Франсуаза, или Путь к леднику Носов Сергей
Долина осталась внизу. Мои попутчики клевали носом, я и сам чуть было не уснул, но мы стали подниматься в гору – вряд ли я способен уснуть на подъеме и спуске.
Тем более на таком.
За моей спиной сидел аргентинец, ему тоже было не по себе. Наверное, он захотел приободрить меня и сам приободриться – он постучал меня по плечу и, когда я обернулся, сказал мне, что это еще не Дорога Смерти. Увидев, что я не совсем понимаю, о чем речь, он объяснил, что самая опасная дорога в мире – это Дорога Смерти в Боливии. О, да, я вспомнил, Дорога Смерти, где каждый год опрокидываются в пропасть десятки машин.
Нашей до той далеко.
Эта мысль несильно успокаивала, как и то, что наш водитель был несомненно уверен в себе: вел он более чем смело.
Машину заносило на каждом повороте. После каждого поворота на серпантине, когда наш драйвер отруливал в обратную сторону, зад машины смещался в сторону пропасти.
Его напарник молчал.
Дорога на озеро Пангонг еще недавно мне казалась пределом экстрима, теперь я понимал, что ошибался. Здесь будет покруче, во всех смыслах покруче.
Кончился асфальт, мы скакали по колдобинам, по камням, набирали высоту, раскачиваясь из стороны в сторону, и все больше в самую неподходящую сторону: я не мог понять, зачем у дороги уклон в сторону все прирастающей пропасти. Было бы лучше, если бы уклон был в сторону горы, мы бы могли тогда опрокинуться на бок и уцелеть. Я подумал о горе рюкзаков на багажнике мини-баса, центр тяжести смещен кверху – и неясно, почему мы еще не опрокинулись вниз.
Глядя вниз, поневоле прикидываешь, сколько будет минут кувыркаться машина по крутому склону, прыгая с камня на камень. Докатись она до реки, ее даже не заметят с дороги – ну крупица, ну точка.
Вот опять же – под ложечкой. Засосало. Только на этих дорогах и узнаешь, где эта ложечка.
Обернувшись к аргентинцу, я спросил, был ли он в Перу.
Был.
Я спросил, знает ли он, что в Перу украли легкое курильщика. The lung of smoker.
Похоже, не знает. Похоже, не понял.
Он сказал: теперь похоже. Он говорил о дороге.
Я не видел за черными очками его глаз, но цвет лица у него не был правильным.
Я согласился с ним, что похоже, хотя и не был на той. А он? Я спросил, был ли он на Дороге Смерти.
Нет.
Он сказал: счастливые. Спят. Он показал на моих товарищей. Это невероятно, они действительно спали. Все трое. Любина голова едва ль не подпрыгивала на плече Командора. Черт, да живы ль они? Разве можно так спать? Я ведь тоже не выспался ночью, но ведь я же не сплю.
Больше никто.
Тут они и проснулись – как будто услышали мои мысли и как будто видели один и тот же сон. Сидели, вертели головами, словно не понимали, где мы.
Итальянка на переднем сиденье пыталась фотографировать, ее качало.
Было что снимать. Величественный, снежный, огненно-ледяной.
У меня давно заложило уши.
Мы догнали джип, наш шумахер ему посигналил, тот приостановился над самой пропастью (я видел в окне восторженно-испуганные лица пассажиров), и наш мини-бас протиснулся между горной стеной и этим неторопливым джипом, сумев его не задеть, после чего стремительно набрал скорость.
Нас уже окружали снега и дорога была сущий лед, когда всполошились немцы: stop! stop! stop! Немедленно остановились. Это с Джоном: его белая куртка была в крови. Он прикладывал шарф к носу, задирал голову. Я не знал, что нос человеческий на такое способен – кровь не шла, а хлестала. Наш с тобою биограф немедленно объявил себя медиком и, одобряемый Командором, стал отдавать распоряжения. Первым делом он потребовал, чтобы Джон прекратил задирать голову, далее – чтобы встал во весь рост, для этого им обоим пришлось выбраться из машины. Мы тоже вылезали за ними. Нас пошатывало, меня просто качало. Ноги мои были как не мои, холодного воздуха было мало, чтобы утолить жажду дышать. Я чувствовал, как под одеждой тюкает сердце, тюк, тюк, тюк. Психотерапевт Крачун не разрешил Джону приложить к переносице снег, он велел ему прижать палец к носу и дышать ртом. Джон так и стоял, повторяя «о’кей, о’кей», издалека можно было бы подумать, наверное, что он отдает честь снежной вершине. Ему дали таблетку. Он раньше нас в Лехе, сказала Люба, а не акклиматизировался. Командор сказал: вообще-то это один из самых высоких дорожных перевалов на свете. По местным картам он на втором месте, а по объективным приборным измерениям чуть ли, говорят, не на первом… В том-то и проблема, сказал Крачун, до перевала еще надо добраться.
