лицом. – Да, кладбище. – Нет, нет, – он замахал руками. – Доктор находится там, – он стал показывать, как нам дойти до больницы, и был даже готов проводить, кажется. Мы поблагодарили и отошли в сторону.
Мы решились подняться на гору, там наверху была гомпа, к ней вели ступени виляющей лестницы. Франсуаза, ты не представляешь, как я здесь уже наисходился, наподнимался по этим бесконечным лестницам. Я думал, что больше не буду. Пришлось. Никого не было наверху, ни одного человека, а на двери гомпы висел замок. Ветер с шумом трепал молитвенные флажки, здесь их были без преувеличения тысячи. Вид отсюда открывался изумительный – снежные вершины, за которые… только казалось, что не за, а сквозь которые – сквозь которые провалилось остывшее солнце. Смотри, показал Командор, вон, вон и вон. Кладбища, сразу три, лежали у подножия холма – с одной стороны католическое (так сказал Командор) и мусульманское, разгороженные высокой и широкой стеной, а с другой стороны – буддистское. Но насчет буддистского я еще сомневался, кладбище ли это: я не видел памятников, мест захоронений – оно более напоминало пустырь, кусок земли, с которого не везде убраны камни. Мне стало холодно на ветру. На белой стене гомпы я увидел доску, похожую на мемориальную. Там было обращение к таким идиотам, как мы: 1. Please don’t smoke and drink around Gompa. 2. Please don’t urinate around Gompa. 3. Please don’t romance and gossip. 4. Please keep this area neat clean. И под этим: Julley. Пошли отсюда, я сказал командору.
Мы спустились по ступеням примерно на треть лестницы, здесь была площадка, с которой можно было сойти к тому участку каменистой земли, в котором Командор опознал буддистское кладбище. Я пойду туда, сказал Командор. Хватит, Макс, пойдем домой, сказал я. Ты иди, а я останусь, сказал он мне, нет, ты правда иди, иди. То ли потому, что темнело, то ли по другой причине, мне лицо его показалось пугающе незнакомым, словно другой был человек. Не то чтобы совсем другой, но что-то существенно другое появилось в его лице. Блин, сказал я, ночь скоро, не надо туда, пойдем, Макс, пойдем. И тут я обратил внимание на то, что находилось у него в полиэтиленовом мешке, который он весь вечер таскал с собой.
Э, Франсуаза, я начинаю волноваться.
У него там лежало нечто объемистое и нечто, кроме того, продолговатое, я бы мог это продолговатое принять раньше за зонтик, если бы раньше озадачился тем, что там у него в пакете. Хотя вряд ли я бы подумал о зонтике – я знал, что мы никто не взяли зонтики в Гималаи. Мне бы просто не пришло в голову об этом подумать. Я и не думал об этом, потому что думать об этом не приходило мне в голову. А сейчас – пришло. Я догадался. Еще не веря догадке, я протянул к сумке руку и схватил это. Это был канглинг.
С ума сошел! – выдохнул я.
Не мешай, ответил он спокойно, погуляли и хорошо, иди домой, а я приду, когда приду.
Я сказал: перестань из себя корчить не знаю кого. Если ты действительно хочешь там заниматься этим, помни, что у тебя нет на то никаких моральных прав. Ты непосвященный!
Откуда ты знаешь, кто я? Не тебе говорить о моих правах, тем более о моральных! Пожалуйста, иди домой. Мне сейчас нельзя предаваться эмоциям.
Максим, перестань, сказал я, это самодеятельность. Ну подумай сам, у тебя все равно нет барабана из человеческих черепов, как он там называется…
Ну и что, сказал Командор, у меня есть простой барабан, из кожи, я вчера его купил в лавке. Если я тебе скажу, что мой барабан освящен, ты мне все равно не поверишь, а главное, ты меня не поймешь. Пожалуйста, иди в гостиницу.
Я сказал ему: это святотатство, Макс.
Святотатство? – переспросил он. В чем святотатство? Не зли меня, Андрей, я на пороге. Проваливай в гостиницу, тебе сказал. И если не приду, не надо меня искать, уезжайте без меня завтра.
