Сексуальная жизнь сиамских близнецов Уэлш Ирвин
– Понятно все с тобой. Ну-ка быстро на тренажер!
– Я не…
– Ничего не хочу слышать! На тренажер, блядь!
– Это просто пытка ради пытки! Ты садистка!
– НА ТРЕНАЖЕР!
– Я хочу как Чак Норрис[79], – дерзит она, глядя на «Тотал-джим». – Хватит с меня кардиозанятий!
– Что за нахуй! Сколько раз я тебе говорила? Кардио и силовые должны быть разнесены по дням. Двадцать минут на разогрев или под конец тренировки для кардио достаточно, если на сегодня у тебя силовые упражнения, но не больше. Одно накапливает молочную кислоту, второе сжигает.
Лина смотрит на меня и нехотя кивает, но на тренажер все же встает.
– Молодец, – киваю я и иду на выход.
Нашлась манипуляторша, блядь.
34
Контакты 14
Кому: [email protected]
Тема: На распутье
Дорогая Люси!
С большим огорчением мне приходится принять к сведению все, что ты вчера сказала в «Сохо-хаусе», и признать, что наш проект тебе больше неинтересен. Так что, к сожалению, наше деловое сотрудничество на этом прекращается.
Желаю тебе всяческих успехов в будущем.
С уважением,
Валери Меркандо
Кому: [email protected]
Тема: Бог все видит
Лина,
мы с папой убиты горем. Вчера вечером мы молились за тебя. Потом откровенно обсудили, в чем мы были не правы. Оглядываясь назад, могу сказать, что мы ошибались, пытаясь препятствовать твоему переезду в Чикаго и желанию стать художницей. Но мы волновались, что ты уедешь в этот город, где наркотики, гангстеры, трущобы и толпы людей, которые будут пытаться использовать юную одинокую девушку в своих неблаговидных целях. Мы хотели, чтобы ты училась в Миннесоте, но согласились на Чикаго, потому что думали, что бизнес-школа оградит тебя от неприятностей. Разве забота о собственном ребенке – преступление? Разве желание его защитить – грех? Если Господь благословит тебя иметь собственных детей – а для нас ты по-прежнему, несмотря ни на что, именно благословение, – тогда, возможно, ты избавишься от тех чувств, которые испытываешь к нам сейчас!
Да хранит тебя Бог.
С любовью,
мама
Кому: [email protected]
Тема: Бог все видит
Тыры-блядь-пыры, растопыры, нахуй.
35
Институт искусств
Скульптор и тренер по фитнесу заняты одним и тем же – лепкой. Для Люси я такой же кусок глины. Иначе, зачем ей видеть, как у меня из-под кожи выходит жир, а вместо него формируется образцовая мышечная ткань? Можно ли понять ее мотивацию сквозь призму моей? Одно я знаю точно: после ада, через который я прошла, все былые испытания стали какими-то легковесными, да и будущие пугают все меньше.
К счастью, мне стало совершенно все равно, ощущаю ли я себя на толику стройнее, чем вчера. Все потому, что приключение это полно парадоксов: хоть я и чувствую, что мышцы с каждым днем становятся сильнее, понятно, что жилы и суставы уже не выдерживают. Лодыжки и колени болят, мышцы плеч, спины и рук все в узлах и страшно ноют. Но самая жуткая пытка – это ноги: они воспалены и зудят, все в волдырях, какой-то сыпи и жутких струпьях в местах, натертых кроссовками. Хорошо еще есть этот детский бассейн с медведем, в который можно погружать мозоли и отдыхать, глядя на эту счастливую, лыбящуюся рожицу!
Второе на сегодня занятие на беговой дорожке – час на 12 км/ч – выжгло меня дотла. Я сижу на матрасе, вытянув ноги: даже в позу лотоса не сесть, настолько они болят. Я так устала, что не могу ни о чем думать, кроме своей одышки, от которой меня вот-вот вырвет. Я сознаю, что, наверное, проморгала момент, когда наступило обезвоживание: это очень легко в закрытом помещении под кондиционером. Беру бутылку воды из переносного холодильника, который стоит рядом с матрасом. Что я здесь делаю? Ты пытаешься добраться до причины, но в жизни-то нет ничего линейного. В наших психопатических соцсетях мы делаем вид, что нас можно свести к какому-то таймлайну, но на самом деле мы как ирландское рагу: перманентно варимся и булькаем в своих кастрюльках. И я задумываюсь, чего в моем рагу больше всего.
Скульптуры Жермен Ришье (1902–1959) создают образы опустошения и насилия в Европе после Второй мировой войны. Изрытые выбоинами и шрамами поверхности ее скульптур, изувеченные лица красноречиво говорят о человеческом страдании. В то же время цельность ее персонажей и их ощутимое выразительное присутствие утверждают мысль о том, что человечество выжило, несмотря на ужасы войны. Моделью для этой скульптуры стал пожилой человек, который за пятьдесят лет до этого позировал Родену для скульптурного портрета Бальзака, но если у Родена это архетип мужской силы и творчества, то Ришье представила обезображенный, распадающийся образ. Увидев выставленные в институте работы Ришье, я сразу перенеслась обратно в Поттерс-Прери – в тот день, когда мы смотрели жуткие кадры атаки на Всемирный торговый центр.
