1942: Реквием по заградотряду Золотько Александр
Ставров молчал.
– Вот так вот, Леня… – засмеялся лейтенант. – Как думаешь, Малышев придет в восторг оттого, что ему врали так долго?
– Так это ты из лучших побуждений сержанту глаза открываешь?
– Я его вербую, тут ты не ошибся. Нам, простым парням из сорок первого года, лучше держаться вместе…
Никита повернулся к приближающемуся Малышеву:
– Ну что?
– Нет там ни хрена, – ответил Малышев. – Пляж и пляж. Вода светится – это нормально?
– Нормально, не бери в голову.
– И ладно… А вы бы спать шли, что ли…
– Ага. Уже идем, – сказал Ставров.
И Малышев остался один.
Он прошелся не торопясь вокруг лагеря, выстукивая ладонями марш на прикладе автомата. Повернулся и пошел в противоположном направлении.
О чем-то Ставров с лейтенантом спорили, не зря Ленька отправил Малышева прогуляться. И в разговор Ставров влез в самый напряженный момент.
Малышев, снова глянул на звезды, снова удивился, какие они громадные и яркие.
Вот закончится война, подумал Малышев, все брошу и уеду на теплое море. В Крым или на Кавказ. Там, говорят, хорошо. Малышев раньше не верил, а вот теперь… Закончится война…
Стоп, приказал себе Малышев. Так война уже закончилась.
Ставров родился через пятнадцать лет после войны. Дуглас – через тридцать семь. Для них война – уже прошлое. Как для Малышева – Гражданская. Он ее и не помнил. Какие-то смутные воспоминания о стрельбе за селом, о военных, строем идущих по улице…
Эсэсовец Таубе – и тот уже войну закончил. Даже в лагере для военнопленных отсидеть успел пять лет, да четыре года прожил в Германии после этого. Для него война закончена, понятное дело. Тогда за каким рожном он снова на нее вернулся?
Чертов Никита, ругнулся Малышев. Вот, казалось, ни о чем толком не поговорили, а настроение испортил. И мысли разные в голову полезли. Ничего, сказал Малышев. Нужно будет у товарища старшего лейтенанта спросить. Он ведь скажет.
Скажет ведь?
Завтра-послезавтра появится; перед операцией, может, поговорить не удастся, а вот после… Тогда и поговорим.
Подойду к Даниле Ефимовичу, спрошу, решил Малышев. А почему, спрошу, так все странно происходит? Отчего мы все еще воюем, если в принципе все уже? Если все уже произошло – чего мы по воронкам туда-сюда ходим?
Малышев замер, словно ударившись о стену.
И почему, товарищ старший лейтенант, мы просто эту войну не отменили? Гитлера проклятого не прибили еще в детстве? Или, скажем, когда он на фронте в империалистическую воевал? Снайпера туда отправить. Или не морочиться совсем, а дать Малышеву простой нож и вывести к Адольфу, когда тот на митинги в двадцатых ходил.
Малышев читал книгу о Гитлере. На Базе – много книг, а Орлов требует, чтобы историю читали и запоминали. До остальных книг Малышев пока не добрался, а вот о войне, о Великой Отечественной, почитал. О Гитлере – в первую очередь.
Так почему его не убили просто?
Или вот Ленина не спасли?
Там всех делов было – Каплан остановить. Отобрать «браунинг» и в рожу насовать… Товарища Кирова еще можно было защитить.
Или, если убивать Гитлера нельзя, так просто предупредить товарища Сталина. Принести ему карты из немецкого штаба.
Войти туда через воронку, перестрелять тех, кто окажется рядом, забрать бумаги… Или даже «языка» взять, помясистее. Генерала. Или даже маршала…
Товарищ Сталин все это посмотрел бы, собрал своих маршалов, они бы отдали приказ войскам и…
И все те танки, пушки и грузовики, что в сорок первом году стояли брошенные или разбитые вдоль дорог, двинулись бы на немцев, наваляли бы им еще на границе. Или еще лучше – врезали бы заранее.
И не было бы столько погибших. Таубе так и остался бы рядовым танкистом. А Малышев не узнал бы, как оно – жрать гнилую конину. Хуже было бы? Лучше. Намного лучше.
Тогда почему Орлов не поступит так? Что ему мешает?
Про это тоже спросить нужно будет. Обязательно нужно. Вот как только…
Малышев сел на песок, прислонившись спиной к пальме.