Тут я разозлился на него не на шутку. Позер! Без него уезжать! Кем он себя представляет? Он повернулся и, сойдя с широкой ступени, стал спускаться по склону холма в направлении кладбища, из-под ног его поднималась пыль, он вот-вот должен был слиться в сумерках с коричнево-серым ландшафтом. Мне захотелось бросить ему в спину камень. Насилу сдержался.
Слушай, закричал я, боясь, что потеряю его из виду, вспомни о Любе, осел!
Люба знает! – не оборачиваясь, крикнул он, и через секунду-другую я перестал его видеть за склоном холма.
Я громко выругался и продолжил спуск по ступеням лестницы. Скоро я оказался на улице. Быстро темнело. Людей в Лехе, когда стемнеет, можно встретить лишь в центре, и то в местах, где поселяются иностранцы, а здесь, на окраине, народ с темнотой исчезает в жилищах. Кажется, что с наступлением темноты и прохлады люди словно обращаются в четвероногих – были толпы людей, стали стаи собак. Собаки пробегали мимо меня. Я шел быстрым шагом, я думал о Командоре. Я понимал, что его голова для меня – черный ящик. Он сумасшедший. Вне всяких сомнений. Кем он себя вообразил? Странствующим аскетом из тайной секты? Какой он аскет? Захотел принести себя в жертву духам чужой земли, да и черт с тобой – приноси!.. Но какого лешего – какого русского лешего! – ты потащил меня на край города, на эти холмы? Тут я засомневался вообще в целесообразности своего путешествия – вообще – сюда – на север Индии. Не надул ли он меня еще тогда в городе с обещаниями ришикешских чудес? До Ришикеша пилить и пилить, а мы еще не выбрались из этого Леха, и нет уверенности, что с такими закидонами выберемся вообще. Франсуаза, что нам в прятки с тобой играть? ты прекрасно понимаешь, о чем я сейчас говорю. Короче, я в этот час был на него зол посильней, чем в иные дни был на тебя.
Я забыл, где мне сворачивать, и заплутал уже в центре города, вновь и вновь возвращаясь на один и тот же перекресток. Прошло не менее часа, прежде чем я добрался до нашего хост-хауса. Вошел – свет еще не отключили; Люба сидела на диване перед журнальным столиком и держала глянцевый потрепыш из числа тех старичков, что предлагаются тут досужим постояльцам. Она встала, спросила: один? Один. Сказала: понятно, и, отшвырнув журнал в сторону, пошла на второй этаж, к себе. А что понятно? Что ей понятно? Здесь номера закрываются не просто на ключ, а на засов, который фиксируется в закрытом положении с помощью замка, вдеваемого в специально подогнанные петли. У меня не попадал ключ в замок. Явился из своей комнаты наш с тобой, Франсуаза, биограф. Помочь? Нет. Я открыл дверь и зашел к себе в комнату раньше, чем он убрался в свою.
Я вспомнил о нашей договоренности быть в пять утра с вещами у входа и собрал рюкзак. И правильно поступил, потому что тут же вырубили электричество. Лег спать. Без подушки, твоей, ортопедической (уже была в рюкзаке). Не спалось. Я не понимал, что понятно Любе. Как это вообще может быть понятно? Темнота кромешная была, и в этой кромешной темноте я понял вдруг, может быть, вспомнил (читал?), как по-тибетски обходятся с мертвецами. Не закапывают и не сжигают. Их… Но довольно, молчу. Ночью опять завыла собака, или не собака – кто ее знает. Я не хотел думать о Максе, трубящем в берцовую кость. Я опять выходил наружу и смотрел на отчетливо ущербную луну – почему-то мне казалось, что здесь, в Гималаях, она должна быть повернута к нам обратной стороной. Я отказывался воображать себе Командора на кладбище. Потом снова лежал на кровати, и думал о совершенно немыслимом, и не мог ничего придумать.