Наши водители переговаривались между собой, чувствовали они себя превосходно. Итальянка снимала все подряд. Если кровь идет носом, сказала Люба (великий медик), не будет инсульта.
По идее, Джона следовало отправить назад и, по той же идее, встречной машиной. Но за время нашего подъема встречных не приключилось. При всем желании мы бы даже развернуться здесь не смогли. Ни у кого такого желания не было, у Джона в первую очередь, он все бормотал свои оптимистические мантры, пытаясь нас убедить, что все хорошо. Почему-то всем стало весело (или мне это показалось, что всем?), один лишь Крачун как будто хмурился. То, что эйфория – признак горняшки, он, конечно, знал лучше всех. Он посмотрел на меня как на идиота, когда я предложил ему Джона загипнотизировать. А красота-то какая!.. А красота-то какая! – восклицал Командор, Джон, хотя и не понимал по-русски, уверенно с ним соглашался.
Вылезая из облачка, к нам подтягивался обогнанный нами джип.
Решили ехать дальше, перевал совсем близко. В любом случае надо отсюда как можно скорее сваливать.
Тангланг Ла, 5260 м или около того, мы проехали без остановки – через сплошные снега по заледенелой дороге – мимо ступ и флажков.
У Джона в конечном итоге прошло – задолго до того, как спустились в долину. Кажется, он очень хотел показать нам, что все о’кей, он в порядке вполне: восхищался открыто и больше других тем, что видел и что видели мы. Горами неожиданно медного цвета. Песчаной пустыней.
Всего было три или четыре перевала, с перевалами так: можно сбиться и в пределах этого счета.
На перевал Баралача мы поднимаемся по узкому снежному коридору, стены иногда выше двухэтажного дома. На самом перевале – снежная гладь. Здесь, на Баралача Ла, мы узнаем, что такое высокогорная автомобильная пробка. Дорога по снегу проходит в одну колею, а тут на высоте почти пяти километров застрял бензовоз. С обеих сторон выстроились десятки машин и больше всего бензовозов. Странно видеть в снегах полицейского, он уже несколько часов пытается навести порядок. Организовал мужчин прорубать в промерзшем снегу обходной путь – нет лопат, но много ломов. Индусы ли, не индусы ли – все тут при деле: одни колют лед ломами (в основном это индусы, большинство из них – сикхи в тюрбанах), условные европейцы (много таких) перетаскивают на руках куски твердого наста и льда. Перчаток и варежек нет ни у кого – в Индии это не предмет первой необходимости. Я вместе с немцами таскаю лед, вынимать куски приходится из воды, быстро наполняющей колею, все труднее подступиться к воде, у всех мокрые ноги. Когда руки замерзают слишком, место уступаем другим, а сами присоединяемся к тем, кто носит камни из ручья. Пожалуй, это речка, а не ручей – черной полосой она пересекает дорогу, несется по камням из-под снежного наста и снова убегает под снег. Водитель в синем тюрбане что-то кричит мне и машет рукой – нельзя ходить где иду: провалюсь, унесет под настом течением с горы. Вижу пожилого монаха, похожего на актера С., он в красном платье до пят и несет камень на руках, словно грудного ребенка. Время от времени пытаются сдвинуть с места застрявший бензовоз – машина с ревом буксует, а по десятку индусов, с обеих сторон упираясь руками, раскачивают ее на колесах, громко крича. Под колеса подкладывают камни, все больше и больше воды в колее. Скоро стемнеет. Горы меняют свет, тихо гаснут. Величественная красота заснеженных гор плохо вяжется с облаком выхлопных газов. Уже известно, что Ротанг Ла сегодня не был открыт. Если повезет, остановимся в Кейлонге, но все к тому, что будем ночевать на перевале. Холодновато. Что-то с шеей не так. А я и позабыл о тебе, Франсуаза.
