Стыдные подвиги (сборник) Рубанов Андрей
Сидим вчетвером, пятый — Равиль — ушел за водкой, сегодня его очередь. На пятерых, скидываясь, берем литр: по стакану на рыло и еще посошок. Когда бугор Петруха, опустошив очередную баночку картошки с мясом, впервые достал бутылку и налил себе полный граненый стакан, я очень удивился. Пятнадцать лет назад, едва закончив школу, я почти год проработал плотником на стройке, и в те времена алкоголь днем никто не пил. За пьянство на рабочем месте увольняли, делая в трудовой книжке позорную отметку: «за нарушение трудовой дисциплины». Сейчас — демократия, можно пить хоть с утра, но бугор с утра не пьет, у него своя дисциплина, он пьет в обед.
Сейчас и мне нравится пить в обед. Двести граммов — не доза, особенно если наверху, на крыше — плюс пять и ледяной ветрюган. Алкоголь согревает, и еще: водка очень калорийна, и работать руками в пьяном состоянии — особенное удовольствие. Конечно, если работа не связана с подниманием тяжестей; но большинство пролетариев и стрезву не очень любят поднимать тяжести.
В два часа дня продолжаем. Во хмелю катаем веселее, шибче. Чем ближе конец дня — тем лучше себя чувствую. Вспоминаю школу в Троице-Лыково: пожалуй, то был лучший объект за весь сезон. Единственный недостаток — заканчивали не раньше десяти вечера. Таково правило, ничего не поделаешь. Весь световой день, с одним выходным в неделю, а то и вовсе без выходных, — именно за это нам платят так много. Триста пятьдесят в месяц. Кстати, там, в школе, я не пил в обед, а вечером — только пиво. Не та обстановка. Жара, короткие теплые ливни, совершенно дачная аура: поставив последнюю секцию забора, умывались на улице из ведра, выпивали по бутылке ледяного пива и шли купаться — грубые, воняющие потом пролетарии, с руками, сплошь покрытыми ссадинами, с дочерна загорелыми животами. Забор делали тут же, возле школы; пижоня, голыми по пояс орудовали электросваркой, а загар от электрической дуги будет покруче, чем в солярии. Двенадцатичасовой рабочий день, в обед — хлеб с сыром, вечером — пиво, грязные портки снял, чистые надел, при том что вторые не сильно чище первых, тапочки пластиковые протер влажной тряпочкой, полотенце подхватил — и на пляж, в прохладную воду. Десять минут поплавал, — выходишь, чувствуя ломоту во всех мышцах, включая мельчайшие, и всерьез гордясь, что мышцы — есть.
В ветреные дни по воде скользили на своих досках виндсерферы, ловя ветер в треугольные паруса немыслимых синтетических цветов, чья непристойная яркость была особенно заметна на фоне благородного заката, — но мы с Моряком, валяясь на теплом песке, только посмеивались. Спортивная молодежь, классово чуждая нам, выглядела несколько комично. Одетые в броские дорогие комбинезоны, они вытаскивали на берег свои броские дорогие паруса, тщательно упаковывали в броские дорогие чехлы, погружались в броские дорогие машины, меняли комбинезоны на броские дорогие шмотки и уезжали целыми кавалькадами; они любили броское и дорогое, а не волны и не ветер.
Моряк когда-то окончил академию водного транспорта, а до того, подростком, несколько лет ходил в Школу юного моряка, — он все знает про паруса, галсы, фок- и грот-мачты; выпив еще бутылку пива, он презрительно цедил, что таким серферам надо тренироваться дома, в ванной.
Хорошо было в Троице-Лыково, думаю я. Давно уже мне не было так хорошо, как этим летом.
Однако у поздней осени свои преимущества: в пять часов вечера уже совсем темно, и бугор Петруха дает команду сворачиваться.
Хмеля в голове уже нет. Собственно, там ничего нет, в голове, она почти пуста.
Рабочий день закончен.
Сидим впятером на краю крыши, курим. Окурки кидаем вниз. Когда работаешь на крыше, мелкий мусор — окурки, спички, фантики от конфет — выбрасываешь не под ноги, а за край, в пропасть. В этом есть свое удовольствие, кто его не понимает — тому нечего делать в кровельном бизнесе.
Смотрим вниз, нам видна почти вся строительная площадка соседнего дома, там бурлит своя жизнь. Возле жилых вагончиков бродят обширные группы декхан. Несколько самых ловких, натянув чистые спортивные курточки, зайдя за угол, перелезают через сплошной забор и исчезают.
— Ишь, — комментирует Егорыч, — бляди.
Я молчу. Обитая в нижнем классе, важно помнить, что и здесь есть классовые различия. У меня в кармане — тридцать рублей тремя бумажками, мое имущество исчерпывается телогрейкой и солдатским ремнем с бляхой, но у меня есть паспорт гражданина России, московская регистрация и стабильная работа. Социально я пребываю гораздо выше таджикского гастарбайтера. Между нами пропасть. Темноликий таджикский парень должен потратить всю жизнь, чтобы достигнуть моего статуса.
Когда выхожу на крыльцо училища, уже переодевшийся, пахнущий мылом и сапожным кремом, — выясняется, что снаружи идет слабый дождь; непонятно, что делать: то ли вернуться в подвал и переждать непогоду за горячим чаем, то ли решительно двинуть к метро. Выбираю второй вариант, как более подходящий к настроению. Пахнущий сырыми тряпками подвал надоел, черный чай в железной кружке — напиток зэков и богоборцев — не доставляет обычного удовольствия, а дождь, вроде бы гадкий, кажется уместным, правильным; я вдруг понимаю, что должен вставить себя в пейзаж, поместить черную сутулую фигуру меж луж и ржавых мусорных баков, вот сюда, рядом с кучей желтых павших листьев, чуть ближе к дороге; я должен соблюдать правила.
Мне тридцать три, и на протяжении последних пятнадцати лет я не признавал никаких правил, и вдруг надоело, — ладно, черт с вами, давайте ваши правила.