Какого вообще черта? Почему он, старший сержант, думает сейчас о судьбе всей страны? Да что там страны – всего мира!
Странное ощущение нереальности вползло в душу Малышева.
И стало от этого старшему сержанту Малышеву тревожно и неуютно. Это, с его точки зрения, убить Гитлера и врезать по немцам в сороковом году или не останавливаться в тридцать девятом на новой границе, а жать дальше и дальше, в Европу. Что, не наваляли бы немцам? Наваляли бы, точно.
Только вот Таубе как на этот вариант посмотрит? Счастлив будет, что наши танки будут утюжить беженцев под Бреслау, а не немецкие под Смоленском? У него наверняка свои пожелания будут по этому поводу. Точно, будут. Вот, как у Малышева.
И тогда нужно радоваться, что База и все эти воронки попали в наши руки. В руки старшего лейтенанта Орлова.
Враги народа такого бы могли наворотить…
Или…
Малышеву стало жарко, а внутри, в желудке, образовался ком льда.
Или уже наворотили враги народа?
Сколько мы в войну потеряли? Потеряем? Миллионы. Двадцать миллионов. Или даже больше.
То есть мы могли сохранить все эти жизни. Могли-могли-могли-могли… А вместо этого… Что вместо этого? Какие-то ящики из прошлого на Базу тащили, какие-то тюки с Базы в прошлое. Деньги у немцев отбиваем, не пленных, а деньги! Не убиваем немцев и даже разведку не ведем…
Как же это так, товарищ старший лейтенант? Объясните мне, товарищ старший лейтенант! Сделайте так, чтобы я понял и поверил вам, товарищ старший лейтенант! Я хочу вам поверить, очень хочу!
Малышев зажмурился и стукнул кулаком по колену.
Ладно, пробормотал старший сержант. Хорошо. Ничего, пробормотал старший сержант. Мы спросим. Чего там – спросим, нам не трудно. И Данила Ефимович все объяснит. Конечно, объяснит, чего там…
И все станет просто и понятно.
Малышев очень хотел, чтобы стало понятно и просто.
И очень боялся, что прав все-таки Никита. И что объяснять Малышеву никто ничего не будет. Попросят поверить. В конце концов, всю жизнь от него только и ждали, что веры.
Небо на востоке посветлело.
Скоро взойдет солнце. И начнется новый день. Последний день отдыха перед операцией.
20 января 2011 года, Харьков
Было очень холодно. Весь мир состоял изо льда и пронизывающего насквозь ветра. Из темноты, ветра и мороза.
И боли.
Боль горела в груди, расползалась по телу жадными языками пламени. Но теплее от этого огня не становилось. Боль и холод дополняли друг друга, заставляли сердце то безумно колотиться, то замереть комком льда.
– Не засыпай, Костя… Не смей спать… – донеслось из темноты.
Это Севка. Это его голос. Он все время повторяет, просит, чтобы Костя не спал.
Хорошо, попытался сказать Костя, но губы отказались повиноваться. Костя облизал их и попытался снова:
– Хорошо…
У него получилось – тихо, еле слышно, но получилось. Севка услышал.
– Ты тут полежи, – сказал Севка. – Я быстро… Я куртку свою тебе подстелю. Здесь ветер поменьше… Ты меня слышишь?
– С-слышу… – прошептал Костя.
– Я быстро. Я тут рядом живу. Только заскочу домой, возьму мобильник…
– Мо-мобильник… – повторил Костя. – Покажешь…
– И подарю. Ты только не засыпай… и запомни… запомни – ты должен сказать только свои имя и фамилию. Только их… Повтори…
– Имя и фамилию…
– Больше ты ничего не помнишь. Ни откуда, ни как сюда попал. Ни что с тобой случилось. Понял?
– …что случилось… – прошептал Костя. – …ни как сюда попал… Только имя и фамилия… Константин Игоревич Шведов… двадцать два года… родился… родился…
– В тысяча девятьсот… сейчас… – Севка запнулся, пытаясь подсчитать, когда же мог родиться Костя. – Две тысячи одиннадцатый минус двадцать два… В двухтысячном – одиннадцать, и минус еще одиннадцать… восемьдесят девять… Ты родился в восемьдесят девятом году, слышишь, Костя?
