Стыдные подвиги (сборник) Рубанов Андрей
— Дезертировал, — сказал я.
— Да! Да! Дезертировал!
— Сейчас это тренд.
Макаров выставил длинный указательный палец, энергично покачал.
— Нет! Это не тренд. Вот если б он уехал в Мексику или на Мадагаскар — это да! Это был бы реальный тренд. Если бы он всю Латинскую Америку пересек на джипе, с юга на север. Или — через Штаты. На мотоцикле. На «Харлее», или на «Дэвидсоне». От Майами до Сан-Франциско… Или купил бы лодку парусную, и, сука, по Атлантике, как Федя Конюхов! Вот тогда это был бы тренд. Всем, блядь, трендам тренд. И я бы тоже гордился таким человеком. А наш жир-дяй не придумал ничего лучше Канарских островов! Знаешь, что он сделал, когда так сделал?
— Знаю, — ответил я. — Он цену свою назначил.
— Именно. Семь тысяч долларов в месяц, бунгало на бережку — вот его цена.
— Бог с ним, — сказал я. — У каждого она своя. Цена. Меня другое смешит. Он решил построить жизнь с нашей помощью. Он дал двум придуркам мешок денег — и уехал, и зажил спокойно, как будто мы с тобой мощные парни. Три года общаемся — и за это время он так и не понял, что мы — совершенно левые засранцы…
Давным-давно, еще во времена позднего Ельцина, мы с Семеном решили, что ведем жизнь левых засранцев, неудачников, незначительных городских барыг. Мы никогда не голодали — но никогда и не процветали.
— Вот именно! — вдохновенно вскричал Семен. — Он ни разу к нам в гости не зашел. Ни разу не понюхал — как дела идут у моих пацанчиков? Не аферисты ли? Вдруг они — бесы мелкие? Вдруг лопнут завтра? Лох. Полный лох. Ленивый толстый идиот. И учти, — Семен резко посуровел, — расписку писал не ты, а я. Если что — отвечать мне. И я кину этого плюшевого мишку с тобой или без тебя.
— Ты пережил девяностые, потом нулевые, и никого не кинул. А теперь что? Созрел?
— Да, — ответил Макаров. — Созрел. В девяносто четвертом какой-нибудь бандюган покупал на мои деньги «ягуар» — и я это понимал. Меня это не задевало. Я знал, что чувак покатается на «ягуаре», — а потом получит свою пулю. В две тыщи пятом заместитель префекта Юго-Западного округа ездил на мои деньги в Париж — и я это очень хорошо понимал! Меня это еще меньше задевало. Потому что заместителю префекта было шестьдесят два года, и он всю жизнь бумажки перекладывал, чтоб на свою должность попасть. Он ходил по Парижу и думал не про Мулен-Руж, а про мозоль на жопе. Это было нормально. В этом была логика. А сейчас?
Дым рассеялся. Дети в шортах вытирали пот с бледных лиц. Одного — длинноволосого, в камуфляжной майке — заметно мутило. Мудилу мутило, подумал я. Грубо, но смешно, да. Ничего, сбегает в туалет — там хорошо, уютно и прохладно. Обратно — ангелом выпархиваешь.
— Сейчас, — Семен скривился, — он уже никто, наш Вовочка. Существо без идей и фантазии. Поймал немного денег и отдал двум торгашам… Причем он с ними едва знаком…
— Да, — сказал я. — Так не делают. Пришел бы. Принес литр вискаря. Выпил бы с нами. Пригласил бы в баню. Домой к себе, в конце концов…
— Какая баня?! — гневно прорычал Семен. — Он даже телефона моего домашнего не знает! А самое страшное — что это не наивность. И не легкомыслие. Это сама жизнь сделала его жвачной коровой, которая уверена, что все будет ровно. Он не человек, он продукт времени.
— А ты? — спросил я.
— И я — не человек, — легко согласился Семен. — Но я и не продукт. Я животное, это понятно. Но я стремлюсь быть человеком. Я никому не верю — но я ищу тех, кому можно верить. Я никого не уважаю — но готов уважать. Я три года держал слово, платил пятьдесят годовых, но я согласен платить человеку, а не альфонсу, не продукту.
— Это да, — сказал я. — А вот, допустим, сколько ты кофе выпил сегодня?
— Неважно. Я пью его холодным, со льдом и сливками.
— Ты не ответил.
— Три чашки. Или четыре.
— Пойдем отсюда. Проси счет, и пойдем. Тебе надо подышать. Купим в ларьке бутылку воды, прогуляемся.
Принесли счет. В нем значилось семь чашек кофе — двойных эспрессо и латте. И один чай.
— Я угощаю.
— Пошел к черту, — гневно произнес Семен, выхватывая картонную книжечку из моих рук. — Мы экономим или нет? Договаривались: каждый платит за себя. Сэкономил — значит, заработал.
— На друзьях не экономят.
— Если бы я был тебе другом, — сказал Макаров, — ты бы не отговаривал меня. Ты бы сказал: «Семен, если ты хочешь кинуть Вовочку — делай! Я с тобой, я помогу!» Но ты так не сказал.
— Считай, что сказал. А теперь иди в туалет и умойся. Холодной водой. Тебя попустит.
Семен, наверное, и сам понял, что перебрал кофеина. Послушно выбрался из-за стола, согнув длинное плоское тело. Вернулся мокрый, веселый.
— Там кого-то тошнит, — сообщил он.
— Это соседи наши, — тихо ответил я. — Дети. Фруктовый табак — страшная вещь, еще хуже настоящего…
— Вот и брось курить. Раз ты такой специалист, — сказал Семен. — Я бросил — и ты бросай. Пятьдесят рублей в день, три тысячи в месяц…
— Знаю, — перебил я. — Две недели жмешь каждую копейку, потом приезжаешь поговорить с Семеном, машину ставишь на подземный паркинг, потому что там прохладно и места всегда есть, а это сто рублей в час, потом покупаешь журнальчик, это еще сто рублей, потом мороженое, чтоб нутро остудить, и за один день просаживаешь все, что наэкономил… Нет. Я так не могу.