Командор явился в половине пятого. Услышав его возню у входной двери, я вышел из комнаты. Был живой, без видимых следов укусов, ужалов, уклюнов, духами не истребленный, местными жителями не отметеленный, местной полицией не обработанный – разве что без бейсболки на бритой голове и без полиэтиленового мешка с предметами культа… Я сразу подумал о канглинге. Выглядел Командор изможденным и, уставившись под ноги себе (уже чуть-чуть начинало светать), не поднимал глаз от пола. Я спросил: ну и где твоя берцовая кость? Он уставился на меня, будто не знал, кто я. Где канглинг? – спросил я его (вспомнив о цене предмета). Поднимался по лестнице. Обернулся. Забудь!
Как-то я сразу понял, что это лучше бы все сразу забыть (если оно все взаправду забыться сможет). И мне. И всем нам. Ничего не было. А если что было, так было только во сне. Слишком у него убедительным было лицо, когда он сказал это «забудь».
У меня (у всех нас) остается не более получаса на сон. Спать. Спать. Спать. Не просыпаться.
16
Дине приснился отец, будто бы у него обнаружился брат-близнец. Она сама и обнаружила будто бы. Будто бы отец ее сидит на скамейке в каком-то саду, а рядом кто-то еще. Дина присматривается к тому второму и с удивлением распознает в нем двойника отца. Неужели это дядя Витя, думает Дина, прекрасно зная, что он был значительно старше отца и никак не мог быть близнецом. А будто бы присутствующий где-то рядом Адмиралов говорит: да нет, это же Бархатов, он мою книгу иллюстрирует. Дина хочет сказать отцу, что они с Бархатовым близнецы-братья, но отец и Бархатов уже узнали друг друга и заключили в объятия. Здесь Дина просыпается, потому что ее будит муж, переворачивающийся с боку на бок.
Адмиралову не спится. А когда не спится Адмиралову, Дине тоже не спится.
– Болит? – спрашивает она.
«Ноет», готов сказать Адмиралов, хотя точнее было бы «воет» сказать, но не говорит ни «воет», ни «ноет», потому что не хочет расстраивать Дину: зачем ей знать, что он провел ночь с Франсуазой.
– Как выглядит Бархатов? – спрашивает жена мужа (оба лежат в темноте).
– Старичок. Худой, седой, с бородкой.
Снегоуборщик скрежещет за окном. Новое поколение снегоуборщиков предупреждает о себе нескончаемыми сигналами: би-би-би-би-би… Давно ли началась зима, а уже какой-то кретин застрелил из травматического пистолета водителя снегоуборочной машины. Передавали в новостях. Зима обещана снежная, каких давно не было. Прежние гораздо громче скрежетали, но не бибикали.
– Много курит, – добавляет к сказанному Адмиралов. – А что?
– Так. Он мне приснился.
А вот Адмиралову ничего не снится. Когда Адмиралов закрывает глаза, он видит огромное легкое курильщика – и целиком, и фрагментарно. Что-то подобное было, когда Адмиралов собирал (было когда-то) бруснику в лесу (это в детстве) или крыжовник в огороде у тещи (недавно) – закроешь ночью глаза, а перед глазами ягоды, ягоды. Проклятый пазл, думает Адмиралов. И вновь открывает глаза (поскольку закрыл). И хочет отвлечься.
– Как же он мог тебе присниться, если ты его никогда не видела?
– Мне приснилось, что он мой дядя, брат-близнец моего отца. Ты меня разбудил. Все, теперь не усну.
– Я тоже, – сказал Адмиралов.
Дина включила свет над головой, на часах без четверти пять. Пошла на кухню, он в туалет. После недолгих брожений по квартире оба снова оказались в постели. Дина – с книгой. Адмиралов – с газетой.
– Что читаешь? – спросила Дина.
– «Свет Психеи». Психотерапевтическая газета какая-то. В центре помощи раздают. А ты?
– Детектив перечитываю. Все Татьяне забываю вернуть. Если усну, выключи свет, пожалуйста. Я тоже выключу, если ты первый уснешь.
Адмиралов читал чье-то интервью, не очень-то вникая, чье и про что. Потом – просветительскую заметку о механизмах самовнушения. На четвертой полосе он обнаружил рубрику «Круг чтения». Газета знакомила с творчеством некоего литератора, «нашего давнего друга», как было сказано. Друг психотерапевтов, «хорошо известный нашим читателям», обращался «в данном случае» почему-то к «братьям-писателям», приняв «образ Поприщина». Все это следовало из редакционной заметки, предваряющей авторский текст. Адмиралов заинтересовался.
