Белая горячка. Delirium Tremens Липскеров Михаил
Пришлось налить.
Когда Участковый ушел, выпили по второй. Потом добили все, что было. Мало. Разбежались в поисках башлей. Ленинград вместе с Мотылем отправились бомбить прихожан. После первой пятерки на церковь наткнулся какой-то случайный негр. Ленинград произнес свою сакраментальную речь. Негр не понял. Ленинград терпеливо повторил ее второй раз, третий… И все мимо, мимо, мимо…
– Да переведи ты ему, – скривился он в сторону Мотыля, в то же время улыбаясь негру. – Ты же во французской спецшколе учился…
– Когда это было! – возразил Мотыль. – Да и практики у меня давно не было.
Что правда, то правда, в местах обычного пребывания Мотыля по-французски говорить было не принято.
– Да что ты теряешь! – продолжал одновременно кривиться и улыбаться Ленинград. – Может, у него тоже давно практики не было.
– Иль… – неуверенно начал Мотыль, указывая на Ленинграда, и замолчал. Негр намылился уходить. И тут от отчаяния Мотыль произнес классическую фразу из классического романа: – Иль не манж па сис жур. – И добавил: – Московский бродяга.
Негр молча достал из бумажника купюру в фунт стерлингов, протянул Ленинграду и отвалил от церкви. Раздумал молиться. А может, у него вера была другая…
– Беги на Арбат, к матрешечникам, – сориентировался Мотыль, – меньше, чем за тридцатку не отдавай.
Ленинграда сдуло на Арбат, а Мотыль отправился к Ней. Споткнувшись на продранном линолеуме, он влетел к Ней в комнату, держа на отлете новенький паспорт. Через секунду вылетел без паспорта с «Русской» наперевес. Когда он вернулся во двор гаража, там уже был Мэн с сорока рублями, неосмотрительно доверенными ему соседями по подъезду, держащими его за интеллигента.
Два флакона огуречного лосьона, хитро подмигивая, принесли Жук и Башмак. С Арбата, победно размахивая четырьмя чириками, возвратился Ленинград.
– Шестнадцать восемьдесят потеряли, – заметил Мэн, великолепно знавший все котировки всех свободно конвертируемых валют. Так, ненаписанный сценарий игрового фильма должен будет принести ему шестьдесят две тысячи двести долларов и восемьдесят центов. Пегому вручили все деньги, и он пулей полетел в закрывавшуюся стеклоприемку. Только что он был, и вот его уже нет, только что его нет, и вот он уже есть.
И понеслось. Усатый приволок из ремонтируемого «вольво» магнитофон, и все балдели от Шуфутинского. Лились водка, самогон, огуречный лосьон… В темное августовское небо впивались дымки криминальной травки Чуйской долины.
Потом достали еще. И еще. В этой жизни трудно достаются только первые сто граммов.
Когда утром все проснулись, голубятня уже догорала. Сгорели и голуби. Спаслась только первая белая Голубка. Ее, как с трудом выяснилось, Пегий выменял у таксиста на последнюю бутылку «Андроповки». Так что теперь Голубка, наверное, жива…
С утра в магазине № 12 давали портвейн «Агдам».
Это-то и вспомнилось Мэну в компании Адидаса и Одновозрастного. Мэн вздохнул и налил по второй. А куда денешься?..
Только-только поднесли чашки ко рту, как раздался тихий голос Бывшего Бородатого:
– Ребята, не плеснете мне чуть-чуть?
Ну как не плеснуть человеку, потерявшему два года жизни на пути из Можайска в московский дурдом. В России всегда отмечали прибытие. Равно, как и отбытие. «Со свиданьицем» и «на посошок» всегда были неотъемлемой частью российского бытия. А также и постоянным душевным состоянием русского человека. Русский человек всегда готов намылиться неизвестно куда и неизвестно зачем. Правда, очень часто русскому человеку что-то мешает, и он остается на месте годами, десятилетиями, жизнями, но в постоянной готовности куда-либо сорваться. А так как большей частью сорваться ему мешали тысячи не зависящих от него причин – типа «здесь я родился, и здесь я умру», прописки, работы, семьи, то все его стремление к перемене мест и участи сводится к вышеупомянутым «на посошок» и «со свиданьицем». Поэтому Бывшему Бородатому и налили. Он выпил и отвалился, чтобы попытаться определить, как, что и почему. И очевидно, ему это удалось, потому что он заснул. А может быть, он заснул, потому что ему это не удалось. И сон являлся единственным способом ухода от проблемы.