19
Адмиралов был наряжен в старый тулуп с плеча психотерапевта Крачуна. Валенки он купил себе сам, а галоши в комплект к валенкам тоже одолжил Крачун. Он же снабдил Адмиралова ящиком для подледного лова, таких ящиков у Крачуна было несколько, все, кроме двух, он хранил в гараже, а теми двумя пользовался попеременно.
На подледную рыбалку каждый отправляется со своим ящиком.
Бур на троих был один, он принадлежал Фурину, – договорились, что Крачун свой не возьмет. Четыре удочки-коротышечки, составлявшие главное содержание ящика Адмиралова, тоже были отобраны Крачуном из его несметного собрания снастей для подледного лова. Адмиралов даже предположить не мог, что респектабельные психотерапевты могут быть столь фанатичными приверженцами зимней рыбалки.
Отправились первой утренней электричкой, вагоны были битком набиты рыбаками, но Фурину, пришедшему заблаговременно на вокзал, удалось занять места во втором вагоне от головы поезда, где и была назначена встреча. Так что Фурин, Крачун и Адмиралов ехали сидя, а не стоймя.
По вагонам ходили, толкаясь плечами, предприимчивые мужички со следами алкогольной зависимости на хмурых лицах – продавцы червей, мотыля, опарыша. Оба психотерапевта еще накануне озаботились приобретением высококачественной наживки, но тем не менее – на всякий случай – оба дополнительно купили по маленькому пакетику у здешних вагонных распространителей: Фурин – опарыша, Крачун – мотыля. Адмиралов тоже хотел купить за компанию, но ему сказали, что дадут, и он не купил.
Неправильно думать, что Адмиралов так уж сильно хотел попасть на подледную рыбалку. Скорее наоборот, он бы предпочел избежать ледового похода далеко в залив, он бы предпочел в субботу выспаться хорошенько (ничто, впрочем, ему не мешало сделать это в любой другой день недели), но Крачун еще с понедельника демонстрировал напористость и, что главное, инициативу: так и не испросив на то согласия Адмиралова, сам его экипировал с необыкновенной тщательностью, причем об успехах экипирования принудительно оповещал Адмиралова посредством внезапных телефонных соединений. Адмиралов не нашел в себе силы противостоять натиску.
В электричке ему досталось место у окна, за окном было темно, психотерапевты обсуждали мормышки, крючки, грузила, разновидности удочек, Адмиралов еще долго думал о странностях жизни, но задремал, как только Фурин и Крачун стали говорить о работе. Сначала они говорили о психотерапевтической пользе подледного лова и преимуществах электрички перед автомобилем, потом о технических аспектах экзистенциальной психотерапии. Адмиралов сквозь дремоту слышал слова «когнитивистский», «сензитивность», «аутосуггестия». Ему казалось, что в голове шевелятся геометрические фигуры с острыми, прямыми и тупыми углами – треугольники, параллелограммы, трапеции… Фамилия Гущин вывела Адмиралова из забытья, он вспомнил, что Гущин – школьный товарищ его жены. Адмиралов слушал, что говорят про Гущина, которого он ни разу в жизни не видел, и как бы видел его перед глазами – как бы во сне, такая увлекательная излагалась история. Доктор Крачун рассказывал доктору Фурину, как недавно встретил на улице Сему Гущина, тот шел и весь просто сиял от счастья (Адмиралов представил счастливого человека), при этом у него была рассечена бровь, заплыл глаз, а на лбу красовался внушительный синяк (Адмиралов и это представил). Крачун в первый момент подумал даже, что Гущина только что припаял троллейбус и что он в состоянии шока (воображение Адмиралова мгновенно нарисовало картину). Но Гущин с радостью рассказал, как было на самом деле. Оказывается, он занимается с шестилетним мальчиком, аутистом, – приходит к нему домой. Сеанс длится около часа. Он, сидя на полу, пытается увлечь мальчика какими-то играми, рассказывает ему по своей методе какие-то специальные истории, а мама мальчика тем временем готовит, не вмешиваясь, ужин на кухне. Собственно, сеансов было всего два. Гущин возвращался со второго. Он сказал, что случай ему с самого начала казался непростым, с малоблагоприятным прогнозом, но сегодня, на втором сеансе, в самом конце произошло, причем совершенно для него неожиданно, важнейшее событие. Когда настало время уходить, он, прежде чем подняться с пола, произнес прощальные слова примерно следующего содержания: «Ну хорошо, Петя, мы с тобой замечательно пообщались. Жди меня, я приду в пятницу». Услышав это, Петя схватил кувшин для поливки цветов и что было силы запустил им в голову Гущина. Представляешь? – спросил Крачун доктора Фурина, рассказав ему эту историю. Какой молодец! – воскликнул Фурин.