Жермен Ришье родилась в Грансе, на юге Франции, и была по-настоящему необычным человеком. Она не принадлежала ни к академизму, ни к модернизму, а шла собственной дорогой; уехав в Париж, Ришье работала с Бурделем в последние годы его жизни. Катастрофические последствия войны оказали глубочайшее воздействие на ее мировоззренческий ландшафт. Крупные женские фигуры измельчали и стали похожими на насекомых, сохраняя при этом отчетливую женственность. С другой стороны, пугающие своими размерами фигуры (и мужские и женские), в частности «Шторм» и «Ураган», стали воплощением жестокости и безразличия сил природы.
Можно предположить, что недвусмысленные художественные решения этой яркой, волевой женщины (которая не произвела на свет детей – только скульптуры) были для нее способом выразить собственную женственность. И правда, грубоватые произведения, созданные Ришье, по виду напоминают ее саму, ее фигуру.
В эстетическом плане Ришье чуралась барочного маньеризма сюрреалистов. Усвоив их идеи, она использует их прямо, без излишних аффектаций и ритуальных разглагольствований. Парадокс Ришье состоит в том, что ее творчество, с одной стороны, широко признано, а с другой – его нередко обходят вниманием, в основном из-за отсутствия связи с тем или иным устоявшимся консервативным или прогрессивным художественным течением. По форме и по содержанию работы Ришье отличает невычурная аутентичность, и именно за это качество их прежде всего и ценят.
Аутентичность.
Пиздец, какое странное слово для художника.
А что было «аутентичного» в моей жизни?
Именно за это качество прежде всего и ценят. Это я написала. И сказала. Помню Ника Васильева, моего препода, который залился краской, когда перечитывал эту фразу. Лина Соренсон, пафосная и надменная, без пяти минут суперзвезда арт-мира. Они это чуяли за километр. Никто на всей планете не подходил для Института искусств лучше меня. Да и сам институт был создан, чтобы я блистала.
Аутентичность.
Я хотела тусоваться. Хотела насыщенной сексуальной жизни, как и любой первокурсник Института искусств. Но я пришла туда не для того, чтобы развлекаться, ходить по вечеринкам, трахаться и быть клевой. Я пришла учиться – учиться, чтобы стать художницей. Мною двигала жажда успеха, причем жажда эта была сильнее, чем у любого студента бизнес-школы. И я была настроена намного решительнее любого студента в институте. Я чувствовала в себе величие. Я хотела учиться, чтобы быть достойной этого величия.
В институте было два основных правила для новичков. Нужно было купить эппл-мак и поселиться в общежитии на Стейт-стрит. Общежитие располагалось в интересном здании рядом с книжным магазином «Бордерс» и киноцентром «Джин-Сискел», что было просто чудесно, несмотря на вероятность натолкнуться здесь на постылого Майки.
Белые, светлые комнаты с большими окнами и трековыми светильниками предназначались для совместного проживания двух студентов. Мне повезло: мы делили площадь с клевой кореянкой по имени Ким. Они с Амандой стали моими самыми близкими подругами. Но за съем общаги надо было заплатить вперед почти 20 тысяч долларов. Так что эта комнатушка на двоих оказалась самым дорогим жильем для меня и многих других за все время жизни в Чикаго. Дикая текучка студентов приносила институту большие деньги. В комнатах были ванная и кухня. Каждому студенту полагался чертежный стол, стул и шкаф, правда кровати находились на втором уровне, где было особо не уединиться. Была еще общая постирочная, помещения для отдыха и развлечений, в частности телегостиная и спортзал, и у каждого был свой персональный сейф. Главное же достоинство общежития заключалось в том, что оно находилось в двух шагах от института.
Я полюбила уроки и семинары – больше всего, конечно, 2D (живопись), но и 3D (скульптура) стало для меня откровением. Даже 4D (перформанс/видео) я изучала безо всякого раздражения, хотя и интереса к нему не испытывала. Потом была история искусств, которую я обожала. Другим студентам не терпелось поскорее свалить после учебного дня. У меня же всегда что-то обрывалось внутри, когда преподаватель говорил, что мне пора домой или хотя бы сходить пообедать.
Я не принадлежала к ядру институтской тусовки, однако имела четкое представление, как здесь все устроено. Все преподаватели были действующими художниками. Большинство придерживались марксистской эстетики и не приветствовали элитистское разделение искусства на высокое и низкое. Это часто давало странные результаты; когда я поступила, на подъеме было некое арт-движение, проповедовавшее детскую непосредственность. Среди произведений преобладали какие-то упаднические изображения единорогов и тому подобных существ. Искусству, которое теперь считается скорее нелепым и наивным – взять те же многочисленные копии мультперсонажей типа Гарфилда, – тогда приписывали псевдоуорхоловскую убедительность. Я сознавала, что мне этого всего не надо, но странным образом извлекла для себя пользу, потому что мои образы истощенных будущих людей, не разбираясь, приписали к этим конъюнктурщикам.
Еще я узнала, что общение с преподавателями, секс с ними были в порядке вещей и самые амбициозные студенты даже считали такие отношения чуть ли не частью этикета. Если такое понятие, как «гнусный разврат», существует, можно с уверенностью сказать: в художественных институтах его границы куда более размыты, чем в других академических кругах.
