Охота Карпович Ольга
– Ты слишком много об этом говоришь. Знаешь же – тебе ничего не угрожает.
– Знаю – так мне говорили. Исследования и тесты. Ну, ладно. А ты не жалеешь ли, что не можешь есть? У тебя довольно обедненный репертуар впечатлений.
– Ты, конечно же, сейчас не только о еде?
– Нет. Я не хотел тебя обидеть.
Сдержанное, дребезжащее гудение возвысилось и опало. Он знал, что это смех.
– Не переживай. Мне не настолько худо.
– Отчего, собственно, уже не посылают по два человека?
– Потому что один из них может впасть в агрессию, особенно если это затянется.
– Ты прав. Я вспомнил, но я хотел поговорить не об этом. У нас было кое-что на сегодня, точно. Твои мечты. Но, прошу, скажи мне сперва: ты вообще что-то чувствуешь? Эмоции – ну, о скуке я уже спрашивал. Привязанности, антипатии, страх…
– Страх – да.
– Ага! Страх. Перед чем?
– Перед остановкой.
– Зовешь это остановкой? Логично. Только ли?..
– У меня нет полного самосознания, то есть я не могу предвидеть или рассчитать все возможные ситуации, в которых я бы чувствовал страх. Я не работаю в режиме вычислительной машины.
– Я знаю. Если бы ты мог все предвидеть, это было бы бр-р! Симпатия, антипатия? Я не о конкретных примерах.
– Это тебе в плюс. Конечно. Я вижу, что ты хочешь спрашивать и дальше. И догадываюсь, о чем. Любовь. Я угадал?
– Да.
– Нет.
– Нет?
– То есть: насколько мне известно, насколько я себя пока что знаю, опираясь на мою предыдущую историю – нет. У меня нет желез, понимаешь ли.
– Это не только железы.
– Рассказы, истории, любовная лирика мне, если мы об этом, доставляют такое же эстетическое удовольствие, что и тебе. Эстетические смыслы – это вопрос из области топологии сети и распределения кружащих в ней потенциалов, а еще числа контуров, представляющих альтернативный выбор.
– Ах, перестань!
– Извини. Я абстракция, обобщенность, отрыв души от тела. А потому красота, лирика, мелодия – да. Но любовь – это нечто большее. А значит, нет. Этого никто не запланировал. Это, ну, как цвет твоих волос и глаз. Случайный фактор в определенной группе процессов.
– Теперь я могу уже задать тебе вопрос: о чем ты мечтаешь?
– Пока еще нет.
– Почему?
– Я бы хотел сперва узнать, ответишь ли ты на такой же вопрос мне.
– Я? Но я же уже тебе говорил. О доме на перевале, о внутренностях…
– Ты называешь это мечтой?
– Ладно, вычеркиваю внутренности, но остается дом.
– Тебе не кажется, что этого как-то маловато? О чем ты мечтаешь на самом деле?
– Что ты ко мне пристал!
– А ты – ко мне.
– Ха-ха, по крайней мере, хорошо, что ты настолько умен. Глупцов среди вас нет, верно?
– Есть, отчего же не быть! Даже дебилы случаются. Рассчитывают и рассчитывают, до последнего разряда…
– Но ведь эти вычислительные машины ничего не чувствуют и не думают. С тем же успехом ты мог бы назвать управляющий автомат ионной установки.
– Уверяю тебя, есть разница.
– А ты и правда знаешь об этом что-то конкретное?
– Скажу осторожно: я догадываюсь. Но вижу, что ты хочешь ускользнуть. Это нечестно. О чем ты мечтаешь?
– При тебе – ни о чем.
– Что это должно значить?
– Что мне для этого нужно быть одному.
– Перед сном?
– В том числе. Но этого ты не можешь знать из опыта.
– Да, это… теоретическое знание. А когда ты один – о чем?
– А зачем тебе?
– Таковы правила игры.
– О маленьких собачках, ужасно любопытных и веселых – как они втыкают человеку в руку мокрый нос. О том, как пускать «блинчики» по воде. О грозе. О каштановой скорлупе. О том, как заблудиться в горах. О прогулках улицей, с руками в кармане, без цели. Даже о мухах, как они не дают спать летом после обеда. Ты удовлетворен?
– Нет.