От работы до дома — сорок минут на метро до конечной станции и столько же пешком. Через длинный Марьинский мост и налево, в Братеево. Можно поехать на маршрутном такси, но я иду пешком. Есть три правила, чудаческих и даже глупых, но тщательно мною соблюдаемых: я не езжу в маршрутных такси, я не ношу рюкзачков и не слушаю аудиоплеер. Мне кажется, что если я начну кататься в тесных фургончиках маршруток, воткнув провода в уши, — это будет окончательным поражением. Безлошадный мужик с пустыми карманами, вроде бы смирившийся со своей безлошадностью и отсутствием денег, принявший это, согласный пребывать в толпе, — но наловчившийся отгораживаться от нее стеной звука. Унылая картина. Нет, я ничего не имею против пассажиров маршрутных такси, я люблю их и уважаю, особенно если они не ругаются матом и не скандалят, передавая друг другу медяки, и если водитель не курит и не слушает песни Кати Лель, но ведь всегда у городского сумасшедшего есть выбор — ехать в полусогнутом состоянии либо идти пешком; я люблю — пешком.
Нет, я ничего, ничего против них не имею, они соль земли, их трудом держится мир. Поэт ведь тоже любил их, когда писал «в соседнем доме окна жолты».
Кроме того, за проезд в маршрутке надо платить, а у меня мало денег: осталось либо на буханку хлеба, либо на сигареты. Разумеется, выбираю второе. Лучше не поесть, но покурить. Старое тюремное правило. Кусок хлеба всегда Бог пошлет, а насчет курева человек сам должен беспокоиться.
На середине моста останавливаюсь. Даже поздним осенним вечером, даже когда юго-восточный ветер приносит с нефтяного завода запах сероводорода, здесь интересно притормозить и обозреть панораму: вроде бы ничего особенного, а — забавно. Чернильное пространство реки, по сторонам ряды многоэтажных жилых муравейников, цепочки фонарных огней и суетящиеся световые пятна автомобилей — вот сбились в стаю перед красным светофором, вот бегут дальше, образуя табуны и вереницы, вот дисциплинированно выстроились в очередь на поворот, а сбоку без очереди лезет недисциплинированный хам, за ним еще один, и третий, и тут же создается вторая очередь из тех, кто хочет пролезть без очереди, а тут и мини-вэн скорой помощи внедряется, сверкая синим маячком, и ритмичные всплески ультрамаринового огня создают иллюзию того, что сам мини-вэн подпрыгивает на месте, как бы от возмущения: почему не пропускаете? Не успею — человек умрет!
Однако сам я еще жив. Докуриваю, иду дальше.
В семь вечера отмыкаю дверь своей хаты.
Она обходится мне в двести долларов, еще сто ежемесячно отдаю жене — вроде как алименты, надо же кормить и одевать сына. Сам живу на пятьдесят.
Ужинаю шкварками с гречневой кашей. После долгих экспериментов пришел к выводу, что шкварки — самая удобная жратва в холодное время года. Одно время ел пельмени, — перестал, слишком дорого и малопитательно, позже — в начале осени — даже пытался варить хаш, пошел к знакомым азербайджанцам, выслушал подробные инструкции, купил на рынке бараньи голени — хаш варится из сухого плотного мяса, из частей, непосредственно расположенных над копытами, — варил полдня, но чего-то не рассчитал и вместо бульона изготовил холодец, имевший столь крутой запах, что пришлось его выбросить. Потом квартира еще двое суток пахла Кавказом.
Рацион рассчитан до копейки, до калории. Килограмма риса или гречки хватает на неделю с учетом одного голодного дня, полезного для мозга. Сосиски, колбаса и прочие субпродукты исключены напрочь. Кем надо быть, чтобы тратить деньги на сосиски? Их едят только самые темные и ленивые люди. Моя приятельница, официантка Ася, снимает комнату на Таганке, и не далее как позавчера она рассказывала, что ее квартирные хозяева, старик и старуха, получив арендную плату, немедля покупают на все деньги пять палок дорогого сервелата и несколько дней едят только сервелат, а потом неделями сидят на манной каше в ожидании следующей выплаты.
— Советское воспитание, — сказал я Асе. — Для них колбаса — фетиш.
Ася пожала плечами. Ей двадцать два, она не понимает и не поддерживает разговоров про Советский Союз. Бывшая могущественная империя ассоциируется у Аси исключительно с собственными родителями: три года назад она уехала от них, из города Коврова — в Москву, то был ее личный побег из личного, персонального социализма; Ася презирает его не как идеологию, но как частный, семейный уклад.
Шкварки я запиваю чаем. Сахара не использую: только черный шоколад.
Не употребляю молочных продуктов, за исключением сыра, и овощей, а фрукты еще с детства считаю баловством. Был период, в первый год после тюрьмы, когда ежедневно пил свежевыжатый сок, и жену поил, и сына, каждое утро начиналось с торжественного рассечения пяти-шести грейпфрутов и бодрого визжания соковыжималки, но потом уехал в Чечню работать, вернулся без копья, и как-то стало не до грейпфрутов.
Нужда — коварная баба, она живет в твоих карманах и грызет сначала пальцы, а потом душу, она делает тебя желчным, она отучает улыбаться. Однажды ты обнаруживаешь, что еще совсем недавно в твоем доме празднично пахло грейпфрутами, а сейчас — вареными бараньими мослами. Прийти домой вечером и принести жене «что-нибудь вкусненькое», и видеть, как она сидит на кухне и уплетает клубнику или нектарины, — вот арифметически примитивный вариант счастья. Нет клубники или хоть какого красного яблока, — нет понимания.
Чай с шоколадом пью уже не на кухне, перехожу в комнату. Мебели не имею, матрас лежит на полу, тут же — духовная пища, книги. Чашку ставлю на спину второго тома сочинений Бунина. Но читать не хочется сегодня.