– Слышу…
– Хорошо. Можешь даже не запоминать дату… Только имя, фамилия…
– Константин… Игоревич… Шведов… – прошептал Костя. – Только это…
– Держись, – Севка провел ладонью по щеке Кости. – Мне нужно пять минут. Всего пять минут… Дождись.
– Я… я дождусь…
Севка исчез.
Я дождусь, подумал Костя. Все будет хорошо… Обидно будет… Обидно будет умереть и так и не глянуть на… на мобильник… и на компьютер… Севка рассказывал… и… и телевизор… кино, опять же… можно сидеть дома на диване и смотреть кино… Обидно будет…
Боль сдавила грудь, сердце трепыхнулось и попыталось остановиться.
– Не сметь, – прошептал Костя. – Я обещал дождаться… Обещал… А обещания нужно держать… Я…
Пуля ударила в грудь не больно. Просто стукнула. На тренировках он получал и сильнее. Ему даже однажды чуть руку не сломали… Вот там было больно, а пуля…
Что-то горячее ткнулось в грудь. Севку он столкнуть в овраг успел, а сам… Пуля… Чертов рыжий Грыша успел нажать на спуск. Удивиться не успел, а нажать…
Костя упал на землю, ему показалось, что воздух закончился… весь воздух на земле… Стало обидно, что воздух закончился так не вовремя. Небо далеко-далеко вверху вдруг покрылось сетью мелких трещин… разом, как от удара…. будто в него тоже попала пуля… в груди, возле сердца, стало горячо… полыхнул огонь… и небо раскололось… превратилось в пыль… в туман…
Ты засыпаешь, прозвучало где-то рядом. Костя, ты засыпаешь…
Костя открыл глаза. На это ушли почти все оставшиеся силы. И все – впустую. Вокруг была темнота. Он все равно ничего не видел…
Очень хотелось спать.
Костя пошевелил рукой, боль от движения отдалась во всем, ударила в голову. Но спать все равно хотелось. Очень хотелось.
Он немного поспит. Пару минут… Севка, который вернется через пять минут, и не заметит… Привет, скажет Севка, я вот принес тебе мобильник… вот, смотри… На что похож мобильник? Севка никогда не объяснял, говорил про этот… про экран… Какой экран? Там что – простынь натянута, как в клубе?
Смешно, подумал Костя и улыбнулся.
И на этой простыне кто-то крохотный показывает кино… Про космос показывает… Севка говорил – есть очень интересные фильмы… про космос… Лучше даже, чем «Космический рейс»…
Звезды, луна…
Не спать, приказал себе Костя. Нужно подождать всего пять минут. Всего пять минут… А потом…
Шаги. Скрипит снег совсем рядом… А если это не Севка, а кто-то другой?.. Кто-то сейчас наткнется на раненого Костю, унесет в госпиталь, а Севка будет искать… Подумает, что Кости больше нет… не станет искать… побоится…
Севка?.. Нет, Севка не испугается… Он мог бросить его еще там, в степи… Костя и сам просил, но Севка… дурак… тащил его, мог погибнуть, но тащил… дурак…
– Костя! – Севка упал на колени. – Ты слышишь меня?
– Да… Все в порядке…
– Хорошо… Я уже позвонил. Сказал, чтобы быстрее…
– Быстрее… – Костя с трудом поднял руку. – Покажи… мобильник… покажи…
– Вот, – Севка вложил небольшую холодную коробочку Косте в руку. – Это мобильник…
– Маленький… – прошептал Костя. – Я думал… думал, он… больше…
Костя еще что-то хотел сказать, но сил уже не было. Сил оставалось только на то, чтобы не закрыть глаза, чтобы не соскользнуть в темноту.
Даже боль куда-то ушла – хотелось спать. Просто закрыть глаза. Уже было не холодно. Только хотелось спать.
Сверкнуло что-то над головой… Молния? Так ведь мороз на дворе… Мороз, а в мороз грозы не бывает… Голубые вспышки следовали одна за другой.
– Сюда! – крикнул Севка.
Это он кого-то зовет. Наверное, врачей…
Я не уснул, хотел сказать Костя, но не смог – темнота хлынула в его мозг.
Глава 4
6 августа 1942 года, Москва
Евгений Афанасьевич осторожно потрогал языком стеклянную ампулу во рту. Похоже на леденец, на ландрин из детства, только несладкий.