– Ты не знаешь такого? – он назвал фамилию.
– Это который «Незнайку» написал?
– Нет, не похоже.
Адмиралов читал:
Распознавши тяжелый шаг великого инквизитора, я спрятался за дверь в надежде хоть ненамного оттянуть ужасный миг удара палкой. Я был пресильно удивлен, когда вместо палки увидел в руке моего истязателя довольно толстую книгу. Неужто свод испанских законов, подумал я и ошибся. «Арабески», – успел прочесть я название, – «Разные сочинения Н.Гоголя». Не того ли Гоголя, который года четыре назад прославился повестями из малороссийской жизни? Других не знаю. Великий инквизитор меж тем прямо перед моим носом раскрыл книгу на странице, заложенной обрывком материи; запах типографской краски коснулся моих ноздрей. «Твое?» – спросил мой мучитель со строгостью, но не с той чрезмерной строгостью, которой обычно отвечает удар палкой. «Октября 3. Сегодняшнего дня случилось необыкновенное приключение…» Я только и прочел первые слова записок, но уже почувствовал, как во мне что-то неведомое шевельнулось. «Поприщин! Так ты и есть Гоголь?» – спросил великий инквизитор, вытаращивши на меня глаза. Как он сложно поставил вопрос! Зная по опыту, что нельзя никогда торопиться с ответом, я мудро молчал. «Что ж ты, брат, выставляешь меня в такой неприглядности? Разве бью тебя палкой я не тебе же во благо? И не во благо ли твоей голове льем на нее мы холодную воду?» Я продолжал молчать. Великий инквизитор покачал головой и, не сказавши боле ни слова, удалился из комнаты.
Первый день, когда я не побит и не окачен ледяной водой. Я хожу по комнате взад-вперед и размышляю: правду ли он говорит или нет? Гоголь я или вовсе не Гоголь? Может ли испанский король одновременно Гоголем быть? Может. Думаю, может. Никто не запретит королю Испании быть писателем. Писателем любой может стать. И король Испании, и английский премьер, и наш государев советник, и цирюльник с Гороховой, и повивальная бабка, и кухарка, если знает она хотя бы четыре способа, как пожарить яичницу, – вот эта уж запросто станет писателем. А если твое ремесло – петь песни на людях, или показывать на себе модное платье, или сообщать народонаселению известия, странно, если ты еще не писатель, скорее бери в руки перо и пиши, пиши, пиши! Всяк писателем может стать – и ученый муж, и колдун, и труженик, и бездельник… Отчего же я не писатель? Я хороший писатель. И мне есть что сказать. И почувствовал я, как обретаю речь от одной только мысли, что я писатель.
Братья по перу! А что у вас в головах? Подушечки для иголок? Бейсбольные биты? Разноцветные камушки? Пузырьки с воздухом? Пилочки для ногтей? Бензопилы?
Когда инопланетные существа населят нашу землю, по каким образцам словесности, по каким книгам будут судить о нас, о нашем времени, о том, что был на земле человек? Был ли он, в самом деле, а то, может, и не был? Если да, обладал ли он сердцем или был похож на дождевого червя? Было ли в сердце его, если таковым обладал, место для любви, милосердия, доброты? Была ли у него голова? Был ли мозг у него в голове? Думал ли он этим мозгом, а если да, почему же свершилось то, что свершилось?..
Знал ли он, чем дурное отличается от хорошего, черное от белого?.. Да взять нас, братья писатели! Поймут ли по нашим книгам инопланетные существа, которые заселят землю, что мы сами разбирались в различиях – дурного от хорошего, черного от белого, злого от доброго?.. ад отличали от рая?.. того, кто бьет палкой другого и поливает ледяной водой, отличали от того другого, кого бьют палкой и на чью бритую голову льют ледяную воду?.. богатство отличали от бедности, линию от точки, плоскость от глубины, глупость от ума, ум от безумия?.. Поймут ли они это по нашим книгам?