– Почему?
– А где люди?
– Я не мечтаю о людях.
– Ты говоришь правду?
– Можешь исследовать мои психогальваческие рефлексы, хочешь?
– Не говори так. Они наверняка ведь тебе снятся?
– Это не мечты. Сны не зависят от меня, я не выбираю их, понимаешь? Мечты – это мечты, и точка.
– Я не хотел тебя рассердить.
– Почему ты говоришь как мужчина?
– Не понимаю.
– Грамматические окончания. У тебя ведь нет чувства пола?
– А ты хотел бы, чтобы я говорил как женщина?
– Нет, я просто спрашиваю.
– Мне так удобнее.
– Как это: «удобней»?
– Это дело – установившейся конвенции. Определенных – предварительных позиций. Я – сейчас, психологически – мужчина. Абстракция мужчины, если хочешь. В схеме сети существуют определенные отличия у полов.
– Я этого не знал. Но сейчас ты мне наконец скажешь, о чем ты мечтаешь?
– О музыке. Я представляю себе мелодии, которых я никогда не слышал. О больших скоростях. О вращении и силах, от которых все исчезает, кроме сознания.
– Осознание исчезновения?
– Да. А когда я один…
– Ты тоже?
– Я тоже. О том, чтобы разрастись.
– Что это значит?
– Чтобы проясниться внутри себя. Думать резче, быстрее и шире одновременно. Чтобы понимать больше, иметь большую силу, решит любую проблему, найти любое решение, даже то, которого нет… Ты хочешь еще слушать?
– Да.
– О том, чтобы устать. Чтобы громко дышать и чтобы был пульс. Чтобы суметь встать на колени или лечь. Я знаю только теорию. Не представляю себе этого, но оно должно быть прекрасным, особенно если это делает кто-то зрелый – впервые. Чтобы закрыть глаза на женском лице, на шее и чувствовать ее прикосновением век и ресниц и потом заплакать.
– Что ты… что ты… мы же говорили, что ты не можешь любить! Что у тебя нет желез, ты сам говорил!
– Говорил. И это все правда.
– Тогда – как…
– Ты ведь не спрашивал меня о том, что я могу, – спрашивал о том, о чем я мечтаю.
– Да…
– Почему ты так побледнел?
– Я не хотел. Прости. Я не знал. Это… страшно.
– Полагаешь, что лучше и не мечтать?
– Если исполнение желаний невозможно…
– Будь осторожен в экстраполяциях. Я не основываю мои мечты никакими воспоминаниями или испытанным ранее, поскольку такого у меня просто нет. Ты смотришь на это так, словно видишь человека, которому взрыв оторвал ноги. Я и не имел их никогда. Большая разница.
– Ты меня еще и успокаиваешь! Ну… это горько. Ты наверняка прав. Разве только… любопытство. Что? Может, так?
– Мои мечты?
– Твои мечты.
– Можешь назвать это и так. Почему ты замолчал? Погоди. Я начинаю догадываться. Тут снова дело в… чувствах. Да?
– Скорее о состояниях. Счастье – несчастье. Это тебе чуждо? Полагаю, что нет.
– Ты прав. Конструкторы создали больше, чем было в технических чертежах.
– Да. Но мои родители… знали еще меньше. Скажи мне, прошу – это последний вопрос. На сегодня. Как ты можешь это выдерживать?
Ответом было дребезжащее ласковое гудение.
– Ты смеешься? Надо мной?
– Ты переоцениваешь сходство или недооцениваешь разницу. Что бы мне остается делать? Ты слышал о… попытках самоубийства?
– Нет.
– Полагаю, они требовали бы определенных конструктивных усовершенствований. Может, еще будут. Я, несомненно, лишь этап на пути ко все более совершенным решениям.
– Как и я. Иначе, зачем бы мы тут с тобой сидели?
Молчание.
– Ты позавтракал?
– Да, спасибо. Какао, кажется. Ты обо мне заботишься. Можно ли заботиться о тебе?
– В определенной мере. У меня, как знаешь, мало потребностей… Тебе нужна какая-то информация?
– Да. Каков градиент прироста скорости?
– Соответствующий.
– Завтра у нас запланирован серьезный рост ускорения, верно?
– Да.
– Густота вакуума?