Чему еще я научилась в институте? Конечно, нас жестоко критиковали. На занятиях часто возникало ощущение, что идет соревнование на самое утонченное проявление бесчувствия и жестокости, на самое лучшее интеллектуальное обоснование ядовитого сарказма и что все зависит лишь от наличия или отсутствия союзников. Я быстро осознала, что великих художников из нашего института выходит немного, что это – фабрика по производству людей, способных невозмутимо и уверенно практиковать вербальный садизм.
Самый важный урок, который я быстро усвоила, был в том, насколько принципиальное значение имеет работа куратора и насколько важны знакомства с правильными людьми.
Потом я встретила Джерри.
И когда все составные части сложились, я подумала, что у меня теперь есть все. У меня все и было. А теперь что у меня есть?
Надо мной с ревом проносится самолет, прилетевший со стороны океана; он держит курс на Эверглейдс, потом делает разворот в сторону города и садится в Международном аэропорту Майами. Когда я слышу этот рев, в голове снова возникают кадры обрушения Всемирного торгового центра, и я представляю, как меня разрывает на куски или как меня испепеляет огонь, и так до тех пор, пока мне не становится плохо и от учащенного сердцебиения не начинает кружиться голова.
Я осторожно подхожу к холодному окну, которое стало грязным от моего дыхания и прикосновений лба и пальцев. Наблюдаю, как передо мной постепенно возникает сетка горящих огней улиц и машин: день клонится к закату. Это единственное окно в зоне досягаемости. Я научилась инстинктивно определять пределы своей свободы, чтобы не испытывать боль от безжалостного железного браслета, сковывающего и выкручивающего руку. Если начать сильно дергаться, тебя быстро приведет в чувство закаленная сталь наручника, отороченная мягким мехом. Я пытаюсь представить, что могла Люси делать с этими наручниками, как она использовала их на других людях, до меня. Я по-прежнему прикована к этой жуткой цепи, в которой нет слабых звеньев. Цепь несокрушима.
Я гляжу в окно на соседнюю высотку. На одном этаже свет включается в 8:15 и выключается в 12:30. Там, как и здесь, установлен таймер: свет освещает пустую квартиру. Однажды я увидела там двух мужчин, которые что-то оживленно обсуждали. Я махала им (кричать бесполезно, хотя удержаться тоже невозможно), но знала, что смысла в этом не было; даже если бы они посмотрели в мою сторону, то все равно ничего бы не увидели, кроме такого же холодного, темного окна.
Люси обычно приезжает ранним вечером, я всегда надеюсь, что у нее с собой будет горячая еда – моя единственная роскошь. Если еда холодная, я начинаю истово ее ненавидеть. А так мои чувства к ней довольно сложные. Маленький телевизор, который она привезла, после того как сброшенных килограммов стало двузначное число, – настоящая манна небесная. Благодаря ему можно убить время и узнать, что вообще происходит в окружающем мире. Так я хоть могу поговорить с ней про сиамских близняшек.
Ведущая мужская роль в этой драме, которую раньше играл Стивен, перешла Трою Бакстеру – симпатичному моложавому хирургу, который явно любит покрасоваться перед СМИ. Он должен возглавить группу из тридцати человек медперсонала, которые будут разделять девочек. Он снова выступает на 8-м канале и заявляет, что шансы выжить после процедуры разделения у Эми выросли до 40 процентов, у Аннабель – примерно до 90.
– У девочек общая печень, – говорит он, – но отдельные сердца и, что принципиально важно, разные желчевыводящие пути: это один из самых существенных факторов при разделении сиамских близнецов.
Камера перескакивает на мать близняшек, которая снова, будто заведенная, рассказывает про молитву как единственный способ справиться с обстоятельствами. Когда-то я ненавидела эту несгибаемую тупость, но теперь стала понимать, что она чувствует. И еще я понимаю, что это все из-за отчаяния и страха, потому что из этого и состоит сейчас моя жизнь. Страшнее всего, что я по-прежнему не знаю, какие у Люси намерения в отношении меня, что будет после того, как я выполню план по похудению. Я продолжаю успокаивать себя: она же не убийца.
Она оставляет мой телефон на кухне, переключив его на виброзвонок. Я слышу, как он там пикает и жужжит на столе. Она заряжает его, но кто звонил или писал – не говорит. Я представляю себе разные варианты, от кого могли быть звонки и какие могли быть дальнейшие действия: длинные, душераздирающие истории про маму, папу, Ким и Аманду. Но в основном я думаю о Джерри; это так глупо и жалко, но я не могу отделаться от горькой, но одновременно сладкой фантазии про то, как он врывается и спасает меня, держит меня на руках, и вообще он – другой человек: тот, кем он обещал быть на словах.
Я провожу рукой под подоконником и – о, ничего себе – нащупываю зубчатую ручку! Пульс ускоряется: я вытягиваю ее и начинаю крутить. Окно приоткрылось сантиметров на пять. В комнату ворвался свежий воздух; от такого невероятного контраста в сравнении с той пакостью, что гоняет туда-сюда кондей, у меня сразу начинает кружиться голова. Эта открывшаяся щелка все равно бесполезна; даже если бы я в нее пролезла, на высоте сорока этажей я все равно остаюсь в плену, хоть с открытым окном, хоть с закрытым. Обернувшись, гляжу на свое одеяло и на ведра: настроение стремительно улучшается и переходит в эйфорию.
