Сексуальная жизнь сиамских близнецов Уэлш Ирвин
– Это все, до полшестого больше еды не будет. В полшестого я приду делать ужин. Хочешь, ешь все сейчас, но тогда будешь долго ждать.
Она поднимает на меня затравленный взгляд:
– Так нельзя…
– Не слышу. – Я качаю головой. – Я не слышу этих лузерских слов. – Я злобно смотрю ей в глаза, приставив ладонь к уху. – Не употребляй их при мне. Я могу. Я сделаю. Я буду. А теперь я ушла, – сообщаю я ей и иду к выходу, на ходу крикнув: – РАБОТАЙ!
– ПОДОЖДИ-И-И-И!!!
– И вымойся! – Я показываю на бассейн и выбегаю поскорее из этой берлоги.
Еду через мост Макартура из светского Майами назад, в реальный мир моего СоБи. Саут-Бич – настоящее чудо, по-своему столь же уникальное и удивительное как, например, Французский квартал в Новом Орлеане.
Хорошо, что, за исключением нескольких классных, но снесенных по недомыслию зданий, квартал ар-деко в основном уцелел. Заезжаю в многоярусный паркинг: иногда, впрочем, я готова признать, что Линкольн-роуд все-таки недотягивает до Родео-драйв, на которую ей так хотелось бы походить, а Оушен часто больше похож на Канкун во время весенних каникул, чем на Французскую Ривьеру.
Сейчас время, когда сюда валом валят юные любители телок и дешевого пива без гроша в кармане. Вот как раз сидят двое таких, прямо на солнце, выставили перед собой перевернутую шляпу и табличку: МЫ ПУТЕШЕСТВЕННИКИ, ПОДАЙТЕ НА ПИВО И СТРИПТИЗ, но, на взгляд, они какие-то слишком холеные, с шустрыми, наглыми глазами, как у Винса Вона[45], и на нищих не тянут.
Я резко сворачиваю на Вашингтон-авеню – реальную главную улицу МБ, здесь тебе и клубы, и спортбары, и фастфуд. В зимние месяцы ее заполняют бродяги, которые прибывают в город на «Грейхаундах» и «Трейлвэйсах», спасаясь от северных холодов. Они рассаживаются у банкоматов и аптек «Уолгринс» и «Си-Ви-Эс» – буквально у каждой – и сшибают у прохожих себе на жизнь.
Перед «Старбаксом» на углу Вашингтон и 12-й улицы я думаю, не зайти ли выпить зеленого чая, но вдруг вся холодею: из двери вываливается осоловелый упырь с обвисшим ртом, в потной гавайке и встает как вкопанный прямо передо мной. Винтер.
– Есть закурить?
Я инстинктивно отвожу взгляд.
– Эй! Я с тобой разговариваю. Закурить, говорю, есть?
Надо бы уложить мудака на асфальт, но я просто отворачиваюсь и захожу в «Старбакс». И опять, гад, не узнал человека, спасшего его поганую жизнь! Зачем было лезть, пусть бы этот пидорок-терпила Маккендлес всадил ему пулю в больную голову, ничего бы не было.
Меня всю трясет от ярости, и я вдруг осознаю, что куда-то слегка отлетела в своих мыслях, как бывает при высокой температуре. Заказываю зеленый чай, едва заметив знакомый уже взгляд баристы: они всегда смотрят на тебя как на предателя, когда ты берешь чай, а не их эту отраву под названием кофе. Сажусь у окна и смотрю через стекло, как Винтер пристает к людям. Какая же все-таки невероятная мразь. Двое туристов останавливаются, один из них с серьезным видом – студент, наверно, – протягивает Винтеру пятидолларовую, кажется, банкноту. Тот с холодной усмешкой сует ее в карман и уходит. Внезапно чувствую жгучую боль: ошпарила руку чаем, сдавив стакан. Я оставляю чайную лужу на приоконном столе, выхожу на улицу и иду за Винтером. Руку ужасно щиплет на жаре.
Винтер переходит дорогу и идет по 12-й улице в сторону залива.
Сзади у него на шортах пятно, как будто он на что-то сел, но в остальном он особо и не выглядит как бродяга, живущий на улице.
Движется целеустремленно, слегка скособочившись. Сворачивает направо на Элтон, я за ним. Он отпускает какую-то сальность идущей навстречу девушке, та, не обращая внимания, широким шагом пролетает мимо. Винтер движется по Элтон, заходит в винный магаз. Вскоре выходит обратно с литром какой-то бурды и идет дальше в сторону Линкольн. Я смотрю на часы. Надо уже быть в «Бодискалпте».
Опоздала минут на пять, Мардж Фальконетти уже пришла, ждет беспомощно, чтобы ей сказали, что делать. Взяла бы уже и начала разминаться, дура, блядь! Я велю начинать комплекс, она нормально все выполняет и, кстати, оказывается, сбросила уже пару кило.
– Мы снова движемся в правильном направлении, – объявляю я.
Одна эта фраза – как кусок мяса для голодной собаки.
