Самая страшная книга 2016 (сборник) Гелприн Майкл
– И управдомы тоже, – отрезала Яна.
– А вот еще история была. Умер старик. А семья никому не сказала. Чтобы карточки за него получать. Он разлагаться стал. Так они его в окно засунули, между стекол, где прохладнее. Соседи идут, а в окне мертвяк.
Яна бросила быстрый взгляд на Савву. Испугалась, что братик вспомнит, как мама медлила до конца ноября, не говорила милиции про бабушкину кончину.
Мальчик умиротворенно доедал хлеб.
– Была такая история еще…
– Слушай, заткнись, а? Ты, вообще, хорошие истории знаешь?
– Хорошие? – Федя почесал затылок. Худая рука болталась в рукаве шинели. – Какие – хорошие?
– Такие. Вот, например. Одна женщина поменяла куртку на тарелку картофельных очисток. Вернулась домой, поняла, что в куртке карточки забыла, все.
Федя сочувственно присвистнул.
– На следующий день женщина пошла милостыню просить. А к ней подходит та, что менялась с ней, дает ей карточки и говорит: я вас обыскалась, вы в куртке оставили, заберите. И они обнялись и заплакали. Вот это история, Баркалов, а то, что ты рассказываешь…
Яна осеклась.
У морга, возле павильона Росси, стояло с десяток мертвецов. Прислонившиеся к стене, с вытянутыми по стойке смирно задубевшими телами, они наблюдали за живыми. Рты беззвучно кричали. Волосы развевались по ветру.
Последний привал перед тем, как быть сваленными в братскую могилу. В яму, где они сплетутся с другими несчастными в единый комок мерзлого мяса.
– Видишь, – тоном человека, доказавшего свою правоту, заявил Савва, – это Африкан снял с них обувь.
Детский пальчик указал на босые ноги трупов.
– Пошевеливайся, умник, – Яна подтолкнула брата.
У Аничкова моста с пропавшими статуями юношей и их коней Федя передал девочке лопату.
– Что за Африкан? – спросил он.
– Чудище, которое Савва выдумал.
– Ничего не выдумал, – огрызнулся мальчик, орудуя детской лопаткой. – Он по ночам ходит, снимает с мертвых обувь. В окна заглядывает и делает так, чтобы у людей надежды не было. Говорит им, чтоб они были плохими.
– Отлично справляется твой Африкан.
– Он не мой, – Савва поежился от мысли, что такое существо, как Африкан, может быть его.
– А ты ему не подыгрывай, – буркнула Яна, счищая лед с трамвайных путей, – и вообще, помолчи хоть пять минут.
Федю хватило на три.
– Я видел, как вон тот дядька дохлых крыс ел. Их грузовик раздавил, а он их ел.
«Ну и что, – отрешенно подумала Яна, – а мы Шубку съели, кошку нашу. Но это папа еще живой был».
– Какой дядька? – завертелся любознательный Савва.
– Тот, что следит за нами с набережной.
– Так это дядя Архип, дворник. У него гречка в голове.
Яна откинула с лица прядь волос.
– И правда дядя Архип. Чего это он забрел сюда?
Дворник Лядов стоял у замерзшего канала и бормотал в спутанную бороду.
Яна помахала ему рукой.
Дворник исчез в тени.
– Гречка в голове, – усмехнулся Федя и жадно понюхал пальцы с коричневой коркой под ногтями. Поймал на себе вопросительный взгляд Яны. – Не так кушать хочется, – смутился он, – если что-то вонючее нюхать.
Яна коротко кивнула.
– Не филонь, Баркалов, – сказала она, возвращаясь к работе.
И никто из них не филонил.
Уже в сумерках они с Саввой шли домой. Мышцы ныли, ноги подкашивались, но Яна улыбалась.
– Почему ты его не поблагодарила?
– Кого? За что?
– Говн… Федю. За бутерборд.
– За бутерброд, – исправила она и задумалась. – Понимаешь, он ждал благодарности. Он его мне принес, чтобы получить благодарность. А добрые дела просто так делаются. Доброта – это норма, ею не гордятся. Может, мне на Баркалове жениться за бутерброд его?
Савва захихикал.
Они вошли в подъезд, поднялись на второй этаж.
– Погоди. Навестим Стеллу Сергеевну.
Девочка опять заколотила в дверь библиотекаря.
– Ян…
– Чего?
– А тебе совсем есть не хочется?
– Как тебе сказать… Хочется, конечно. Но, если еды нет, мне что, человеком перестать быть?