Все лето работал с утра до ночи, уставал, но в октябре строительный сезон официально закончился, и теперь мои вечера свободны. Голова странно свежая, извилины гудят, требуют нагрузки. Выкуриваю сигарету. Пепельница тоже рядом, на спине Бродского. Они все тут — Бродский, Бунин, и старик Чосер, и Высоцкий на пяти компакт-дисках, и похищенный из квартиры родителей Пушкин Александр Сергеевич. Встаю, скривившись от боли в спине (третьего дня повредил, таская баллоны с газом), выключаю свет, грубо хлопнув по клавише, как бы отвесив пощечину этой угрюмой квартирке, и хожу — из темной комнаты в темную кухню, потом назад. Постепенно появляется что-то, сначала ритм и гласные, — мычу, кивая головой. «И-и-и, ы-ы-ы». Челюсть, я знаю, в этот момент у меня расслаблена и отвисла, глаза полуприкрыты. Легкий озноб. Шаги неверные, лунатические, плечом могу задеть стену или дверной косяк. Складывается постепенно, разматываясь наподобие клубка, от середины к началу и концу:
- Кидайте в него корками дынными
- Секите его кнутами длинными
- Поите его горькою водкою
- Только дайте минуту короткую
- Пишите имя его чернилами синими
- Рисуйте лицо его длинными линиями
- Бейте его камнем по темени
- Только дайте минуту времени
- Пытайте его дыбою
- Питайте его рыбою
- Пустите ему кровь алую
- Только дайте минуту малую —
и так далее.
Когда все заканчивается, сижу на матрасе, безмолвно, некоторое время. Потом повторяю, вслух, но почти шепотом.
Не себя имел в виду, когда сочинял; другого парня, воображаемого. Может быть, старого друга, убитого давным-давно, в позапрошлой жизни, еще в мезозойские времена, когда в московских подворотнях могли проломить голову за десять долларов.
Складывать стихи про себя самого — глупо; всегда интереснее придумать воображаемого чувака, имеющего определенное сходство с реальным автором, однако другого, более экзотического, ловкого и мудрого. Кому нужен реальный автор? Нехай он угрюмо катает кровлю и жрет шкварки. А его персонаж — легкий, яростный, небрежный и прекрасный — пусть сверкает сообразно логике искусства, существуя только в пространстве стиха, и нигде больше.
Их уже почти три десятка, если начать читать вслух — уйдет примерно полчаса. И еще пять песен. Песни возникают очень редко, и в этом нет никакой системы. Был период — за четыре года ничего, а потом в неделю сложил три песни, одна вышла неудачной, зато две других как будто существовали всегда. Очень простые и красивые. Со стихами яснее: они возникают три-четыре раза в год.
Не записываю. Все предназначено исключительно для чтения вслух. Записывают плодовитые поэты, сочиняющие обильно и регулярно, а для меня каждый стих — как новогодний подарок: это тебе, будь счастлив.
И я счастлив.
Несколько коротких стихотворений можно привязать к мелодиям и сделать песни, — но то будут ненастоящие песни, искусственные. Песня тоже должна сложиться целиком. Каждая из тех пяти — настоящих — сразу зазвучала в голове, с нужными интонациями.
- Вот те водка, вот те шмаль,
- Вот те правая педаль,
- Я поеду, я помчуся
- В необъятЫную даль.
Пою. Потом замолкаю. Спев песню, хорошо несколько минут помолчать. Лежу, не зажигая света, вяло размышляя о перспективах.
Крыша, где я провел сегодня весь день, — последний в этом году объект. Зимой работа тоже будет: наша бригада займется сбиванием сосулек. Борьба с сосульками — выгодный бизнес, город Москва неплохо оплачивает очистку крыш и удаление наледей. Кормилец Леня уже предупредил: никто из нас не останется без дела. Но я не уверен, что хочу продолжать.
Ни в чем не уверен, ни в будущем, ни в настоящем, — не знаю даже, как распорядиться сегодняшним вечером.
Можно поехать к друзьям; я уединен, но не одинок, у меня есть товарищи.
Можно позвонить Асе, она хорошая девушка и помогает мне выживать сексуально.
Можно взять бритву, лечь в теплую воду и вскрыть вены.
Можно вернуться к жене и сыну.
Или вообще ничего не делать, никому не звонить и никуда не возвращаться.
Несколько минут лежу недвижно, а потом хихикаю от восторга, который медленно уходит, оставляя едкое послевкусие, и резко встаю, гимнастическим движением подогнув к голове колени. Я знаю, как проведу остаток вечера. Это пришло извне, подобно стихам. Врубаю верхний свет, выдвигаю из-под стола коробку, раскрашенную ярко, словно парус виндсерфера, и вытаскиваю пластмассовый вездеход. Подарок сыну на день рождения. Огромная игрушка достает мне почти до колена. Специально купил большую, мощную, чтоб ребенок не гонял ее по квартире, надоедая матери, а шел на улицу — сам развлечется и друзей позабавит, да и понты перед ними кинет. В восемь лет бывает полезно кинуть понты.
Проверяю аккумуляторы и пульт, выдвинув антенну и мгновенно вспомнив Чечню. У ярко-желтого пластикового монстра даже есть фары! Подхватываю агрегат за передний бампер, выхожу. В лифте на меня весело смотрит юная, очень худенькая девочка, соседка с восьмого этажа. Я улыбаюсь. Понятно, что отцы покупают игрушечные машины не только для своих малолетних сыновей, но немножко и для себя тоже.
Пульт, размером с том Бунина, не влез в карман, держу его под локтем. Надвинув капюшон — дождь снова сеет, жесткий, но не злой, — пересекаю полутемный, в лужах и ямах, двор, перехожу дорогу. За ней начинается широкая набережная, нечто вроде благоустроенного парка вдоль реки, со скамейками и дорожками. В хорошую погоду скамейки все заняты, а сейчас темно, холодно и мокро, желающих отдыхать на свежем воздухе нет. Теперь, когда осталось только устроиться поудобнее, я не спешу. Иду вдоль железобетонного парапета, — за ним черная гладь реки, еще дальше — противоположный берег, густо мерцают огни. Те самые, которые «окна жолты». Здесь царит настоящая городская тишина, то есть шум машин никуда не делся, но отодвинут на периферию внимания, и когда я прикуриваю сигарету — слышу не только щелчок зажигалки, но и бодрое гудение язычка пламени.