– Мне тоже так кажется, чувствую себя превосходно…
– Но это также значит, что нужно работать еще больше.
Она сразу изменилась в лице, потому что знает, что будет дальше. Я гляжу на коренастое тулово – ее как специально вырастили, чтобы делала приседания.
– Давайте десять приседаний, потом десять бурпи, – довольно говорю я.
Она их терпеть не может, естественно.
– Зачем это все повторять постоянно?
Я жестко шлепаю ее по жирному бедру, оно выглядит как колбасный фарш в этом нелепом растянутом черном спандексе.
– Это квадрицепсы. Самые крупные мышцы тела. Мы их наращиваем, а они сжигают жир на полную катушку. С их помощью, – я щупаю ей бедро, – мы сжигаем жир здесь, – хватаю за складку на пузе.
Мардж печально глядит на меня, но тем не менее полный час неуклюже пыхтит – делает все как надо. Избалованная ужасно.
После тренировки Мардж, покачиваясь, тащится омывать свою потную тушу в душ, я перемещаюсь в наш фреш-бар, где вместе с Моной мы пьем протеиновый коктейль с ягодами асаи. Выглядит она как-то отстраненно, на подмороженном лице тягостное выражение.
– Выглядишь не ахти, – с каким-то даже удовольствием говорю я. – После вчерашнего?
– Гос-с-поди.
Мона с помощью лицевых мышц пытается изобразить какую-нибудь эмоцию, но невозможно впрыскивать столько токсинов и ждать, что лицо будет подвижным.
– Чего не сделаешь ради любви[46], – улыбаюсь я.
Пришла София, моя маленькая старенькая вдовушка с больными коленями.
Я аккуратно прощупываю ее возможности для кардиотренировок на маломощном орбитреке. Мне нравится слушать ее рассказы про покойного мужа. Не знаю, то ли мужчины и правда в те времена были лучше, то ли мне попадаются одни мудаки.
– Вы, видимо, очень его любили, – замечаю я; она рассказывает очередную историю, медленно перемалывая калории.
– И сейчас люблю. И буду любить. Я знаю, что его больше нет, но я никогда его не разлюблю.
– Повезло вам, в смысле, что у вас была такая любовь… – я отвожу взгляд на тренажер, – и пять… четыре… три… два… один.
– Это точно, – говорит она, переводя дыхание, и, опершись на мою руку, слезает с орбитрека.
– Только не заменяйте ее сладким и вредной пищей. Ваш муж наверняка хотел бы, чтобы вы всегда были в идеальной форме.
– Я знаю… – она заплакала, – мне ужасно его не хватает…
Я обнимаю ее. От нее пахнет тальком и старомодным парфюмом.
– Мы сбросим вам лишний вес и снизим нагрузку на больные колени. Вы сможете чаще выходить из дому. Эли бы одобрил, да?
– Да, конечно. – Она поднимает на меня взгляд, в глазах пелена страха. – Вы такая хорошая, добрая девушка.
– Люди должны помогать друг другу, – тихонько шепчу я, поглаживая ее по руке и как бы отпуская, – так всегда было.
Я снова иду по Линкольн, сажусь в машину и медленно, в плотном движении еду через мост в центр.
У Соренсон, считай, целая башня, хоть и не из слоновой кости. Я привезла ей обед с салатом из копченой курицы из «Хоул-Пейчек».
Вместе с овощами и бататом в Lifemap получается примерно 425 калорий; благодарности за свой труд, впрочем, ждать не приходится.
– Мне плохо, Люси, выпусти меня отсюда, правда!
– Если позанимаешься полчаса, то есть тридцать минут, полторы тысячи калорий на сегодня будет сожжено.
– Нет! Я не могу! Говорю, мне плохо!
– Это просто твой организм приспосабливается. Как при ломке у наркоманов. Нужно пройти через это говно! Так, кстати, что у нас там с говном… молодец! – Я беру ведро.
Отлично, высрала целую кучу вонючих каштанов. Я стала добавлять ей льняные семечки в еду и заставляю много пить, и вот результат. Несу токсичные отходы в туалет и смываю в унитаз. Скоро стул у нее станет продолговатым, мягким и гладким, не то что сейчас, когда ее говехи напоминают Существо из «Фантастической четверки». Еще она вымылась в лягушатнике и переоделась в чистое. Я беру грязную одежду и отношу в ванную.
Возвращаюсь в гостиную; Соренсон продолжает стонать:
– Я хочу кока-колу или спрайт! Только одну бутылку! У меня голова болит…
Господи, как же она ненавидит меня! Лежит туша на матрасе, закутавшись в одеяло, как какая-то толстая беженка. Лу-у-зер!
– На тренажер. – Я хлопаю по тренажеру.
– Не могу!
– Та-ак… что я тебе говорила про слова и фразы типа «не могу»? Мм? Для меня они хуже ругательств.