Тут Адмиралов не выдержал и открыл глаза:
– Кто молодец?
– Оба молодцы, – сказал Крачун.
– Поймите, – сказал Адмиралову доктор Фурин, – аутист пошел на контакт. Неважно на какой, главное – это контакт. На втором сеансе, и такой успех!
Адмиралов пожал плечами. В тулупе было жарко, Адмиралов уже вспотел. Пуговицы расстегнуть он давно расстегнул, но снять тулуп догадался только сейчас, когда подъезжали. Поэтому и не стал снимать тулуп – все равно приехали.
Приехали затемно. Из поезда вышли человек триста. Побрели толпой по дороге к заливу. Пока шли, растянулись на полкилометра и теперь шли один за другим – так и вышли на лед вереницей. Адмиралов шел за доктором Фуриным, следом за Адмираловым шел Крачун. Шли долго по льду, чуть ли не час. Шли и шли. Шли и шли. Пока шли, почти рассвело. Адмиралов часто оглядывался, не исчез ли берег из виду. Рыбаки постепенно покидали цепь, рассредоточивались по сторонам. Наконец и впереди идущий Фурин остановился.
– Так? – спросил Крачуна через плечо Адмиралова. – Давай за те торосы, там ветра меньше.
– Нет, уклейка берет там.
Доктор Фурин посмотрел, куда указал доктор Крачун, и согласился.
Залив большой, места всем хватит. Нашли себе место в стороне от других рыбаков.
А некоторые так и шли вперед. Некоторые уже так далеко ушли, что были едва различимы. Адмиралов смотрел в даль залива.
– Корюшатники, им далеко, – сказал Фурин.
– А мы здесь, – добавил Крачун.
Лунок насверлили.
Сели на ящики. Стали ловить.
Крачун и Адмиралов ловили на мотыля, а Фурин ловил сразу и на мотыля, и на опарыша, эту комбинированную наживку он называл сэндвичем.
Крачун опарышем пренебрегал по эстетическим соображениям. Так он сказал.
– Все, что естественно, не безобразно, – опустился до банальности Фурин. – В тебе говорят детские комплексы. Деревянная уборная в пионерском лагере… Ты боишься ее.
– Фильм «Броненосец Потемкин», – сказал Крачун.
Чтобы переменить тему, Адмиралов спросил, чувствует ли червяк боль на крючке.
Ему объяснили, что ввиду отсутствия центральной нервной системы боль он не чувствует. Почему же он извивается, спросил Адмиралов.
– Рефлекторные движения, – сказал Фурин.
– Почему же он не хочет лезть на крючок?
– Кто сказал, что он чего-то не хочет? Хотеть или не хотеть могут высокоразвитые существа, а у червяка нет желаний.
– Он не чувствует боль, – сказал Адмиралов, – но ведь боль есть.
– Это как? – не понял Крачун.
– Боль сама по себе и ничего, кроме боли. Вот червяк на крючке – это и есть беспримесная чистая боль, которую, как вы говорите, червяк не чувствует.
– Если никто не чувствует боль, то ее и нет.
– Только не рассказывайте мне, что это не боль. Это и есть боль в чистейшем виде. Независимо от того, чувствует ее или не чувствует червяк. Зачем ему чувствовать, когда он сам и есть боль. И ничего, кроме боли.
– Чувствует – не чувствует. У тебя антропоцентрический взгляд на боль, – сказал Крачун. – У червяков все иначе. Они не люди.
– Чтобы так утверждать, надо быть самому по крайней мере червяком, – сказал Адмиралов.
Ему не успели возразить, потому что у Адмиралова клюнуло, и он, нервно перебирая руками, вытащил из лунки ерша.
– Браво! – воскликнул Фурин.
– С почином! – поздравил Крачун.
Вторую рыбку тоже поймал Адмиралов, плотвичку.
– Новичкам везет, – сказал Фурин и просверлил лунку по другую от него сторону.
Деревянным кухонным молотком он отбил лед с лезвия бура.
Когда Адмиралов поймал третью рыбку, уклейку, ему показалось, что психотерапевты начинают нервничать. Но в конце концов и у них пошло хорошо, вытаскивали то ершиков, то уклеек, то плотвичек.