— Учись, — строго сказал Семен.
— Не буду. Если я все время думаю, как сэкономить сто рублей, — это значит, что моя цена — сто рублей… Пойдем. А то и тебя стошнит.
— Пойдем, — сказал Семен. — Темно тут. А я солнышко люблю.
Вышли в желтый, раскаленный день. Купленную бутылку воды — холодную, запотевшую — Семен находчиво приложил к затылку.
На перекрестке Большой Тульской и Шаболовки свернули вправо. Вдоль стены Свято-Данилова монастыря, спрятавшись в тени серо-зеленой листвы полумертвых городских деревьев, сидели старухи, профессиональные нищенки, каждая со своим пластмассовым стаканчиком для сбора денег; у некоторых имелись даже складные табуретки и фляжечки с питьем для убережения ветхих тел от перегрева и обезвоживания.
— Миленькие, — понеслось в нашу сторону. — Дайте на хлебушек.
— Тридцать градусов, — произнес Макаров, игнорируя просьбы.
— Ничего. Прошлым летом было сорок.
— Вот я и говорю, зачем нужны Канары, если в Москве такая жара?
— Забудь про Канары. Дыши носом.
Семен плеснул воды на ладонь, вытер лицо.
— Полегчало? — спросил я.
— Вроде да.
— А Вовочка?
— Что Вовочка?
— Не передумал его кидать?
Семен посмотрел на меня, как на смертельного врага.
— Не знаю, — сказал он. — Очень хочу. Смогу или нет — другой вопрос.
— Слава богу, — пробормотал я и отвернулся.
— Бог тут ни при чем, — сказал Семен. — И время тоже. Этот Вовочка — никакой он не продукт времени. Время просто течет и все. Как вода. Нет у него никакого продукта.
— Чей же он продукт? — спросил я, уже уставший от разговора, утомившийся жарой и шумом улицы.
Вдруг заметил, что Семен в последний год постарел, запястья подсохли и пальцы на руках как будто стали длиннее и темнее. И его вечная, в анекдоты вошедшая худоба сделалась не мальчишеской, а мужицкой: вроде бы тот же тощий, почти невесомый, а ходит твердо, сильно, словно сделан из тяжелого материала, из камня и железа.
— Наш, — ответил Семен. — Это мы с тобой его создали, нашего Вовочку. Это мы, два дебила, полезли дела делать, задолжали и ухватились за его бабло, как за мамкину сиську. Это мы платили ему по семь тысяч долларов в месяц. Это мы его слепили и выкормили. А потом и на Канары билетик выписали…
— Ага. Конечно. А он в это время тихо сидел в уголке и ждал. Весь такой бесформенный. Когда же придут Семен и Андрей, когда же они начнут лепить из меня реальный продукт? Это тебя так просветлило, потому что мы рядом с храмом?
— Нет, не рядом с храмом, — ответил Макаров. — Рядом с солнцем.
Он поднял лицо и сощурился.
— И наших друзей-пенсионеров, Жорика и Слона, мы тоже сами сотворили. Мы все сами сделали, понимаешь? Сами. А время, Бог, деньги, здоровье — это… как вода. Умеешь — плыви, не умеешь — захлебывайся. В Москве или на Канарах — неважно…
— На Канарах нет вот этого, — ответил я, показывая на старух.
Над головами, вдоль бледно-голубого небесного свода, заскользил длинный медный гул.
Семен сунул руку в карман, достал деньги, шагнул к старухам.
— Под колокольный звон, — сказал он, — надо подать обязательно. Так моя бабка говорила.
Яшка
1
Старуха умерла, он это сразу понял. Еще до того, как подлетел к окну. Створка была сдвинута в глубину квартиры на большее расстояние, чем обычно; из щели пахло смертью.
Яшке исполнилось десять месяцев, он достаточно пожил на свете и хорошо знал, как пахнет смерть. На самом деле в первые часы у нее нет никакого запаха, и запахом смерти обычно считается отсутствие запаха жизни; вчера старуха пахла, как все пожилые люди, — гнилыми зубами, гречневой кашей, — а теперь запахи исчезли, оставив после себя пустое место, как бы дыру, ничем не заполненную, и Яшка, немного напуганный, на всякий случай сделал над окном контрольную петлю. Вдруг и его убьет то, что убило старуху?
Потом голод пересилил, и он решился. Прыгнул на фанерку, подбежал к стеклу и увидел: старуха умерла, лежит на кровати, лицом вверх, торчит маленький острый нос, волосы на черепе изжелта-серые, редкие, а вокруг — несколько мужчин и женщин, живых, они медленно ходят по комнате, трогают вещи, тихо переговариваются.
На мертвую старуху они не глядели, на Яшку — тоже.
Он привык, что люди не смотрят; люди есть люди, они ничего не видят вокруг себя. Слишком слабое зрение.
Люди принадлежали к стае мертвой старухи. Они одинаково сутулились, у них были одинаковые руки и одинаковые ухмылки.
Яшка уважал людей и немного презирал. Как не умеющих летать. Но людям и не нужно уметь летать. Да, они тяжелые и медленные, — зато голова расположена высоко и любая опасность видна издалека. Увидел — убежал. Или, допустим, отогнал врага криком. Люди хорошо умеют пугать криком. Старуха — когда была жива — часто кричала на своего ручного зверя. Зверь сидел с той стороны стекла и внимательно наблюдал за Яшкой и его друзьями, азартно погружающими клювы в хлеб; внимательность зверя была специальная, нехорошая, и когда старуха кричала — он уходил медленно, нехотя. Опасный зверь, умный и хитрый, но ленивый. Потому что сытый.