Она еще сильнее натягивает на себя одеяло, пялясь на меня умоляющим взглядом:
– Нет… умоляю… выпусти меня! Умоляю, Люси… это не смешно уже, правда! Я буду делать все, что надо! Буду выполнять твою гребаную программу! Я все поняла, больше не нужно! Отпусти меня!
Я подхожу и опускаюсь прямо перед ней на колени. Показываю на тренажер:
– Если сделаешь, что я говорю, полторы тысячи калорий на сегодня с твоего счета спишутся. Это двести пятьдесят граммов жира. Здесь, – я провожу пальцем у нее под подбородком, – и здесь, – тыкаю в живот; она пытается увернуться и вся сжимается.
– Не могу… – она стонет почти шепотом, – я здесь ни разу не спала нормально, я так устала.
– Я уже сказала: просто твой организм перестраивается. – Я вскакиваю на ноги. – Давай, – я пытаюсь рывком ее поднять, – вперед!
– Я не могу!
– Кто хочет – ищет возможности, кто не хочет – ищет причины. – Я делаю глубокий вдох, хватаю и ставлю этот бездарный мешок с дерьмом на ноги и толкаю на тренажер; она забирается на него, громыхая цепью. – Надо стараться! – Я вставляю телефон в док для айподов, включаю «Love Is Pain»[47] Джоан Джетт и устанавливаю тренажер на 6,5 км/ч.
– Окей… окей… – Соренсон нехотя зашагала по дорожке.
Я стою рядом, смотрю, как хомячиха торит себе дорогу к свободе. Нет, слушай, так слишком медленно. Я подскакиваю к дорожке и увеличиваю скорость до 8 км/ч.
– Окей! Окей!
Трудиться, потеть, набивать синяки – только так. До 9,5 увеличим, в самый раз.
– А-А-Х-Х-Х!
Жесть: свинью сносит с тренажера прямо в стену, как в каком-то комиксе, на руке болтается цепь; Лина с обидой пялится на меня:
– Господи… это какой-то кошмар…
– Кошмар, который ты сама себе создала. – Я тычу в нее пальцем, меня всю распирает от смеха и презрения; Джоан из телефона поет, что любовь – это боль и что говорить об этом не стыдно. – Я пытаюсь спасти тебя и твою толстую жопу! Вставай на дорожку, сучка неблагодарная!
Соренсон боязливо подчиняется, собравшись с духом, встает и залезает на тренажер.
Поняла наконец и теперь бежит гораздо решительнее.
– Уже лучше! Давай кидай монетки в автомат!
Так я заставляю ее сжечь еще четыреста калорий, чтобы дойти до цели – полутора тысяч, после чего в качестве вознаграждения разрешаю ей пожрать.
– Не торопись, ешь медленно. Каждую ложку смакуй. Думай о еде. Жуй как следует!
Соренсон нервно поглядывает из-под своей челки то на меня, то на ложку с едой. Виктимность как она есть. Воли – ноль, желания бороться – ноль. Пусть другие делают. Вот и мудак, с которым она дружила, делал с ней что хотел. Бороться надо. Наносить удары. Невозможно просто лежать на боку и принимать все как есть.
– Окей, Лина, нормально поработала. Если будешь продолжать в том же духе, завтра привезу тебе книжку. Потом в конце недели, – я вдруг вспомнила про свой переносной телик, – у тебя, возможно, будет телевизор.
Лицо Соренсон по-прежнему перекошено страданием.
– Умоляю, Люси. Я все поняла. Я буду приходить сюда каждый день. Только не оставляй меня здесь больше ночевать. Я должна спать в своей постели. И мне надо работать, правда, – умоляет она, глядя на меня красными глазами. – Не оставляй меня здесь больше ночевать!
У-ти, какой требовательный взгляд. Работать ей надо… Но она же просто хочет меня наебать. Со мной такие фокусы не проходят, манипулировать мною бесполезно.
– Соберись, Лина, напиши Утренние страницы, потому что, если я завтра утром приду и их не будет, останешься без завтрака. Поняла? Не будет Утренних страниц, не будет завтрака!
И я иду на выход, запираю дверь на два оборота, Соренсон вслед орет:
– ЛЮ-У-У-У-У-У-С-И-И-И-И-И-И! НЕТ!!!! ПОМОГИТЕ!!!!
Но в доме-то как не было никого, так и нет; я вызываю лифт и, слушая, как он шелестит вверх, вдруг задумываюсь: а ведь и правда, ночевать тут довольно жутко, наверное.
Сажусь в свой «кадиллак», вставляю ключ в зажигание, но тут на мобильник звонит Мона:
– Новости видела?
– Нет.
– О-о. Только не убивай гонца, – жеманно говорит она, и я понимаю, что дела плохи. Терпеть не могу эту сучку, но должна признать: любой потенциальный скандал она чует моментально.
Мона рассказывает, что стряслось, но если благодаря ботоксу лицо у нее всегда может оставаться бесстрастным, про тон этого никак нельзя сказать: в нем слышится едва сдерживаемое ликование. Я подъезжаю к дому, перед черным входом никого, и есть, слава богу, где припарковаться. Поднявшись к себе, включаю телевизор: на местном канале все, как рассказала наша злорадная ботоксная пизда. Пропавшая десятилетняя Карла Риас найдена мертвой дома у ее соседа, некоего Райана Бальбосы.