Скоро Адмиралов заскучал. Пошел мелкий снежок. Берег почти исчез из вида. Ветер был несильный. Дамба была не видна. Смотреть на кивок надоело. Кивок давно не кивал, а проверять мотыль на крючке Адмиралову было лень. Всякие мысли полезли в голову. Чем же это надо так достать ребенка, чтобы он запустил кувшином?
Фурин поймал больше всех. Крачун поймал на две меньше. Они ревностно пересчитывали, у кого больше.
Адмиралов своих не считал.
Обратно шлось проще, быстрее, несмотря на улова увесистость.
Рядом со станцией они зашли в торговую точку, более напоминавшую двоеточие: в одном помещении был крохотный магазинчик, в другом – так сказать, бар, и то и другое обслуживал один человек – толсторукая дама восточного вида. Сначала она продала рыбакам бутылку водки «Путинка», нарезку сырокопченой колбасы и полкило хлеба, а потом перешла вместе с ними в другое помещение, так сказать, в бар, чтобы там заварить кофе. Продавщица вернулась в магазин, а трое рыбаков, предоставленные сами себе, уселись за столик и выпили с удовольствием «для согреву» то, что они только что купили за стенкой.
На обратном пути теперь Фурин уснул в электричке. Судя по выражению лица, ему снилось что-то приятное – вряд ли язва желудка курильщика. Адмиралову и Крачуну было тоже хорошо, грех жаловаться. Они вспоминали школьные годы.
– В детстве у меня были большие нагрузки на шейные позвонки, – говорил Адмиралов.
– Ты занимался борьбой?
– Нет, просто много стоял на голове.
– Акробатика?
– Йога. Вернее, то, что мне йогой казалось. Это было классе в шестом-седьмом… Пытался медитировать в позе лотоса, а еще стоял на голове… примерно час в день.
– Ого! Это много!
– Очень много… Если бы у меня был наставник, учитель, инструктор… я бы не допустил столько ошибок. Но я был одинок в своем увлечении, совершенно одинок… Йога моя, к сожалению, во вред моему здоровью пошла. Но я ни на что не жалуюсь. Любой результат позитивен.
– Ты стоик.
– Стоек?
– Все стоики стойки. Ты стойкий стоик.
– Не знаю. Стойка у меня была действительно стойкая, – печально улыбнулся Адмиралов возможности поиграть словами.
– Я читал, что китайские акробаты могут аж подпрыгивать на голове, – вспомнил доктор Крачун[1].
– Нет, до этого я не додумался. Вряд ли бы у меня получилось.
– Возможно, с возрастом у них тоже обнаруживается позвоночная грыжа.
– Не факт. Полагаю, техника прыжков на голове отрабатывалась тысячелетиями. Здесь и опыт, и мощь традиции…
– Да, наверное. Возможно, у них даже на генетическом уровне отлажены защитные механизмы. Но, судя по всему, ты был очень упрямый, упертый подросток…
– Не скажу, что стойка на голове была для меня пыткой. Хотя, конечно, это еще то испытание… Я себя испытывал.
– Закалял волю?
– И это тоже.
– А я в детстве увлекался гипнозом.
– Получалось?
– Нет, конечно. Просто пытался обнаружить в себе способности гипнотизера.
– Все дети рано или поздно пытаются гипнотизировать. Особенно мальчики.
– Так и на голове тоже все стоят.
– Но не так много, как я.
– И гипнозу так много, как я, никто в детстве сил не отдавал и энергии.
– Но в отличие от меня для тебя, для твоего здоровья твои детские эксперименты прошли бесследно.
– Надеюсь.
– А как же иначе? Не приобрел же ты психическое заболевание…
– А при чем здесь психическое заболевание?
– Ну я не знаю, может быть, чрезмерное увлечение такими материями, как гипноз, может повлиять на психику практикующего подростка… Мало ли как там, тебе это лучше знать, может, это сказывается со временем…
– Нет-нет, с психикой все нормально.
– Вот видишь, а у меня ненормально, у меня протрузия межпозвонкового диска!
– Единственное, на что повлияло, – это на выбор профессии. Стал вот психотерапевтом. Что ли, не изменил идеалам детства.
– А я вот йогом не стал. Зато у меня протрузия, между четвертым и пятым…
– …ни на чью не похожая!
– Именно так! Ни на чью не похожая!
– Тем не менее что-то есть у нас общее… Как считаешь?.. Детские увлечения… Нет?