Не закричат ли они, как я сам прежде кричал: «Тьфу, к черту! Экая дрянь!.. Мне подавай человека!.. Я хочу видеть человека… А вместо этого эдакие глупости… перевернем страницу, не будет ли лучше…»
А может, они решат, что не было никаких людей на земле, а была лишь одна игра нашего с вами ума – были-де мнимости, населявшие нашу планету, и только. Предназначенье у мнимостей было одно – давать нам с вами работу, служить поводом нам для наших творений, тешить наше изящное воображение…
Инопланетные существа, которые заселят землю, смогут ли из наших с вами книг извлечь хоть какой-нибудь для себя полезный урок? Захотят ли они быть на нас непохожими? Или вся наша с вами словесность пропадет для них втуне?
Вот что меня волнует, когда хожу из угла в угол, взад-вперед, я, испанский король Николай Гоголь, псевдоним Фердинанд. Я сегодня впервые избежал наказанья.
Брат писатель, а ты не боишься? Не страшит ли тебя то изумленье, с каким Самый Главный – и Последний – Читатель строго спросит:
– Твое?
Адмиралов бросил на пол газету. Что за чушь? При чем тут инопланетяне? И зачем это печатать в психотерапевтическом листке? Может, писатель – почетный клиент какого-нибудь центра психотерапевтической помощи? Ну да, записки сумасшедшего – как бы в тему. Адмиралов стал думать о Гоголе. Вспомнил, как насильно лечили великого классика сразу семьюдесятью пиявками (где-то читал). Бедный Гоголь, засыпал Адмиралов. Семьдесят пиявок – немыслимо!
17
Он был почему-то уверен, что сын придет не один: для знакомства-представления лучше, чем Новый год, не найти повода. Он так и сказал, приглашая: «Можешь не один, понял?» Федя ответил в трубку: «Ну да, конечно». А что это значит «ну да, конечно»? «Ну да, конечно» – это «один» или «не один»? По-видимому, «не один», иначе бы сын обязательно нашел отговорку, чтобы не встречать Новый год вместе с родным родителем. Если он так быстро согласился, что-то за этим, значит, стояло. Наверное, «не один». Вот как рассуждал Адмиралов.
Оказалось, однако, «один».
Дина открыла дверь, но входить Федор не торопился: шапка в снегу, пальто в снегу, ботинки в снегу – топал ногами, отряхивался. Адмиралов заглянул через плечо Дины – нет ли кого еще на лестничной площадке.
А с чего он решил, что будет кто-то еще? Понадеялся на интуицию?
Был разочарован. Он даже Дину убедил, что будет «не один». На случай «не один» они даже приготовили «для нее» нейтральный новогодний подарок. Все-таки он морально подготовился к предстоящему знакомству и даже настроил себя на максимальную толерантность в отношении возможных качеств подруги сына. Если таковая имеется.
Если таковая имеется, это уже неприлично – скрывать ее от отца. Но с другой стороны, как же оно? Не оставил же он ее одну в Новый год? Или оставил? Нет, скорее таковой не имеется.
– Все та же, – кивнул Федя на синтетическую елку, войдя. – Экологическая?
«Та же» означало, что он ее хорошо помнит, а вопрос «экологическая?» отсылал к недавнему призыву главного санитарного врача РФ не покупать живые елки, якобы вызывающие аллергию, и, соответственно, покупать искусственные, ничего не вызывающие. Елочное заявление высокопоставленного чиновника сразу же стало общенациональным объектом для юмористических экзерсисов. Возможно, спрашивая «экологическая?», Федя со скрытым сарказмом намекал на то, что Дина и родной родитель (так подумалось Адмиралову) следуют генеральной линии правящей партии.
Дина, в отличие от мужа, не различала столь глубоких подтекстов, она сказала:
– Подстригся!
И была совершенно права.
Федя, увидев под елкой свертки и мешочки, ну конечно, с подарками, положил две книжки туда же. «Дед Мороз», – сказал Адмиралов.