В чернявой роже узнаю второго чудака, которого спасла тогда на Татл-Козвей. Не могу оторвать глаз от экрана, даже когда вместо Бальбосы начинают показывать фотографии других маньяков. Кровь в жилах превратилась в лед; упырь, которого я спасла, лишил жизни ребенка. Таких надо казнить. Казнить.
Звонит шеф Доминик, но я не беру трубку. Слушаю, как он долго надиктовывает что-то про вечеринку на голосовую почту. Какая нахер вечеринка.
Снова звонит Мона; я опять не беру. Тоже зовет на вечеринку. Иди к черту.
Вместо этого я листаю соренсоновскую книгу, рассматриваю иллюстрации: выродки мужского и женского пола рыщут среди руин разрушенных городов. Потом спускаюсь и сажусь в машину. Ворота открываются, я выезжаю в переулок. Меня замечают двое папарацци, один из них – та самая мразь, которой я разбила камеру, – что-то кричит, но я смотрю прямо перед собой, медленно выезжаю на улицу и резко втапливаю. «Кадиллак» изо всех своих сил срывается в сторону Элтон, фыркая, как сломанный фен. Я еду к Лине в объезд через мост Макартура, центр, Мидтаун, потом снова через Татл-Козвей, боясь, что эти уроды сядут на хвост.
Но опасность, кажется, миновала: я ставлю машину на парковке перед «Пабликсом» и иду к дому Соренсон пешком. Достав почту, выбрасываю вездесущие флаеры с рекламой ночных клубов и доставки еды. Среди них – пакет. Раздумываю, вскрыть или нет. Ладно, он все-таки Лине. Это было бы чересчур. Хотела еще раз поглядеть мастерскую, но тоже не решилась. Выкидываю остальную макулатуру на помойку, забираю пакет и еду домой. Оставляю машину за пару кварталов и иду в «Хоул-Пейчек».
Выйдя с покупками из магазина, я пересекаю парковку и прохожу мимо автобусной остановки, в этот момент передо мной возникает какой-то подобострастный грязный тип. Чувствую некоторое облегчение: хотя бы не папарацци, а просто дрищ.
– Простите, мисс, вы не могли бы помочь? Мне надо в «Маунт-Синай», в больни…
– Уже скучно.
Я отмахиваюсь от него и, дождавшись зеленого света, перебегаю через Элтон. Дохожу до дому: на улице перед подъездом опять толпа журналюг. Домой уже не попасть, охуеть можно! Возвращаюсь к «кадиллаку» и еду назад к Лининому дому. Там готовлю кое-какую еду и пытаюсь смотреть кабельное ТВ. Но никак не могу успокоиться. Все мысли только о несчастном ребенке и этом животном – Бальбосе. Что же я наделала, пиздец.
Сажусь за Линин компьютер. Ни пароля, никакой защиты, сразу открывается почтовый ящик.
26
Контакты 10
Кому: [email protected]
Тема: Ты получила «Карамель-Кримз»?
Лина,
ответь мне, пожалуйста. Я знаю, что ты там в Майами вся из себя занятая, но мы хотим знать, как у нашей девочки дела!
Ходят слухи, что у Линси Холл будет маленький… Хотя я и так знаю.
Я отправила тебе твои любимые «Карамель-Кримз»[48], надеюсь, ты будешь рада! Сообщи, дошли ли они, «Ю-Пи-Эс» как-то странно работает в последнее время.
Папа передает большущий привет.
Целую,
мама xxxxx
Ой ли, ой ли, Соренсон Молли. Какой адский трэш, надо же! Проверю-ка я свою почту на айпаде.
Кому: [email protected]
Тема: Победа
Я не помню, чтобы говорила такое, но тебе нужно быть решительной и не отказываться от выбранной методики! Даешь милосердную жестокость!
И Утренние страницы!
Желаю удачи с твоим сложным клиентом.
M X
Кому: [email protected]
Тема: Может, я слишком разоткровенничалась по поводу
своей бисексуальности?
Мишель,
уж ты-то знаешь, как пресса набрасывается на людей. Я переживаю, что чересчур растрезвонила про свою бисексуальность (которая в последнее время все больше съезжает в женскую сторону), и ты права: надо было вести себя в стиле «не ваше собачье дело», прямо как ты и Джилиан Майклс. Просто диву даешься, как эти козлы набросились на бедную Джеки Уорнер![49]
В общем, ты права: надо действовать по собственному усмотрению. На людях сложно говорить, что думаешь: СМИ всегда готовы демонизировать сильную, независимую женщину, если ее интересуют не мужчины, а женщины. Тем не менее, мне кажется, было бы здорово, если бы ты как-то высказалась в стиле «я бисексуалка и горжусь этим». Мне кажется, таким образом ты многим женщинам в Америке придала бы сил.