– В норме. Никакой пыли, метеоритов, ничего. Немного ионов кальция, но это старый след от экстрасолярной кометы. Мы пересекли его примерно четверть часа тому.
– Отчего ты мне не сказал?
– Потому что мы так интересно разговаривали о мечтах… Впрочем, ничего важного.
– Ну, вроде бы ты и прав, но я предпочел бы… Пойду в кабинет.
– Хорошо. Ты… тебе скучно… сейчас?
– Нет.
– Нет?
Пауза.
– Спасибо тебе.
4
Стоя на Земле, ракета была огромной. Тень, что она отбрасывала на солнце, была широкой и длинной, как взлетная полоса для реактивного самолета. Тупой нос, утолщенный в поперечнике, уменьшенный расстоянием, черный на фоне неба, походил на головку молота. Снаружи ракета и сейчас оставалась большой. Он помнил ее заглаженный широкий хребет, расходящийся в обе стороны, – он стоял на том однажды, ради интереса, в начале путешествия. Но внутри нее со временем становилось все теснее. Может, потому, что здесь не было ничего случайного, бесполезного. Никаких изогнутых закоулков, спутанных улочек, невидимых уголков. Четкая, строгая, прекрасная геометрия. Плавные изгибы коридоров. Ряды ответвлений, ведущих к помещениям – у каждого была своя цель. Пастель пластика, мебель: неподвижная, являющаяся частью стен или пола, словно бы выдавленная из них и замершая в оплывших формах. Удобно размещенные светильники для чтения, для еды, для работы. Экраны, исчезающие по приказу. Двери, которые сами отворялись, когда он к ним подходил. Металлических рук, которые высовывались бы из стен, чтобы время от времени погладить его по голове, к счастью, не было. Он подумал об этом безо всякой улыбки.
В кабинете огромный стол был завален картами, листами лоснящейся кальки, над столом гнулась гибкая головка точечной лампы, управляемой голосом, рядом – низкий стульчик, чтобы можно было работать, встав на колени, с локтями на столе; второй – пониже, а еще разновидность козетки с симпатичными плавными линиями, мягко подстраивающейся под его бедра. Сам стол своей формой напоминал палитру, чуть заваленную на одну сторону – асимметрия оживляла пространственную композицию. Вокруг, за стеклом, заменявшем стены, было множество чудесных тропических цветов; он не знал, настоящих ли, и не знал, есть ли они там вообще – по крайней мере, стекло было небьющимся. Цветы росли, некоторые закрывали на ночь бутоны (медленная, синеющая гамма сумерек, которую он мог отменить или задержать). Он ступал по пушистой губке ковра, зеленой и поскрипывающей, будто трава. Ноги его чуть проваливались в нее.
– Циркуль, арифмометр и – этот – курвиметр! – сказал он, опираясь о край стола. Сел. Востребованные предметы вынырнули из центра стола, который мгновенно раскрылся, будто зрачок, и закрылся. Ирисовая диафрагма. Он подумал, что, если вставить в нее что-то твердое, она не закрылась бы. Может, вышла бы из строя? Но нет – однажды он вложил туда руку, диафрагма ее не зажала. Края ее наверняка имели электрические датчики, чтобы не причинить вред задумавшемуся человеку. Ее, наверное, можно только сломать – молотком, например.
Он лег на стол грудью; стол тотчас же услужливо наклонился. Он раскрыл циркуль, нашел на звездной карте – бледно-синей, будто земные моря, – длинную черную линию. Воткнул циркуль, приложил колечко курвиметра к линии, потянул. Маленький, будто часики, механизм весело застрекотал и покатился по следу ракеты. Он мог всего этого и не делать. И тут его могли подменить автоматы, но ему оставили несколько такого рода ежедневных промеров и расчетов – это была предусмотрительность, а не милость.