Яна хлопнула по дверной ручке, и дверь отворилась, протяжно скрипнув. В коридоре горел свет. Их району везло, большинство ленинградцев обходились без электричества много месяцев.
– Стелла Сергеевна?
Девочка вошла в квартиру. Савва семенил за ней, стараясь не покидать безопасной зоны внутри длинной сестринской тени.
Стеллу Сергеевну они обнаружили на кухне.
Одетая в нарядное фланелевое платье в горошек, причесанная и накрашенная, женщина свисала с потолка. Шелковый шнурок удерживал исхудалое тело.
– Здравствуйте, – сказал вежливый Савва, но остекленевшие, подведенные тушью глаза смотрели куда-то в сторону.
– Мертвая она, – тихо произнесла Яна, – убила себя.
Девочка пересекла кухню, стала по очереди открывать ящики, пока не нашла нож. С ножом она вскарабкалась на обеденный стол. Заскоблила тупым лезвием по шнурку. Стелла Сергеевна раскачивалась в петле и будто вальсировала.
– Почему она себя убила? – спросил Савва.
Превозмогая горячую боль в затылке, Яна ответила:
– Может быть, потому, что ее никто не навестил, когда она нуждалась, не поделился с ней.
– Едой? – Савва оценивающе покосился на печь, глиняный горшочек в пятнах жира.
– Да при чем тут еда? – озлобилась Яна, и в этот момент нож перерезал веревку. Труп упал вниз. Звук был такой, словно уронили охапку хвороста. – Отнесем ее в гостиную, – велела девочка. – Бери за ноги. Ну же. Вот так, еще давай. Давай же… Стой.
Яна отпустила Стеллу Сергеевну, задышала тяжело.
Сколь легким бы ни было тело, двое голодных истощенных детей не могли волочь его.
– Сбегай за мамой.
Савва послушно удалился.
Яна присела на корточки возле трупа, зажмурилась.
Звон в голове, звон, сопровождавший ее с Нового года, усилился, колокола били пасхально, взахлеб.
Она хотела подумать о чем-то хорошем, о чем-то из прошлого. О папе, который всегда привозил маме цветы, а им с Саввой шоколад. О прогулочном пароходе. О поездке в солнечный Киев к тете Марине.
Но мысли путались.
Вместо красочных картинок приходили серые и черные.
Артобстрел, сгоревший трамвайчик на площади Нахимсона, красноармеец с оторванными руками, навзрыд зовущий Олю. Образ чистого неба заменил просевший потолок бомбоубежища.
У шоколада вкус конских котлет и дурандовых лепешек, которых тоже нет.
И тысячи живых ленинградцев волокли саночки со своими мертвыми на Марата, 76.
– Отмучилась Стелла.
Мама вошла на кухню, переступила через труп. Сняла крышку с горшочка. Он был полным. Женщина поддела указательным пальцем белую гущу, продегустировала.
– Это что, кашка? – спросил Савва с надеждой.
– Столярный клей. Добавим лавровый лист, перец, будет лучше любой каши.
Яна непонимающе заморгала:
– Нужно оттащить Стеллу Сергеевну на кровать…
Мама точно не слышала ее. С горшочком под мышкой она направилась в гостиную. Там Яна застала ее, исследующей книжные полки. Карточки нашлись между пятым и шестым томами Маяковского. Женщина застонала от счастья, прижала их к груди.
– Ты что… – Голос Яны срывался. – Ты что делаешь…
Мама повернула к ней землистое лицо.
– Дочечка, мы же жить будем…
Сухие губы Яны подрагивали.
– Воровка, – прошептала она, – тварь… Воровка…
С каждым произнесенным словом-приговором голос креп, становился громче:
– Мразь. Воровка. Спекулянтка.
– Доченька…
Яна ринулась к дверям, отталкивая Савву. Куда угодно, только бы подальше от этой чужой, сломанной, старой тетки.
Февральский ветер зарылся под пальто, опалил.
Она бежала по двору, спотыкаясь. Нарастающий звон норовил выдуть изнутри глазные яблоки, ушные перепонки. В голове орало, сводя с ума, радио, транслирующее вопли раненых, гул авианалета. Колокольный бой смешался с воем сирен, с сообщением о взятии Киева, голосами Сталина, Жданова, Левитана, со стихами Берггольц.
А потом шум стал белым-белым, и Яна рухнула него.
Была глубокая ночь, когда она очнулась.
Пошевелилась, соображая, как оказалась на полу холодной незнакомой квартиры.