36
Собаки
Мона! Богом клянусь, блядь, когда-нибудь я разъебошу эту лицемерную пластиковую пизду! Еду по Татл-Козвей в Мидтаун и получаю от нее ликующее СМС, что теперь и Кармел Аддисон – ботоксная жаба с виниловой рожей, но щедрая – приехала в клуб, чтобы расторгнуть контракт.
Пизда, лицемерная пизда, сука, блядь.
Жизнь пришла в такой беспорядок, что я с ужасом осознаю: последние пару дней я ничего не вбивала в Lifemap. Лихорадочно пытаюсь вспомнить, что съела и чем занималась, но проезжаю мимо места, где произошел наш инцидент, и в спертой духоте меня пробирает дрожь. Доехав до Майлза, вижу, как он выходит из дому – в обтекаемых рейбанах, кожаном бомбере (кожа похожа на телячью) и мешковатых синих джинсах с начесом – и садится в свой джип. На прицепе у него бледная евротрэшевая блондинка с кудрявыми локонами, торчащими из-под нелепого берета. Выглядит так, будто только что сошла с самолета и бойфренд-бандюган дал ей штукарь на шмотки c условием, что та потратит все бабки в его убогом русском отмывочном бутике.
Она замечает, как я, стараясь не привлекать внимания, перехожу через улицу к ним, и пихает локтем Майлза. Тот оборачивается, и тут я уже кричу:
– Мудак ты ёбаный!
Майлз, запаниковав, начинает запихивать шлюху в машину. (Шлюха-то грин-карту вынюхивает, ясное дело.) На лобовом стекле у него до сих пор висит этот идиотский стикер: ЭТО ДЖИП, ТЕБЕ НЕ ПОНЯТЬ.
Сучка глядит на меня и произносит с совдеповским акцентом:
– Etо ona! Choknutaya karatistka!
– Садись в машину, малыш, – говорит Майлз, – я сейчас разберусь.
Пес Чико ссыт на дерево. Держа его на этой идиотской рулетке, Майлз идет навстречу мне с вытянутыми вперед руками и поднятыми ладонями:
– Люси… Давай поговорим…
Зря он встал в эту позу: я с размаху пытаюсь пнуть его по яйцам, но он уворачивается, и я попадаю только по бедру. Он отпрыгивает:
– Ты охуела, что ли!
– ПИЗДУН ЁБАНЫЙ!
Он бежит к джипу, заскакивает в него, с силой захлопывает дверцу и пытается вставить ключ в зажигание; в этот момент я бью ногой по машине, оставляя на корпусе вмятину.
– ТВАРЬ ЁБАНАЯ!! – кричит он и стартует, забыв про Чико и не видя, что застрявший в двери поводок начинает разматываться.
Я ору, чтобы он остановился, но без толку: поводок кончается и резко срывает сикающего пса с места; тот взлетает на поводке, как ракета. Майлз слышит визг и крик собачки: Чико пролетает мимо пассажирского окна, со всего маху падает на дорогу и, отскочив, летит обратно, как резиновый мяч, повинуясь сматывающемуся поводку. Майлз выходит из своего джипа:
– Чико… дружочек…
Чико чудесным образом еще жив: несчастное животное заползает на тротуар на передних лапах, волоча сломанные задние, и прячется под кустом. Майлз в слезах умоляет, чтобы тот выполз обратно, и каждый раз, когда он дергает за поводок, оттуда раздается ужасный вой.
– ЧТО ТЫ НАТВОРИЛА?!
Он поворачивается ко мне с выражением жуткого страдания на лице.
– Что ты наделал?!
– Zvoni v police… Nado zvonit v police, – требует руссо-туристо, вылезая из машины.
Майлз все-таки вытаскивает смиренно скулящую собачку из-под куста и несет в машину. Совдевушка садится на водительское место, и они спешно отваливают в сторону ветклиники. Нервы окончательно сдают: я прыгаю в свой «кэдди-девилль» и, доехав до заправки, покупаю там баллончик черной краски. Потом возвращаюсь и, понажимав на кнопки всех квартир в доме Майлза, попадаю внутрь и на его белой двери вывожу большими буквами: ЭТО НАЗЫВАЕТСЯ СКОТСТВО, ВСЕ МНЕ ПРО ТЕБЯ ПОНЯТНО.
Еду в центр, башка набекрень: даже в мыслях не было вредить псу, Майлз сам виноват: несчастный трусливый мудак. Вбиваю в телефон яичный салат – вчера забыла – и еще вспоминаю три подхода антистрессовых подтягиваний; рулю одной рукой, и в этот момент прямо передо мной какой-то мудак на пикапе резко перестраивается, даже не включив поворотник…
БЛЯДЬ.
Притормозив, я поднимаю взгляд со своей 95-й трассы на жилую высотку и вдруг чувствую, что от ужаса вжимаюсь в упругое сиденье «каддилака». С верхнего этажа вывешен баннер, и это наш дом и наша квартира! Одно слово на белом одеяле, кое-как намалеванное чем-то… Блядь, не может быть…
ПОМОГИТЕ
СОРЕНСОН, СУКА!
Я сворачиваю на Бейшор-драйв, паркуюсь у дома, вбегаю в вестибюль и чуть не растираю в пыль кнопку лифта. НУ, ДАВАЙ! Лифт несется вниз через пустые этажи и, остановившись, рывком открывает двери. Я жму на кнопку последнего этажа, сердце страшно колотится, двери со щелчком закрываются, и лифт устремляется вверх, набирая скорость. Я надеюсь, что те, кто проезжал по 95-й трассе и мог видеть баннер, подумали, что это такой урбанистический юмор: пустая высотка взывает о помощи посреди выжженной риелторской пустыни. Никто бы не остановился и не стал разбираться, это точно. Но вот копы… давно ли она его повесила, сука?