С уважением, любовью и сестринским приветом,
Люс xxx
PS Сейчас поеду навещу свою дуру-художницу; будем надеяться, она написала Утренние страницы, иначе ей кранты!
27
Утренние страницы Лины 3
Утро выдалось солнечное, красное небо постепенно становится лазурным. Я поднимаюсь в пентхаус – в берлогу к Соренсон – и застаю ее пишущей что-то в блокноте на коленях. Дописав, она вырывает пачку страниц и с пафосом швыряет в меня.
– Спасибо, – говорю я.
Взгляд у нее мрачный, выглядит как говна кусок. В ведре тоже полно говна. Уже лучше.
– Есть хочу, – проворчала она. – Ты привезла на завтрак что-нибудь?
Я ничего не отвечаю, беру листы из блокнота и иду на длинную, узкую кухню. Кладу листы на кухонный стол, сажусь на табуретку и начинаю читать.
Я проснулась в абсолютной, удушающей темноте и не cмогла сразу понять, где я. Было трудно дышать, на мне лежало какое-то покрывало. Встав на колени, я поползла вперед и врезалась во что-то головой, сердце екнуло, и мне стало ужасно дурно. Я попыталась было сбросить с себя покрывало, казавшееся адски тяжелым, но руку как будто что-то схватило и больно дернуло, раздался лязгающий звук. Мучительное осознание происходящего вернулось – сошло на меня как сель: так уже бывало по утрам в предыдущие два дня. Я попыталась освободиться от покрывала еще раз, но в запястье впился острый металл. Рука прикована к цепи. Но вторая свободна. Я отбросила с лица грубое, колючее одеяло: комната была едва освещена отдаленным светом города, проникавшим сюда через большие окна. Я попыталась было сама себя разбудить криком «Есть кто живой?», но стало ужасно больно в горле, как будто я проглотила теннисный мяч.
От отчаяния скрутило живот: я кое-как взяла левой рукой бутылку воды и с трудом уселась на корточки, опираясь на правую руку, прикованную к тяжеленной четырех-пятиметровой цепи, которая, в свою очередь, прикреплена к несущей колонне наручником – таким же, каким скована рука. Я вылакала зараз полбутылки воды и встала на ноги. Потянула за цепь двумя руками, как будто сейчас начнется соревнование по перетягиванию каната; цепь прочнейшая, каждое звено из закаленной стали. Я добралась по цепи до колонны, как какой-нибудь промышленный альпинист, только наоборот, и всем свои весом стала изо всех сил тянуть цепь. Тщетно.
Ну да, а как же: это называется «ограничение», чтобы ты, дура, не смогла добраться до еды и окончательно себя ею угробить. Поэтому цепь прочная. Ее задача – ограничивать тебя.
Я пошла к окну, чтобы снова нащупать предел своей жалкой свободы. Комната по-прежнему пуста, здесь есть только домашний тренажер, беговая дорожка, надувной матрас, подушка, одеяло, два ведра воды, несколько рулонов туалетной бумаги и переносной бело-голубой пластмассовый холодильник. Еще есть пластиковый детский бассейн, на нем клевая картинка: жеманно улыбающийся медведь. В этом бассейне я моюсь. Все эти вещи находятся в пределах полукруглой свободной зоны, которая расходится от несущей колонны – одной из трех, подпирающих стальную потолочную балку. Я могу дойти до одного окна; из него видно высотку напротив, которая, кажется, такая же пустая, как и моя.
Я смотрю в окно, на дом напротив, потом вниз, вспоминаю про лестницу, по которой мы пришли. На стекле капель нет, но по пустому блестящему тротуару видно, что был дождь. Потом иду к холодильнику и отпиваю воды из бутылки. Чтобы не было обезвоживания в этом сухом воздухе, который весь день гоняет кондиционер, надо все время пить воду. Я заставляю себя вставать посреди ночи, пью и писаю. Пью и писаю, пью и писаю. Походы в «туалет» ужасны: без опоры приседать над пластмассовым ведром страшно тяжело. Мытье в бассейне – тоже то еще мероприятие. Чтобы расстегнуть спортивный лифчик, приходится его проворачивать на себе (да и вообще, когда грудь сильно прижата к телу, это вредно), я снимаю трусы и сажусь в бассейн; хорошо, никто не видит этого унижения, как будто я ребенок какой-то. Моюсь, как могу, одной рукой, потом вытираюсь и сижу, набросив на плечи одеяло, которое приносит облегчение.
Я представляю себя узником в одиночной камере, но мои новые обстоятельства, кажется, за гранью любых аналогий. Часов нет, вместо них только синь неба, которое постепенно гаснет вместе с солнцем, заходящим за соседние высотки, и еще меняющийся уровень шума машин, движущихся в обе стороны по 95-й трассе и кажущихся отсюда игрушечными. На несколько часов у меня зажигается свет, потом сам выключается, и я опять погружаюсь во мрак. Я регулярно кричу, но мой голос здесь, взаперти, звучит очень странно. Иногда меня охватывает эйфория: я говорю сама с собой, громко смеюсь. Интересно, может, я схожу с ума.
