Золотая коллекция классического детектива (сборник) Честертон Гилберт
Письмо гласило:
Господин судебный следователь!
Имею честь уведомить вас, что напал на след человека с серьгами. Узнал я о нем у хозяина винной лавки, где засиживаются местные пьянчуги. В воскресенье утром, выйдя от вдовы Леруж, в эту лавку заглянул человек, которого мы ищем. Сначала он взял две литровые бутылки вина и расплатился. Потом хлопнул себя по лбу и сказал: «Ну и болван! Совсем забыл, что завтра именины корабля». И тут же купил еще три бутылки. Я справился в календаре, корабль называется «Сен-Марен». Еще я выяснил, что он гружен зерном. Одновременно с этим письмом пишу в префектуру, чтобы в Париже и Руане были предприняты поиски. Они наверняка принесут плоды. Примите, милостивый государь…
– Бедняга Жевроль! – воскликнул папаша Табаре, разразившись хохотом. – Он точит саблю, а сражение уже выиграно. Не хотите ли, господин следователь, положить конец его поискам?
– Ни в коем случае! – отвечал г-н Дабюрон. – Пренебрежение к мелочам нередко оборачивается непоправимой ошибкой. Кто может знать, какие новые сведения сообщит нам этот человек?
VI
В тот же самый день, когда было обнаружено преступление в Ла-Жоншер, в тот самый час, когда папаша Табаре проводил осмотр комнаты убитой, виконт Альбер де Коммарен садился в экипаж – он ехал на Северный вокзал встречать отца.
Виконт был страшно бледен. Обострившиеся черты лица, мрачный взгляд, бескровные губы свидетельствовали либо о невыносимой усталости, либо о чрезмерных излишествах в наслаждениях, либо о безумной тревоге.
Впрочем, в особняке вся прислуга обратила внимание, что вот уже пять дней, как молодой хозяин совершенно переменился. Разговаривал он через силу, почти ничего не ел и настрого запретил входить к нему. Камердинер виконта заметил, что эта перемена, слишком стремительная, чтобы не бросаться в глаза, произошла утром в воскресенье после визита некоего сьера Жерди, адвоката, проведшего в библиотеке почти три часа. Виконт, до прихода этого человека веселый, как скворец, после его ухода стал бледнее смерти, и эта чудовищная бледность больше не сходила с его лица.
Отправляясь на вокзал, он, казалось, и передвигался-то с трудом, по каковой причине Любен, камердинер, упорно уговаривал его не выходить из дому. Выйти на холод – это же страшная неосторожность. Гораздо разумнее лечь в постель и выпить чашечку липового отвара.
Но граф де Коммарен крайне ревностно относился к внешним проявлениям сыновнего долга. Этот человек скорей простил бы сыну самые невероятные безрассудства, самую гнусную распущенность, нежели то, что он именовал непочтительностью. О своем прибытии он оповестил за сутки телеграммой, которая должна была поднять по тревоге всех обитателей особняка, и отсутствие Альбера на вокзале возмутило бы его сильней, чем самое непристойное оскорбление.
Минут пять виконт прохаживался по залу ожидания, наконец колокол возвестил о прибытии поезда. Двери, выходящие на перрон, распахнулись, и через них потоком пошли пассажиры.
Как только сутолока чуть уменьшилась, появился граф в сопровождении слуги, который нес огромную дорожную шубу из дорогого меха. Граф де Коммарен выглядел лет на десять моложе своего возраста. В бороде и все еще густых волосах лишь кое-где поблескивала седина. Был он высок и сух, ходил, ни капли не горбясь, высоко неся голову, но в нем не было ничего от той неприятной британской чопорности, которой так завистливо восхищаются наши юные «джентльмены». У него были благородная осанка и легкая поступь. Такие сильные и очень красивые руки бывают только у человека, чьи предки в течение веков привыкли орудовать шпагой. Тот, кто стал бы изучать правильное лицо графа, обнаружил бы в нем странный контраст: черты его дышали добродушием, на устах играла улыбка, но светлые глаза пылали яростной гордыней. Этот контраст объяснял тайну его натуры.
Столь же нетерпимый, как маркиза д’Арланж, граф шел в ногу с веком или по крайней мере делал вид, будто идет в ногу. Так же, как и маркиза, он презирал всех, кто не был дворянского рода, только презрение свое выражал по-другому. Маркиза демонстрировала пренебрежение надменно и грубо, граф прикрывал его утонченной, прямо-таки чрезмерной и унижающей вежливостью. Маркиза с радостью бы «тыкала» своим поставщикам. А вот в доме графа его архитектор как-то уронил зонтик, и граф поспешно кинулся его поднимать.
Старая маркиза прожила жизнь с завязанными глазами, с заткнутыми ушами, у графа же в этом смысле было отличное зрение, и видел он очень хорошо, притом обладал не менее тонким слухом. Она была глупа и совершенно лишена здравого смысла; он был умен, имел, можно сказать, широкие взгляды и определенные идеи. Она мечтала о возврате своих несуразных прав, о реставрации монархических нелепостей, полагая, что время можно прокрутить назад, как стрелки часов; он стремился к практическим целям, например, к власти, и был искренне убежден, что его партия еще сможет вновь захватить и сохранить ее, а затем медленно, незаметно, но окончательно восстановить все утраченные привилегии.
Но, в общем-то, они поладили бы друг с другом. Иначе говоря, граф являл собой приукрашенный портрет определенной части общества, маркиза была карикатурой на нее. Следует добавить, что при общении с равными себе г-н де Коммарен избавлялся от своей уничижительной вежливости. Именно тогда проявлялся его подлинный характер – надменный, упрямый, неуступчивый; на любое противоречие граф реагировал, как племенной жеребец на укус слепня. Дома он был сущий деспот.
Увидев отца, Альбер поспешил к нему. Они обменялись рукопожатиями, поцеловались с видом столь же величавым, сколь и церемонным, а потом с минуту еще обменивались приветствиями и банальными фразами касательно поездки и возвращения. И, похоже, только после этого г-н де Коммарен заметил, какая разительная перемена произошла в облике его сына.
– Виконт, вы больны? – поинтересовался он.
– Нет, – лаконично ответил Альбер.
Граф произнес: «А!» – и дернул головой; это движение, ставшее у него чем-то вроде тика, выражало крайнюю степень недоверия. После этого он повернулся к своему слуге и отдал несколько коротких распоряжений.