А когда-то спрашивал в лоб. Теперь – нет. То, что называется «контакт с сыном», Адмиралов уже давно утратил, если понимать под этим нечто душевное, добросердечное, чуткое. Дина говорила «потому что давишь», но Адмиралову не казалось, что он способен на кого-то давить. С тех пор как к Федору перешла по наследству однокомнатная квартира бабушки, Адмиралову стало казаться, что он потерял, что называется, правильный тон общения с сыном. Раньше они ссорились по любому поводу, но в этом было хотя бы что-то человеческое, естественное – теперь сын с отцом подчеркнуто корректен, словно он демонстративно снисходит до того, чтобы признавать за Адмираловым право на отцовские чувства и переживания, но не более того (хотя и не менее). Адмиралова это весьма беспокоит (что не более). Но беспокоит его это, только когда он о сыне думает. А думает он о нем не всегда. Так же, как не всегда, надо думать, думает об отце сын.
За столом сын закурил. «А я бросил». – «Поздравляю». – «Еще не совсем, но почти». – «Совсем бросай». – «Спасибо за совет», – заводится Адмиралов (хотя что тут заводиться?). «Пойду на кухню», – говорит Федя. «Сиди», – останавливает Адмиралов.
Дина наготовила всего (всего понемногу). Адмиралов (он считает, что это сделал сам) тоже запек свинину в духовке. Провожая старый год, Адмиралов тост затеял, сказал несколько слов, после которых все впали в задумчивость. Разговор как-то не очень вязался. Федя салат хвалил, но формально. На вопросы о себе, совершенно невинные, отвечал уклончиво. Адмиралов спросил сына, началась ли сессия. «У всех по-разному», – ответил Федя. «Разумеется, у тебя». – «У меня? Нет. У меня еще не совсем». – «Не совсем – это что, не сдал зачеты?» – спросил Адмиралов. «А что там сдавать?» – спросил Федя. «Откуда ж мне знать, что там сдавать?» – спросил Адмиралов. «Ты меня спросил?» – спросил Федя. «А кого?» – спросил Адмиралов. «Я не знаю откуда», – ответил Федя. Адмиралов замолк. «Дина, ты, конечно, в курсе, что Кутузов не был одноглазым?» – «Правда?» – «Исторический факт, – Федя накладывает себе селедку под шубой. – Ну а то, что Иван Грозный никогда не убивал сына, это вы, конечно, знаете?» – «Правда? – удивляется Дина. – Ты знал, Андрей?» – «Чушь», – не выдерживает Адмиралов. «А картина Репина?» – спрашивает Дина. «Вот только Репин, да еще беллетристика кой-какая, фантазии на тему и ни одного свидетельства».
Общий язык все трое только один раз нашли: когда появился президент на экране – комментировали его галстук, костюм, выражение лица, – что-то в этом почудилось Адмиралову исконно родное, повеяло традицией, вспомнилось детство. Вот в те минуты и повеселели как-то синхронно, и действительно хорошо было, когда чокались под бой курантов, а сын «ура» сказал (когда-то кричал, был маленький).
Стали подарки друг другу дарить – вынимать из-под елки. Федор получил свитер. Со своей стороны он подарил отцу и Дине по книге: Дине – сборник интервью режиссера Антониони, а отцу (этого отец и боялся) – сборник текстов режиссера Пазолини. Дина сказала: «Спасибо. Буду читать». А отец просто буркнул: «Мерси».
Пазолини он не любил.
Скорее не так: он был к нему равнодушен. Да и знал плохо.
Но сыновний престранный бзик на творчестве и личности Пазолини однажды заставил Адмиралова с этим предметом определиться: нет, не любил. Не любил и не любит.
Еще половины первого не было, а сын уже собрался «к своим». Адмиралов ощущал себя уязвленным тем, что ему не следует знать ничего о «своих» Федора. А может, и к лучшему, что не знает. Они бы ему наверняка не понравились.
Ушел.
И зачем приходил? Вообразил себя Красной Шапочкой? Только Адмиралов не бабушка. Ему не нужны пирожки. Рано, сынок.
– Что скажешь? Это знак, послание? Как мне надо воспринимать? Он прекрасно знает, что я не разделяю его заскоков, что я не люблю, не люблю Пазолини, и, однако же, нарочно дарит мне этого Пазолини, которого я терпеть не могу, лучше бы подарил домашние тапочки, лучше бы вообще ничего не дарил! Гадость какую-нибудь сказал бы, и то было бы почеловечнее!