Маленький Женька обожал небольшие разноцветные конфеты из жестяных разрисованных коробочек, был готов грызть их целыми днями, если бы не запрещали родители. Какое это было наслаждение, сунуть конфету в рот и перекатывать ее языком, постукивать о зубы, с трудом сдерживаясь, чтобы не разгрызть сразу. И какое это было разочарование, какая потеря, когда конфета таяла окончательно, исчезала, превращалась в воспоминание.
Ампула не растает.
Жест, конечно, мелодраматичный: ампула с ядом во рту, пустота в желудке и легкое головокружение. Очень не хотелось умирать. Но и попадать на конвейер допроса – тоже желания не было.
Сам комиссар никогда не испытывал удовольствия, отправляя человека на пытки, но и не пренебрегал возможностью получить дополнительную информацию, заставив человека мучиться.
Здесь не было ни патологии, ни садизма – чистое рацио, как говорил иногда Евграф Павлович. Во-первых, есть люди, просто не способные осознать своего положения и грозящей смерти. Так были устроены у них мозги. Как бы ни пугали, как бы ни угрожали – это было не с ними. Это было с кем-то другим, а с ним такого быть не может. Потому что… Просто потому, что с ним не может случиться ничего плохого.
А вот ощутив физическое воздействие, такие ломались быстро, после одного-двух сеансов. Начинали говорить, старательно вспоминали и подробно рассказывали. Таких нельзя было выпускать из-под пресса, но и перегибать палку тоже было нельзя. Любое необратимое действие они воспринимали как катастрофу и могли впасть в необратимую истерику после перелома, скажем, мизинца.
Во-вторых, были люди, которые не воспринимали других методов воздействия, кроме как побои. Если не бьют – значит, ничего не угрожает. Если бы в самом деле хотели что-то узнать, серьезно, то с ними не болтали бы просто так, а сразу же перешли бы к телу.
Ожидания таких нельзя было обманывать. И вполсилы действовать было нельзя. Таких нужно было сломать, убедить в том, что они либо скажут, либо умрут. Тут важно было уловить последний предел, когда человек уже хочет говорить и еще может.
В-третьих… в-третьих, были люди, которые не боялись смерти, но боялись боли. Они понимали, что смерть – это на самом деле пустота. Ничто. А вот боль… Боль – это страшно. Нужно было всего лишь сделать боль невыносимой, такой, чтобы человек больше всего на свете захотел от нее избавиться. Умереть.
Его, Евгения Афанасьевича Корелина, просто так не отпустят. Его проволокут по всем изыскам активного дознания. Сначала, правда, поговорят. Побеседуют доброжелательно, понимая, что простые угрозы с Корелиным не пройдут, демонстрация орудий пыток или пытка на глазах у него кого-то из знакомых не помогут раскачать Евгения Афанасьевича.
Да и нет у него близких, к счастью.
Водитель Петрович и пять-шесть человек из инструкторов и техников – не в счет. Сами они, может, и сломаются на допросах, но все прекрасно понимают, что ради них Корелин не скажет лишнего. Хотя бы потому, что это ни мучений не уменьшит Петровичу и остальным, ни жизни не спасет.
Выйдя к машине, комиссар предложил Петровичу остаться на даче. Комиссар прекрасно справился бы с машиной и сам. Петрович криво усмехнулся и сел за руль.
Можно было приказать. И заодно посоветовать уходить. Но ведь оставался крохотный шанс, что обслугу не тронут. Нет смысла уничтожать всю школу, школа еще пригодится. До конца войны еще много времени и работы.
Евгений Афанасьевич сел на заднее сиденье. Снова потрогал языком ампулу. Мелькнула мысль вынуть ее изо рта, чтобы случайно не раскусить на ухабе. Но выглядело бы это несерьезно. В собственных глазах это выглядело бы неприлично. Тоже мне, Андрей Болконский, зло подумал Евгений Афанасьевич. Чистоплюй на Бородинском поле. Тот все мялся, не решаясь отвести своих людей из-под обстрела, и сам стоял и смотрел на крутящуюся под ногами бомбу.
Решение было принято и суетиться не следовало.
Корелин даже свой пистолет оставил в письменном столе. При Орлове достал из кармана и положил в ящик. Орлов одобрительно кивнул, потом заспешил, попрощался и вышел. С КПП позвонили, спросили, выпускать ли, комиссар приказал выпустить, задвинул ящик, достал из тайника ампулу с ядом и вышел из дома.