– А теперь, – вновь обратился он к сыну, – едем скорей в особняк. Мне не терпится почувствовать себя дома, да и поел бы я с удовольствием. У меня сегодня во рту ни крошки не было, если не считать чашки отвратительного бульона в каком-то буфете.
Граф де Коммарен приехал в Париж в убийственном настроении. Поездка в Австрию не принесла тех результатов, на какие он надеялся. Ко всему прочему он навестил по дороге одного из своих старинных друзей и имел с ним такой жаркий спор, что они расстались, не подав друг другу руки.
Отец и сын уселись в карету, лошади взяли в галоп, и граф тут же обратился к теме, не дававшей ему покоя.
– Я порвал с герцогом де Сермезом, – сообщил он Альберу.
– Мне кажется, – отвечал Альбер без малейшего намека на насмешку, – это происходит всякий раз, стоит вам пробыть вместе больше часа.
– Верно, но на сей раз это окончательно. Я прожил у него четыре дня в состоянии крайнего раздражения. Отныне я перестал его уважать. Вы представляете, виконт, Сермез продает Гондрези, едва ли не лучшие свои земли на севере Франции. Он сводит лес, выставляет на продажу с торгов замок, в котором живет. Обитель принцев станет сахарным заводом! Он все превращает в деньги, чтобы увеличить, как он заявляет, свой доход, чтобы купить ренту, акции, облигации.
– И это причина вашего разрыва? – спросил не слишком удивленный Альбер.
– Разумеется. По-вашему, она неосновательна?
– Но вы же знаете, у герцога большая семья, и он далеко не богат.
– Ну и что из того? – прервал его граф. – Какое это имеет значение? Другие во всем ограничивают себя, живут на своей земле тем, что она приносит, ходят всю зиму в сабо, дают образование только старшему сыну, но землю не продают. Друзья должны говорить друг другу правду, даже если она горькая. Я высказал Сермезу все, что думаю. Дворянин, продающий родовые земли, совершает гнусность, он предает свою партию.
Альбер попытался возразить.
– Я сказал «предает», – с горячностью продолжал граф, – и стою на этом слове. Запомните навсегда, виконт: власть принадлежала, принадлежит и всегда будет принадлежать тем, кто владеет собственностью, в первую очередь – землей. Люди девяносто третьего года прекрасно понимали это. Разорив дворянство, они разрушили его престиж гораздо надежнее, нежели отменой титулов. Принц, который ходит пешком и не имеет лакеев, такой же человек, как все. Министр Июльской монархии, сказавший буржуа: «Обогащайтесь!»[89] – был не дурак. Он дал им магическую формулу власти. Буржуа не поняли его, им захотелось скорого богатства, и они ударились в спекуляции. Сейчас они богаты. Но в чем оно, их богатство? В биржевых ценностях, в содержимом бумажников, в акциях, одним словом, в бумажках. В своих несгораемых шкафах они хранят дым, видимость. Они предпочитают движимость, так как она приносит почти восемь процентов, виноградникам и лесам, которые не дают даже трех. А вот крестьянин не так глуп. Чуть только у него появляется клочок земли величиной с носовой платок, как ему уже хочется со скатерть, а потом с простыню. Крестьянин медлителен, как вол, которого он запрягает в телегу, но у крестьянина есть цепкость, неторопливая энергия, упорство. Он идет прямиком к цели, стойко влачит ярмо, и ничто его не остановит, не своротит с пути. Ради того, чтобы стать собственником, он туже затягивает пояс, а дураки хохочут. А когда он устроит свой восемьдесят девятый год, кто больше всех изумится? Буржуа и банковские бароны, финансовые феодалы.
– Ну, и… – начал виконт.
– Вы не понимаете? Дворянство обязано действовать так же, как крестьянин. Если дворянин разорился, его долг восстановить свое состояние. Коммерция для него исключается. Пусть. Зато ему остается сельское хозяйство. Вместо того чтобы полвека по-дурацки негодовать и влезать в долги, пытаясь поддержать жалкий и скудный уровень жизни, дворянство обязано было засесть по своим замкам в провинции и там трудиться, во всем ограничивать себя, экономить, покупать землю, увеличивать свои владения, потихоньку прибирать все к своим рукам. Если бы оно приняло такое решение, ему уже принадлежала бы вся Франция. Оно обладало бы огромными богатствами, потому что цены на землю растут с каждым днем. За тридцать лет я без всяких усилий удвоил свое состояние. Бланвиль, который в тысяча восемьсот семнадцатом году обошелся моему отцу в сто тысяч экю, теперь стоит больше миллиона. И потому я пожимаю плечами, когда слышу, как дворянство жалуется, плачется, кого-то обвиняет. У всех доходы растут, говорит оно, а у него остаются неизменными. А кто в этом виноват? С каждым годом дворянство становится беднее и беднее. То ли еще ждет его. Скоро оно пойдет по миру, и те несколько аристократических фамилий, что у нас еще остались, в конце концов окажутся не более чем вывеской. И это будет конец. Меня утешает одно: крестьянин, став хозяином наших владений, будет всесилен и запряжет в свою телегу всех этих буржуа, которых ненавидит так же, как я презираю.
В этот миг экипаж остановился во дворе, описав перед домом полукруг совершенной формы, гордость кучера, хранителя старых добрых традиций. Граф вышел первым и, поддерживаемый под локоть сыном, поднялся по ступеням парадного крыльца.
В обширном вестибюле выстроилась в ряд почти вся прислуга в парадных ливреях. Граф на ходу обвел их взглядом, точь-в-точь как офицер, осматривающий солдат перед смотром. Судя по выражению лица, он остался доволен их видом и проследовал в свои апартаменты, находившиеся на втором этаже над парадными комнатами. Ни в одном доме, нигде и никогда, не было такого великолепного порядка, как в огромном особняке графа де Коммарена, которому состояние позволяло содержать его с таким великолепием, какое не снилось иному германскому князьку.
Граф обладал совершенным талантом, можно даже сказать, искусством, в наше время гораздо более редким, чем представляется многим, управлять целой армией слуг. По мнению Ривароля[90] существует манера сказать лакею: «Ступайте!», которая свидетельствует о породе куда лучше, чем сто фунтов дворянских грамот. Многочисленные слуги не доставляли графу ни неудобств, ни забот, ни затруднений. Они были ему необходимы и служили, как хотелось ему, а не как хотелось бы им. Он был неизменно взыскателен, всегда готов сказать: «Я, кажется, ясно приказал», – и тем не менее ему очень редко приходилось прибегать к выговорам.