Ленивых и сытых зверей Яшка не боялся. Ленивых и сытых никто не боится. А Яшка всегда был голодный и поэтому отважный.
Теперь старуха померла. Пропало хлебное место, самое сытное, лучшее.
Скверная новость в начале зимы.
Он изучил фанерку, разгреб снег и попробовал отбить несколько старых, примерзших кусков хлеба, — но они давно обратились в камни и даже запах утратили. Фанерка, привязанная к оконной раме двумя ржавыми проволоками и еще вчера считавшаяся главным хлебным местом в районе, сейчас была пуста, холодна и бессмысленна, а старуха, каждое утро кидавшая на нее огромные мягкие куски хлеба, лежала мертвая.
Наверное, в ее кормушку тоже кто-то не положил вовремя нужного куска, и вот она померла.
Ничего не поделаешь, все умирают. Людям вообще грех жаловаться — они живут очень долго, в пятнадцать раз дольше воробьев, и умирают, наверное, с облегчением, ибо жизнь их слишком сложна и тяжела. Ни за что на свете Яшка не поменялся бы местами с человеком. Даже сейчас, зимой, когда снег обжигает кожу на ногах и есть хочется невыносимо.
Еще раз пробежавшись по фанерке, Яшка забыл о старухе и стал думать о себе. Что делать? Если он сегодня не поест, то завтра сильно ослабеет, а к вечеру погибнет. Или, может, не дотянет и до вечера в таком холоде, на таком ветру да в метель, когда приходится на лету расталкивать лбом снежинки и непрерывно моргать третьим веком; а третье веко не добавляет зрению остроты.
Он огляделся, выбрал дерево, на дереве — удобную ветку и спустя три секунды уже вцепился когтями в холодную кору.
Вторым хлебным местом во дворе считались мусорные баки, но чтоб пожрать из бака, надо было вылетать затемно, в самую стужу, вместе со всеми. Ждать, когда дворник выкатит на тротуар железные емкости и начнет опрокидывать их в чрево огромной, отвратительно пахнущей машины (почему-то все машины людей издают неестественные грубые звуки и всегда дурно пахнут). Пока водитель машины и дворник перекуривают, можно улучить момент и залезть в бак, а лучше — в самую машину, и гарантировано насытиться. Металлические недра механизма содержат столько еды, что Яшке и всей его стае хватит до конца дней земных. Там и хлеб всех разновидностей, любого цвета и помола, и рис, и овес, и гречиха, и кукурузные хлопья даже. Но машина очень опасна: ее заманчивое содержимое постоянно перемешивается, — залезть нетрудно, но вот обратно можно и не выбраться. Или — еще страшнее, попасть в историю, как Худой.
В начале осени Худой забрался в мусорный бак и угодил боком в краску. Перья склеились; Худой много часов пытался привести себя в приличный вид, но в итоге ничего не отчистил, взлететь не смог, всю ночь бегал по двору, словно какая-нибудь курица, а утром его, обессилевшего, сожрал зверь. Вся стая сидела на дереве и орала от ужаса. Зверь сломал Худому шею и потом долго урчал и хрустел костями, оставил только перья, а еще через полчаса ветер и перья унес, и от Худого, неглупого и ловкого воробья, за три года родившего больше двадцати сыновей и дочерей, совсем ничего не осталось.
Конечно, орала не вся стая, а только молодняк: птенцы, родившиеся в июле. А Яшка родился в апреле и уже знал, что на самом деле Худой умер еще до того, как зверь стал рвать его тело, — быстрой и легкой воробьиной смертью, от разрыва сердца.
Яшка переступил ногами. Холодно. Хочется есть. Хоть что-нибудь, хоть мерзлую ягоду. Или даже картофелину.
В окнах зажигают свет. Кое-где под форточками висят полиэтиленовые пакеты и старые сетчатые кошелки, — в них люди зимой хранят еду, но это их еда, человеческая, она не подходит Яшке. Люди вывешивают на мороз главным образом мясо. Иногда Яшка видит в свисающих кошелках мертвых куриц, и чувствует страх и гнев. Но смутно. Настоящий, жаркий гнев — когда забываешь себя — приходит только во время драки.
Яшка дрался всю осень, но гнезда себе так и не отвоевал. Строить новое — надо искать место, а где его найти в городе, меж сотен гладких вертикальных стен, где нет ни щелей, ни карнизов? Выход один: драться. Осенью он дрался только за гнездо, потом пришла зима, плохое, голодное время, когда ты готов ударить собрата ради черствой черной корки и в ответ получить клювом в глаз или в шею, и все это на глазах у самок, у невест. А бывает — и самку ударишь. Когда шесть часов не ел — становишься бешеный и беспощадный, себя не контролируешь, сначала бьешь и только потом смотришь, кому кровь пустил. А если не ел десять часов, — то все еще хуже: и до удара не смотришь, и после не смотришь, хватаешь хлеб и уходишь стремглав, слышишь за спиной крики своих же братьев и сестер — «подожди, поделись, мы тоже хотим», — но не останавливаешься и не делишься, кидаешь кусок на ближайшую ровную поверхность и рвешь, и пихаешь в глотку, сколько успеешь, пока остальные не обступят, не выхватят из-под носа.
Но в стае все сурово: сегодня ты ей в глаз целишься, а через два месяца, в феврале, она тебе жена.
Яшка высмотрел другую ветку, на этом же дереве, но повыше, перепрыгнул, снова огляделся.
Очень хочется хлеба. Любого. Надо уходить из этого двора, выбираться на улицу, к магазинам, к ларькам, — туда, где пахнет бензином, где бегают звери, где люди в железных сарайчиках жарят куриц.