Петрович ни о чем не спрашивал, видел, наверное, что комиссару не до разговоров. Молча вывел машину за ворота и поехал в сторону Москвы.
– На третий объект, – сказал Евгений Афанасьевич и вздрогнул, когда зуб легонько стукнул об ампулу.
Туда ехать с полчаса.
Что там советовал Орлов? Подготовиться к разговору? Что там готовиться? Все валить на Орлова? Рассказывай обо мне всю правду, сказал Данила.
Какую правду? Рассказать, как вместе с Данилой молодой Евгений Корелин занимался ликвидацией людей? Не всех, естественно, а только тех, на кого указывал Евграф Павлович. В Российской империи, за ее пределами. Рассказать, как сидел и ждал приказа из Питера… тогда еще Санкт-Петербурга… в маленькой душной кафешке в Сараево?
Они с Данилой ждали, но так и не дождались. Вначале они увидели, как бросил гранату Чабринович, потом двинулись следом за Принципом на улицу Франца-Иосифа и совсем уж решили, что все обошлось само собой… Данила даже что-то сказал, что можно двинуть к девкам и нахлестаться на радостях… что не пришлось никого убивать… Гаврила пошел в магазин деликатесов… кажется, Морица Штиллера… купить что-то поесть… Корелину тогда еще не было и двадцати пяти, но даже с высоты его не очень пожилого возраста, террорист в свои девятнадцать выглядел мальчишкой…
– Так к девкам? – спросил с улыбкой Данила, а Корелин ничего ответить не успел – послышались крики: «Едет, едет!», Принцип бросился на угол, пробежал мимо Корелина на расстоянии вытянутой руки, можно было его даже и не убивать, а так – просто толкнуть на мостовую. Одно движение руки… Но Дед требовал беспрекословного подчинения, а потому Евгений и Данила просто смотрели, как мальчишка выхватил «браунинг» и несколько раз выстрелил. Смотрели, как мальчишку страшно били прохожие, смотрели, как увезли раненых… А потом выбирались из города, охваченного погромом.
Уходить пришлось с кровью, кто-то попытался проверить документы у Корелина и Орлова, а присутствие российских подданных в таком месте и в такое время было чревато самыми тяжелыми последствиями…
Потом оказалось, что телеграмму им отправили, но она не дошла. Какой-то технический сбой. Ерунда, ставшая причиной гибели миллионов людей и разрушения нескольких империй.
– Притормози, – сказал Евгений Афанасьевич, и машина остановилась.
Корелин вышел, не закрывая дверцу.
Интересно, а к Орлову обратились поэтому? Предложили ему заняться путешествиями во времени потому, что он видел, насколько течение истории зависит от мелочей… Кому-то другому пришлось бы объяснять, доказывать, а Орлов… Орлов все знал наверняка. Нет, понятно, что Великая война… или как ее стали называть недавно – Первая мировая, произошла вовсе не из-за тех выстрелов. Если бы приказ дошел и группа террористов просто исчезла бы посреди гама и пыли июньского Сараево, то все равно… все равно бойня началась бы… Или все-таки нет?
Скоро солнце встанет, подумал Евгений Афанасьевич. Скользкий Дима и другие заинтересованные лица ждут прибытия комиссара Корелина, не спят. Может, даже волнуются.
Домов, наверное, уже успел высказать предположение, что Корелин ушел, что не нужно было его приглашать, а нужно было бросить на его дачу взвод или лучше роту, да решить все разом… А ему, наверное, уже возразили, что живым Корелина в этом случае взять не получилось бы. То, что людей положили бы – ерунда, а вот смерть Корелина…
Что-то изменится, если Корелин не придет?
С точки зрения истории – изменится?
Корелин вдохнул полной грудью влажный прохладный воздух. Хорошая штука – жизнь! Короткая только… До неприличия короткая.
До третьего объекта оставалось совсем немного, если по дороге – километра четыре, а если срезать по тропе через лес – вдвое ближе.
– Не будем тянуть, – сказал Евгений Афанасьевич и наклонился к открытой дверце. – Ты езжай, Петрович, наверное. Я тут через лес пройду… Срежу и заодно прогуляюсь.
– Да зачем? Я за пять минут вас довезу… – начал Петрович, потом странно посмотрел на Корелина и кивнул: – Хорошо. Мне здесь подождать?