На одной из скамеек все-таки сидят: целая команда, звон бутылочного стекла, мат, звуки плевков. Это местное население, братеевские аборигены, американцы называют таких «уайт трэш», но я уважаю трэш-эстетику, в ней есть своя правда, и, когда слышу обрывок разговора, получаю подтверждение: нормальные ребята, свои, не совсем дикие, «…потому что это, бля, не по-людски, — хрипло урезонивает один трэш-мэн другого трэш-мэна, — и не просто, бля, не по-людски, а еще и не по-пацански, это я тебе как пацан говорю, понял? Не просто типа как твой близкий, а как пацан — пацану…»
Мне хочется сесть на соседнюю лавку, запустить пластмассового зверя, чтоб ездил на виду у них, чтоб мы все развлеклись. Например, я попрошу у них закурить, и нажатием кнопки на пульте подгоню вездеход к ногам трэш-мэнов. Они положат сигарету в кабину, и машина привезет груз ко мне. Это будет смешно и сердито. Но вдруг вся компания почему-то снимается с места — сунув руки глубоко в карманы, энергично удаляются, даже не взглянув на меня. Видимо, вызваны друзьями на важное дело — морду кому бить, вступиться за чью-то честь пацанскую.
Остаюсь совсем один, ставлю зверя на асфальт. Нажал кнопку, двинул рычажок — и машинка, громко урча, рвет с места, освещая путь четырьмя миниатюрными, но яркими фонарями.
Вот так, думаю я. Вот так, да.
Колеса большие, с крупным протектором, моторчик на удивление тяговитый. Направляю аппарат прочь с дорожки, на траву, по камням и кочкам, — все нипочем, несется, преодолевая препятствия. Целое ралли, Париж — Дакар, ага.
Совсем один, в темноте, задница намокла, дождь то слабей, то гуще, а я доволен, улыбаюсь. Желтый механизм верещит шестеренками, и мчит, и фары блещут.
Сбоку напрыгивает длинная тень, я пугаюсь, — но это всего лишь собака прибежала полюбопытствовать. Гибкая, сильная, сует морду, интересуется, но держит дистанцию. Собаки не любят движущихся механизмов, но эта — щенок, и вдобавок породистый, выведенный городскими собаководами для городских людей, а такие псины часто имеют генетические дефекты. Я вырос в деревне и знаю, что никакое животное не предназначено природой для жизни в четырех цементных стенах, городские собачки все немного не в себе, и сейчас я не удивлен, а собака, повизгивая фальцетом, продолжает прыгать вокруг игрушки. Двигаю рычаг — механический зверь подъезжает к живому, но живой издает паническое взвизгивание и бросается прочь.
— Не пугай собаку!!
Оборачиваюсь. Подбегает, пыхтя, нечто бесформенное, в спортивных штанах с лампасами. Широкое лицо, жирно накрашенные глаза.
— Ко мне, Маркиз!! Ко мне!!
Он еще и «маркиз», думаю я. Хули уже тогда не император? Или, например, фараон.
— Чего собаку пугаешь?
Это она — мне. Заставляю машинку уехать подальше, разворачиваю. Дискутировать не хочу. Женщина раздражена и плохо воспитанна, судя по штанам — моя сестра по нижнему классу. Питомца любит, пылинки сдувает. Мужа, видимо, нет, иначе не пошла бы сама под дождь, на темный пустырь в одиннадцатом часу вечера.
Меж тем незадачливый Маркиз в несколько прыжков настигает машину и опять прыгает вокруг, и рычит.
— Фу, Маркиз!! Блядь, я сказала — фу!!
Двигаю рычаг, отъезжаю, но животное спешит следом.
— Я сказала, не раздражай его! У него нервы слабые!
Надо встать и уйти, понимаю я. Спорить незачем.
Для начала, собак следует выгуливать на собачьих площадках. А если вне площадки — надо надеть намордник. Но про намордник лучше не начинать, потому что ответ заранее известен. «Это на тебя надо намордник надеть», — крикнет дура. Я уже бывал в таких ситуациях.
Не люблю городских собак. Люблю деревенских, приученных к порядку. Вот овцы, вот свиньи, вот куры и петухи, а вот собаки, так должно быть. Люблю бездомных, бродячих, свободных; если буддисты правы, в следующей жизни я буду бродячим псом. Хорошо сказал Шнур: «Когда собаки молятся — с неба падают кости».
А сытых, домашних — никогда не любил.
Набережная пуста, и длина ее — около километра. Мне есть, куда уйти, но я не ухожу. Тюремная привычка. Если пришел и занял территорию — пребывай на ней, уступишь, уйдешь — тебя не будут уважать, и ты себя тоже не будешь уважать, а это главное.
Нервы слабые, думаю я.
Она опять зовет Маркиза, оскорбляя бедного щенка черными словами. Моя машина едет назад, ко мне, пес — следом, рычит и подпрыгивает.
Жаль будет, думаю я, если божия тварь перевозбудится и начнет грызть пластмассу. Тачка совсем новая.
В какой-то момент понимаю, что брань обращена уже в мою сторону.
Закуриваю, выпрямляюсь и говорю:
— Закрой пасть, старая ведьма. Или я сейчас возьму кирпич и разобью башку сначала тебе, а потом твоей псине.
В нижнем классе свои правила, своя техника общения.
Она начинает крупно дрожать и рвет из кармана телефон, а я встаю и делаю шаг вперед.
— Звони, кому хочешь. Никто не успеет. Этим же поводком, — показываю на поводок, — тебя удавлю и в реку скину. Хочешь жить — бери собаку и вали отсюда. У тебя минута времени.
— Маркиз!! Маркиз!!
Я подгоняю игрушку к скамейке и выключаю ее. Фары гаснут. Маркиз разочарован. Хозяйка, ловко подпрыгнув, цепляет поводок и уходит. Сделав десяток шагов, оборачивается.
— Я тебя найду! — обещает. — Я тебе устрою! Ты не знаешь, с кем связался!
— На хуй пошла!! — кричу я.
Потом, повинуясь мгновенному импульсу, снова нажимаю кнопку, и механический монстр, жужжа и сверкая огнями, гонится следом за убегающей сестрой моей.
Иди с миром, добрая женщина. Жаль, — могли бы нормально поговорить.