Яшка прыгает, опирается крыльями на ледяной воздух, подруливает хвостом и летит меж домов. Дальше, за углом, — дорога, множество машин, суета, грязь, вход в метро, пятна света, — и вот его ноздрей достигает ненавистный запах.
Много есть дурных запахов на свете, но этот много хуже всех остальных, это не смерть пахнет, а большая беда, катастрофа, вечная мировая несправедливость.
Что может быть ужаснее запаха жареной курицы? Что может быть кощунственнее вида ее трупа, лишенного перьев, лоснящегося, коричневого, — мертвые обезглавленные тела, нанизанные на железные шпаги, медленно вращаются за стеклом для услады взоров спешащих мимо человеков; вот один останавливается, покупает и ест, тут же, и пар идет от разрываемой жирными пальцами птичьей плоти, и Яшка видит бледные кости, такие же, как у него, только вдесятеро больше.
Вот судьба тех, кто не летает. Жалкая, куриная. Отрубят голову, отрубят ноги, обдерут перья и поджарят.
А Яшка — воробей, он умеет пронзать собою твердое пространство и подниматься высоко в небо, его никогда не поймают, не проткнут железом и не выставят, голого, на всеобщее обозрение.
2
Здесь его настигает, наконец, вся стая. И Хромой, и Старик, и Бестолковый, и Одноглазый, и матери их, и отцы, и братья, двоюродные и семиюродные, всего под сотню душ. Крики, суета, Яшка привычно вклинивается, видит сразу десяток потенциальных невест, но думает не о невестах. Он боится умереть. Все зимой боятся умереть, все ищут хлеб, кто в стае, кто — сам по себе, как Яшка; но даже когда он сам по себе — он все равно чувствует своих, они рядом, в двух, трех минутах полета; и ночует он всегда только в стае, так безопаснее.
Между тем железный сарай с поджаренными птичьими трупами считается популярным хлебным местом, и не только стая Яшки прилетает сюда по утрам. Если хочешь жить, — можешь перетерпеть и отвратительный запах надругательства над телом птицы.
Человек, поедавший жареную курицу, уходит, завернув остатки пиршества в промасленную бумагу, ничего не оставив после себя, но его сменяет другой, жующий кусок вареного мясного фарша, забитого в прозрачную кишку, называется — «сосиска в тесте»; мяса в том фарше нет совсем, есть только особый порошок с запахом мяса, и Яшка это понимает, но думает не о мясе, а о тесте. Любители сосисок в тесте почти всегда оставляют недоеденным край белой булки, и вот уже Хромой и Одноглазый прыгают рядом, ожидая момента, а Бестолковый занимает позицию чуть дальше, а Старик — самый опытный — подходит совсем близко и нагло требует от человека поделиться.
Старик много раз показывал этот опасный фокус: оказывается, иногда люди понимают птичий язык, и если попросить, громко и настойчиво, — можно получить от щедрот людских такой кусок, что не сумеешь ни съесть, ни утащить.
Человек глотает сосиску, движения его рук, его губ и челюсти медленны и нерациональны, более того — он ест на виду у прочих членов своей стаи; мимо проходят десятки других человеков, любой может выхватить пищу и быстро затолкать в себя, и убежать — однако пожиратель сосиски беспечен; жует не спеша и не оглядываясь. Среди людей, как и среди воробьев, тоже есть свои бестолковые, думает Яшка, и в три прыжка занимает позицию рядом с Хромым и Одноглазым.
Старик опять кричит, так громко, как только может кричать голодный воробей: напрягая силы, вытягивая шею и хвост.
— Дай хлеба! Поделись!
Стая издает крик изумления. Получилось. Остаток булки летит прямо на ледяной серый асфальт. Подарок тут же разрывают на части, в пятнадцать клювов, причем Старику перепадает жалкая корка, а Бестолковому, наоборот, самая большая и мягкая часть. Бестолковым всегда везет. Яшка подскакивает, но не успевает: Бестолковый уже почти все съел, а недоеденное подхватил и рванул прочь, изо всех сил работая крыльями. Яшка решает не гнаться, не расходовать силы. Он снова взмывает и устраивается выше всех: на козырьке вестибюля метро.
Человеческая стая бесчисленна. Сплошной поток втекает в подземелье. Все на одно лицо, не то, что воробьи. Над головами белый пар от дыхания. Люди страдают от холода много сильнее птиц, они не имеют перьев и вынуждены защищать кожу кусками тканей. Но все равно — Яшка уважает людей. В их жизнь вникнуть невозможно, да и незачем, люди живут отдельно от воробьев и не учитывают их интересов. Они — хозяева хлеба, они могут себе позволить многое. Обычно, если человек кидает хлеб на землю, он действует вовсе не для пользы птиц, а просто — избавляется от обузы. Люди часто берут кусок, который не могут съесть.
У Яшки и его братьев все иначе. Есть хочется всегда, особенно зимой, и Яшка, как бы ни наедался, спустя два часа опять страдает от голода.
Традиционный человеческий кусок хлеба в несколько раз больше воробья. Однажды в ранней юности Яшка видел, как люди выгружали хлеб из машины: многие сотни кусков, белые, серые, черные, всевозможных форм и размеров. Зрелище заворожило Яшку, всерьез напугало и навсегда осело в памяти. Еда была огромна и разнообразна, Яшка мог умереть, придавленный одною лишь буханкой хлеба.
В детстве мать и отец кормили Яшку насекомыми. То время прошло, и родители больше не интересуются жизнью сына: вырастили, отправили в первый полет — до свиданья, парень. Теперь питайся хлебом, сам ищи его. Хлеб — всюду. Только не забудь, что он принадлежит людям. Меж хлебом и воробьем всегда находится человек или созданная его руками преграда. Привыкай к человеку, изучи человека — и получишь хлеб.