Он сам удивился своей эскападе, а уж Дина тем более удивилась.
– Не понимаю. Образованный человек. Детские стихи пишешь. Почему тебе не нравится Пазолини?
– В огороде бузина, а в Киеве дядька! – выкрикнул Адмиралов.
– Но послушай. Он тебе подарил то, что ему самому интересно. Он надеется, что тебе это может понравиться, что у вас появится что-то общее…
– Ничего подобного! Он не этого хотел! Он хотел меня поставить на место. Я не знаю, чего он хотел, но только не того, чтобы у нас появилось что-то общее! Неужели ты думаешь, он рассчитывает на то, что мы когда-нибудь будем с ним обсуждать «Сто дней Содома» или как оно там называется?
– Фильмы Антониони я с ним обсуждала, и не один раз.
– Ты просто подлаживаешься под него. К тому ж ты внушаема. Он тебе скажет «читай астрономию!» – будешь читать астрономию!
– Неправда. Во-первых, я не внушаема. Во-вторых, я смотрела все с интересом, все, что он мне рекомендовал! Я с удовольствием прочту эту книгу.
– Ой, только без этого! – сказал Адмиралов, поморщившись. – Ты обыкновенный детектив полгода читаешь.
Не надо было морщиться, это было ошибкой, сказал бы просто – не морщась, Дина бы и не заметила даже. А так:
– Я? Полгода? Это кто говорит? Ты? Ты, который не может сходить за картошкой?
Тут Адмиралов почувствовал, что задет оголенный нерв.
– Для тебя, наверное, новость, что я вкалываю с утра до ночи, что я даже вечерами составляю аудиторские заключения и беру отчетность домой? Что живу практически без выходных? При этом умудряюсь готовить обед, чтобы ты не остался голодным!..
Адмиралов испугался, что ее сейчас понесет, он спросил почти ласково:
– Динуля, это при чем?
Голос дрогнул у нее:
– Почему… почему я не могу обсуждать вместе с ним Антониони?
– Можешь! Ты – сколько угодно. Но одно дело ты, другое – я.
– А чем ты лучше?
– Я не лучше!
– Чем хуже?
– Я не хуже! Я просто отец! – с убежденностью сказал Адмиралов. – Я же не виноват, что у меня другие вкусы, другие мнения! Я не могу, не имею права хвалить то, что мне не нравится! И потом, Антониони – это не Пазолини!
– Да чем же Пазолини хуже Антониони?
– Всем!
Он бы и про Антониони тоже самое сказал, если бы спросили, чем Антониони хуже Пазолини. Всем! Они ему все не нравились. Чем – он сам не мог объяснить. Тем, что, по его представлениям, сыну должно было нравиться что-то другое. Как-то очень это все пугающе нетипично. На сегодняшний день – чересчур нетипично. Но было бы типично, Адмиралову тоже не понравилось бы, потому что он меньше всего желал, чтобы сын его был как все.
Вот его аргументы:
– Я понимаю, наши бы родители вздыхали: «Антониони!.. Антониони!» Или Бархатов, старик, он бы охал: «Пазолини!.. Пазолини!» Я бы уважал это. Даже если бы и мы с тобой вдруг прониклись: «Пазолини! Антониони!» – я бы и это уважал, потому что мы кое-что видели в жизни и у нас есть шкала ценностей… Но когда молодой человек торчит от фильмов полувековой давности и не видит ничего другого, меня это, как отца, очень и очень настораживает…
– Сам не слышишь, что говоришь. Я смотрела «Приключение», и это очень хороший фильм!
– Ты смотрела, потому что он заставил смотреть! Черно-белая тягомотина. Смотреть невозможно. Я не возражаю, пусть смотрит, если нравится, я просто не верю, что сейчас это может кому-то нравиться. И я не понимаю, что у него в голове!