Я бы рассказал про песок на пляже в Троице-Лыково, или даже прочел бы стихотворение, сочиненное час назад.
Подстава
Мой отец водил машину всю сознательную жизнь. Сколько себя помню — у него всегда была машина; и всегда он носился как бешеный. Мне никогда не нравился его стиль. Отец водил опасно. Есть люди — они ездят быстро, но разумно, разгоняются заблаговременно, тормозят плавно, — отец все делал резко, не берег ни мотора, ни тормозов. Как водитель он сформировался в сельской местности, и когда семья перебралась в город — сохранил прежние привычки. Дистанцию чувствовал неважно, светофоры не любил, они его раздражали, а дорожных инспекторов ненавидел глубоко и осознанно.
Что касается Москвы, — родитель считал ее шоферской преисподней и в столицу никогда не ездил. Хотя был ловким и талантливым пилотом: умел и по грязи, и по льду, и ручей форсировать, и по зимнику, и по любым буеракам.
Впрочем, в тот год мне грешно было упрекать родителя в дурном стиле вождения. Я не имел морального права. Папа всегда был на колесах, а я ходил пешком. Уходя от жены, авто оставил ей.
Бегство из семьи сделало меня угрюмым аутсайдером. Пил, курил марихуану, денег было в обрез, едва наскребал, чтобы заплатить за темную, как могила, квартиру на мрачной и непрестижной окраине мегаполиса, в Братеево: разбитый асфальт, редкие слабосильные фонари, битые пивные бутылки, до ближайшего метро — сорок минут пешком.
Апартамент принадлежал сестре Саши Моряка, я был заселен с условием, что помогу выставить предыдущего квартиранта, юношу без определенных занятий, задолжавшего то ли за два, то ли даже за три месяца. В условленный день мы явились втроем — обкуренный я, сестра Моряка и сам Моряк, вооруженный набором стамесок и отверток для замены дверного замка. Юноша встретил нас полуголым. Все пространство единственной комнаты занимала кровать, над ней свисали гирлянды разноцветных лампочек. Мне захотелось попросить мальчишку задернуть шторы и продемонстрировать эротическую иллюминацию (интересно же), но момент был неподходящий. Юноша многословно возмущался, намекал на связи как в правительственных, так и в преступных кругах, и даже грозил вызвать, по его собственному выражению, «настоящую милицию». Последнее нас с Моряком особенно позабавило, мы потом часто вспоминали фразу про «настоящую милицию», но в момент выдворения мальчишки не сказали ни слова, молча врезали новый замок, — и спустя два дня я заселился, а чуть позже нашел в забытом юношей барахле милицейские штаны с кантом и два парика. Стало ясно, что малый тяготел к криминалу. Цеплял парик и проворачивал мелкие аферы. Или парики использовались в постельных играх? Я этого так и не узнал.
В квартире имелась своя достопримечательность: мощный шкаф натурального дерева, старый, темно-орехового цвета, с позеленевшими от времени медными петлями дверных створок — он напоминал мне о старых временах, когда я был богат и собирал антикварные книги. Шкаф выглядел пришельцем из позапрошлого, девятнадцатого века, из времен, когда вещь покупалась один раз на всю жизнь, когда мебель изготавливалась спокойными, неторопливыми людьми и передавалась из поколения в поколение.
Всю осень и зиму ничего не делал. Писал роман. Сочинительство всегда проходило у меня как ничегонеделание. Если спрашивали: «Чем занимаешься?», я никогда не отвечал: «Пишу». Обычно пожимал плечами: так, ерундой всякой.
Я был один, мне было паршиво. Водка усугубляла. Трава неплохо оттягивала, седативный эффект ее всем известен, но я никуда не мог спастись от того факта, что употребляю наркотик; если твои дела идут неважно и ты пьешь — твои друзья это понимают, но если в дополнение к алкоголю ты куришь марихуану, понимают не все, и даже те, кто делают вид, что понимают, заметно нервничают, и в конце концов сам ты тоже начинаешь нервничать.
К две тысячи второму людей расслабило. Не всех, но многих; и хорошо расслабило. Позабылся дефолт, позабылась вторая чеченская война, пришел и прочно сел Путин. Считалось, что страна в порядке. Вдобавок тогда уже вполне выросли и начали что-то соображать мальчики и девочки, рожденные в восьмидесятом, восемьдесят первом, восемьдесят втором — новейшее поколение, они вообще ничего не знали про Союз Советских, руководящую роль и Продовольственную программу. Нежные, непуганые, красивые, они умели наслаждаться. Как их назвать? «Поколение Б» от слов «буржуазия» и «бабло»? Или «поколение М» от слов «мудак» и «money»? Я не уверен, что каждое новое поколение обязательно надо как-то называть, присваивать литеру, в этом нет ничего, кроме бестолковой конспирологии; сколько их сменилось за пять тысяч лет сознательной истории человечества?
В общем, они — новые, веселые, ярко одетые — появились во множестве. Пошла другая жизнь. Банковские карты, потребительские кредиты, клубы, поездки в Европу, — ну и легалайз; из разных мест уже доносились высказывания насчет того, что трава — не наркотик.
А я выкуривал по килограмму в месяц и точно знал — наркотик. Слабый, легко доступный и поэтому особенно бессмысленный и коварный. Дающий наркоману иллюзию того, что он не настоящий наркоман.
Нет, я был настоящий.
Что значит «слабый» наркотик? Марихуана достойна презрения хотя бы за то, что ее считают «слабым» наркотиком. Что это за наркотик, если он «слабый»? Сама идея слабости противоречит идее наркотика.
Курил, едва проснувшись, — и до упора. Не валялся, косой и полусонный, на диване перед телевизором (ни дивана, ни телевизора не имел), — наоборот, выкуривал маленькую порцию и шел на люди, кому-то звонил, с кем-то встречался, пытался делать какие-то дела. Кожаный реглан с надорванным карманом, спортивные штаны с пузырями на коленях. Капюшон. В целом выглядел не позорно, однако, честно сказать, не на пять баллов.