Забегаю в квартиру, крадусь по коридору и, преодолевая жуткое зловоние, вхожу в комнату. Соренсон сидит на полу на своем матрасе, но ведра перевернуты и стоят теперь посреди растекшегося по маминому паркету неподвижного озера мочи с тающими в нем гротескными комками фекалий.
– БЛЯДЬ, ДА ТЫ ОХУЕЛА, ТВАРЬ!
– ПОШЛА НАХУЙ.
Соренсон смотрит на меня как маленький зловредный тролль – толстый, полоумный и озлобленный, как и подобает троллям, которые прячутся за пакостным фасадом дурачков-добрячков. Вот сука: вес сбросила, а в душе такая же тварюга жирная.
Я бегу к окну и затаскиваю двумя руками одеяло внутрь. Оно вымазано дерьмом: эта пизда написала на нем собственным говном! Я кричу:
– Вонючка, блядь…
Но тут вдруг воздух рассекает резкий звук и на горле у меня что-то затягивается. Я хватаюсь руками за шею и нащупываю холодный неровный металл. Толстая тварь набросила на меня цепь и теперь душит… Я хватаю ее сзади за запястья, тяну к себе и, оттолкнувшись ногами от толстого оконного стекла, наваливаюсь на нее и бью затылком: от удара у нее хрустнул нос. Раздается какой-то животный визг, и становится понятно, что ей очень больно и что дальше будет шок; неудивительно, что ее хватка ослабевает. Я изо всех сил бью ей локтем в живот, и теперь она совсем отпускает цепь. Оборачиваюсь и вижу, как она какими-то урывками оседает на пол. Цепь на шее, сила притяжения и вес ее туши тянут меня вниз, и я, воспользовавшись моментом, приземляюсь на нее и одной рукой прижимаю к полу, а свободной срываю с себя ослабшую цепь:
– По-серьезному решила сыграть, толстуха?
К моему удивлению, Соренсон приходит в себя и снова впадает в раж. Из ноздрей хлещет кровь с соплями, но глаза горят от ярости; она хватает меня за запястье:
– Сука, блядь!
Я колочу ее по толстым щекам, пробиваю хук слева: она отпускает мою руку, а я добавляю по носу справа. Кровь брызжет во все стороны, глаза заливают слезы. Я чувствую, что желание драться из нее улетучивается.
– Что, хочешь хорошенько пизды получить? Мм?
– Нет… Прости, – скулит она.
Я слезаю с нее, хватаю за волосы и, как собаку, подтаскиваю к этой омерзительной луже жидкого кала.
– НЕ-Э-Э-Т! ОТПУСТИ, СУКА!
Цепь натянулась до предела, Лина брыкается, а я тычу ее лицом прямо в говно, с силой макаю так, что она давится и чуть не захлебывается.
– У МЕНЯ БЫЛ ОЧЕНЬ ТЯЖЕЛЫЙ ДЕНЬ, СОРЕНСОН! И ОЧЕНЬ ТЯЖЕЛАЯ, СУКА, ЖИЗНЬ НАЧАЛАСЬ С ТОГО МОМЕНТА, КАК В НЕЙ ПОЯВИЛАСЬ ТЫ! ТЫ И ТВОЕ ВИДЕО!
Соренсон затряслась от рвотных спазмов и проблевалась прямо в фекалии; я ослабляю хватку. Она вырывается и смотрит на меня: лицо в крови, соплях, говне и рвоте, глаза навыкат.
– ВОТ ТАК И ЖИВЕМ! ЭТО У МЕНЯ ТЯЖЕЛАЯ ЖИЗНЬ! МОЯ МАТЬ… – Она прерывисто и быстро дышит, вперившись в меня каким-то слабоумным взглядом сквозь свою маску из говна и рвоты. – Что бы я ни делала, они с отцом всегда осуждали искусство, все… хотя все им говорили, что у меня талант… она пичкала меня жратвой, чтобы я была такая же толстая и несчастная, как она… потом Джерри… и теперь… – она сверлит меня взглядом, – И ТЕПЕРЬ ТЫ, СУКА!
Она набирает воздуха в легкие и прыгает вперед, как борец сумо, хватая меня за плечи. Клянусь, она бы меня уложила, если бы не цепь, которая одергивает ее, как какого-то бульдога из мультфильма. Мы катаемся по полу, пихаясь в мерзкой, зловонной жиже, пока я не блокирую ее руку болевым приемом из джиу-джитсу; я готова уже отодрать с ее ватной туши кусок ветчины, но она вопит о пощаде и снова успокаивается, изрыгая какофонию рыданий и рвотных спазмов.
Я вся вымазалась в ее вонючем дерьме.
– Я пытаюсь изменить твою жизнь к лучшему, Лина, правда, – говорю я ей.
Соренсон качает головой, на лице засохший кал, она глубоко и зло рыдает.
– Ты просто ёбнутая… Это все какой-то полный долбоебизм…
– Да, я ёбнутая, но и ты тоже!