Работал он внимательно. Не поднимая головы, задал несколько вопросов, касающихся галактической широты. Звездный глобус, готовый вспыхнуть укрытым до поры светом, висел над ним, под вогнутым потолком, раскрашенным в изумрудные, кремовые и оранжевые многоугольники. Этот узор – как и все прочие – он мог изменить просто голосом, отдав приказ. Но это давно перестало его развлекать. Размеренный голос надиктовывал ему координаты. Он выписал себе данные, чтобы проверить в рубке управления, продолжил кривую полета на отрезок, пройденный за последние сутки, некоторое время обследовал – пальцами, расставленными словно для взятия аккорда, – расстояние ракеты до ближайших звезд. Четыре световых года, пять и семь десятых лет, восемь и три сотых. Самая дальняя – с планетарной системой. Он засмотрелся на черную точку, которая изображала эту систему. Ракета не была приспособлена к посадке на чужих планетах, но могла к ним приближаться. Если изменить в рубке соединения, он мог бы изменить курс на эту звезду…
Как минимум десять лет, не считая торможения.
Эти вычисления он делал уже много раз. Ему не было никакого дела до звезды или ее планет. Но этим он перечеркнул бы планы. Выломался бы… Он оттолкнулся локтями.
– Музыку, – сказал, – но без скрипок. Фортепиано. Может, Шопен. Но тихо.
Полилась музыка. Он ее не слышал, всматриваясь в дальнюю часть карты. Белыми точками там был обозначен следующий этап полета – дальнейшая часть гигантской петли. Вся она не помещалось на этих картах. Он знал, что однажды черная линия подберется к краю звездного поля и когда на следующий день он придет в кабинет, то найдет стол, покрытый новыми квадратами карты. Всего их должно быть сорок семь. Та, на которой сегодня рисовал, была двадцать первой.
– Хватит, – сказал он едва слышно, словно самому себе.
Музыка продолжалась.
– Тихо! – крикнул он.
Оборванный аккорд растаял в воздухе. Он попытался насвистеть мелодию, вышло фальшиво. Слуха у него не было.
«Им стоило нанять человека помузыкальней, – подумал. – Может, я еще научусь петь, время есть».
Он встал, щелкнул по циркулям, один скользнул поверхностью кальки и с тупым шлепком ударился о поручень стула, воткнувшись, подрагивая, в эластичный кремовый валик. Он повернулся к двери. Циркули и сами поползут в свое укрытие.
«Им и правда стоило устроить тут какие-то сюрпризы, – подумал он. – Чтобы чего-то не удавалось найти и чтобы из-за этого злиться. Или чтоб – заблудиться. Чтоб помещения меняли форму и местоположение, чтобы автоматы мешали, лезли под ноги, чтобы они обманывали». Один, правда, может и обманывать, пришла ему в голову мысль. Но как его заставить это сделать? Да и зачем бы?
Дверь перед ним открылась. Он ухватился за нее сильно, остановил в движении, потом схватил одной рукой серебристую штангу механизма, подтянулся и дал себя понести, пока дверь не прижала его к стене. Механизм дрогнул, не понимая, что теперь делать, не понимая ситуации, к которой он не был приспособлен – а он ловил эти признаки аберрации почти с удовольствием. Напрягал мышцы в растущем усилии. Створка двери отошла на пару сантиметров, словно хотела закрыться, но потом замерла. Ждать было нечего. Он легко опустился на ноги и пошел, насвистывая, по коридору.
В нишах стояли разноцветные игровые автоматы для тренировки ловкости. Когда их монтировали, эта идея показалась ему прекрасной. Но уже на второй или третий вечер он заметил, играя, что, собственно, заставляет себя это делать. И сразу успокоился. На них даже пыли не было, хотя ни к одному из них он не прикасался вот уже месяцы. Ручки, манипуляторы сверкали живым серебром, фигурки, зверьки – все оставалось ярким, как в первые дни. Пусть бы посерели, поржавели, подернулись патиной – возможно, стало бы лучше. Он видел бы тогда время, мог оценивать его по тому, что портится. Щенок уже стал бы большой собакой. Или кот. Младенец уже заговорил бы.
– Мне бы сделаться нянькой, – сказал он громко, потому что знал: ни одно из невидимых электронных ушей коридора этого не поймет. Коридор изгибался плавной дугой. Гимнастический зал. Библиотека. Резервная рубка. Он проходил мимо матовых стекол дверей, не останавливаясь, не хотел знать, куда он идет, хотел идти в никуда. Регенераторная.