Яшка вроде бы сразу все понял, научился, привык, поведение людей не казалось ему сложным; жизнь была легка, стая ночевала в ветвях какой-нибудь березы или клена, а днем — разлетались кто куда, у Старика были свои хлебные места, у Одноглазого — свои, Хромой и его обширное семейство подъедались у супермаркета, родители Яшки — возле рынка, сам же Яшка предпочитал на бреющем изучать скверы, где после обеда собиралась человеческая молодежь с огромными флягами пива; а где пиво — там и сухарики, это знает каждый воробей. Можно было устроить пиршество возле любой лавки. Однажды Яшка по неопытности объелся соленых сухариков так, что целый день не вылезал из лужи, в горле и желудке горело, — выпил столько воды, что едва не подох. А еще были чипсы, и вареная кукуруза, и семечки подсолнечника, и арбузные, и дынные, и тыквенные, и даже конопляные. Яшка наблюдал за людьми и однажды понял, что люди — хозяева хлеба — вообще не считают его за еду. Хлеб для них — нечто вроде забавы.
Для Яшки — жизнь, а им — пустяк, развлечение.
Сложные, сильные существа, люди. Многое умеют. Но летать не умеют, совсем.
Летом, на сытый желудок, летать хорошо. Воздух поднимается вверх от горячего асфальта: лови волну, загребай крыльями и наслаждайся. Человеку не понять.
Но вдруг это все кончилось. Асфальт остыл, листва высохла, опала, и постепенно люди совсем перестали приходить в скверы и парки. Исчезли сухарики, и семечки, и чипсы. Похолодало. Каждый день менялось давление и влажность, воздух стал менее удобен для полетов. Однажды Яшка проснулся в совершенно незнакомом, черно-белом мире и закричал от страха. Белое одеяло накрыло землю. Яшка точно знал, что повсюду под снегом лежит хлеб, но запах хлеба не пробивался через белый саван. В тот день Яшка впервые не поел и заснул голодный, а наутро ощутил слабость и страх.
С тех пор, уже третий месяц подряд, Яшка жил в слабости и страхе, а к голоду привык.
В бледном небе — дым. Это люди включили свои машины и механизмы, начинают свои сложные занятия.
Одноглазый взлетает над человеческими головами, кричит что-то, делает широкий круг. Только что поел, сил прибавилось, может себе позволить красивые виражи. Опустился на козырек рядом с Яшкой.
— Не сиди здесь, — сказал он. — Теперь тут сижу я. И если увижу хлеб — это будет мой хлеб, а не твой.
Одноглазый всегда был злым и грубым. Драться с ним не хочется. Одноглазый только что поел, и сил у него больше. Но у Яшки есть свое преимущество: оба его глаза целы, и хлеб он наверняка увидит раньше, а там — кто быстрее успеет. Одноглазый поел, и он тяжелее, а Яшка голоден и не хочет умирать, — еще неизвестно, кто быстрее долетит до еды.
Теперь уже третья птица прилетает на крышу вестибюля — молоденькая самочка, Яшка косится на нее и поднимает клюв, чтобы женщина рассмотрела великолепное черное пятно на его шее. Расправляет крылья, показывая, какие они красивые и ухоженные. Но Одноглазый все портит. Он старше Яшки, он уже четыре года женат, у него десятки детей и внуков, и он без церемоний кричит самке, чтобы она убиралась. Женатые всегда грубо себя ведут с молодыми самками.
Однако приходится признать, что Одноглазый, с чужими женами и дочерьми грубый, о собственной второй половине заботится так, что другим завидно. Супруга его обычно питается наравне со всеми, зато спит в удобном гнезде, расположенном в глубокой щели меж металлическими сараями, где люди хранят свои машины. Яшка хотел бы иметь такое безопасное и просторное гнездо. Когда жена Одноглазого высиживает потомство, муж целыми днями носится по дворам, и первый найденный кусок всегда тащит домой, а после того как вылупляются птенцы, с изумительной ловкостью ловит мух и комаров.
Вспомнив о мухах, комарах и прочем детском питании, Яшка испытал момент невыносимой тоски.
Поговаривали, что Одноглазого изувечили именно в драке за самку. У воробьев с этим строго, не как у людей: жену выбираешь один раз на всю жизнь, и Одноглазый выбрал маленькую, спокойную, такие очень ценятся: маленькую проще прокормить, когда она сидит на яйцах. Когда Яшка размышляет о женитьбе, он тоже мечтает выбрать маленькую жену.
Но сейчас ему не до брачных игр.
Вдоль широкой гудящей улицы прокатился ледяной ветер, залез под перья, обжег ноги, глаза.
Худо, холодно, голодно, страшно.
Очень хочется жить.
Одноглазый опять закричал на самочку, и та, испуганная, торопливо прыгнула с козырька и улетела, напоследок издав крик обиды. Яшка хотел ответить, как-нибудь оправдаться, дать понять, что он — сам по себе и находится рядом с бесцеремонным женатым мужланом только по необходимости. Но в итоге решил промолчать. Зимнее утро — не лучшее время для джентльменских заявлений. Самочка никуда не денется. Помрет — жаль будет, однако таких, как она, в стае еще три десятка. А ему, Яшке, сейчас лучше побыть рядом с тем, кто умен и опытен. Одноглазый тоже, как и Яшка, предпочитает искать хлебные места в одиночку, а к стае присоединяется только изредка. Одноглазый уверен в себе и независим.
Яшка ловко сделал вид, что смотрит вниз, на людей, на их руки и рты, а сам стал наблюдать за своим соседом.