Все у него было заранее предусмотрено, даже – и главным образом – непредвиденное, все отрегулировано, установлено загодя и навсегда, так что ему ни о чем не приходилось беспокоиться. Внутренний механизм был так совершенно отлажен, что действовал без скрипа, усилий и остановок на ремонт. Ежели недоставало одного колесика, его заменяли, почти даже не замечая этого. Новичок втягивался в общее движение, и через неделю он либо притирался, либо его увольняли.
Итак, хозяин возвратился из путешествия, и сонный особняк пробудился, словно по мановению волшебной палочки. Каждый стоял на своем посту и был готов снова приняться за труды, прервавшиеся полтора месяца назад. Все знали, что граф весь день провел в вагоне, но он мог оказаться голоден, и приготовление обеда было ускорено. Все слуги, вплоть до последнего поваренка, твердо помнили первую статью основного закона этого дома: «Прислуга существует не для того, чтобы исполнять приказания, а для того, чтобы не возникала нужда их отдавать».
Г-н де Коммарен привел себя в порядок после дороги, переоделся, и тотчас же появился дворецкий в шелковых чулках с сообщением, что «кушать подано». Объявив об этом, он тут же спустился вниз, а через несколько минут отец и сын встретились у дверей столовой.
То был большой зал с очень высоким, как на всем первом этаже, потолком, меблированный с восхитительной простотой. Каждый из четырех буфетов, украшающих его, заполнил бы собой любую из тех просторных квартир, какие миллионеры последнего разлива снимают на бульваре Мальзерб за пятнадцать тысяч франков. Коллекционер остолбенел бы, доведись ему бросить взгляд на эти буфеты, битком набитые драгоценной эмалевой посудой, великолепным фаянсом и фарфором, при виде которого саксонский король[91] позеленел бы от зависти.
Сервировка стола, который был накрыт в центре зала и за который сели граф и Альбер, вполне соответствовала этой безумной роскоши. Он ломился от серебра и хрусталя.
Граф был великий чревоугодник. Порой он даже хвастался своим огромным аппетитом, который какой-нибудь бедняк воспринимал бы как величайший физический недостаток. Он любил вспоминать великих людей, отличавшихся к тому же и чудовищным обжорством. Карл V поглощал горы мяса. Людовик XIV за каждой трапезой запихивал в себя столько, сколько съедало шестеро обычных людей. За столом граф с удовольствием развивал мысль, что о человеке вполне можно судить по объему его желудка, и приводил сравнение с лампами, сила света которых зависит от количества потребляемого масла.
Первые полчаса обеда прошли в молчании. Г-н де Коммарен с чувством насыщался, не замечая или не желая замечать, что Альбер держит вилку и нож в руках скорей для вида, не притронувшись ни к одному из кушаний, которые ему клали на тарелку. Но за десертом настроение старого аристократа, подогретое бургундским определенной марки, которое он уже много лет предпочитал остальным винам, исправилось. К тому же он был не прочь излить после обеда чуть-чуть желчи, полагая, что не слишком жаркий спор способствует пищеварению. Письмо, которое он получил по приезде и успел уже пробежать глазами, послужило ему отправным пунктом.
– Я приехал всего час назад, но уже получил от Бруафрене целую проповедь, – сообщил он сыну.
– Да, он много пишет, – заметил Альбер.
– Чересчур много. Он разорится на чернилах. И опять планы, прожекты, надежды – сущее ребячество. Честное слово, они все утратили разум. Желают перевернуть мир, да только им не хватает рычага и точки опоры. Хоть я их и люблю, но, право, глядя на них, можно умереть от смеха.
И в течение минут десяти граф осыпал своих лучших друзей самой язвительной бранью и самыми колкими насмешками, похоже, даже не подозревая, что добрая половина их смешных черт свойственна и ему.
– Если бы еще, – уже более серьезно продолжал он, – они хотя бы верили в себя, проявили хотя бы чуточку отваги! Так нет же! Именно веры-то им и недостает. Они вечно рассчитывают на других, на кого угодно, только не на себя. Любой их шаг свидетельствует о бессилии, любая декларация остается жалким недоноском. Я все время вижу, как они мечутся в поисках кого-нибудь, кто сидит на коне и согласится, чтобы они пристроились у него за спиной. И, никого не найдя, несмотря на все свои старания, они возвращаются, словно к первой своей любви, к духовенству. В нем, думают они, спасение и будущее. Да уж, прошлое тому блистательное доказательство. Как же, они такие ловкачи! В сущности, духовенству мы и обязаны крахом Реставрации. И теперь во Франции аристократия и ханжество – синонимы. Для семи миллионов избирателей дальний потомок Людовика XIV может шествовать лишь во главе армии черноризцев, с эскортом проповедников, монахов, миссионеров и штабом, состоящим из аббатов, несущих горящие свечи. А надо сказать, что француз отнюдь не святоша и ненавидит иезуитов. Вы согласны со мной, виконт?
Альберу ничего не оставалось, как кивнуть в знак согласия. Но г-н де Коммарен уже продолжал:
– Бог мой! Торжественно объявляю: мне надоело плестись у них в хвосте. Я начинаю беситься, когда вижу, как они ведут себя с нами, когда слышу, какую цену требуют за союз с ними. Они и раньше-то не были такими уж большими вельможами: при дворе епископ был совершенно незначительной фигурой. А сегодня они чувствуют, что стали необходимы. Морально мы только ими и держимся. Какую же роль мы играем ради их выгод? Мы – ширма, за которой они разыгрывают свою комедию. Потрясающее надувательство! Получается, что наши интересы – это их интересы. Да они заботятся о нас, как о прошлогоднем снеге. Их столица – Рим, именно там восседает на троне их единственный монарх. Сколько лет – я уже со счету сбился – они кричат о преследованиях, но поистине никогда еще не были так могущественны. Судите сами. У нас нет ни гроша, они безмерно богаты. Законы, ударившие по состояниям частных лиц, их не затронули. У них нет наследников, которые поделят их богатства, а потом будут делить до бесконечности. Они обладают терпением и временем, которые по песчинке возносят горы. Все, что попадает к духовенству, духовенству же и остается.
– Тогда порвите с ними, – произнес Альбер.
– Возможно, виконт, так и нужно бы поступить. Но какая нам будет польза от разрыва? А главное, кто в это поверит?
Принесли кофе. Граф знаком велел слугам удалиться и продолжал:
– Никто не поверит. К тому же это означало бы войну и измену в наших же собственных домах. Наши жены и дочери являются заложницами этого союза, и духовенство благодаря им держит нас в руках. Для французской аристократии я вижу одну только спасительную соломинку: крохотный закон, вводящий майорат[92].