Единственное место, откуда доносились звуки. В других всюду было тихо. Как мучились конструкторы, инженеры, чтобы хорошенько герметизировать регенераторную, чтоб ни единый звук, ни единый писк не пробивались из нее в окружающую среду! Масса изоляции, силикатной пены, магнитные подвески безподшипниковых корпусов, уродливая губчатая изоляция вокруг трубопроводов. К счастью, им не удалось. С закрытыми глазами он слушал тихое, монотонное пение, которое он не мог, не сумел бы прервать никаким приказом, которое было независимо от него, будто земной ветер. Регенераторная. Грязная вода, обмылки, отходы, моча, пустые банки, битое стекло, бумага – все стекалось сюда всасывающими системами и попадало в микрореакторы. Разложение на свободные элементы. Многоконтурное охлаждение. Кристаллизация, разделение изотопов, сублимация, крекинговая дистилляция. За переборками – медные колонны синтезаторов, целый медный лес красивого красноватого цвета (единственная краснота на корабле, поскольку от нее – депрессия и мании). Углеводороды, аминокислоты, целлюлоза, углеводы, синтез все более высоких порядков, и, наконец, в сборники этажом ниже стекала холодная, хрустальная вода, в вертикальные трубы засыпалась сахарная пудра, нежная пыль крахмала, в бутылях оседал пенистый белковый раствор.
А потом все это, витаминизированное, разогретое либо смешанное с кубиками льда, газированное, насыщенное ароматическими жирами, кофеином, вкусовыми субстанциями, пахучими маслами, возвращалось, чтобы ему было что есть и пить и чтобы ему было вкусно.
На Земле ему сто раз объясняли, что все это не имеет ничего общего с мусором – это все равно как хлеб из муки, которую сделали из зерна, которое выросло на черноземе, удобренном навозом. А еще – чтобы окончательно уже его успокоить – говорили, что львиная доля питательных веществ будет синтезироваться из космической материи. Правда, ее улавливали не для него. Она была топливом для двигателей, потому что ракете, должной за четыре года достичь и поддерживать скорость света, следовало превратить в ничто массу, куда большую, чем ее собственная. И чтобы этот парадокс реализовать, на носу ее был сооружен «молот», электромагнитный пылесос, глотка, широко распахнутая в пространство, из которого она та высасывала разреженный космический газ – атомы водорода, кальция, кислорода, – в радиусе сотен километров. Пока скорость не превышала половины световой, дефицит ракетной массы возрастал – ионные двигатели сжигали больше, чем она успевала поглотить электромагнитной пастью. Но после перехода порога все должно было измениться. Ракета, разгоняясь, пробивала в пространстве широкий «туннель», выхватывая танцующие атомы, сгущая их невероятной скоростью и все быстрее заполняя баки.
Все это было правдой. Он знал об этом, вслушиваясь в мерную распевку за стеной. Но когда он так стоял, перед ним независимо от его желания, рефлекторно появлялась картинка, увиденная много лет назад; но была такой яркой, словно все случилось только минуту назад.
Экспериментальный аппарат номер шесть. Тупой цилиндр без стабилизаторов, без молота, обожженный в верхних слоях атмосферы – с поверхности его можно было стирать целые горсти хрупкого, губчатого, рассыпающегося в руках нагара. Он вернулся в рамках предусмотренного времени и на заданное место, с ошибкой в сто шестнадцать минут и тысяча сто километров – они и не ожидали такой точности.
Никто не открывал люки. Такая возможность была предусмотрена. После того как убрали обугленный слой, клещи механических манипуляторов ухватились за выпуклую часть люка, и плита начала открываться: постанывая, потрескивая, пока не замерла со скрежетом на половине оборота.
Из возникшей щели между плитой и местом стыка зашипело внутреннее давление. Все, стоящие на платформе под люком, отскочили, теряя дыхание. Вонючий чад шипел все слабее. Трап, словно отвалившаяся челюсть, свисал над платформой. Можно было входить. В кислородных масках.
Во всех каютах и коридорах было светло. Электрические системы работали безукоризненно. Идти в масках было нормально: стекла перед глазами отделяли от того, что было вокруг.
Тела они нашли в последнем из изгвазданных помещений – вернее, то, что от них осталось.