Наши герои снова попытались выпить, и двоим это удалось: Мэну и Одновозрастному. У Адидаса кружку вырвал развязавшийся связанный Лысоватый. Он выпил, перекрестился и с возгласом «Бей красную сволочь!» бросился на Одновозрастного с намерением боевой саблей развалить его от головы до седла. Он вздыбил верного коня и замахнулся чашкой. Адидас перехватил его. Завязалась борьба. И неизвестно чем закончилось бы это толковище генетической памяти бывших деникинцев, врангелевцев, колчаковцев или еще кого из славной когорты Белой Армии со свихнувшимся старлеем Советской, а некогда Красной, но положение спас Мэн. Он громко запел: «Мы – красные кавалеристы и про нас былинники речистые ведут рассказ», – и ударом своей кружки по голове Лысоватого обеспечил красным победу в гражданской войне. После чего Лысоватого сызнова привязали к койке без малейшего соблюдения гуманности. Мордой вниз, с руками за спиной, привязанными к ногам все за той же спиной. Адидас с Одновозрастным проделали это мгновенно и профессионально. А потом долили и выпили. А потом и допили. Водку. И доели. Украинскую полукопченую колбасу. А потом заснули успокоенные. Только у Мэна шевелилась и мешала заснуть мгновенно какая-то часть неизвестной вины. А впрочем, почему неизвестной? Он уже чувствовал, что двести долларов, которые ему привезет завтра Старший сын, пойдут сами знаете куда… Ну а часы «Лонжин»… Охохонюшки… С этим мысленным возгласом Мэн заснул.
Утром он проснулся в самую что ни на есть рань. Но было уже светло и тоскливо. Мэн пошарил глазами вокруг себя и обнаружил на тумбочке нагло стоящую водочную бутылку с плескавшейся на дне водкой. Рядом лежала подсохшая корка хлеба. На душе похорошело, а когда Мэн выпил и сожрал корку, похорошело побольше. И уже совсем стало хорошо, когда он пошел пописать и закурил сигарету «Кент». «Да, жить можно везде», – подумал Мэн и затеял душевный разговор с зашедшим с уборкой больным, уже достигшим доверия местных властей. Достигший Доверия потянул носом и моментально почуял! Так же моментально он исчез. Еще более моментально появился Один. В мэновском «Лонжине». И уж совсем мгновенно в туалете возникла фигура врача. Мэна повели в процедурную, и он узнал, что такое «сульфа». Один, казалось, не видел ничего безнравственного в своем предательстве. «Лонжин» «Лонжином», водка водкой, а душевная потребность в стуке – это врожденное! Так он и объяснил Мэну. Так что никакого предательства тут нет и быть не может. Так что игла вполне законно и вполне нравственно проникла в правую верхнюю четверть правой ягодицы, и ей (ягодице) стало жарко, а пока Мэна довели до родной палаты, жар охватил все тело. Язык заполнил весь рот и стремительно раздвигал зубы и губы, чтобы вырваться на волю и хватануть призрачной прохлады палаты, наполненной дыханием и газами спящих обитателей, непроизвольно выделяемых их задницами. Наконец, он вывалился, и в рот Мэна стал попадать хоть какой-то суррогат свежего воздуха. Но тут стало ломить ноги, а руки стали сами собой непроизвольно скручиваться в жгуты. Визуально это никак не выражалось, но ощущения были именно такими. А ощущения, как никому не известно, являются истинным состоянием человека. И плевать ему на показания приборов, градусников и прочей фигни. Как он себя чувствует, так он и есть на самом деле. Мэна неподвижно ломало, а в это время просыпалось народонаселение палаты. Адидас и Одновозрастный. Они моментально поняли, в чем дело, и через какие-то мгновения Одновозрастный оттягивал Мэну нижнюю челюсть, а Адидас вливал ему в рот воду. Мэна стали корчить спазмы в желудке. Адидас поднял Мэна за голову и наклонил ее над полом. Мэна вывернуло желчью. Пацан по приказу Одновозрастного вытер желчь собственным полотенцем, и Мэн облегченно откинулся на подушку. Принесли завтрак. Манная каша и кусок селедки. С подобным раскладом Мэн был знаком по армии. Если в раскладке написано «каша и рыба», то так тому и быть. И абсолютно не важно, какая каша и какая рыба. Так что симбиоз молочной манной каши и селедки был вполне оправдан. Мэна силой заставили сожрать все это. Но не сразу. Предварительно Адидас вышел из палаты и вернулся без верхней части «Адидаса», но с мензуркой, наполненной какой-то прозрачной жидкостью. Мэн выпил и содрогнулся от счастья. Это был чистый спирт! Видимо, Один устыдился своего предательства и решил по мере сил и способностей выручить Мэна. А то, что он взял за это верхнюю часть костюма «Адидас» Адидаса, то и это правильно. Чувство вины – это чувство вины, а бизнес есть бизнес.