Конечно они двое — умнее остальных. Не зря же оба взлетели на козырек. Одноглазый не просто умен, он еще и хитер, он делает вид, что осматривает округу, а на самом деле ждет момента, чтобы незаметно отделиться от остальных и исчезнуть. Его голова неподвижна; Одноглазый не высматривает хлеб, понял Яшка, он просто ждет. Может, даже решил подремать. Ему хорошо, он только что поел, теперь не грех и подремать несколько минут, чтоб сил прибавилось…
3
Когда Одноглазый снялся, Яшка припустил следом. Одноглазый знал хлебное место, это было видно по его полету. Главное — не отстать. Одноглазый сильнее, он взрослый, он не суетится; он летит по простой и удобной траектории, сначала планирует почти до земли, потом сильно отталкивается крыльями и взмывает вверх, и садится на заранее облюбованной площадке. Сильный, осторожный, сообразительный мужчина, ни одного лишнего движения, в каждом повороте хвостовых перьев — целеустремленность и спокойствие. Очень хорошо, решил Яшка, я тоже не фраер, я правильно сделал, что увязался. Кто-кто, а уж Одноглазый всегда точно знает, что делает.
Спустя минуту они устроились на ветке, отдохнуть.
— Холодно, — сказал Яшка, чтобы не молчать.
— Пошел отсюда, — угрожающе произнес Одноглазый. — Уходи. А то я ударю тебя.
— Нет, — ответил Яшка. — Если ты ударишь меня, я тоже ударю. В ответ.
Одноглазый помолчал, потом заметил тоном ниже:
— Черт с тобой. Если мы начнем драться — потеряем силы. Не долетим до места. И умрем.
— Я не хочу умирать, — сказал Яшка.
— Дурак, — пробормотал Одноглазый. — Никто не хочет умирать. Но все равно, уходи.
— Нет.
С ветки — на забор, с забора — на провод, с провода — на крышу. Крыш в городе много, они безопасны, но хлеба там нет. Для опытного воробья всякая крыша — не более чем перевалочный пункт. Хлеб — внизу, возле людей.
Заборов тоже много, разных: деревянных, металлических, пластмассовых. Это чисто человеческий обычай — городить заборы, с помощью заборов люди упорядочивают свою жизнь. Наверное, умея летать, они и небо перегородили бы. Понастроили бы стен, калиток, изгородей, они без этого не могут.
Яшка быстро устал. Постепенно вокруг стали мелькать незнакомые, а оттого смутно враждебные дворы и переулки. В одном месте на них дурным голосом наорала ворона, в другом — огромный механизм обдал из вертикальной трубы горячей струей выхлопа. Одноглазый молчал и на Яшку не смотрел, а потом преподал урок настоящего коварства. Когда Яшка в очередной раз догнал его и сел рядом — на деревянную крышу детской песочницы, — Одноглазый прыгнул и ударил.
Целился в шею, но Яшка, несмотря на усталость и потерю ориентации, успел увернуться и отскочить. Расставил крылья, подпрыгнул, выдохнул:
— Ты чего?
— Уходи!
— Не уйду, — возразил Яшка, задыхаясь от гнева и обиды. — Ты знаешь хлебное место. Я тоже хочу хлеб.
Одноглазый ударил еще раз. Он был сильнее. И он, конечно, заранее подготовил атаку. Приберег силы, подгадал, рассчитал. Ждал, когда юный компаньон выдохнется и потеряет осторожность.
— Я изувечу тебя! — не своим голосом закричал Яшка. — Ты почти старик, твои раны заживают медленно, а мои — быстро! Я выбью тебе второй глаз! Ты ослабеешь и упадешь на землю, и тебя сожрет зверь! И тогда я заберу твою жену и твое гнездо!
Но Одноглазого не тронули оскорбления. Вернее, тронули, но он не отреагировал. Ему шел пятый год; он действительно готовился встретить старость и сейчас не стал расходовать драгоценную энергию на потасовку — лишь коротко хмыкнул, а потом снова ввинтился в серый ледяной воздух.
Они пересекли широкий громыхающий проспект, по которому неслись, гоня перед собой вихри снежной пыли, невероятных размеров машины. Потом долго продвигались через унылый заснеженный парк, где в одном месте росла рябина, а возле нее околачивалась целая толпа местных: на каждую мерзлую ягодку, добытую из ледяной толщи, приходилось по десять клювов, окрестность оглашала ругань, на двух чужаков едва не набросились и не отметелили, но Одноглазый заложил большой вираж и сразу повернулся хвостом к преследователям, и Яшка поспешил точно скопировать маневр. Пусть думают, что мы испугались, решает он. Пусть сражаются и скандалят меж собой. От рябиновых ягод зимой никто не отказывается — но мы с Одноглазым умнее.
Дальше была высокая желтая стена. Одноглазый сел, и Яшка, благоразумно держась в метре от него, увидел, что его партнер тяжело дышит и выглядит не столь сурово, как полчаса назад. Тоже устал, подумал Яшка. Тоже не железный. Такой же, как и я. Как все мы. Не хочет мерзнуть и умирать.
Бывает, приятным летним вечером найдешь где-нибудь кусок батона, наешься в компании приятелей, потом искупаешься в луже, всем коллективом, — и начинаются позы, жесты, многозначительные прыжки и выкрики. Каждый норовит изобразить непобедимого героя. Даже Старик — и тот корчит из себя альбатроса. Хотя сам давно летает только по прямой, на виражи сил не хватает. Все герои, когда тепло и хлеба вволю.
А ты попробуй — зимой, в трех километрах от собственного двора, на голодный желудок, сидя на гудящей стальной проволоке…
За забором — двор, полностью закатанный в асфальт. Снега нет. Пахнет человеческой едой. Скрипит дверь. Шаркая, выходит худой человек в грязной белой тужурке, вытаскивает ведро. В ведре — картофельные очистки, пшено и много хлеба, Яшка в подробностях видит куски и корки. Забыв про все, прыгает с проволоки. Крылья сами отгребают, хвост сам направляет тело, и глаза не видят ничего, кроме еды.