– Вы его никогда не добьетесь.
– Вы так полагаете? – поинтересовался граф де Коммарен. – Может, вы тоже против него?
Альбер знал по опыту, в какой ожесточенный спор пытается втянуть его отец, и промолчал.
– Ладно, пусть я мечтаю о несбыточном, – согласился граф. – В таком случае дворянство обязано исполнить свой долг. Пусть все дочери и младшие сыновья в знатных родах принесут себя в жертву. Пусть они согласятся в течение пяти поколений оставлять целиком родовые поместья старшему в семье и удовлетворятся ста луидорами ренты. Таким способом удастся еще восстановить крупные состояния. Семьи уже не будут раздирать противоположные интересы и эгоизм, их объединит общая цель. У каждого рода будет свой государственный интерес, так сказать, собственное политическое завещание, которое станут передавать друг другу старшие сыновья.
– К сожалению, – заметил виконт, – нынешние времена не способствуют самопожертвованию.
– Знаю, – отпарировал граф. – Очень хорошо знаю, и даже в своем доме имею тому доказательство. Я, ваш отец, просил, заклинал вас отказаться от женитьбы на внучке этой старой дуры маркизы д’Арланж. Чего же я добился? Да ничего! И после трех лет борьбы я вынужден был уступить…
– Но, отец… – пробормотал Альбер.
– Все, все, – прервал его граф. – Вы получили мое слово, и кончим на этом. Но запомните мое предсказание. Вы наносите смертельный удар нашему роду. Вы будете одним из богатейших людей во Франции, у вас родится четверо детей, и они станут, дай Бог, просто богатыми. Если же у каждого из них будет такое же потомство, ваши внуки, вот увидите, окажутся в весьма стесненных обстоятельствах.
– Отец, вы все видите в черном свете.
– Естественно, и это мой долг. Это способ избегнуть разочарований. Вы толковали мне о счастье всей вашей жизни. Да что за глупости! Человек поистине благородный прежде всего думает о своей фамилии. Мадемуазель д’Арланж хороша собой, обворожительна, можете присоединить еще кучу эпитетов, но у нее нет ни гроша. А я выбрал для вас богатую наследницу…
– Которую я не смогу полюбить.
– Хорошенькое дело! Она принесла бы вам в переднике четыре миллиона. Да нынче ни один король не дает такого приданого своим дочерям! Я уж не говорю о надежде на…
Разговор на эту тему мог затянуться до бесконечности, но виконт, вопреки явным усилиям отца, мыслями был далек от начавшегося спора. Лишь иногда, и то, только чтобы не играть роль безмолвного наперсника, он выдавливал из себя несколько слов.
Это отсутствие сопротивления бесило графа куда сильней, чем упрямое несогласие. И он прилагал все силы, чтобы побольней уколоть сына. Это была его обычная тактика. Однако тщетно он расточал язвительные замечания и злобные намеки. Вскоре он до того разгневался на Альбера, что после какого-то лаконичного ответа совершенно вышел из себя.
– Да черт побери! – вскричал он. – Сын моего управляющего и тот рассуждал бы не так, как вы. Чья кровь течет в ваших жилах? Я нахожу, что вы ведете себя как плебей, а не виконт де Коммарен!
Бывают состояния души, когда любой разговор оказывается бесконечно тягостным. Уже почти целый час, выслушивая отца и отвечая ему, Альбер испытывал невыносимые муки. Наконец терпение, которым он вооружился, лопнуло.
– Ну что ж, – ответил он, – если я плебей, то, вероятно, тому есть основательные причины.
Взгляд, которым виконт сопроводил эти слова, был настолько красноречив и недвусмыслен, что граф даже вздрогнул. У него совершенно пропала охота продолжать спор, и он нерешительно поинтересовался:
– Что вы хотите этим сказать, виконт?
Альбер уже успел пожалеть, что не удержался. Но отступать было поздно.
– Мне нужно поговорить с вами, – произнес он с некоторым смущением, – о весьма серьезных вещах. На карту поставлена моя и ваша честь, честь нашего рода. Я хотел объясниться с вами и думал отложить это до завтра, не желая волновать вас в день приезда. Но если вы настаиваете…
Граф слушал сына с плохо скрываемым беспокойством.
– Можете мне поверить, – продолжал Альбер, с трудом подыскивая слова, – я никогда, что бы вы ни сделали, не позволю себе обвинять вас. Ваша неизменная доброта ко мне…
Этого г-н де Коммарен вынести не смог.
– Обойдемся без предисловий, – прервал он сына. – Хватит слов, говорите о фактах.
Альбер молчал несколько секунд. Он думал, как и с чего начать. Наконец он произнес:
– Покуда вас не было, я ознакомился со всей перепиской между вами и госпожой Валери Жерди. Да, со всей, – повторил он, делая упор на этом слове, и без того весьма многозначительном.
Граф не дал Альберу продолжать. Словно ужаленный ядовитой змеей, он так резко вскочил, что стул его отлетел на несколько шагов.
– Ни слова больше! – грозно крикнул он. – Ни звука! Я запрещаю вам!
Но, очевидно, граф устыдился первой своей реакции, потому что тут же обрел обычное хладнокровие. С неестественно спокойным видом он поднял стул и уселся за стол.
– Пусть теперь кто-нибудь попробует утверждать, что предчувствий не существует! – промолвил он, пытаясь придать голосу легкую насмешливую интонацию. – Два часа назад на вокзале, заметив вашу бледность, я заподозрил, что произошло что-то скверное. Я догадался, что вам стала известна вся или хотя бы малая часть этой истории. Я это чувствовал, был уверен в этом.
Затем настало долгое молчание, крайне тягостное для обоих собеседников, вернее, противников: каждый собирался с мыслями, прежде чем приступить к опасному объяснению. По молчаливому соглашению отец и сын опустили глаза, стараясь не смотреть друг на друга, не встретиться взглядами, которые могли оказаться весьма красноречивыми.
Услышав за дверью какой-то шорох, граф подошел к Альберу.
– Вы сказали: главное – честь. Нам следует определить линию поведения и немедленно. Благоволите следовать за мной.
Граф позвонил, в тот же миг появился лакей.
– Предупредите, – приказал граф, – что ни меня, ни виконта ни для кого нет.
VII
Разоблачение не столько изумило графа де Коммарена, сколько разгневало.