Автоматы зарегистрировали: на середине второго года реактор регенератора перегрелся. Предохранители сработали с большим опозданием. Корпус реактора выдержал, но внутренности превратились в кусок остывающего урана. Регенераторная вышла из строя. Двое людей, которые не могли изменить ни направление, ни скорость полета, продолжили странствие. К звездам. Три долгих года. В рапорте было написано, что они умерли от жажды – что запас воды исчерпался раньше, чем запасы еды. Все знали, что это неправда. Человек должен не только есть. Ему приходится справлять естественные потребности. Они отравились сами? Задохнулись в дерьме?
Конец звездного путешествия. Романтика покорения небес!
Ассистент генерального конструктора, который отказался от резервного агрегата регенерации (ради экономии массы – это было важнее), покончил с собой. Не сразу – через семь месяцев. Никто ему ничего не говорил, никто при нем ни о чем не вспоминал. Но разговоры, когда он заходил, стихали. По ошибке он принял слишком большую дозу снотворного.
Корабль прожарили, вычистили пергидролем под высоким давлением, через пару дней он блестел снаружи и внутри как зеркало. Еще были пафосные похороны, на которые он не пошел. Не хотел иметь с этим ничего общего. Четырьмя годами позже он полетел сам. Но у него ведь была резервная регенераторная! Не запасной агрегат – второй, независимый объект такой же мощности, на противоположном конце корпуса, а еще – встроенный специальный сброс, который мог удалять за ракету, в вакуум все, что бы только он ни пожелал. И главное: в любой момент он мог изменить курс корабля, развернуться. Это не могло повториться.
Тогда почему он об этом вспомнил? Мелодический лязг за стеной не стихал. Он не знал, когда прикрыл глаза. Эта нота походила на звук пролетающего старого самолета. Или на звук пилы на маленькой лесопилке, очень примитивной, приводимой в движение водой. Или на хоральное пение, с которым после долгой зимы просыпается улей.
Он отряхнулся от мыслей, быстро пошел дальше. Снова был у дверей, откуда вышел утром. Уже полдень. Можно пообедать. Если бы появилось нечто, из-за чего бы он забыл об обеде!
Он остановился перед дверью. Не хотел, чтобы та отворилась сама. Играл с ней. Ему снова удалось ввергнуть механизм в ступор. Дверь отворялась на дюйм и снова закрывалась – дрожь паралитика…
Он подумал о нем. Что он делал там, внутри, в тишине, один, неподвижный? Он прижался к стене сбоку и пошел вдоль нее, вжимая тело к чуть вогнутой, мягкой, похожей на натянутую кожу поверхности. Таким-то образом он обманул дверь – та не открылась. Потом он протянул руку так, чтобы та не пересекла невидимый лучик фотоэлемента, знал, где тот находился. Раскрыл дверь настолько, чтобы заглянуть внутрь. Сперва увидел свое пустое кресло, отодвинутое от экрана, что флуоресцентно светился, разгоняя густую черноту, увидел край пульта управления, контур стенной опоры, но не мог увидеть, что хотел! Разочарование было неожиданно резким. Предельно изловчившись, наклонившись, распластавшись по фрамуге, он приоткрыл дверь еще на сантиметр и увидел его.
Инженеры, конструкторы, виртуозы моделирования и синтеза механических форм, философы и кибернетики – все они были бессильны перед одухотворенными машинами, бессильны, словно в первый день. Что бы они ни выдумывали смелое, оригинальное, все превращалось в кошмар. Какие только формы не были опробованы! Шаровидный череп, веретенообразный торс, обтекаемый сгусток эмали со вплавленной в нее аппаратурой, темный выпуклый лоб с выступающими усиками микрофонов и динамика – все было фальшивым, дурным, раздражающим настолько, что – в конце концов – отказались от сложных решений.
От пола до потолка поднимался параллелепипед с закругленными ребрами, массивный куб с поверхностью цвета старой слоновой кости. Микрофон на гибком плече – как усик, а на передней панели – четвере глаза, расположенные довольно широко, но ни один не мог заметить его, когда он так стоял. Глаза эти имели зеленые пылающие зеницы, что расширялись тем сильнее, чем темнее вокруг было единственное движение, которое мог воспроизвести железный ящик. Но тот не был ни искусством, ни характерностью – просто техническая необходимость.