Вспомнила, как бежала по улице, потеряла сознание. В ноздри ударила вонь, запах гнили, испражнений и еще чего-то удушливо-сладкого.
Вслед за запахами пришел страх.
Взгляд заметался по комнате. Бабочкой порхнул к горящей в углу керосиновой лампе. От нее – по стенам, измазанным калом. Отпечатки ладоней на коричневых кляксах. Ящики. Вылизанные консервные банки. Лопата. Метлы. Измочаленный, бурый от запекшейся крови оренбургский платок. Детская курточка. Кости.
Яна вскочила.
Они были всюду на полу, белые кости, обломки костей.
Прикрывая рукавом лицо, Яна отступила к пирамиде из ящиков. Уперлась в нее спиной.
– Здесь кто-нибудь есть?
Кирпичные стены, с которых содрали обои, чтобы полакомиться клеем, исказили голос.
Прямо над собой она услышала утробное, желудочное урчание.
Запрокинула голову к верхушке ящичной горы.
Обнаженный мужчина восседал на ней, сгорбившись. Скелет с распухшим, обросшим черепом. Щеки украшали горизонтальные коричневые мазки, от чего он походил на дикаря. Вышедшего на охоту индейца.
В узловатых пальцах мужчина сжимал сапожное шило.
Воспаленные глаза сверлили перепуганную добычу.
– Дядя Архип? – узнала Яна человека. – Почему вы голый?
Вместо ответа дворник Лядов издал неприличный звук, и кроваво-черный понос потек по ящикам.
Яна медленно, как дрессировщик в клетке с хищником, двинулась по комнате. В пяти метрах от нее темнел дверной проем.
«Спокойно, – говорила она себе, – дядя Архип повредился рассудком, но зла мне он не причинит. Он всего лишь несчастный калека…»
Лядов спрыгнул с ящиков и перегородил выход.
Оскалился.
Зубы у него были удивительно крепкие и крупные, как кости домино. От вида этих зубов у Яны кольнуло в сердце.
– Дядя Архип, прекратите сейчас же, мне страшно!
Он нацелил стальной штырь ей в лицо. Она отшатнулась, всхлипнув. Косточки захрустели под башмаками. Плавно, на четвереньках, безумец шел за ней. Охотник и жертва закружились по комнате.
Дворник забормотал:
– Остался один котелок. Голод растет. Невозможно насытиться. Крысы в кишках. Их надо кормить, или они съедят внутренности.
Штырь описал дугу. Все ближе к девочке.
– Мертвое мясо не насыщает. Крысы просят свежее. Как те малютки. Как ты.
Он сделал выпад. Шило оцарапало рукав пальто. Яна отпрянула, врезалась в груду хлама. Схватила лопату и принялась размахивать ею перед Лядовым. Он погладил впалый живот, словно утешал живущих внутри грызунов: потерпите, через минуту я вас покормлю.
Лопата со свистом рассекала воздух.
– Не подходи!
Он клацнул челюстью и по-звериному прыгнул. Хотел пронырнуть под лопатой, но не успел. Металл вонзился в висок. Ням! Завибрировало в мокрых ладошках Яны древко.
Она с ужасом уставилась на Архипа. Черенок разрубил его череп сбоку до самой глазницы. Что-то густое, но не гречка, струилось из-под черенка. Дворник захрипел, выпустил газы и умер. Труп осел на костяное покрывало.
Еще не до конца осознавая, что произошло, девочка выронила лопату.
В клубящемся тумане покинула комнату. На кухне царил полумрак, и пахло чем-то смутно знакомым. Аромат, проникающий сквозь вонь испражнений, трогал позабытые струнки души.
Яна приблизилась к печке, к чугунному котелку.
«Мне мерещится, – подумала она. – Я свихнулась, как дядя Архип».
Она помассировала веки, ожидая, что содержимое котелка исчезнет или обратится в клей, в дуранду, в картофельные очистки.
Но ничего не изменилось. Чугунный котелок был до середины наполнен бульоном, чей душистый запах разогнал смрад и вернул прошлое во всей яркости красок. У Яны заслезились глаза, она сглотнула слюну. Наваристый бульон – не из копыта, нет. Из сочного мяса, его кусочки плавали на поверхности, и переливались драгоценными камушками кружочки жира, хотя было темно, и скорее Яна додумывала подробности…
Словно в бреду, она опустила руку в котелок, зачерпнула золотистую жидкость. Оправила в рот. Желудок принял подношение с восторгом. Вкус жизни. Сама жизнь.
Она выловила кусок мяса, замерла, катая его языком.