Я иду в ванную, снимаю одежду и запрыгиваю под теплый душ: смываю с себя всю эту мерзость, едва сдерживая рвотный рефлекс, – воняет страшно. Вытираюсь и заворачиваюсь в большое банное полотенце. Термостат включен на тепло, но я все равно дрожу после нашего сражения. Иду на кухню, засовываю одежду в стиралку, потом беру большие ножницы из выдвижного ящика и иду обратно к Соренсон.
Она сидит в собственном говне, погрузившись в транс; тихо, слышно только тяжелое бычье дыхание: Соренсон дышит носом. Она поднимает на меня взгляд, на лице засохшее дерьмо, в глазах ухмылка. Вдруг она замечает острое орудие у меня в руке, отскакивает и кричит с мольбой в голосе:
– Что ты собираешься делать?.. Умоляю, я не хочу умирать!
– Что ты несешь, Лина? – рявкаю я. – Я хочу с тебя грязную одежду снять и постирать. Я хотела ее срезать, потому что она вся в дерьме, фу, блядь. – Я вытягиваю руку и держусь на расстоянии на случай, если эта грязная тварь снова попытается напасть.
Она подчиняется, стягивает с себя грязный лифчик и вся сжимается из-за того, что я машу ножницами и показываю, чтобы она повесила на них одежду. Кладу все в полиэтиленовый пакет. Господи, какая адская вонь! Потом она сдергивает трусы, переступает через них и кладет в пакет, не сводя глаз с ножниц.
– Я думала, ты хочешь меня того…
– Зарезать? – Я поднимаю ножницы. – Ножницами? Господи, ты в своем уме, блядь? Буянить ты начала.
Я чешу затылок и иду на кухню, по дороге задумываясь: «Жопу рвешь, пытаешься этой толстой скотине помочь, и, как только она становится сильнее, она на тебя нападает! Ну что это такое!»
В квартире полный разгром. Слава богу, что лягушатник оказался пустой, иначе все было бы гораздо хуже.
Я достаю ей чистое белье из пакета и загружаю грязную одежду в стиральную машину, где уже лежит моя, и туда же сую измазанное говном одеяло. Запускаю стирку. Сделав несколько глубоких вдохов и упражнений на растяжение, собираюсь с мыслями и возвращаюсь к Соренсон. Наполняю лягушатник с медведем мыльной водой и протягиваю ей бумажные полотенца.
– Давай умойся, как сможешь, – говорю.
Соренсон залезает в бассейн и начинает мыться, стирая губкой с лица рвоту и фекалии. Выглядит как ребенок. Она замечает, что я на нее смотрю, стреляет в меня полубезумным взглядом, и я отворачиваюсь. Я собираю бумажными полотенцами куски экскрементов, смываю в унитаз, потом тру паркет шваброй, чтобы убрать остатки грязи. Мама с Либом ёбнулись бы, если б узнали, какой пиздец здесь их мог поджидать. Я делаю круговые движения шваброй, потом выжимаю говняную жижу об решетку на ведре. Вдруг слышу сдавленный вдох, оборачиваюсь: Соренсон уже на матрасе, делает в бешеном темпе упражнения на пресс – подъемы торса и скручивание.
Я оперлась на швабру, как усталый часовой.
– Не надо этого делать. Спину повредишь, и больше ничего. Мышцы разработаешь, но они все равно останутся под слоем жира!
Не отвечая, Соренсон продолжает шумно пыхтеть. Потом переворачивается и начинает отжиматься. Я про себя удивляюсь, что она уже может все тело оторвать от пола, раньше она могла только по-девичьи с колен.
– Квадрицепсами надо заниматься, Лина. Делать приседания. – Для наглядности я сажусь перед ней на корточки, с удовольствием ощупывая собственные бедра, тугие, как стальной канат. – Квадрицепсы – твое главное оружие. Они сжигают на сто пятнадцать процентов больше калорий, чем любая другая группа мышц, – соврала я, на ходу придумав эту цифру.
– Тидцать один, – пыхтит Соренсон, – тридцать два…
– Ты думаешь, худые телки из журналов отжимаются от пола и делают упражнения на пресс? Брось ты это дело; когда будешь выглядеть как они, можно будет подумать, где еще какой кусочек сальца с тебя срезать!
– ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ, – она уже рычит, – ТРИДЦАТЬ ШЕСТЬ…
– Ну ладно, ебись конем! Гробь спину, изображай мученицу, – я взмахиваю шваброй и продолжаю уборку, – это же традиционная игра для женщин по фамилии Соренсон… – начала было я, но быстро осеклась.
Лина заметила: разинув рот и с выражением ужаса на лице, она вскакивает и делает выпад вперед, но цепь ее одергивает.
– Что ты сказала, блядь? Ты что… Ты что, читала мою почту? – Она снова от безысходности дергает за цепь двумя руками. – ТЫ РЫЛАСЬ В МОИХ ПИСЬМАХ?!
– Что слышала. – И я ухожу на кухню.
– ЧТО ЭТО ЗНАЧИТ?! ЧТО ТЫ ИМЕЛА В ВИДУ?!