Стоит ли говорить, что вот уже двадцать лет он боялся, что истина когда-нибудь откроется. Он знал: как ни охраняй тайну, она может выплыть наружу, тем паче если из четырех человек, знающих ее, трое еще живы.
Он не забывал, что совершил величайшую глупость, доверив ее бумаге, как будто ему не было известно: существуют вещи, о которых не пишут. Как мог писать о таких вещах он, осмотрительный дипломат, политик, привычный к предосторожностям? И как, написав, спокойно позволил существовать этим разоблачительным письмам? Почему не уничтожил чудовищные улики, которые в любой момент могли быть обращены против него? Это можно объяснить лишь безумной страстью, слепой, глухой и не думающей о последствиях.
Сущность страсти в том, что она верит, будто никогда не кончится, и даже перспектива вечности для нее коротка. Полностью погруженная в настоящее, она нисколько не заботится о будущем. Какой мужчина думает о том, что следует остерегаться женщины, которую он любит? Влюбленный Самсон вечно подставляет без всякого сопротивления свои волосы ножницам Далилы.
Графу, когда он был любовником Валери, и в голову не приходила мысль потребовать свои письма у обожаемой сообщницы. Если бы такая мысль и пришла, он тут же отверг бы ее как оскорбительную для его ангела. Что за причины могли заставить его усомниться в сдержанности любовницы? Не было их. Скорее уж он мог полагать, что она больше его заинтересована в исчезновении малейшего свидетельства о том, что произошло. В сущности, разве не она извлекла пользу из этого гнусного обмана? Кто получил чужое имя и состояние? Не ее ли сын?
И только восемь лет спустя, когда граф, сочтя себя обманутым, порвал связь, которая составляла счастье его жизни, он подумал, что надо бы забрать эти опасные письма. Но он не представлял, каким образом это осуществить. Тысячи причин мешали ему действовать. А главная была та, что он ни за что не хотел вновь встретиться с этой женщиной, которую когда-то любил. Он не слишком был уверен ни в своем гневе, ни в своей решимости не поддаваться ее слезам, без которых встреча явно не обойдется. Сумеет ли он устоять перед умоляющим взглядом прекрасных глаз, что так долго владычествовали над его душой?
Встретиться с возлюбленной юных лет означало подвергнуться опасности простить ее, а его гордость и чувства были ранены настолько жестоко, что даже сама мысль о возвращении к ней стала для него неприемлема.
С другой стороны, довериться женщине из третьего сословия тоже было совершенно невозможно. Граф не предпринимал никаких шагов, в нерешительности откладывая их на потом.
«Я повидаюсь с ней, – говорил он себе, – но только когда вырву ее из сердца, когда она станет мне совершенно безразлична. Я не доставлю ей радости увидеть мое горе».
Проходили месяцы, годы, и наконец граф убедил себя, что уже слишком поздно. И впрямь, пробуждать иные воспоминания – неосторожно. Несправедливое недоверие подчас может натолкнуть на непоправимый шаг. Потребовать от вооруженного, чтобы он бросил оружие, – не значит ли подать ему мысль воспользоваться им? А прийти спустя столько лет с требованием возвратить письма – это же почти объявление войны. К тому же сохранились ли они? Кто это может сказать? Кто поручится, что г-жа Жерди не сожгла их, поняв, какую они представляют опасность, и сознавая, что лишь их уничтожение обеспечит ее сыну узурпированные им права?
Граф де Коммарен ничуть не заблуждался, просто он был в тупике, решил, что высшей мудростью будет предоставить все на волю случая, и оставил на старость отворенную дверь для неизбежно приходящего гостя, имя которому – несчастье.
В продолжение более чем двадцати лет не было ни одного дня, когда бы он не проклинал непростительное безумие своей страсти. Он не мог заставить себя забыть, что у него над головой на тоненьком волоске, который может порвать любая случайность, висит опасность пострашнее дамоклова меча. Сегодня этот волосок порвался.
Много раз, размышляя о возможной катастрофе, он задавал себе вопрос, как отразить этот смертоносный удар. Часто спрашивал себя: «Что можно будет сделать, если все раскроется?» Множество планов задумывал он и тут же отбрасывал, убаюкивая себя, подобно людям с мечтательным воображением, самыми несбыточными прожектами. Случившееся застало его врасплох.
Альбер почтительно остался стоять, а граф сел в массивное, украшенное гербом кресло, установленное под монументальной рамой, в которой раскинуло свои многочисленные ветви генеалогическое древо прославленного рода Рето де Коммаренов.
Старый аристократ постарался не показать, какой жестокий страх он испытывает. Лишь во взгляде его было чуть больше пренебрежительного высокомерия, презрительной уверенности и невозмутимости, чем обычно.
– Объяснитесь же, виконт, – недрогнувшим голосом обратился он к Альберу. – Я не стану говорить вам о чувствах отца, вынужденного краснеть перед сыном, вы сами должны понять их и исполниться сочувствием. Будем же щадить друг друга, поэтому постарайтесь сохранять спокойствие. Расскажите, каким образом вы ознакомились с моими письмами.
У Альбера тоже было время собраться с мыслями и подготовиться к поединку; этого разговора он ждал со смертельной тревогой уже четыре дня. При первых словах волнение покинуло его, он держался достойно и благородно. Изъяснялся он четко и внятно, не вдаваясь в подробности, бесполезные, когда дело касается серьезных вещей: в таких случаях подробности лишь бессмысленно удаляют от цели.
– Утром в воскресенье, – начал он, – когда явился молодой человек, объявивший, что у него есть дело чрезвычайной важности, которое должно остаться в тайне. Я принял его. Он-то мне и открыл, что я, увы, всего лишь побочный ребенок, которым вы из любви подменили законного сына, рожденного вам графиней де Коммарен.
– И вы не приказали вышвырнуть его за дверь! – возмутился граф.
– Нет. Разумеется, я собирался ответить, и весьма резко, но он протянул мне пачку писем и попросил, прежде чем что-то сказать, прочесть их.
– Надо было бросить их в огонь! – воскликнул де Коммарен. – Полагаю, камин у вас горел? Как же так! Они были у вас в руках и остались целы? О, если бы на вашем месте был я!
– Граф! – с упреком произнес Альбер, припомнив, как Ноэль встал перед камином, как зорко следил за ним, пока он усаживался за стол. – Эта мысль пришла мне, когда ее уже нельзя было осуществить. К тому же я с первого взгляда узнал ваш почерк. Я взял письма и прочел их.
– А потом?