– Не знаю. Как посмотреть. Что-то определенно есть общее. Но и большая разница. Очень большая.
20
Застрять в Кейлонге. Ждать, когда откроют заваленный снегом Ротанг Ла. В лавке, покупая бутылку воды, крутануть миниатюрный молитвенный цилиндр, поставленный на полку с печеньем в пакетиках. Спускаться к реке, грохочущей, как самолетный двигатель. Разглядывать коровьи лепешки на глинобитных стенах жилищ. На мосту поздороваться с монахом, поправляющим разноцветные флажки. На вопрос Любы «видел ли ты раньше желтый шиповник?» ответить неуверенно «нет». Долго подниматься к монастырю медленным и размеренным шагом, загодя прикидывая, пройдена ли половина пути. Смотреть, куда смотрит каменный Будда. На нижней улочке городка наблюдать за работой ремесленников. Восхищаться узорами на шерстяных носках, связанных пожилой хозяйкой гостиницы. Спросить у ее сына, буддиста, чей это портрет, снизу подсвеченный матовой лампой, повешен в углу за стойкой. Друзьям по путешествию продемонстрировать умение метать нож – старый охотничий нож, заточенный незадолго до Индии. Ночью не упасть с лестницы без перил. Просыпаться от порывов ветра, звенящего ритуальными железяками, висящими за дверью.
Решительно отвергнуть предложение Константина Юрьевича Крачуна поселиться в одной комнате с ним – дескать, так будет дешевле. Деликатно намекнуть Крачуну, что он достал. Думать о вечном. Не обижать Франсуазу. Приветствовать предложение Командора рвануть всем вместе в долину Спити, пока закрыт перевал Ротанг.
21
Бархатов живет на Заозерной улице. Ей бы Заобводной называться – нет никаких озер поблизости, а вот Обводный канал, самый грязный из городских каналов, служит улице – топографически – перпендикулярным упором. Бархатов обитает на последнем этаже сколько-то этажного дома, когда-то построенного для фабричных рабочих и служащих. Большинство здешних зданий – промышленные постройки: тут, за этим каналом, вообще говоря, промышленная территория. Но есть и дома, где живут. Бархатов за свою долгую жизнь в этом городе сменил много адресов: по мере развода со своими непостоянными женами из просторной квартиры престижного дома (по прежним-то временам), с окнами на Андреевский собор, перебирался он шаг за шагом в направлении промышленной зоны – в персональную каморку с окнами на глухую кирпичную стену.
Окна выходят во двор. Перед кухонным окном свисает с крыши огромная сосулька, возможно, последняя в этом сезоне. День по-весеннему солнечный, вот она и выросла к обеду из абсолютного ничего, но это неактуально. Месяц назад, когда были морозы, кололи ломами на крыше снег – пробили, естественно, железо кровли: теперь протечка, вот это уже ай-я-яй. Впрочем, Бархатов к протечкам тоже привык, дело обычное, сезонное. Алюминиевый таз, производства еще советских времен, установлен на самом ответственном месте – капает с потолка целенаправленно, четко и вместе с тем предсказуемо. Мало приятного, но не смертельно. Главное, чтобы не залило рисунки.
– Мне надо покурить. Не могу не курить. Я буду в форточку, хорошо? Вы бросили, я знаю, – говорит Бархатов, глядя в окно на сосульку.
– Курите где хотите, я не бросил еще, я только бросаю.
Петр Никифорович Бархатов полуприсел на подоконник.
– Тем более. Нет, исключительно в форточку. Я, знаете ли, беломорщик. Принципиальный. Вся жизнь моя с «Беломором» проходит. Было время, я ему изменял, но это скорее по идейным, политическим мотивам. Это когда я в перестройку горбачевскую, если помните такую, сверх меры либеральными увлекся идеями, и такое было со мной. Тогда на «Мальборо» перешел, на митинги ходил. Дело прошлое. Стыдно вспомнить. Нет, с «Беломором» жил, с «Беломором» и умру. И в гроб мне «Беломор» положите. Мачо, – скомандовал он собаке, – бам!
Мачо подпрыгнула и сделала сальто назад.
– Браво, Мачо. Дайте ей печенинку… от моего имени.
– Ай да Мачо, ай да сукина дочь, – сказал Адмиралов, угощая собаку.
– Мачо, посмотри, это кто? Это Андрей Андреевич, который принес тебе вечную косточку. Чтобы зубки твои не чесались. Ты сказала спасибо?