Спасался музыкой — много слушал Роя Орбисона, Синатру, Стинга, Клэптона. Много спал. Наверное, впервые после лефортовской одиночной камеры спал по двенадцать часов, постоянно сдвигая период бодрствования: если в январе ложился в час ночи и вставал в полдень, то к концу февраля засыпал уже в пять утра. Но когда намечались какие-либо хлопоты, вставал бодрым в любое время, хоть на рассвете.
Очень тосковал по сыну. Любовь к нему чувствовал физически, как набор ощущений, вроде бы тяжелых — слезы, жжение в груди, — но дающих силы жить дальше. Жена, впрочем, не злобствовала и позволяла мне видеться с ребенком в любое время. По субботам я увозил семилетнего пацанчика к бабушке с дедушкой, в Электросталь, в воскресенье вечером возвращал, объевшегося пирогами и шоколадками. Совместно с отцом разработали схему: папа проезжает сорок пять километров по шоссе и доставляет внука на окраину Москвы, и там, на конечной станции метро, я перехватываю чадо; везу домой. Углубляться в дебри большого города отец отказывался, и я не настаивал.
К себе домой, в депрессивную халупу, провонявшую каннабисом, где прямо на полу лежал матрас, художественно обложенный по периметру обрезками ярко-синего ковра, а по углам высились стопки книг, из которых ни одна не годилась для того, чтобы прочесть ребенку на ночь хоть абзац, — привозить сына я не рисковал. Один раз взял — на следующий день мальчишка сказал матери, что у папы в холодильнике только водка.
Но старинный шкаф-динозавр сыну понравился.
— Крутой шкаф, — сказал он.
— Да, — ответил я, — ты прав.
Собственно, я бы справился с доставкой и без отца — мог и на электричке, и на рейсовом автобусе, но родители любили меня и пытались как-нибудь облегчить мою жизнь. Совали денег, а когда отец привозил Антона к метро «Измайловский парк», то обязательно передавал объемистый пакет с едой, и набор обязательно состоял из двух частей — половина для внука (сладости), половина для сына (колбаса или консервы).
В середине февраля, воскресным вечером, в очередной раз поехал на встречу. Едва выбравшись из подземки и посмотрев на экран телефона, обнаружил пять вызовов, все от одного абонента. Сам абонент — отец — стоял тут же, у выхода: задумчивый, руки в карманах.
Поймал меня за рукав.
— Слушай, — сказал он, пряча глаза. — Там… со мной… мафиози. Я «мерседес» поцарапал.
Из дальнейших реплик я понял, что папа специально звонил мне каждые пять минут и вышел к метро, чтобы перехватить и рассказать о проблеме.
Дело происходило, повторяю, в две тысячи втором, еще до введения закона об обязательном страховании.
Неловкий маневр, папа слегка помял крыло чужой телеги, потерпевших было двое, ущерб — пятьсот долларов, один из двоих уехал на поврежденной технике, второй сел к папе в машину, чтобы срочно получить компенсацию за ущерб.
Подошли к машине отца. Антон сидел на заднем сиденье. «Мафиози» — впереди, на пассажирском: серьезный блондин лет двадцати пяти. К мафии он, разумеется, не имел никакого отношения. Папа назвал его «мафиози» по обычной своей привычке, он любил коверкать слова и термины, всех бизнесменов называл барыгами, а юношей в кожаных куртках — мафиози.
Родитель сел за руль, я — на заднее сиденье, к сыну; улыбнулся ему, подмигнул, ткнул пальцем в бок. Пацанчик расслабился.
— Константин, — представился блондин-«мафиози».
— Ага, — сказал я, пожимая небольшую его руку.
— Деньги нужны срочно, — сказал блондин. — Нам завтра на переговоры.
В моей голове шумели и медленно ворочались вялые марихуановые мысли. Последний раз я курил два часа назад, действие дозы закончилось, осталась апатия и грусть; однако ума хватило, чтобы расправить плечи и ощетиниться.
— Как тебя зовут, я забыл?
— Константин, — ответил «мафиози».
— Слушай, Константин, — спросил я, — а что за срочность такая?
— Я ж говорю, — блондин обернулся ко мне, глаза были светлые, твердые. Не умные, не злые, плохие; глаза молодого человека, почти мальчика, рано начавшего гнить. — У нас завтра переговоры. Мы что, на помятой машине поедем?
Это был дешевый трюк, рассчитанный на совсем темных людей, на дремучих обывателей. На тех, кто думает, что на «переговоры» обязательно надо подъезжать в сверкающих, чисто вымытых и отполированных «мерседесах», без единой царапины, а подъедешь с царапиной — все, крах, катастрофа, провалятся «переговоры», подписание «контракта» сорвется, и последуют мгновенные миллионные убытки, и судьбы будут поломаны, и жизни пущены под откос.
— Пятьсот долларов, — сказал блондин. — Сегодня.
Тут я посмотрел на затылок молчащего отца и испытал сильнейшую душевную боль.
— Он, — блондин показал подбородком на папу, — сказал, что у него дома есть сто пятьдесят. Нужно еще триста пятьдесят.
Отец мой не принял капитализма. Он был из тех людей, которые, войдя в комнату, подходят к столу или двери, трогают и произносят: «Крепко сработано!» Он мог бы разбогатеть, сколотить нехилые деньги. Бог дал отцу золотые руки, он умел паять, лудить, строгать, красить, он родился великим созидателем. Но он не хотел делать главного, что требовал от людей капитализм: надрываться. Он привык спокойно работать, нормально обедать и завтракать, полноценно отдыхать. Труженик и мастер, от презрел систему, заставляющую человека спешить, ловчить и вкручивать дешевые железные шурупы вместо медных, положенных по государственному стандарту. Отец принадлежал к тому же миру, что и старый шкаф в моей квартире, — к миру пожизненных гарантий. Ручная работа, натуральное дерево, крепкие шарниры, срок годности — двести лет. Папа не мог себе представить, что государство давно не способно защитить обычного человека от воров и прохиндеев всякого калибра.
В восемьдесят пятом, когда Советский Союз начал рушиться, отцу было сорок, и он, наверное, мог бы измениться, приспособить ум и нервы к новым обстоятельствам, но не захотел. Сейчас, на шестом десятке, тем более не хотел.