– Потом я вернул их этому молодому человеку и попросил неделю отсрочки. Нет, не затем, чтобы все обдумать, в этом не было нужды, а потому что решил: я должен поговорить с вами. И вот я умоляю вас сказать: в самом ли деле произошла подмена?
– Да! – с яростью выкрикнул граф. – Да, к несчастью, произошла! И вам это отлично известно, потому что вы прочли письма, которые я писал госпоже Жерди, вашей матери.
Альбер заранее знал, что ответ будет именно таким, ждал его и тем не менее был сражен.
– Прошу меня простить, – промолвил он, – у меня была улика, но не формальное подтверждение. В письмах, которые я прочел, ясно говорилось о вашем замысле, там был подробно разработан весь план, но ни в одном я не нашел доказательства, что план этот был исполнен.
Граф с глубочайшим изумлением взглянул на сына. Он до сих пор хранил все письма в памяти и припомнил, что по крайней мере в двух десятках из них ликовал по поводу успешного осуществления их замысла и благодарил Валери за то, что она исполнила его волю.
– Виконт, это значит, что вы не дошли до конца, – ответил он. – Вы их все прочли?
– Все и, как вы понимаете, весьма внимательно. Могу сказать, что в последнем, какое я прочел, госпоже Жерди сообщалось о приезде Клодины Леруж, кормилицы, которой поручалось совершить подмену. Больше ничего не было.
– Фактически никаких доказательств, – пробормотал граф. – Задумали план, долго его лелеяли, а в последний момент отказались. Такое случается достаточно часто.
Он уже корил себя, что ответил так скоро. У Альбера были всего лишь подозрения, а он, его отец, только что обратил их в уверенность. Какая оплошность!
«Ну разумеется, – думал граф. – Валери уничтожила письма, которые я писал потом и которые могли стать доказательством и представлять опасность. Но почему она оставила остальные, тоже весьма компрометирующие, и как, сохранив, выпустила их из рук?»
Альбер все так же стоял, не двигаясь, ожидая, что скажет граф. Что будет с ним? Ведь сейчас в мозгу старика графа решалась его судьба.
– Вероятно, она умерла! – громко произнес г-н де Коммарен.
И при мысли, что Валери мертва, а он так и не повидался с нею, у графа что-то дрогнуло в душе. Даже после двадцати лет разлуки сердце его сжалось: он так и не смог вырвать из него первую юношескую любовь. Когда-то он проклинал свою возлюбленную, но теперь простил. Да, она обманула его, но ведь она же и подарила ему годы счастья, единственные в его жизни. Разве знал он после разлуки с нею хоть миг радости, упоения, забвения? В том состоянии духа, в каком он сейчас находился, его сердце затопили только счастливые воспоминания, оно было словно ваза, которую однажды наполнили драгоценными благовониями и которая будет хранить их аромат, пока не разобьется.
– Бедняжка, – прошептал он и глубоко вздохнул.
Он несколько раз сморгнул, словно сгоняя слезу. Альбер смотрел на него с тревожным любопытством. Впервые в жизни виконт увидел на лице отца отражение человеческого чувства вместо привычной властности или оскорбленной либо торжествующей гордыни. Но г-н де Коммарен был не из тех, кто позволяет себе долго предаваться сантиментам.
– Виконт, вы не сказали, кто прислал этого вестника несчастья.
– Он пришел от своего имени, не желая, как он мне сказал, никого вмешивать в это печальное дело. Этот молодой человек, чье место я занял, – ваш законный сын Ноэль Жерди.
– Да, да, – вполголоса произнес граф, – его имя Ноэль. Помню, помню. – И с явной нерешительностью спросил: – А о своей, то есть вашей матери он что-нибудь говорил?
– Почти ничего. Единственно он сказал, что ей о его приходе сюда ничего не известно и что тайну, которую он мне открыл, узнал совершенно случайно.
Г-н де Коммарен ничего не ответил. Все, что можно, он уже выяснил и сейчас размышлял. Наступал решительный момент, и граф видел только один способ отодвинуть его.
– Почему вы стоите, виконт? – произнес он ласковым голосом, чем совершенно поразил Альбера. – Сядьте рядом со мной и поговорим. Объединим наши усилия, чтобы избегнуть, если это возможно, большого несчастья. Говорите со мной совершенно откровенно, как сын с отцом. Вы уже думали о том, как поступить? Приняли уже какое-нибудь решение?
– Мне кажется, сомнений тут быть не может.
– Как вас понять?
– Отец, как мне кажется, то, что я должен сделать, предопределено. Я обязан уступить место вашему законному сыну – уступить без сетований, хоть и не без сожаления. Пусть он придет, я готов отдать ему все, что, сам того не зная, так давно у него отнял, – отцовскую любовь, состояние, имя.
Услыхав столь благородный ответ, старый аристократ не сумел сохранить спокойствие, хотя в самом начале разговора просил об этом сына. Лицо его налилось кровью, и он яростно, изо всей силы стукнул кулаком по столу. Всегда такой уравновешенный, в любых обстоятельствах соблюдающий приличия, он в бешенстве выкрикнул ругательство, какого постеснялся бы даже старый кавалерийский вахмистр.
– А я, сударь, объявляю вам: того, что вы задумали, не будет! Не будет никогда, даю вам слово! Что сделано, то сделано. Запомните, что бы ни произошло, все останется, как было. Такова моя воля. Вы – виконт де Коммарен и останетесь им, хотите того или нет. Останетесь им до вашей смерти или по крайней мере до моей: пока я жив, ваш дурацкий план не осуществится.
– Но… – робко промолвил Альбер.
– Вы посмели прервать меня? – возмутился граф. – Я заранее знаю ваши возражения. Вы ведь скажете мне, что это чудовищная несправедливость, гнусный грабеж, не так ли? Я согласен с вами и страдаю от этого не меньше вашего. Уж не думаете ли вы, что лишь сегодня я вспомнил о роковой ошибке юности? Знайте же, уже двадцать лет я сожалею о своем законном сыне, двадцать лет проклинаю несправедливость, жертвой которой он стал. Тем не менее я умел скрывать горечь и укоры совести, не дававшие мне спать по ночам. А вы с вашим идиотским смирением одним махом хотите обессмыслить мои многолетние муки! Нет. Это вам не удастся.
Граф увидел, что Альбер собирается что-то сказать, и грозным взглядом остановил его.