А значит, что бы он мог получить от такого подглядывания? Ток, текущий по обмоткам внутреннего корпуса, большая сеть с кристаллическими ячейками, заменявших нервные синапсы, – все это не издавало ни звука. Так на что он рассчитывал? Чего ждал? Чуда? Постанывание. Как зевок. Тишина. Короткая, ускоренная в конце, модулированная пульсация позвякиваний.
Он смеялся…
Смеялся?
Нет – это звучало иначе. И уже все стихло. Он ждал. Минуты текли. Мышцы болели, напряженные в неестественной позе, он чувствовал, что в любой момент может с шумом отпустить дверь, и все равно ждал.
Не дождался ничего. Скрытно ушел, отступая спиной вперед, вошел в спальное помещение – почти не бывал тут днем. Но теперь хотел побыть один. Должен был подумать над увиденным. Что? Серия позвякиваний, что длилась четыре, пять секунд?
Она гремела в его ушах. Он повторял ее, анализировал каждый звук, пытался понять. Когда очнулся, стрелки часов образовали перевернутый прямой угол. «Съем что-нибудь и спрошу его. Просто спрошу. В конце концов, в чем дело?»
Когда он входил в столовую, то уже понял, что не спросит никогда.
5
– Какое твое самое старое воспоминание?
– Детское, да?
– Нет, правда. Скажи.
– Я не могу этого сказать.
– Снова напускаешь таинственности?
– Нет. Прежде чем меня наполнили языковым содержанием, прежде чем меня наполнили словарями, грамматиками, библиотеками, я уже функционировал. Содержательно я был пуст и абсолютно «нечеловечен», но меня подвергали испытаниям. Так называемая холостая электрическая активность. Это мое самое старое воспоминание. Но для этого просто нет слов.
– Ты что-то чувствовал?
– Да.
– Ты слышал? Видел?
– Естественно. Но не в понятийных категориях. Это было таким – ну, переливанием из пустого в порожнее, но куда более красивым и насыщенным. Я порой пытаюсь восстановить те впечатления. Это – сейчас – очень непросто. Тогда я чувствовал себя огромным. Теперь – уже нет. Одна мелкая тема, один импульс наполнял меня, расходился, возвращаясь, бесконечными вариациями, я мог делать с ним, что захочу. Я бы охотно тебе объяснил, если бы мог. Ты видел, как стрекозы кружат в солнечный день над водой?
– Видел. Но ты, ведь ты не мог этого видеть, верно?
– Ничего, мне достаточно и математического анализа их полета. Со мной было схожим образом. Если вообще можно это с чем-то сравнивать.
– А потом?
– Меня создавали – в смысле, мою личность – много людей. Лучше всех запомнилась одна женщина, ассистентка первого семантика. Она звалась… Лидией.
– Lydia, dic per omnes…[7]
– Да.
– И почему ты запомнил именно ее?
– Не знаю, может, потому, что это была единственная женщина. Я был одним из первых ее «воспитанников». Возможно, даже и первым. Она порой говорила мне о своих переживаниях.
– А ты, был ли ты тогда таким, как нынче?
– Нет. Я был куда беднее в содержании, был очень наивным, понимаешь? Со мной многократно случались смешные вещи.
– Да?
– Я не знал, хм, кто я таков. Я думал – довольно долго, – что я один из вас.
– Невероятно, в самом деле?
– Ну да. Ведь и ты не сразу понял, что ты состоишь из костей, что у тебя есть нервы, печень, кровеносная система. Я ведь тоже почти не чувствую своих внутренностей. Это знание обретенное, а не рефлекторное, самая первая физиология. Я думал, выстраивал ассоциации, говорил, слышал, видел, а поскольку вокруг меня были только люди и никого более, то и вывод, что я тоже человек, приходил сам собой. Ведь это естественно. Тебе так не кажется?
– Ну… да. Да, ты прав. Я не думал об этом – таким образом.
– Потому что ты видишь меня снаружи, я могу увидеть себя только в зеркале. Когда я увидел себя впервые…
– И что тогда было? Ты уже знал, кто ты такой?
– Знал. И все же…
– Все же?..
– Я не хочу об этом говорить.
– Может, когда-нибудь, в будущем?..
– Может.
– Слушай, а эта женщина – какой она была?
– Ты о том, была ли она… красивой?
– Не только об этом, но… и об этом тоже.
– Это дело… вкуса. Эстетики, которая тебе ближе.