Он тоже – вняв сыновним восторгам – не так давно посмотрел «Приключение», 1960, спецприз Каннского фестиваля… Куда-то плывут, лезут на какую-то гору, ищут кого-то, куда-то едут, не находят, снова куда-то едут, не находят, опять едут куда-то, и все говорят, говорят, говорят, говорят, говорят, и ничего не происходит! Он не просто не помнил, чем кончилось, он даже не помнил, досмотрел ли он до конца…
– Ты просто уснул! Мы вместе смотрели! Не понимаю, почему ты взъелся на классику?
– Я не взъелся на классику. Я не хочу сам себя обманывать! И не люблю позерства! Это то же самое, как если тебе нарочно подарить килограмм редиски! (Дина не ела редиску.) Он знал, что дарит и кому. Знал!
– Ты чего-то добиваешься? Чего ты хочешь от него? Скажи.
– Мужества! – воскликнул Адмиралов. – Естественности! Открытого взгляда на мир!
– Чего-о-о-о-о? – протянула Дина, округлив глаза.
– А что до классики… А что до классики, могу я иметь собственное мнение о ней?.. Особенно об этом… о том… как его… ну не люблю, не люблю… ну того… забыл фамилию…
Дина не стала подсказывать.
– Ну того… у которого Депардье голубых изображает все время… – он попытался изобразить лицом лицо Депардье.
– Гущин бы назвал тебя гомофобом.
– А я бы и не обиделся, – ответил Адмиралов.
18
Два паренька, современные, заджинсованные, непохожие на местных жителей, оба с длинными волосами и у каждого по серьге в ухе, но что для нас действительно важно – оба говорящие по-английски. Вел, правда, только один, его напарник так и не сел за руль – возможно, ему надлежало вести машину обратным путем, а может быть, он для того был, чтобы не уснул за рулем первый. Все двенадцать мест были заняты пассажирами, включая место рядом с водителем, – по идее, напарнику и сесть было бы негде, но он умудрился втиснуться со своим складным стульчиком между водителем и пассажиром, причем рычаг переключения передач торчал у него то между голеней, то между колен, что не мешало его товарищу уверенно переключать передачи.
По долине пронеслись быстро: ступы, монастыри. Переехали Инд по мосту с высокими фермами (Инд – это река, ты не ошиблась). Была одна остановка – у пункта проверки документов. Наш второй собрал у всех паспорта, а что до наших пермитов, они уже были при нем, потому что оформлением пропусков занималось агентство, в котором все мы заказали этот мини-бас. Без разрешений здесь невозможно. Пока он ходил на пост с нашими документами, мы окончательно перезнакомились. Уроженец Индии среди пассажиров был только один, и тот приехал туристом из США; переднее сиденье занимала итальянка, судя по всему, более чем зрелых лет, любительница острых ощущений, путешествующая по Востоку вдвоем с фотоаппаратом; еще были молодожены из Германии, две подружки-француженки, наш знакомец англичанин Джон, который подходил к нам в ресторане, преподаватель из Аргентины, ну и мы вчетвером (с тобой, я бы сказал, впятером, но тебя не понять – то ты есть, то тебя нет). Все мы надеялись добраться в течение дня до Манали, то есть преодолеть расстояние примерно в полтысячи километров, но никто не знал на тот ранний час, откроют ли сегодня засыпанный снегом перевал Ротанг (50 км не доезжая Манали), в противном случае нас довезут до Кейлонга (на что тоже еще надо надеяться) и там высадят. Те немногие, кто выезжал из Леха вчера и позавчера, надо думать, осели в Кейлонге – Ротанг Ла был закрыт.
Мы бы предпочли другой транспорт – обычный автобус, он хоть и уступает значительно в скорости (что с психологической точки зрения как посмотреть: еще и преимущество, быть может), он хоть и забит битком местными жителями с их скарбом и сидеть там, говорят, надо на головах друг у друга, но все же он и несравненно дешевле, чем транспорт, заказываемый через агентство. Беда в том, что автобусное движение прекращено из-за состояния дороги, к слову сказать, одной из самых своеобразных и небезопасных в мире.
Чуть позже, через час-другой, а еще больше ближе к вечеру, я понял, почему эта дорога доступна путешественникам только три, от силы четыре месяца в году, а некоторые утверждают, что и всего-то два.
Давно мне так не было не по себе – это я подбираю мягкие слова для своего признания.