– Уж не думаете ли вы, – продолжал он, – что я не плакал, вспоминая, что обрек своего законного сына всю жизнь бороться с бедностью? Не испытывал жгучего желания все исправить? Бывали дни, когда я готов был отдать половину своего богатства лишь за то, чтобы поцеловать ребенка, рожденного женщиной, которую я слишком долго переоценивал. Меня удерживал только страх бросить тень подозрения на обстоятельства вашего рождения. Я обрек себя в жертву чести фамилии де Коммарен, которую ношу. Я получил ее от своих родителей незапятнанной, и такой же вы передадите ее своему сыну. Первое ваше душевное движение было прекрасно, благородно, рыцарственно, и все-таки о нем нужно забыть. Подумайте, какой поднимется скандал, если наша тайна станет известна. Неужто вам не пришло в голову, какая радость охватит наших врагов, эту шайку выскочек, вьющихся вокруг нас? Я дрожу при мысли, сколько злобы, сколько насмешек обрушится на нашу фамилию. Гербы многих родов уже запятнаны грязью, и я не хочу, чтобы такое случилось с нашим.
Г-н де Коммарен умолк на несколько минут, но Альбер не осмелился заговорить: он с детства привык чтить любые прихоти своего грозного отца.
– Мы ничего не придумаем, – сказал наконец граф, – никакое соглашение невозможно. Могу ли я завтра отречься от вас и представить Ноэля как своего сына, заявив: «Извините, на самом деле виконт не тот, а вот этот»? Ведь потребуется прибегнуть к услугам суда. Для того, кто зовется Бенуа, Дюран или Бернар, это не имеет значения. Но если ты хотя бы день носил фамилию де Коммарен, это накладывает обязательства на всю жизнь. Законы нравственности не для всех одинаковы, потому что у всех разные обязанности. При положении, которое занимаем мы, ошибку исправить нельзя. Вооружитесь же мужеством и покажите, что вы достойны фамилии, которую носите. Надвигается буря, так поспорим с нею.
Раздражение г-на де Коммарена еще усилилось от безучастности Альбера. Приняв незыблемое решение, виконт слушал, словно исполняя долг, и на лице его не отражалось никаких чувств. Граф понял, что не поколебал его.
– И что же вы мне ответите? – спросил он.
– Мне кажется, вы даже не подозреваете обо всех опасностях, какие предвижу я. Трудно укротить возмущенную совесть.
– Действительно, – насмешливо прервал его граф, – ваша совесть возмущена. Только выбрала она для этого неподходящий момент. Угрызения пришли к вам слишком поздно. Пока вы считали, что унаследуете от меня блистательный титул и двенадцать миллионов, вы не думали отказываться от наследства. Но сегодня вы узнали, что оно обременено тяжелым проступком, если угодно, преступлением, и соглашаетесь принять его лишь при условии, что вам не придется уплачивать мои моральные долги. Отбросьте эту безумную мысль. Дети несут ответственность за родителей, и так оно и останется, покуда будут чтить сыновей великих людей. Волей-неволей вы станете моим сообщником и понесете бремя, которое я взвалил вам на плечи. Но как бы вы ни страдали, поверьте, это и в малой мере не сравнится с тем, что вытерпел за эти годы я.
– Но послушайте! – воскликнул Альбер. – Ведь это же не я, грабитель, намерен подать в суд, но ограбленный! И надо уговаривать не меня, а Ноэля Жерди.
– Ноэля? – переспросил граф.
– Да, вашего законного сына. Вы рассуждаете так, словно исход дела зависит только от моего желания. Не воображаете ли вы, что г-н Жерди так легко согласится молчать? А если он заговорит, неужто вы надеетесь тронуть его соображениями, которые высказали мне?
– Я не боюсь его.
– И совершенно напрасно, позвольте вас заверить. Я понимаю, вы наделяете этого молодого человека столь возвышенной душой, что уверились, будто он не претендует на ваше имя и состояние, и все-таки представьте, сколько горечи скопилось у него в сердце. Он просто не может не испытывать злобного ожесточения из-за чудовищной несправедливости, жертвой которой стал. Должно быть, он страстно жаждет мести, то есть признания своих прав.
– Никаких доказательств нет.
– Есть ваши письма.
– Они ничего не доказывают, вы же мне сами сказали.
– Да, правда, и все-таки они убедили меня, в чьих интересах не верить им. К тому же, если ему потребуются свидетели, он их отыщет.
– Кого же, виконт? Разумеется, вас?
– Нет, граф, вас. Стоит ему пожелать, и вы нас выдадите. Что вы ответите, когда он вызовет вас в суд и там вас попросят, нет, потребуют сказать правду под присягой?
При этом вполне естественном предположении лицо графа омрачилось еще сильней. Казалось, он обращается за советом к столь сильному в нем чувству чести.
– Я буду спасать имя своих предков, – наконец выдавил он.
Альбер с недоверием покачал головой.
– Ценою лжи под присягой? Нет, отец, этому я никогда не поверю. Давайте рассуждать дальше. Он обратится к госпоже Жерди.
– За нее я могу ручаться! – воскликнул граф. – В ее интересах оставаться нашей союзницей. Если нужно будет, я повидаюсь с ней. Да, – решительно объявил он, – я пойду к ней, поговорю, и я заверяю вас: она нас не предаст.
– А Клодина, – продолжал молодой человек, – тоже будет молчать?
– Если заплатить, она будет молчать, а я дам ей, сколько она пожелает.
– И вы, отец, доверитесь купленному молчанию? Можно ли верить продажной совести? Кого купили вы, того может перекупить другой. Крупная сумма заткнет ей рот, еще более крупная откроет.
– Но я сумею припугнуть…
– Отец, вы забываете, что Клодина Леруж была кормилицей господина Жерди, она его любит, хочет, чтобы он был счастлив. А вдруг он уверен в ее содействии? Она живет в Буживале. Помню, я ездил туда с вами. Несомненно, он часто видится с нею, и, возможно, это она навела его на ваши письма. Господин Жерди говорил о ней так, словно был уверен, что она станет свидетельствовать в его пользу. Он почти предложил мне съездить поговорить с нею.
– Увы, – вздохнул граф, – почему умер мой верный Жермен, а не Клодина!
– Как видите, одной Клодины Леруж вполне достаточно, чтобы все ваши планы рассыпались прахом, – заметил Альбер.
– Нет, я все равно найду выход.
В своем ослеплении старый аристократ упорно не желал замечать очевидное. Да, он заблуждался, но заблуждался совершенно искренне. Гордость, бывшая у него в крови, парализовала обыкновенно свойственное ему здравомыслие, помрачила его ясный и трезвый ум. Граф считал унизительным, позорным и недостойным признать свое поражение перед жизненными обстоятельствами. Он не мог припомнить, чтобы когда-нибудь в своей долгой жизни встретился с необоримым сопротивлением, с непреодолимым препятствием. Он был подобен всем тем геркулесам, которые, не имея случая испытать свои силы, уверены, что могут горы своротить, ежели им взбредет такая фантазия.