В этом как раз ничего «интересного». С ума она сходит. А то, что ты обжираешься до потери пульса, – это ничего?
Хуже всего было в первую ночь. За окнами завывала и свистела настоящая буря. Над Майами садились и взлетали последние самолеты, и я представляла, как их ветром сносит с курса, и они неумолимо несутся прямо на мою башню, и вот-вот врежутся в нее, и спалят меня, и я буду болтаться на цепи, прикованная к колонне посреди развалин высотки. Я в уме проигрывала один за другим жуткие сценарии своей смерти, они полностью поглотили меня, и я кричала и плакала, пока не отключилась. Потом я несколько раз за ночь снова просыпалась от порывов шквального ветра, который бил так сильно, что казалось, весь дом ходит ходуном. Я натянула одеяло на голову и зарыдала.
Буря стихла за пару часов до рассвета. Потом я снова проснулась: от жуткой тишины – неопровержимого доказательства, что я в этой высотке одна, как в тюрьме. Больше я не спала; не зная, чем еще заняться, я пошла на беговую дорожку.
– Я ЕСТЬ ХОЧУ! – орет Соренсон через стену. – Дай мне поесть что-нибудь!
Не обращая внимания на крики толстухи, продолжаю читать.
И, несмотря на жуткий недосып, я проделывала это каждый день; кроссовки ужасно жмут, пальцы на ногах изуродованы, все в кровоточащих волдырях. Вчера я заметила, что на одном белом носке запеклась кровь. Счастье, что хоть есть этот детский бассейн. Я попыталась позаниматься на домашнем тренажере, теперь мышцы верхней части спины и плеч как будто завязаны в узлы, которые адски болят.
Сегодня я уже съела свою скудную порцию безвкусной еды и теперь жду, когда Люси привезет еще. День тянется долго, я лежу на этом тонком матрасе вся потная и в каком-то мучительно-экстатическом бреду представляю себе чизбургеры, ведерки с курицей из KFC, кукурузные чипсы, пиццу, печенье с шоколадной крошкой, но больше всего – мороженое и лаймовый пирог.
Не знаю, сколько еще терпеть, когда я услышу долгожданный звук ключей в замке. А, вот наконец: пришла Люси – с недовольным выражением лица и с этой ее безуминкой в глазах, которая меня жутко пугает.
Прекрасно! Тебя же вообще все пугает!
С момента, когда начался этот кошмар, я пытаюсь воззвать к ее разуму. Но она ходит взад-вперед по комнате, как профессор в лекционном зале, а потом резко смотрит мне в глаза, как привидение. «Мы выведем из тебя все шлаки», – объявляет она, и завораживающе-суровый, какой-то даже нереальный ритм ее движений и мефистофельский блеск в глазах заставляют меня замолчать. «Кока-кола не просто сама по себе яд, из-за нее тебе хочется потреблять еще больше ядов. Даже те, кто пьет диетические газированные напитки, в среднем на четыре с половиной килограмма полнее тех, кто от них воздерживается».
И после этой дежурной лекции она выдает мне овсяные хлопья с черникой и снова уходит.
Нет, офигеть, вы только посмотрите на эту суку! Какая претенциозная тварь! Что еще за «мефистофельский блеск в глазах»?
Я сжираю завтрак, потом кое-как моюсь теплой водичкой в бассейне. Через какое-то время делаю по-большому, с трудом присев над ведром в полной уверенности, что я испражняюсь на пол, или сейчас опрокину ведро, или сяду в него жопой и застряну: трагикомедия! гротеск! Закончив, я подтираюсь и отодвигаю ведро максимально далеко, насколько позволяет цепь, но при этом чтобы им можно было снова воспользоваться. Как ни пытаюсь, оно все равно, по сути, стоит рядом: это так ужасно, когда находишься в одном помещении с собственными вонючими, кислыми экскрементами, и у меня все время возникают рвотные позывы.
У меня совершенно нет сил, я снова заползаю на этот дешевый надувной матрас с натяжной простыней и колючим белым одеялом. Если бы только на нем можно было спать. Каждый раз, когда я отключаюсь и потом просыпаюсь уже ночью, цепь одергивает руку, возвращая меня в смутное сознание. Вместо сна, в какой-то совершенно трансовой духоте, я наблюдаю, как становится темно. На окнах нет жалюзи, и свет от соседних домов отбрасывает в комнату тошнотворное желтое сияние и какие-то жуткие тени. В отражении стекла я рассматриваю свое лицо, безжалостно подмечая на нем все дефекты. Воображение буйствует, а я не могу ничего ни писать, ни рисовать! Мой единственный спутник здесь – это страх: иногда он охватывает меня целиком. Тишина доводит меня до исступления, ее нарушает только отдаленный шум пролетающих самолетов, или мне кажется, что я слышу звук лифта, который поднимается сюда почти бесшумно, как привидение. Когда я начинаю кричать, не происходит ничего или приходит Люси. Дни я уже меряю ее визитами. Сначала ожидание, потом страх и беспокойство о том, какой еще бред придет ей в больную голову, но одновременно я начинаю бояться, что сейчас она снова уйдет и я опять останусь одна в этой страшной тишине.