Папа с цветами. Пароход на Неве. Шашлыки. Клецки. Бабушкины блины со сгущенным молоком. Конфеты. Фантики. Киевские каштаны. Победа. Суп харчо. Весна. Зажаренный гусь с яблоками. Яблоки, малина с куста, клубника с грядки, Савва, какао, борщ, боржоми, шашлыки, папа, мирное небо, есть, есть, есть…
Бульон стекал по подбородку.
В ушах звучал нежный, как мясо, голос:
«Ешь… ешь…»
Она так увлеклась, что проглотила собственные волосы. Вытащила их изо рта. Нет, не собственные. На ладони лежал черный промасленный локон.
«Кости в комнате, – подумала она, – крысы просят свежее мясо. Те малютки…»
«Ешь…» – голос в голове стал жестче.
Ешшшь.
Ешшжь…
Ежжжь…
Голос жужжал, как мясные мухи, копошился в сознании девочки липкими лапками, требовал продолжать.
Яна подняла глаза и посмотрела на Африкана.
Он заглядывал в окно снаружи, огромный, как горе, страшный, как голод.
Котелок звякнул об пол, разбрызгивая бульон.
С воплем Яна вылетела из кухни, из квартиры, из подъезда. Она убегала от лица в окне и от чувства сытости. Потом, распластавшись на земле, долго пыталась вызвать рвоту, но желудок не желал расставаться с едой, как бы глубоко она не просовывала пальцы. В зубах застряли мясные волокна.
Она молила холодное ленинградское небо об одной-единственной бомбе, но в ту ночь бомбежек не было.
Сытая девочка рыдала в снегу посреди вымершего города.
Шел февраль.
Николай Иванов
Одеяло
У меня нет имени. Я – старое одеяло.
Все мои дни проходят одинаково: я лежу в темноте, на верхней полке шкафа с рассыхающимися стенками. Пылинки бесконечных часов оседают на волоски моей коричневой шерсти, едва заметные в лучах света, падающих сквозь щели.
Здесь редко что-то меняется. Вокруг царит спокойствие, рассеянное оттенками молчания, каждый из которых мне знаком. Внизу – скрипучее деревянное молчание, торчащее занозами серых углов. Посередине – вельветовое молчание висящей одежды, плотное, не дышащее. Рядом – шерстяное молчание, задумчивое, сложенное в несколько рядов.
Иногда мне кажется, что в шкаф спрятан целый мир, который сам об этом не догадывается.
Когда я слышу шаги за стенками, меня переполняют чувства. Эти шаги многое значат: через несколько секунд двери откроются, и все вокруг преобразится, наполнится дыханием живущей снаружи комнаты и той особенной теплотой, которая в ней обитает. Эту теплоту излучает каждая линия, каждый предмет и каждое произнесенное слово.
Меня касается легкая рука с длинными тонкими пальцами. Приятно царапают лакированные ногти.
В такие мгновения я чувствую себя чем-то важным, необходимым, существующим не просто так, ради места на полке. Я хочу дарить тепло.
Разверните же меня скорей, мама и папа, укройте мальчика и расскажите ему на ночь сказку. Любую, мне нравятся все они: и про трусливого зайца, и про рогатую козу, которая идет бодаться, и про медведя, севшего на теремок. Вы же знаете, я не пошевелюсь, я прекрасно понимаю, каким должно быть укутывающее сонное молчание. Мальчик положит голову на подушку, закроет глаза, и эта ночь станет спокойной и легкой. Прозрачной, словно вода, в которую только-только поставили цветы.
– Ну-ка, кто у нас тут не собирается спать? – с улыбкой спрашивает мама.
– Не-е-ет… не хочу это одеялко! Оно колкое!
– Зачем ты его обижаешь? Смотри, одеялко увидело тебя и радуется.
Мама трясет меня. Из складок выпадает неудачно сложенный угол и тут же начинает нелепо болтаться в воздухе, не понимая, как он здесь оказался, и что теперь делать. Ворсинки отливают желтым в свете ночника, и я слышу, как где-то за его стеклянными боками гудит-смеется старая тусклая лампочка.
Лет ей точно не меньше, чем мне. Так что нечего обижаться.
Прости, мальчик, но я ничего не могу поделать. Когда-то давно меня связали из очень строптивой шерсти, и с годами она, к сожалению, не стала мягче. Все так же остра на ощупь, но… я правда рад видеть и тебя, и маму.
Папы пока еще нет дома, но он вот-вот вернется с работы, и я буду радоваться ему тоже.