Но в двух метрах от цели Яшку накрывает ужас: он видит желтые глаза с вертикальными зрачками и едва успевает затормозить. Зверь огромен, он сидит рядом с ведром и смотрит не мигая. Лапы подобраны, уши прижаты к голове. Яшка изо всех сил выворачивает хвост и круто взмывает вверх, едва не ударившись о стену здания.
4
Он так и не понял, была ли это хитроумная ловушка, подстроенная Одноглазым, или просто случайность. Когда вернулся на стенку — Одноглазый уже исчез. Пережитый страх мешал настроить зрение, сердце стучало так, что сотрясалась грудь. Понемногу Яшка успокоился и внимательно осмотрел окрестности, но компаньона не увидел. Зверь уже забыл про Яшку, лениво ходил вокруг ведра с едой, шерсть его блестела, хвост был расслаблен. Но хлеб в ведре уже не выглядел заманчиво. Конечно, Одноглазый подставил меня, решил Яшка, восстанавливая дыхание. Одноглазый бывал здесь много раз и знал про зверя. Зверь всегда здесь жил, люди, выходящие из-за скрипучей двери, кормят зверя, а зверь за это ловит крыс. Или, как это чаще бывает, делает вид, что ловит.
Яшке стало очень одиноко, но он не ощущал настоящей паники. Еще раз осмотревшись, понял, что хлебное место — совсем рядом. Дом и двор — не совсем обычная территория, здесь странно пахнет, и в воздухе разлито нечто, чему нет названия на языке птиц. Тот же холод, и те же вьюжные вихри гуляют меж стен, все на месте, как в любом другом районе, но чего-то нет.
Зато есть хлеб.
Перебирая ногами, Яшка сместился в сторону, ища новое место для наблюдения, повыше. Он давно научился предчувствовать еду. Так было найдено окно старухи: Яшка залетел в незнакомый двор и вдруг понял, что еда — совсем рядом, и ее не просто много, а — вдоволь. Хватит на несколько дней. И завтра будет такая же еда, и послезавтра. Не какой-то позорный мусорный бак, а особая территория, площадка, куда человек помещает хлеб специально для птиц. Не швыряет в грязь, не выбрасывает, а — кладет. Предварительно разделив на небольшие, удобные фрагменты. Старик говорил, что таких мест раньше было много. Воробьям оставляли хлеб, а снегирям и синицам — куски сала. Яшка сначала не верил, а потом убедился: действительно, есть такие люди, они почему-то думают о птицах и специально дают им хлеб. Просто так. Старик утверждал, что у людей есть такой старый обычай: большой дает хлеб маленькому, сильный кормит слабого. Не только птиц, но и зверей, и других человеков. Якобы, заявлял Старик, люди верят, что если сильный отдаст слабому часть своей силы, то этой силы станет больше у обоих, и у сильного, и у слабого. Молодежь думала, что это выдумки, но когда Яшка нашел окно старухи, он поверил.
Сейчас эта вера снова зашевелилась в нем.
Стены здания грязно-желты, одинаковые прямоугольные окна в несколько рядов. За окнами виден тусклый свет, шевелятся тени, тянутся тяжелые людские запахи, но и хлебом пахнет тоже, и Яшка, уловив дух еды, срывается с места. Терпеть нет сил. Если он не найдет еду, он сядет на окно и закричит, как кричал утром Старик возле человека с сосиской. Угости, поделись, оторви немного! Не дай погибнуть! Что тебе забава, то мне спасение.
За окном комната, там люди, тесно, горький дым сигарет. Сидят, лежат, стоят. Многие жуют или пьют из кружек. Человек стоит рядом с окном, он худой и старый, но старость не мешает ему смеяться. Он курит папиросу и скрипучим голосом рассказывает.
— В семьдесят девятом сломился я. А перед этим — год готовился. Кеды выиграл у одного пассажира — и бегал по зоне. Типа для здоровья. А кумовья очень не любят, когда зэки бегают. Кум вызвал, спрашивает: ты спортсмен, что ли? Я говорю — нет, гражданин начальник, но стремлюсь. Встал на путь исправления. Освобожусь, говорю, сразу запишусь в секцию. «Трудовые резервы», ага. Распорядок не запрещает физкультуру, так ведь?
В глубине комнаты Яшка рассмотрел других людей, они ухмылялись и слушали.