Когда я прикрываю глаза, я практически вижу, что Люси еще здесь, вижу, как она двигается, наводя вокруг себя порядок, как какой-то плавно работающий агрегат, который борется с хаосом, сглаживая и разравнивая его. Можно представить ее матерью, которая исполняет свой задушевный танец привычек и порядка, все эти детские карандашные рисунки на стенах и записки, прикрепленные на холодильник. Но, проконтролировав прием пищи и упражнения, тщательно записав все результаты в айпад, Люси снова оставляет меня одну. На весь день и на всю ночь. Она приходит только утром и ранним вечером и приносит маленькие порции несытной еды. Говорит, что это и есть настоящая, полезная еда.
Я так хочу есть, я устала, мне ужасно одиноко! Очень хочется какой-нибудь выпечки: кексов, сконов, круассанов, хлеба, а еще яиц, бекона, картофельных оладьев, вафлей, стейка, бургеров, такос…
– Я ЕСТЬ ХОЧУ, ЛЮСИ! – раздается хриплый крик из большой комнаты.
Сиди, пизда жирная.
Неправильно питаться я начала, когда мне было, наверное, лет десять. Еще в нашем Поттерс-Прери, в Миннесоте. Средний Запад – это огромное мрачное пространство, где взгляду зацепиться почти не за что. Мы жили в самом сердце этого мрачвагена: городок наш был слишком далеко от Миннеаполиса – Сент-Пола, чтобы считаться пригородом, но достаточно близко, чтобы исключить появление чего-либо возбуждающего воображение.
Когда мне исполнилось десять, жизнь полетела в тартарары. До этого все было иначе. Я была чудо-ребенком, который появился на свет, когда мама и папа почти смирились, что никогда не смогут зачать. В первые семь месяцев беременности мама вообще считала, что это у нее киста, а не я, и боялась пойти к врачу. Всем, кто готов был слушать, и, без сомнения, многим, кто был не готов, она повторяла, что «просто молилась, и молитвы были услышаны». Молилась ли она за меня или чтобы просто не было кисты, она не уточняла.
Ну вот, ёб твою, мы и нашли, что искали! Спасибо, Мишель Пэриш! Спасибо, Джулия Камерон!
Мы жили в маленьком, уютном доме с большим участком прямо на берегу озера Эдли. Красивое озеро и окрестные леса придали моим детским воспоминаниям абсолютно идиллический характер. Лето у нас длинное и теплое, и я помню, как в плотном воздухе постоянно гудели сверчки и цикады. Вместе с подружкой Дженни мы ездили на великах до ближайшего продуктового магазина «Круз», чтобы купить там бутылку колы или спрайта и конфет. Потом я обнаружила кафе «Кауч-Томато-Дайнер»[50] на Гэлвин-стрит, рядом со школой: там было больше тридцати сортов мороженого, которое опять-таки можно было запить колой или спрайтом.
Зимой у нас было солнечно и белым-бело от снега. Снег как будто окутывал наш дом покрывалом тишины; кроме тиканья больших часов, слышно было только звуки, доносившиеся с кухни: как кипит какая-нибудь очередная кастрюля с дребезжащей крышкой или как противень задвигают в духовку. Значит, мама что-то опять варит или печет. По воскресеньям папа был дома (шесть дней в неделю он работал в своем хозяйственном магазине), но слышно его практически не было. Когда я играла или читала в гостиной, я слышала только, как он глубоко вздыхает, переворачивает страницу книги или шуршит газетой. Так что основной источник шума был на кухне и связан был с приготовлением еды. Еды всегда было вдоволь.
Тем не менее к шестнадцати годам я по-прежнему была худая как палка и весила 53,5 кг. Потом, когда мне должно было исполниться восемнадцать и я собиралась ехать в Чикаго готовиться поступать в Институт искусств, я уже весила 82,5.
Что же произошло за эти два года?
– ЛЮСИ! – кричит Соренсон.
Я хватаю листы бумаги со стола и иду к ней:
– ЧТО ТЕБЕ?!
– Где завтрак?
– Я же читаю твой дневник.
– Умираю, есть хочу!
– Что тебе сказать? Терпи, борись!
– Нет, я не могу терпеть, мне надо что-то съесть…
– Знаешь что? Пойду-ка я сама позавтракаю в кафе и там спокойно почитаю твои чертовы страницы.
– Нет, ты должна…
– Можешь орать сколько влезет, сама виновата, – я машу листами бумаги у нее перед носом, – понаписала тут «Войну и мир» целую.
– Умоляю, Люси!
Соренсон встает и начинает прыгать на месте. Цепь ее гремит, и я поскорее сваливаю.