Это мое самое любимое молчание – молчание приятных слов. Важно не то, что они говорятся вслух, не то, какие они, и что ими сказано. Слова произносятся лишь затем, чтобы каждый из вас улыбался и был счастлив от того, что находится здесь и сейчас, а это сродни молчанию.
По крайней мере мне так кажется.
Думаю, я провожу в шкафу достаточно времени, чтобы научиться разбираться в таких тонкостях.
Мальчик смотрит на мой болтающийся угол, смеется и говорит:
– И правда радуется. Ладно, немного потерплю.
– Ну вот и договорились, Сережка. Укутывайся теплее, а я пока схожу за книжкой.
Мама подает меня мальчику. Он откладывает в сторону пластмассового солдатика и его оторванную руку, пострадавшую в боях с тряпичным крокодилом, разворачивает непослушные шерстяные складки и укрывается мною до самой шеи.
Теперь он тоже ждет маминых шагов, несущих тепло и ласку.
Старая лампочка продолжает хохотать, и мне хочется смеяться вместе с ней.
Сквозь растрепанный мятый картон голоса звучали глухо, размазано, словно сжатые кляпом скомканной грязной пустоты. Я терпеливо ждал, когда торопливые шаги утихнут и лезвие кухонного ножа пробьет надо мной полосы липкого бугристого скотча, но там, снаружи, продолжал шуметь дождь серой усталости.
Шаги измеряли комнату, и им не было дела до вещей, раскиданных впопыхах по сумкам и коробкам.
– Милая, ну зачем ночью-то? Я завтра не работаю, мог бы завезти вас с Сережкой…
– Саша, хватит. Хва-атит… Пожалуйста. Езжай домой.
– Давай помогу с вещами…
– Мы с Сережкой сами. Сами. Пожалуйста…
Я услышал тяжелый вздох и дребезжащий звук расстегиваемой куртки. Пальцы начали что-то искать во внутреннем кармане. Щелчок колпачка – и мутную пленку клейкой ленты надо мной пробило острие шариковой ручки.
– Александр Михайлович… – Голос женщины дрожал, но она старалась произносить слова как можно спокойнее. – Прошу вас. Покиньте мою квартиру.
– Анют, я один черт уже кругом сволочь. Одной выходкой больше, одной меньше – не так уж и заметно. Потерпи, ладно?
Я почувствовал, как эти слова затронули что-то очень хрупкое внутри женщины и отдались болью в ее правой руке, замотанной растрепавшимся марлевым бинтом. Там, под повязкой, спряталась затвердевшая трескающаяся корка обожженной кожи, кровоточащая от каждого неловкого движения.
То, что она забрала с собой из покинутого дома.
Это была долгая история, и закончилась она только сегодня.
Помню, как однажды я заметил, что руки мужчины день ото дня стали прикасаться ко мне все легче и легче – так, словно в спрятавшемся за форточкой городе его окружала теплом еще одна семья, с другой женщиной и другим ребенком. Даже пахло от него не так, как обычно. Я улавливал застревавшие в одежде ароматы еды, которой никогда не было в нашем доме, и еще – запах другой заботы и ласки.
Иногда мужчина садился в кресло, пил чай из большой фарфоровой чашки с нарисованными на ней горными лугами и задумчиво смотрел в окно, будто видел там те самые далекие луга. Это казалось чем-то странным: он вроде бы сидел рядом с нами, разговаривал, улыбался, но одновременно находился в другом месте.
Что-то очень важное было оставлено им в том чужом доме, и я не мог понять, почему он не забирает это назад.
Женщина тоже почувствовала неладное. По вечерам она заходила в ванную, включала воду, делая вид, что собирается смыть с себя усталость прошедшего дня, но на самом деле ей просто не хотелось, чтобы мальчик и мужчина видели слезы, сами собой текущие по щекам. Она зачерпывала ладонями воду и смывала их: раз за разом, целую бесконечность душных воспаленных минут, каждую из которых приходилось выковыривать из кричащего тела в надежде, что потом станет легче.
Но легче не становилось.
Два дня назад, разбирая вещи, оставленные мужчиной рядом со стиральной машинкой, она нашла в кармане его куртки чужое белье.
Женщина положила это белье перед собой, села на бортик ванны и долго-долго смотрела сквозь него. Будто бы на самом деле этого белья здесь не было.
Потом взяла стоявшую рядом с унитазом банку чистящего средства и начала оттирать им стены. Пол. Плинтусы. Трубы. Сантиметр за сантиметром, отскребая каждое пятнышко.