— Я понял так, что вы уже договорились? — спросил я и угадал: оба они, сидящие впереди меня, несколько раз энергично кивнули и хором ответили:
— Да!
Я похвалил себя за правильно заданный вопрос. Все сразу резко прояснилось. Если бы я теперь решил устроить скандал, разборку, отменил бы все, что они решили без меня, — я бы уронил авторитет отца.
Он меня родил; будь я хоть в сто раз богаче и опытнее, я всегда буду для него сопляком и малолеткой. Если он уже договорился, если ударили по рукам — не мне отменять его решения.
— Извини, — сказал я блондину, — как тебя, забыл…
— Константин.
— Сегодня, Константин, денег по любому не будет, — объявил я, с наслаждением чувствуя, что румяный «мафиози» поскучнел и напрягся. — Сейчас делаем так. Если он, — я показал на папу, — тебе обещал сто пятьдесят, езжай с ним и получи с него сто пятьдесят. Остальные — получишь с меня. Завтра.
— Ну, — менее уверенно произнес блондин, — у каждого дома есть пятьсот долларов.
Теперь уже мы с отцом исполнили хором, презрительно-иронично выдохнули:
— Да, конечно!
Отец зарабатывал в школе шесть тысяч рублей. Примерно двести долларов. Машина его была куплена три года назад вскладчину, участвовали мать, отец, сестра и я.
— Всё, — отрезал я. — Решили. Сто пятьдесят получаешь с него, сегодня. Остальное — с меня. Давай телефон, и запиши мой.
Насчет денег я не переживал, — не столь глубоким было мое падение, чтобы за полдня не найти в городе Москве несколько паршивых сотен. Просить, одалживаться, конечно, не хочется, но все же повод достаточно веский, подумал я. Позвоню Ивану, Георгию, Роману, Саше, другому Саше, Руслану, Магомеду; соберу понемногу.
Трюку с фразой «как тебя зовут, я забыл» меня научили в тюрьме. Хороший трюк, простой. Сразу сбивает с оппонента лишнюю спесь, выбивает почву из-под ног. Формально придраться не к чему, всякий может забыть имя собеседника.
Я высадил сына, подхватил сумку с едой, кивнул отцу, предлагая отойти и поговорить.
Что-то сказал ему, успокоил, посмеялся. Прошелся насчет важнейших «переговоров». Отец кивнул, улыбнулся; уехали.
В тот же вечер я нашел деньги и в полночь позвонил по телефону, оставленному опасным Константином, но абонент был недоступен.
Таким ребятам звонить надо по ночам. В два часа, в три. Если ты в кожаном, если деловой, если думаешь, что «у каждого дома лежат пятьсот долларов», если на «мерседесе» катаешься — изволь быть на связи в любое время. Таковы правила. Будь готов в пять утра подъехать. Кому деньги нужны, тебе или мне?
На следующий день я позвонил отцу и услышал, что проблема решена. Деньги найдены и отданы, конфликт исчерпан.
— Не дергайся, — сказал папа.
Вечером набрал телефон матери.
— Он занял, — сказала мама, философски вздыхая. — У своих мужиков. Все отдал. Расслабься.
За полчаса до того, как позвонить, я выкурил солидную дозу; мама вряд ли могла представить, до какой степени я расслаблен. Я отложил телефон и прошелся от шкафа до окна. Быстро родилась идея: найти блондина Константина и забрать деньги назад. Была договоренность, кивнули, согласились: с папы сто пятьдесят, с меня — триста пятьдесят, но в тот же вечер блондин нарушает слово и выжимает всю сумму с папы. Это нехорошо. Это повод, чтобы наказать Константина. Я никогда не любил таких Константинов. Скорее всего, авария была подстроена. Высмотрели одинокого пожилого мужчину на скромном автомобиле, подмосковные номера, на крыше — багажник; лох, легкая добыча!
Я почесал живот под старой майкой, сел на свой матрас, включил Клэптона. «That I can change the world, I would be the sunlight in your universe…» Вспомнил, что Клэптон и мой отец — ровесники. Потом вспомнил еще одно: у Клэптона погиб маленький сын. Выпал из окна, с огромной высоты.
Заплакал.
Мой папа ехал на машине. Вез моего семилетнего сына. Двое самых близких мне людей, не считая моей матери и матери моего ребенка, ехали ко мне. На них напали, спровоцировали мелкую аварию, нахрапом выманили деньги. Почему я там же, на стоянке у метро, не убил этого Константина? Почему мне в который раз пришлось вспоминать тюремные фокусы и ухмылки? Почему я заговорил на языке гада, а не заставил гада говорить на своем языке?
Спустя время, уже весной, я узнал от матери, что отец рассчитался с долгами играючи. В городах процветал — и сейчас процветает — устойчивый бизнес, так называемое остекление балконов и лоджий, отец нашел заказы и быстро, в две недели, заработал необходимую сумму. После чего вышел из дела.
Грузовик
1
От удара кабину оторвало от рамы и отбросило налево от рельсов. Раму — вместе с колесами и кузовом — вправо.
Двигатель улетел совсем далеко.
Когда я приехал, дело было уже сделано. Поезд ушел, автоинспекция оформила происшествие, зеваки рассосались. Саша Моряк, сидевший за рулем, поднялся в воздух и упал вместе с кабиной, сиденьем и рулем — однако сам, к облегчению очевидцев, вылез через разбитое боковое окно. Моего компаньона увезли в ближайшую больницу, и оттуда он телефонировал. Сказал, что цел, спешит назад: хочет спасти хотя бы двигатель.
Я ходил — руки в карманах — вдоль дороги, смотрел на обломки. Жалел, что зеваки уже разошлись. Всю жизнь презирал зевак; сейчас хотелось сорвать злость. Нашел бы хоть одного — обязательно дал бы в лоб. Хуже зевак только мародеры. Но этих вообще можно не считать людьми.
Бродил, увязая по щиколотку в мягком, нечистом снегу, пинал кривые лоскуты металла, какие-то полуоси. Нашел бензобак, смятый наподобие салфетки. Кинул окурок, думал — загорится; хотелось отметить событие возжиганием ритуального кострища; но топливо уже выветрилось или вытекло и смешалось со снегом.