— Ну, кум тоже не дурак был. Смотрит — а глаз у него дурной был, белый — и говорит: если ты чего придумал, я тебя не пожалею, имей в виду. Я говорю: «Понял, гражданин майор». А через два месяца сломился. В грузовик залез к одному расконвойному — и ушел. Все как в песне. Весна, тайга, бегу. Только не один. Тот фраер расконвойный за мной увязался. Бросил машину — и за мной. Двадцать лет, первоход. Дебил дебилом, но отважный. Я говорю: дурак ты совсем, иди обратно. У меня двенадцать лет сроку, и тубик, и зубов нет, мне что сейчас подыхать, что попозже — без разницы, а ты чего? Приключений захотел? А он: нет, я с тобой. И эту шнягу начинает прогонять: я типа без воли не могу, лучше сдохну, чем строем ходить в бушлате с номером, и прочий порожняк. Плюнул я, и дальше бегу. Сутки бежим, тормознулись передохнуть, я ему опять: слышь, дятел, давай хоть в разные стороны разойдемся. Поймают двоих — довесят по пять лет, за групповой побег. А по одному переловят — есть шанс на три года. Иди, говорю, отсюда. А он: ни хрена, я с тобой. Я тебя всегда уважал, — теперь нас двое. Куда ты, туда и я. А я ему — слушай, здесь тебе что, «Архипелаг ГУЛАГ»? Я всегда сам по себе — и жил один, и дела делал один, а ты кто такой? Я, говорю, вообще тебя могу на консервы пустить, понимаешь? А он — прикиньте — заточку достает и на таком нерве типа гонит мне: да я тебя самого на консервы, да нас тут двое, да никто не узнает, да я бродяга, я кристальный, я всю жизнь по воровской… Хотел я ему прямо там кадык вырвать, но силы пожалел. В побеге меж собой гавкаться — последнее дело. Еще сутки бежим. У меня с собой курево, спички, денег триста рублей и полкило сахара, весь год собирал, по кусочку, а фраер — пустой, в чем был, в том и ушел: штаны, фуфайка и шкары. Но — держится. И вот что мне было делать, братва? Самому глюкозу сосать, в одну харю, а ему — ничего? Вот вопрос, да? Если по-людски взять, он неправ. Я его не звал, я на него не рассчитывал. Побег — мой, сахар тоже мой, при чем тут посторонний фраер? А в голове мысли всякие вращаются: закон — тайга, умри ты сегодня, а я — завтра и прочее. В общем, не выдержал я, дал ему сахара три куска. А вечером еще три. И на следующий день еще три. Итого девять, правильно? Тогда сахар не как сейчас делали, не рафинад, здоровые такие кубики, больше нынешних, просто так не разгрызешь… Так пять суток бежали, а на шестые — собак услышали. А я уже никакой. Глюкозы нет — и сил нет. Я вам скажу, не было у меня в жизни хуже момента. Пять дней бежать, а на шестой — собак услышать. Так стало погано на душе… Отчаяние, по-русски говоря. Отчаяние. И тогда тормознулся я и фраеру этому говорю: двигай дальше один, а я — все. Ноги не идут, глаза не видят. Не рассчитал силы. Найди ручей хороший и по руслу уходи, реку найдешь — и вдоль реки по течению. К людям выйдешь — разберешься. Главное — шмотки вольные найди. И помни, говорю, про мои девять кусков сахара. Дал ему свои деньги, ну — и по шее, на фарт. Этот придурок начинает пальцы гнуть: да я тебя найду, да ты мне брат навеки, да я не забуду, да я тебя вытащу, мамой клянусь… Иди, говорю, и не клянись никогда. Особенно мамой не клянись. И он ушел. А меня — догоняют, принимают, ломают, собаками рвут, в зону привозят… Шизо, все дела по полной программе… Кум лично дубиналом махал. Где, говорит, второй? А я: извини, начальник, съел я его. Чем я, по-твоему, пять дней питался? Употребил в сыром виде. А кости — медведи забрали… Не догнали они того пацана. Ушел с концами. По крайней мере я про него не слышал больше никогда…
Человек затягивается папиросой и усмехается:
— Вот так вот было. А те девять кусков сахара до сих пор вспоминаю. Думаю: может, именно их не хватило мне, чтоб до реки дойти? Или, может, натура моя такая, нездоровая. У фраера получилось, у меня нет, — значит, он виноват. Кому подфартило, тот всегда на подозрении…
Яшка увидел, как человек, затушив папиросу, взял в старые руки кружку с дымящейся жидкостью и кусок черного хлеба.
— Эй! — крикнул Яшка. — Помоги! Дай хлеба!
Крикнул, как кричал Старик утром у входа в метро: во всю мощь легких. И еще подпрыгнул, чтоб наверняка услышали и заметили.
Не было сил оторвать взгляда от матово-черной горбушки и ноздреватой мякоти глиняного цвета.
Человек обернулся, увидел Яшку, и серые губы раздвинулись в улыбке.
— Опа, — сказал он. — Откуда ты, бродяга?
— Неважно, — ответил Яшка. — Я жить хочу. Поделись хлебом.
— Я тебя понимаю, брат, — вежливо ответил человек и, не глядя, протянул кружку другому человеку. Оторвал от краюхи и бросил.
Кусок ударился о решетку и упал на край окна.
Яшка подскочил, схватил.
Конечно, торопиться было некуда. Рядом — большой кусок еды, под ногами — широкий старый кирпич, никто не мешал, никто не подскакивал сбоку и сзади, норовя отполовинить. Зверь с желтыми глазами сидел далеко внизу. Одноглазый исчез. Но Яшка был слишком голоден и слишком боялся смерти, чтобы сразу расслабиться при виде огромной краюхи, он ел, подпрыгивая и озираясь, и даже на человека за окном не забывал поглядывать — вдруг передумает, вдруг назад заберет бесценный дар?
Хлеб был кислый, не самый лучший, но вкус его Яшка распознал только после того, как утолил первый голод. Очень плохой хлеб — Яшка, может быть, никогда еще не пробовал такого дрянного, плохо пропеченного серого хлеба. Но сил прибавлялось, и с каждым новым ударом клюва мир становился добрее и понятнее.
Это ощущение Яшка любил. Поворот Вселенной, перемена к лучшему, уплотнение, оттаивание, легкая сонливость, тяжесть в животе. Отступили угрозы, исчезли тяжелые мысли, и удары ветра уже не казались такими жестокими, и редкие снежинки, падающие с низкого неба, не раздражали, а скорее забавляли, и зверь на асфальте сделался смешным и жалким: теперь можно было порхать в трех метрах над его головой и смеяться. Зима груба и опасна, но и зимой можно жить, если есть голова на плечах.
В феврале женюсь, решил Яшка.
Попробовал крыльями воздух, сделал круг над зданием. Даже с большого расстояния его хлеб выглядел внушительно.
Сделаю два круга, решил он, вернусь — и еще поем.
Он набрал скорость и взмыл выше. Остались внизу дома, дороги, заборы, запахи, жареные тела мертвых куриц, мусорные баки, ледяная белая земля, люди, звери, дым и грохот.
Поживем еще.