– Не нужно, – улыбнулся Корелин. – Возвращайся домой.
Комиссар захлопнул дверцу, отошел в сторону, подождал, пока машина развернется и уедет.
Значит, срезать? Значит, время сэкономить? Врешь ты, Женя! Время ты зачем-то тянешь. Может, надеешься уговорить себя по дороге не ходить на этот разговор?
Вряд ли.
Корелин решительно зашагал по тропинке. Разговор так разговор. Если так написано на роду, то чего дергаться?
Орлов ясно сказал, что и так и так у комиссара Корелина нет шансов дожить до осени. Остается просто прийти, вежливо поздороваться, выслушать преамбулу, а потом… Боже, он ведь никогда не задумывался над тем, почему все эти сотни и тысячи сильных и смелых людей без сопротивления отдались в чистые руки чекистов. Ведь практически никто не защищался, не стрелял, не пытался захватить с собой одного-двух попутчиков…
И ведь не за гимназистками приезжали на рассвете машины, за тертыми, много повидавшими людьми. Те, у кого были семьи, – понятно. Они не хотели потащить за собой на эшафот родных. Но ведь были и те, кто мог… мог сопротивляться. И вместо этого безропотно шли на пытки и смерть. Даже стрелялись только единицы. Почему?
Почему он, комиссар Корелин, сейчас просто идет на допрос? Хочет выяснить, что же там будет происходить? Что ему скажут, как это будет выглядеть, как они перейдут от разговора к рукоприкладству?
Уважаемый Евгений Афанасьевич, мы, пожалуй, закончим беседу, раз уж вы не склонны сотрудничать, и дальше вами будут заниматься эти вот два сержанта госбезопасности, большие, знаете ли, специалисты в этом вопросе. Не такие, как вы, но все-таки…
Корелин усмехнулся.
Может быть и так. Или не будет никакого разговора, сразу втолкнут в подвал и приступят… Или врежут по голове сразу на КПП. Или еще что-нибудь хитрое предложат. Разве не интересно посмотреть, что приготовлено для самого Евгения Афанасьевича? Даже обидно будет умереть от яда до того, как начнется самое забавное. Обидно…
Вот так же рассуждали и остальные?
Нет, военные – генералы и полковники – могли честно надеяться, что с ними разберутся, что это чекисты напутали, а вот вмешается Клим или Семен, и все встанет на место. Это Тухачевского прищучили за дело, это он заговор организовывал, а ведь они… они честно служат Родине и Партии. Нужно только потерпеть.
С этими понятно, а вот те, кто сам имел отношение к допросам и пыткам, кто по роду своей деятельности просто обязан был никому не верить и все просчитывать на несколько ходов вперед, как они могли поверить? Или не верили, знали, что их ждет, и все равно шли на смерть?
Потому что сами были виноваты? Их переиграли, и теперь нужно было по-честному оплатить свой карточный долг? Понадеялся, что пройдут мимо, что минет тебя чаша сия? Проморгал, не смог вовремя отреагировать? Значит, будь последователен, доиграй эту партию.
Корелин остановился. Прислушался.
Было темно, то, что небо на востоке начало светлеть, здесь, между деревьев, ничего не значило. Темнота и темнота.
– Слышь, товарищ! – позвал Корелин вполголоса, чтобы не спугнуть дозорного. – Эй, не молчи, ответь!
Тишина.
Служивый знает правила, голоса не подаст.
– Как хочешь, – небрежно сказал Корелин. – Звякни старшему, что комиссар Корелин приближается к охраняемому периметру с северо-запада. И что комиссара ждут. Услышал?
Тишина.
– И ладно, – кивнул Корелин в темноту. – Я предупредил, если что…
Он успел пройти по тропинке метров десять, прежде чем услышал, как в темноте кто-то сделал несколько шагов, стараясь ступать бесшумно. Значит, сейчас у дежурного раздастся звонок, и станет понятно, что Корелин не сбежал, а просто выбрал странный маршрут для своей последней прогулки.
А какого, собственно, черта?
Почему он должен себя убивать? Он совершил что-то бесчестное? Он предал? Струсил? Самоубийство – смертный грех, который невозможно отмолить и искупить.
Верит Корелин в бога или нет, а иметь в виду такую возможность – стоит.