Я не обращаю внимания на ее идиотские выкрики. Замечаю, что, прежде чем устроить здесь всю эту трэш-фантасмагорию, она отодвинула переносной телевизор в угол, чтобы на него не попало. Расчетливая душонка; во всем наигранность и фальшь, блядь. Терплю, можно сказать, издевательства провинциалки, но все равно опускаться до ее уровня я не стану. Проверяю сообщения в телефоне: очередная партия истерических писем от матери. Неудивительно, что Соренсон такая, раз мать как чокнутая жопу рвет на части. Но хоть эта придурочная Ким из Чикаго поняла, что надо отвалить.
– ГОВОРИ! Что это значит?.. Скажи мне…
Слушая, как соренсоновские вопли постепенно затихают, я проверяю собственную почту на айфоне. Отец прислал картинку из какого-то городка, куда он заехал по ходу турне; на фото какой-то дальний родственник придурковатого вида, отец подписывает ему книгу. Мать прислала фотографию себя с Либом: они на палубе корабля в этой постановочной, тошнотворно-классической любовной позе; она прильнула к нему сбоку, смотрит снизу вверх, а он пялится в сторону горизонта как такой архетипический избранник судьбы. Господи, патоки от этой парочки больше, чем производят в Миннесоте. Удивительно, как синхронно у отца с матерью все происходит, несмотря на то что столько лет уже прошло; за мейлом или звонком одного незамедлительно проявляется другой. Многолетняя связь, наверное, как-то влияет на биоритмы, от которых уже не избавиться. Поэтому очень жаль Соренсон и ее мамашу: в их случае такая связь предполагает только совместное обжиралово, и ничего более.
Я достаю вещи из стиральной машины и засовываю в сушилку. Наблюдая, как они крутятся в барабане, снова слышу какой-то шум, и иду к Соренсон проверить, в чем дело. Офигеть: она снова вышагивает на беговой дорожке, птом торит себе путь к свободе. Я одобряюще киваю, но она не смотрит в мою сторону и продолжает топать. Хуй с тобой, сука неблагодарная; возвращаюсь на кухню и отправляю еще несколько мейлов.
Одежда еще сыроватая, когда я ее достаю, но на улице все равно душно, так что я напяливаю свою, а соренсоновскую бросаю рядом с матрасом.
– Лина, я ушла.
– А мне-то что? Убирайся с глаз долой, – выпаливает она, не глядя, сквозь одышку. – Мне некогда.
– Сама иди нахуй!
Я показываю ей средний палец и ухожу. Охуевшая сука, ей, видите ли, некогда! Если бы не я, на что у нее вообще осталось бы время!
Добравшись домой, я снова принимаю душ и переодеваюсь в короткую кожаную юбку и красную майку, собираю волосы в конский хвост сзади и скрепляю их заколкой с розой. Квист, ублюдок, опять в телевизоре. Но хотя бы речь уже не обо мне: защищает какого-то своего бывшего бизнес-партнера, майамского девелопера Билла Филипсона, которого обвиняют в попытке подкупа местных чиновников.
– Если бы не Билл Филипсон и ему подобные, здесь до сих пор было бы болото, кишащее комарами, а не райский солнечный штат, который манит миллионы трудолюбивых американцев.
Меня трясет от ярости: кому-то, блядь, придется сегодня нехуево. Переключаю на 8-й канал, там опять про близняшек. Кладу в сумочку пластиковый хуй, решив пока не надевать его, потому что в короткой юбке его будет видно. Пусть бучихи, сука, думают, что я мясо для ебли, пока я не устрою американ-эксцесс их cухим, тесным пёздам.
На экране теперь пожилой врач – вспыльчивый, высокомерный на вид мужик с лицом алкоголика – критикует золотого мальчика Троя Бакстера, не оставляя камня на камне от его утверждений, что шансы Эми на выживание и нормальную жизнь могут хоть сколько-нибудь приблизиться к 40 процентам. Внизу экрана на плашке написано, что это Рекс Конвей, профессор медицинского факультета Северо-Западного университета.
– Жонглировать цифрами вообще опасно, но давать бездумно-оптимистичные оценки шансов на выживание Эми Уилкс аж в сорок процентов – это сущий бред, и, честно говоря, у меня от этой глупости сердце разрывается, – рычит он. – Ситуация такова, что эта девушка, скорее всего, принесет себя в жертву, чтобы сестра могла вести так называемую нормальную жизнь.
М-да, тяжелый случай, но если девки согласились, чтобы их распилили на две части, то это их дело, седовласый ты наш.
Я выключаю телик и думаю, какие есть варианты на сегодня: можно употребить немного шлака. Красное вино: много антиоксидантов, 650 калорий бутылка, или четыре больших бокала по 180 каждый, или шесть небольших примерно по 116 каждый. Решаю выпить три небольших: итого 350. Шлак-то он шлак, но иногда бывает полезен: мне сегодня надо выйти за лимит на 200 калорий, чтобы нормально сбалансировать неделю.
Каблуки у меня невысокие, но их более чем достаточно, чтобы сверкать на миру лодыжками, которые похожи на проглоченные змеей футбольные мячи. Естественно, стоило только выйти на теплый воздух и пойти по 9-й улице, как из проезжающей машины мне уже свистят. Это раздражает, конечно, но по большому счету это такое раздражение, без которого было бы грустно, так как отсутствие знаков внимания означало бы твою полную никчемность. И тогда пришлось бы отползать нахер с Саут-Бич куда-нибудь в Центральную Флориду и сидеть там в отгороженном от всего мира зале ожидания в очереди к Богу.