– Гав! – сказала Мачо.
Адмиралов, преисполненный радости, еще печенинку дал.
Бархатов пускал дым в форточку.
– С двенадцати лет курю. Никогда не бросал. Весь прокуренный. Брошу – и трех дней не проживу. Мне уже тридцать лет назад Кондратия предрекали. А ничего. Рыпаемся. Вот вы помните точную дату, когда закурили?
– Точную – нет.
– А я помню. Пятого марта одна тысяча девятьсот пятьдесят третьего года. Мы тогда, пацанье, во дворе собрались. Леша Прыщ говорит: «Товарищ Сталин, – говорит, – очень любил курить, мы сегодня обязательно должны покурить, у меня есть папиросы. Помянем товарища Сталина». Еще спор у нас был, что Сталин курил. Кто-то думал, что «Казбек», а кто-то знал уже, что «Герцеговину Флор». У Прыща тогда пачка «Звездочки» была. Леша Киселев, он потом уже в начале семидесятых замерз, шабашил на Севере, Прыщом звали. Вы, наверное, и не знаете «Звездочку»? Официально «Красная звезда» назывались. Там был мотоцикл с коляской и два красноармейца на нем. Хуже «Беломора» на порядок. Ну еще «Огонек» был, это еще хуже… «Север» – что-то среднее между «Беломором» и «Огоньком»… У нас потом правило было: ниже «Беломора» не шмаляем. А «Казбек» – это начальники курили. Но не Сталин, конечно.
Он отошел от окна.
– Начнем?
Открыл папку, разложил рисунки на столе.
– Я кое-что переделал. Боря, на мой теперешний взгляд, мог бы носить берет. А что касается Андрюши, я думаю, он должен быть на вас похож, как вы считаете?
– Зачем на меня?
– Вы Андрей, и он Андрей… «Как-то раз Андрюша Боре коробок пустой проспорил…» Вы разве не себя маленького представляли?
– Да нет, конечно.
– А мне кажется, он на вас очень похож, на маленького…
– Подождите. Здесь три персонажа: Боря, Андрюша и их общий друг, от лица которого ведется повествование, он обозначен местоимением «я». «Ну а я клевал пшено. Курам не было смешно». Следуя вашей логике, этот «я» должен быть похож на меня, а не Андрюша.
– Хочу возразить, – не согласился Бархатов. – Что мы имеем? «Мы вчера смешили кур. Был петух куриный хмур. Нес Андрюша петуху откровенно чепуху. Боря, сидя на дровах, все кудахтал: куд-кудах. Ну а я клевал пшено. Курам не было смешно». Во-первых, этот субъект, этот лирический герой, этот повествователь… назовите его как угодно… обозначает себя местоимением «я» отнюдь не везде. Здесь да, не спорю. А вот в стихотворении про козликов его вообще нет… и про спичечный коробок тоже. Совершенно очевидно, он личность условная. Мы с вами договорились его не изображать. Пусть читатель отождествляет с ним себя. А читателя на наших картинках быть не может. Значит, свое условное «я» вы делегируете непосредственно читателю. Но это же не вы, «я» – это «он», читатель. А вы – другой.
– Андрюша?
– Да, и это – во-вторых. Вы Андрюша. Друг Бори и читателя.
– Но почему именно Андрюша? Почему я не Боря?
– Потому что вас зовут Андрей Андреевич. Мне показалось, тут подсказка. Странно, что я ошибся. Но тогда зачем называть персонаж своим именем?
– Да что ж тут такого? Обычное имя. В размер укладывается.
– То есть Андрюша – это не вы?
– Конечно, нет!
– Странно, – сказал Бархатов. – То есть вы не хотите, чтобы Андрюша был на вас похож?
– Я о другом, Петр Никифорович. Мы с вами не первый раз встречаемся. Мне в издательстве сказали, что все зависит от вас. Как вы закончите, сразу и издадут. А вы уже по восьмому разу переделываете. Мне очень нравятся ваши иллюстрации, но давайте на чем-нибудь остановимся наконец. Боря и без берета хорош. Он в издательстве всем понравился. И Андрюша. И козлики. Давайте оставим как было.
– Мачо, бам!
Мачо подпрыгнула и сделала сальто.