Спускаюсь на лифте, выхожу на улицу и сажусь в свой «кадиллак». В мертвом центре Майами очень слабая инфраструктура, так что позавтракать особо негде. Проехав мимо нескольких рыгаловок, я нахожу что-то более или менее удобоваримое в торговом центре, беру зеленый чай и цельнозерновой бейгл с лососем и маложирным творожным сыром. Покупаю такой же для Соренсон. Не может же она каждый день жрать хлопья с черникой. От чтения дневника отвлекает телевизор в углу зала: там опять что-то про близняшек. Не могу разобрать, что говорят, но, видимо, там не все в порядке, так как сестры на экране друг на друга не смотрят. Эми плачет и из-за этого выглядит как человек – не то что обычно, когда она представала перед всем миром каким-то набычившимся отростком.
Ну ладно, продолжим с соренсоновским творением.
Пока взрослеешь, ты так или иначе все видишь и чувствуешь. За видимым спокойствием всегда спрятана человеческая боль. Город, в котором жизни людей пересекаются только по привычке, в рамках колеи устланной напускной любезностью и условностями, скрывает от нас бедность, амфетаминовые лаборатории – зияющую пустоту, прикрытую слоем дерьма, присыпанного попкорном. В стенах этих старых частных домов под слоем тишины похоронено столько боли!
Мама.
Ё-моё!
Когда мне было лет пятнадцать, веселья в нашем счастливом доме поубавилось. Мама с папой стали вести себя как-то иначе по отношению друг к другу. Мама начала сильно толстеть. Однажды я увидела цифру на весах: 122 кг. Я тогда этого не поняла, но ей нужен был соучастник в том, чтобы стать непривлекательной, нелюбимой и так оправдать нелюбовь к себе. Поэтому мы стали заказывать мороженое из «Кауч-Томато-Дайнера» и пиццу из «Ю-Бетча-Пай»[51]. «Уфф-да![52] В твоем возрасте есть можно все», – говорила она. А мне и нравилось, что все можно есть.
Мой отец Тодд Соренсон был невысокого роста, примерно на полголовы ниже мамы, с извечной уязвленной миной и выражением благочестия на лице. Говорил он мало. Если в разговоре или в новостях всплывал какой-нибудь спорный сюжет, он всегда отмахивался, мол, «было бы что обсуждать». Кроме работы, папа почти ничем другим не занимался, иногда только ходил с матерью на танцы. Раз в месяц он ездил с друзьями на охоту: друзья, как и отец, занимались хозтоварами; это были мрачные мужики, которые постоянно несли какую-то банальную чушь. Несколько раз отец брал меня с собой, показывал, как стрелять из ружья, заряжать его и чистить. Он даже подарил мне ружье – такое же как свое, «Ремингтон-870 экспресс супермагнум», и я его бережно хранила. «Прекрасно подходит для чего угодно – хоть по голубям стреляй, хоть по оленям», – говорил он. Стрелять мне нравилось – по жестяным банкам и бутылкам, но от одной мысли, что так можно лишить жизни живое существо, мне становилось дурно. Потом я как-то увидела, как они убили олененка. Он просто с любопытством смотрел на нас и пошел в нашу сторону. Я подумала, что они его, конечно, не тронут. Я заметила, как они на секунду переглянулись, будто не решались, потом отец выстрелил. Бедное животное откинуло метра на полтора, ноги подкосились, и все. «Точно в зону поражения, Тодд», – тявкнул один из друзей.
Из рассказов отца я знала, что так называется плечевая область, за которой находятся сердце и легкие. Если смотреть сбоку, это задняя часть плеча. Здесь максимальный шанс попасть в жизненно важные органы. С такого расстояния он едва ли мог промахнуться. То есть никакой «охоты» и не было.
Мне стало плохо. Такое невинное и доверчивое животное взяли и бездушно убили старые тупые идиоты, просто чтобы побахвалиться друг перед другом, поддавшись на самообольщение, что это как-то выделит их в глазах окружающих: какие все-таки жалкие ничтожества. Я промолчала, но они заметили, что я зла на них, и почувствовали, что я их презираю.
Я, естественно, решила больше с отцом никуда не ездить. Он ничего не говорил и, вроде бы даже чувствуя облегчение, все равно казался разочарованным. Не сомневаюсь, что они с мамой видели: я разочарована не меньше. Я росла, и мне становилось все менее уютно в доме, куда меня принесли после рождения: постепенно я осознавала, что в этом семействе, да и в этом городе, я лишняя, и, хотя в их глазах надежд не оправдывала я, ощущение было взаимным.
Однажды утром я собиралась в школу, было примерно 7:45. Зазвонил телефон, и мама включила телевизор. Мы увидели, как из башни Всемирного торгового центра валит дым. По телевизору сказали, что в башню врезался самолет, и показывали кадры повтора. Я посмотрела на мать и отца; нам тогда показалось, что это какая-то трагическая случайность. Минут через пятнадцать во вторую башню врезался второй самолет. Мне стало страшно, и маме тоже, мы сидели на диване, держась за руки.
«Нью-Йорк, – усмехнулся отец, как будто это происходило на другом конце планеты. – Было бы что обсуждать».