Евгений Афанасьевич улыбнулся. Вот ведь странно – пришла в голову такая ерунда, и настроение резко улучшилось. Хоть не был в церкви уже лет двадцать пять, а, поди ж ты, вспомнил, организовал себе дополнительный аргумент, притянул за уши.
Нужно перетерпеть пытки, чтобы иметь шанс на спасение души?
Корелин засмеялся, выплюнул на ладонь ампулу с ядом, подбросил ее на ладони, поймал и швырнул в темноту. Играть нужно до конца. До самого конца.
На КПП его ждали, подтянутый лейтенант откозырял и вежливо указал направление, которое Корелин и сам прекрасно знал, бывал здесь неоднократно.
Если его сейчас проводят к главному зданию – есть вариант официального развития событий: разговор-допрос-обработка. Если предложат прогуляться налево, к приземистому каменному домику на отшибе, значит, вокабулярную преамбулу опустят сразу.
Лейтенант в курсе, что товарищ Корелин знаком с местными обычаями? Понимает, что может попасть под горячую руку комиссару, если тот вдруг обидится, что с ним решили не вести светских бесед? Или лейтенант из тех молодых и талантливых парней, что готовы попробовать на излом представителей старой школы убивцев на царевой службе?
Ладно, великодушно решил Корелин. Пусть его.
Решил ведь просто доиграть, без всяких резких телодвижений.
Тем более что лейтенант двинулся по третьему варианту маршрута, к столовой. И это было странно.
Здание столовой, легкое, с широкими окнами, больше похожее на беседку, вовсе не располагало к серьезным разговорам. Легкомысленное было здание, будто не в солидном учреждении расположено, а в пионерском лагере.
Окна были распахнуты и освещены.
Еще более странно, подумал Корелин, но настроение у него не ухудшилось. Кураж, вот как это называется. Хочется поскорее начать беседу. Вот хочется, и все тут.
– Прошу, – сказал лейтенант, остановившись и указав на ступеньки крыльца. – Вас ждут, Евгений Афанасьевич.
Значит, подумал Корелин, поднимаясь по ступенькам, Евгений Афанасьевич? Не гражданин Корелин и даже не товарищ комиссар… Просто именины сердца, честное слово.
В зале столовой пахло дымком, сгоревшими сосновыми шишками.
На круглом столе посреди зала стоял чуть дымящийся самовар, вокруг него были расставлены чашки с блюдцами, вазы с яблоками и баранками. И несколько сортов варенья в хрустальных розетках.
– Второй раз самовар разогреваем, – сказал Домов. – А ты не торопишься, Женя… тут скоро завтракать, а мы еще и не поужинали…
Китель на Домове был расстегнут, на лице – румянец и мелкие капельки пота, чаевничал Дима в ожидании. Вот человек, сидевший напротив него, был серьезен и спокоен. Китель – задраен наглухо, кожа на лице сухая и бледная. Хотя пустая чашка с остатками заварки на дне перед товарищем Токаревым стояла.
– Добрый вечер, Евгений Афанасьевич, – сказал, кивнув, Токарев. – Мне Дмитрий Елисеевич пожаловался, что вы ему даже чая не предложили. Так переживал по этому поводу…
– Ведь пережил, – чуть улыбнулся Корелин. – В наше время – это уже большое достижение. Пережил Дмитрий Елисеевич встречу со мной – может отмечать второй день рождения. А я вот смотрю на своего старого приятеля и понимаю, что постарел. Года три назад я бы такой возможности не упустил.
Не спрашивая разрешения, Корелин сел в легкое плетеное кресло.
Дмитрий Елисеевич все еще держал на лице улыбку, но во взгляде, который он бросил на Токарева, ясно читалось: «Я же говорил! Совершенно потерял над собой контроль».
Но Токарев на эмоции Домова внимания не обратил. Или сделал вид, что не обратил.
– Вы наливайте себе чаю, Евгений Афанасьевич, – сказал Токарев. – Мы тут по-простому, без официантов… Разговор у нас…
– Ну да, – кивнул Корелин. – Разговор у нас непростой, вроде как ногти рвать рановато, да и не за что… Значит, нужно придать сцене вид легкой непринужденности. Я и сам, знаете ли, люблю вначале прополоскать собеседника в семи щелоках, а потом усадить за стол, да продемонстрировать в гостеприимной улыбке клыки… Идея Домова?