Вокруг стыли подмосковные березы. В деревне брехали собаки. Когда им надоедало, устанавливалось безмолвие, оно придавало происходящему глубину и остроту: вот — я, в штанах, снизу уже мокрых, вот — железная дорога, вот — поперек — асфальтовая, в черной грязи.
Вот останки машины. Вот моя сигарета. Вот моя злая печаль-досада.
Машина — ласточка, кормилица, скотина ржавая — подохла. Попала под поезд.
Вспоминал Чечню, там мародеров ненавидели; в мае двухтысячного жители Грозного считали своими главными врагами вовсе не боевиков, а тех, кто разворовывал полуразрушенные квартиры и частные дома. Зимой, когда шла война, мародеров сразу расстреливали, но в апреле боевые действия официально прекратились, и законы военного времени перестали действовать. Я дважды участвовал в поимке мародеров. В первый раз это были двое нищих мальчишек, собиравших металлолом на нефтяном заводе, им надавали по шее и отправили восвояси, записав имена и адреса; вторая банда была серьезнее, несколько взрослых мужчин приехали в город на самосвале и деловито разбирали дом, разрушенный прямым попаданием снаряда. Когда явились люди из мэрии, самосвал был уже наполовину загружен, и водителя (он же, насколько я понял, был организатором дела) пришлось убеждать выстрелами в воздух.
Ближе к полуночи приехал Моряк, возбужденный, угрюмый, курящий сигареты одну за другой.
— Он улетел туда, — сказал Моряк. — Двигатель.
— А ты видел? — спросил я, всматриваясь в темноту.
— Не уверен, — ответил Моряк. — Но когда поезд уехал, сразу прикатила дрезина. У них есть специальная дрезина, для таких случаев. С краном. Чтобы быстро освободить пути. Они зацепили раму, погрузили и увезли. А двигатель не нашли. Рама была справа — значит, двигатель улетел налево.
Моряк наклонился, подобрал гаечный ключ. Ключей у нас была целая огромная коробка.
— Как же ты не увидел поезда? — спросил я.
— Увидел, но поздно. Был выбор: тормозить — или, наоборот, по газам дать. Решил — по газам… Так кошки делают, — уточнил Моряк. — Кошка, если на дорогу выскочит, никогда не бежит назад. Только вперед, изо всех сил.
— Может, выпить тебе? — осторожно спросил я.
— Я уже, — ответил Моряк.
— Может, ну его к бесу, этот двигатель? — спросил я.
— Ни хрена, — зло сказал Моряк. — Полторы тысячи долларов! Совсем новый! Будем искать, пока не найдем.
Я промолчал. Искать не хотелось. Хотелось уехать, не смотреть на остатки, на раскиданные вдоль железнодорожного полотна куски железа и пластмассы.
— Хорошая судьба, — сказал я.
— У машины?
— Ага.
Моряк подобрал еще один ключ, повертел в руке, размахнулся от плеча и швырнул в темноту.
Я хотел сказать Моряку, что он устал и от переутомления просто не увидел поезда. С водителями так бывает часто. Потеря концентрации, мгновенное выключение сознания — и вот твоя машина уже распадается на составные части. Даже самые крепкие люди, награжденные исключительным, железным физическим здоровьем, устают так же, как и все прочие. Им даже хуже: очень здоровые всегда самонадеянны, они привыкают к своей избыточной силе и не замечают тревожных сигналов, посылаемых телом. Моряк был типичный богатырь, длиннорукий, широкий, расхаживал вперевалку: рубаха-парень, об дорогу не расшибешь. Иногда мы с ним сражались на кулаках — я ни разу не сумел одержать верх.
Я хотел сказать, что зря он сел за руль этой ночью. Но промолчал.
Однако Моряк понял мое состояние и мирно произнес:
— Если хочешь — езжай домой. А я поищу.
— Вместе поищем.
2
Десять лет назад мой двоюродный брат Мишка, финансовый гуру и первопроходец русской коммерции — обеспеченный, хитрый и необычайно скрытный человек, — внезапно исчез, отключив связь. Съехал с квартиры, оборвал все деловые контакты. Известный маневр: бизнесмен рубит концы, если ему грозит опасность. Задолжал, набедокурил, что-то такое. Или наоборот: разбогател столь крупно и быстро, что решил резко поменять окружение.
Он выбрал удачный момент. Президентские танки обстреливали Белый дом; деловые люди сидели по квартирам, смотрели CNN и ждали, чем все закончится. В центр Москвы не совались. Никто ничего не понимал, никто никому не верил, — верили только корреспондентам CNN.
Я не переживал за брата: в нашей семье его считали самым умным и непотопляемым.
Чуть позже, когда танки отстрелялись и уехали, меня разыскал один из товарищей легендарного родственника, имевший хорошее мягкое имя Евгений; все, однако, звали его Строителем в соответствии с профессией либо Евгешей в соответствии с особенностями натуры.
Озадаченный и даже слегка напуганный сорокалетний Евгеша Строитель, хозяин мастерской по изготовлению дверей, решеток и заборов, вполголоса сокрушался и просил совета. «Как мне быть, Мишка пропал, кто теперь будет обналичивать мои деньги? Может, ты подскажешь, к кому обратиться?»
«Знаю, — сказал я, улыбкой изобразив преуспеяние. — Обращайся ко мне».
В тот год мне с трудом удавалось изображать преуспеяние. Жил, непрерывно занимая и перезанимая. В этом смысле Евгеша оказался находкой. Он не умел говорить нет. Следовало только выбрать подходящую минуту. В обычном состоянии Евгеша был тверд, как ледниковый валун, но в момент передачи крупных денежных сумм, когда на офисном столе или на заднем сиденье машины ровными рядами раскладывались пухлые пачки, он терял контроль. В такой миг, — закончив пересчет и не теряя ни секунды, — я просил пять или десять тысяч долларов, на месяц, перекрутиться. И тут же получал желаемое.
Видимо, деньги возбуждали скромного труженика. Или, может быть, он банально самоутверждался? Когда у тебя просят в долг крупную сумму — значит, тебя считают серьезным.