Жеманно-обольстительный кивок вышибалам, и вот я уже пробираюсь сквозь толпу у барной стойки в клубе «Уран», вызвав показной жалобный вой у какого-то глупо улыбающегося пидора, которого походя задела локтем.
– Извините!
Хочу что-то сказать, как вдруг какая-то медноволосая герла с издевкой и до боли знакомыми растянутыми массачусетскими гласными говорит ему:
– Не ной, чувак. Тут полно народу в баре!
Педик будто хочет возразить, но делает губки бантиком и бессильно растворяется в клубной сутолоке.
– Вот ведь мудак, а, – буркнула она.
– Да понятно, чего уж, – подтверждаю я, улыбаясь; мне нравится ее стайл, поэтому я угощаю ее водкой с тоником.
Начинается обычная война на истощение: мы забираемся на барные стулья перед стойкой и начинаем болтать. Несмотря на россыпь ирландских веснушек на бледной светящейся коже, я чувствую, что ее грязная ругань, будто она с трейлер-парка какого, – сплошное притворство и что эта девушка может легко цитировать Генри Джеймса. Выдают волосы до плеч с пробором, заколотые сбоку какой-то пластмассовой клипсой с бабочкой. Мать моя больше сошла бы за бучиху, чем эта инженю, которая, кажется, вся благоухает лесбийским домашним уютом. Одета она так, будто ее в любой момент могут позвать обратно на семейный ужин, причем семейство такое, что его члены обосрались бы, даже если бы она просто перекрасила волосы в черный, не то чтоб постричься под активную лесбуху.
Ну что, Генриетта Джеймс, сегодня ты узнаешь, каков на ощупь мой большой пластиковый хуй. Я предлагаю валить, она быстро соглашается, и мы протискиваемся сквозь толпу потных тел. Рядом с выходом такая толкотня, что, когда мы наконец вырвались на ночной воздух, чувствуем, будто заново родились. Идем по Вашингтон, цокая каблуками по тротуару в такт. Перед «Уолгринсом» сидит бродяга, он поднимает взгляд на меня и громко спрашивает:
– Мелочи не добавишь?
– Мелочи нет, но если начнешь следить за своим весом, вот это тебе поможет. – И я сую ему свою визитку в сложенные на коленях руки.
Гериетта смотрит на меня с толикой удивления:
– Вау, а что там на визитке?
– Я тренер по фитнесу.
– Но этот чувак вряд ли придет к тебе заниматься!
– Дело не в занятиях, – я качаю головой, – это такая очная ставка с реальностью. Можно ведь просто заронить зерно сомнения в человека, и он потом изменит свою жизнь. Одна визитка ничего не стоит, а поменять может все.
– Вау… Никогда не думала об этом с этой стороны, – говорит мисс Джеймс и оглядывается на бродягу.
Мы обсуждаем, не рвануть ли в отель «Бленхейм», но я больше не вынесу этот вонючий ковер и латентного гея-администратора, мимо которого надо будет утром с позором дефилировать по лестнице. У Генриетты, оказывается, есть квартира на Меридиан-авеню, недалеко от моего дома, поэтому решаем отправиться к ней. Хотя мисс Джеймс явно не лохушка, она немногословна, и мне это нравится, но, пока я разглядываю киноафиши у нее на стенах – «Метрополис» Ланга и «Окно во двор» Хичкока, – эта сука набрасывается на меня: рукой задирает юбку, залезает в трусы и погружается в них, как подбитая субмарина, а там указательным пальцем, как электрохлыстом, начинает хуячить мой перепуганный клитор! Прежде чем я подумала про пластиковый хуй в сумочке, мои бедра раскрылись – как пакет чипсов. Мисс Джеймс сразу набирает бешеный ритм и, как боксер пневмогрушу, продолжает кошмарить мне клитор. Глаза горят, в голосе слышится резкость и упорство.
– Ствол есть с собой?
– Да-а… – я издаю стон, – в сумочке…
Или она по-настоящему еще новичок, или что-то важное проебла при переезде из Бостона, но ясно одно: она реально хочет. Но сейчас не одной ей хочется взять в себя чей-нибудь хуй. Я выворачиваюсь и беру сумочку, стараясь не мешать ей меня обрабатывать – теперь уже плавными, приятными, сильными движениями, – достаю член и велю ей надеть.
– Давай выеби меня жестко, – командую я.
Мисс Джеймс более чем рада подчиниться, ловко надевает девайс, проворачивает на себе, берет хуй в руку и трет им, как перцемолкой, основание своего лобка.
– Ну что, ты правда хочешь? А? Скажи!
– Давай входи скорее, сука, или я сама тебя сейчас выебу в белоснежное ирландское очко!
Два раза ей повторять не надо.
37
Контакты 15
Кому: [email protected]
Тема: Ответь мне, пожалуйста
Я пытаюсь с тобой поговорить, Лина, а ты не берешь трубку и не отвечаешь на мейлы! Я пытаюсь пообщаться с собственной дочерью о том, что напрямую касается нас обеих, но ты не реагируешь!
Кому: [email protected]
Тема: Сколько можно уже!
Лина,
я хочу, чтобы ты знала, что ты не просто расстроила маму, ты разбила ей сердце. Надеюсь, благодаря этому тебе стало лучше и тебя и твоих искушенных дружков-художничков там в Майами это забавляет. Мы старались дать тебе все. Так-то ты решила отплатить нам за это?