– Знаете, Андрей, у меня не то чтобы большой, у меня очень большой опыт работы с детской книгой. Я работал с корифеями. Я работал во времена легендарные. За мной школа, за мной традиция, за мной понимание самого существа детской книги. Когда мы приносили наши иллюстрации в «Костер», их обсуждали на редсовете – в нашем присутствии. И любая деталь, любой штрих мог стать предметом ожесточенных споров. Ценился авторский стиль. Знали цену и фантазии, и тому, что есть достоверность. Вот был Горлит, другим словом, цензура. В редакцию возвратили из Горлита рисунок, мой рисунок, с предписанием переделать. Девочка по снегу идет. Почему возвратили? Думаете, потому что без пионерского галстука девочка? Или потому что церквушку с крестами вдали нарисовал? Нет, Андрей. Потому что девочка в шубке, Андрей. А из рукавов у нее варежки на резинках. И обе варежки на одну руку! На одну руку нарисовал! Никто не заметил. Я не заметил. Редсовет не заметил. А там заметили. В цензуре!
Петр Никифорович снова подошел к форточке и закурил «беломорину».
– Вот какая требовательность была!
Адмиралов молчал.
– Если вам все равно, что с вашей книгой сделают, отдайте на откуп компьютерным рукоблудам. Будет у вас как у всех – будут детишки унифицированные, а-ля Дисней, без намека на индивидуальность… а про козликов даже и говорить не хочу. А я тогда руки умою. Просто жаль, жаль, что нетривиальные стихи будут испорчены.
Старый художник пускал дым в окно и помогал ему рукой клубиться в нужном направлении.
Адмиралов молчал. Он знал, что у Бархатова уже лет десять не было заказов. И вот вспомнили о старике ввиду его юбилея. В издательстве сказали ему: Петр Никифорович, это первая книга у автора, постарайтесь, как вы умеете, а мы вас не торопим, работайте, как считаете нужным. Адмиралову же сказали: вот вам корифей, мастер, ас, живая легенда, вам очень повезло. Юбилей корифея давно прошел, общественностью не замеченный, а он все работал и работал. Знал, наверное, что больше заказов не будет.
– Но в одном вы меня убедили. Андрюша не обязан быть похожим на вас.
– Андрюша никому и ничем не обязан, – угрюмо произнес Адмиралов, задетый за живое монологом художника.
– А как быть с козликами? – спросил Петр Никифорович, не пожелав распознать в реплике Адмиралова нотки досады. – Почему бы Андрюше и Боре не следить за козликами издалека? Рисунок только с одними козликами в этой книге будет казаться неполным.
– По-моему, у вас получились хорошие козлики, самодостаточные.
– А вот как раз и не нужна самодостаточность, нужна здесь опосредованность!.. Чтобы не возникало вопросов, почему в книжку про Андрюшу и Борю вторгаются посторонние персонажи.
– Это козлик Прыг и козлик Скок посторонние?
– Не только. Франсуаза еще.
– А чем вам не нравится Франсуаза?
– Мне нравится. Но всех посторонних мы дадим на рисунках опосредованно – через Андрюшу и Борю. Вот какую я предлагаю концепцию.
– Все в ваших руках, Петр Никифорович, – сказал Адмиралов. – Только потом вам еще придет что-нибудь в голову. И так без конца.
– Мы в поиске, Андрюша, мы в поиске.
Художник отошел от окна и вернулся за стол. Он еще не докурил, вместо пепельницы, которой у него не было, он использовал спичечный коробок (благо зажигалками он никогда не пользовался).
– Франсуаза, – произнес задумчиво Бархатов. – Образ ее пока не найден. Все не то, не то, не то…
– А мне нравится, – сказал Адмиралов.
– Не то, Андрей! Вы сами-то какой ее представляете?
– Визуально я ее не представляю. Но я чувствую.
– Может, ну ее… может, в другую книгу?
– Нет.
– Простите, что я редакторские советы даю, но вы сами видите, какие сегодня редакторы. Сомневаюсь, что вам дадут верный совет. Все деградировало, все!.. Как это вы еще в себе гуманизм сохранили?.. Вот загадка.
Адмиралов неожиданно ощерился:
– Какой еще гуманизм? С чего это я гуманист?
– Поймите, – взмолился Бархатов, – без Франсуазы только лучше будет. Ну ее.
– Нет, – твердо сказал Адмиралов.
Бархатов сдался:
– Ладно. Не спорю. Может, это выстраданный образ – откуда мне знать. Ваше авторское право. Будем работать, искать. Мачо, бам!
22