Кроме того, ему не чужд был недостаток всех людей, наделенных слишком богатым воображением, который заключается в слепой вере в собственные фантазии и в их осуществимость, как будто достаточно лишь очень сильно захотеть, и мечтания претворятся в реальность.
Угрожающее затянуться молчание прервал на сей раз Альбер:
– Я понимаю, вы опасаетесь огласки этой прискорбной истории. Вас приводит в отчаяние возможность скандала. Знайте же: если мы станем упорствовать и бороться, поднимется чудовищный шум. Стоит только довести дело до суда, и дня через четыре о нашем процессе будет гудеть вся Европа. О нем будут писать газеты, и один Бог знает, какими комментариями они его сопроводят. Если мы решимся бороться, то, как бы дело ни пошло, нашу фамилию станут склонять все газеты мира. И если б у нас еще была надежда победить! Но мы обречены на поражение, отец, мы проиграем. И представьте, какой тогда поднимется вой! Подумайте, как заклеймит нас общественное мнение!
– Я думаю об одном, – отозвался граф. – О том, что говорить, как вы, значит не питать ни капли любви и уважения ко мне.
– Нет, отец, мой долг показать вам все беды, каких я опасаюсь, показать, пока еще есть время избегнуть их. Господин Ноэль Жерди – ваш законный сын. Так признайте его, удовлетворите его справедливые претензии. Пусть он придет. Мы можем без особого шума внести исправления в записи гражданского состояния. Можно будет заявить, к примеру, что виной всему – ошибка кормилицы Клодины Леруж. Если все стороны придут к соглашению, не возникнет ни малейших трудностей. А потом, кто помешает новому виконту де Коммарену оставить Париж, уехать с глаз долой? Он может лет пять путешествовать по Европе, а к концу этого срока все обо всем забудут, и никто уже не вспомнит обо мне.
Однако граф де Коммарен не слушал сына, он размышлял.
– Но, виконт, можно же обойтись без процесса, можно полюбовно договориться, – сказал он наконец. – Письма можно откупить. Чего хочет этот молодой человек? Положения и денег? Я обеспечу ему и то, и другое. Я дам ему, сколько он пожелает. Дам миллион, а если надо, два, три, половину того, что у меня есть. Поверьте, когда предлагают деньги, много денег…
– Пощадите его, он ваш сын.
– К несчастью. Но я, черт побери, так решил! Я потолкую с ним, и он пойдет на соглашение. Если он не дурак, то поймет, что ему не тягаться со мной.
Граф потирал руки. Его захватила мысль о соглашении. Это воистину спасительный выход, и в мозгу графа уже сложилось множество аргументов в пользу нового плана. Да, он заплатит и вернет себе нарушенный покой.
Однако Альбер, похоже, не разделял уверенности отца.
– Вы рассердитесь на меня, – печально произнес он, – но я вынужден разрушить ваши иллюзии. Не убаюкивайте себя мечтой о полюбовном соглашении – пробуждение будет слишком жестоким. Отец, я видел господина Жерди, и он не тот человек, которого можно запугать. Если есть на свете решительные люди, то он один из них. Господин Жерди поистине ваш сын, и в его взгляде, как и в вашем, чувствуется железная воля, которую можно сломить, но нельзя согнуть. Я до сих пор слышу его голос, дрожащий от ожесточения, вижу его глаза, горящие мрачным огнем. Нет, с ним не договориться. Ему нужно либо все, либо ничего, и я не стану его винить. Если вы окажете сопротивление, он нападет на вас, и его не удержат никакие соображения. Уверенный в своих правах, он с ожесточением вцепится в вас, затаскает по судам и отстанет лишь после окончательного поражения или после полной победы.
Граф, привыкший к совершенному, чуть ли не слепому повиновению сына, был поражен его нежданным упорством.
– Ну, и к чему же вы клоните? – поинтересовался он.
– К тому, что я презирал бы себя, если бы не уберег вашу старость от величайшего бедствия. Ваше имя больше не принадлежит мне, я возьму свое. Я ваш побочный сын и уступлю место законному. Позвольте же мне удалиться с чувством честно и свободно исполненного долга, позвольте не дожидаться вызова в суд, который с позором вышвырнет меня отсюда.
– Как! – изумился граф. – Вы меня бросаете, отказываетесь поддержать, идете против меня, признаете вопреки моей воле его права?
Альбер кивнул.
– Мое решение окончательно. Я ни за что не соглашусь ограбить вашего сына.
– Неблагодарный! – воскликнул г-н де Коммарен.
Гнев его был так велик, что его уже невозможно было излить в проклятьях, и потому граф перешел на насмешки.
– Ну что ж, – промолвил он, – вы великолепны, благородны, великодушны. Ваш поступок крайне рыцарственный, виконт, то есть я хотел сказать, любезный господин Жерди, и вполне в духе героев Плутарха[93]. Итак, вы отказываетесь от моего имени, моего состояния и покидаете меня. Отряхнете прах со своих башмаков на пороге моего дома и уйдете в раскрывшийся перед вами мир. У меня всего один вопрос: на что, господин стоик, вы намерены жить? Может быть, вы знаете какое-нибудь ремесло, как Эмиль, описанный сьером Жан-Жаком?[94] Или вы, благороднейший господин Жерди, делали сбережения из тех четырех тысяч, что я давал вам на карманные расходы? Может быть, играли на бирже? Ах, вот что! Вам показалось слишком тягостным носить мое имя, и вы с облегчением сбрасываете его! Видно, грязь имеет для вас большую притягательность, коль вы так спешно выскакиваете из кареты. А может быть, общество равных мне стесняет вас, и вы торопитесь скатиться вниз, чтобы оказаться среди себе подобных?
– Я и без того несчастен, а вы еще больше повергаете меня в горе, – ответил Альбер на град издевательств.
– Ах, вы несчастны! А кто в этом виноват? И все же я возвращаюсь к своему вопросу: как и на что вы намерены жить?
– Я вовсе не столь романтичен, как вы пытаетесь представить меня. Должен признаться, я рассчитываю на вашу доброту. Вы так богаты, что пятьсот тысяч франков существенно не повлияют на ваше состояние, а я на эти деньги смогу прожить спокойно, если не счастливо.