Так что Мэн почувствовал себя значительно лучше и съел манку с сельдью даже с некоторым удовольствием. Обитатели палаты вздохнули с облегчением. В извечной борьбе алкоголя с наркологией победил алкоголь. Все были довольны. Кроме Лысоватого. Тот в позе пресс-папье качался на койке, что-то гневно выборматывая. Возможно, он вместе с армией Пилсудского гнал из Речи Посполитой на Украину армию Тухачевского.
А потом всех позвали в процедурную. Кого – за очередной порцией колес, кого – за ширевом в вену, кого – в задницу. Процедурной на всех не хватало, медсестер – тоже, поэтому в вену кололи в собственно процедурной, а раздача колес и ширево в задницу происходили в коридоре. В вену кололи Медсестра и Медбрат, а в задницу – Бывшая Медсестра, вышедшая на пенсию лет сорок тому назад. Ручонки у нее дрожали, поэтому с первого раза в задницу она не попадала и ширяла в тазовую кость, в крестец, а иногда пронзала шприцем воздух. Мэну она попала в копчик, и удивительным образом игла в него вошла, и Мэн получил свою порцию чего-то. Но его это не слишком взволновало, потому что ему было хорошо и без укола. Спирт свое действие оказывал и осадку давал. И все двинулись в курилку. Пацан, отоварившийся на шару у Мэна сигаретой «LD», гордо поведал, что в свои двадцать лет он уже второй раз ловит «белку». Потом гордость с него как-то сошла, когда Одновозрастный сообщил, что в прошлый свой залет один Малой хвастал, что в девятнадцать ловил ее три раза. Когда его выпустили, предварительно зашив, он в ближайшем же магазине отоварился каким-то пойлом, стал гонять вокруг магазина обжаренных в панировке котов, угодил в реанимацию, откуда его переправили в местный морг. И он так и не слетал в космос, не открыл теорию относительности, не сбацал в балете Большого театра партию Зигфрида и вообще не сделал ни хера. Даже толкового пистона он никому не поставил, кроме крайних оторв. А по любви. Так, чтобы зашлось дыхание, и при семяизвержении не распахнулись все миры разом.
– Короче говоря, у него ни разу не произошло сатори, – подытожил Одновозрастный.
– Чего не произошло? – переспросил Пацан.
– Просветления, – перевел Мэн, в свое время краткосрочно интересовавшийся дзеном.
Одновозрастный бросил взгляд на Мэна, потом ткнул его горящим окурком сигареты в лоб и, затянувшись в последний раз, выкинул окурок в унитаз. Больные стали ожидать драки и делать ставки, кто на Мэна, кто – на Одновозрастного. Но драки не произошло. Мэн уселся на унитаз в позу лотоса, хотя это технологически невозможно, так как унитаз не имел крышки, и уставился в водопроводный кран.
– Не понял, – сказал один из больных.
На самом деле не поняли и остальные, просто они этого не высказали. Только Одновозрастный спокойно смотрел на сидящего Мэна. Глаза Мэна остекленели, морщины на лице куда-то исчезли, остатки седых волос очень красиво раскинулись по плечам, а ожог во лбу на глазах посетителей курилки стал затягиваться, и через пять минут в середине лба красовалась копеечная монета молодой кожи. Одновозрастный внимательно смотрел на него. Мэн вернулся в мир и радостно сказал:
– А ведь Господь, создав Древо Познания добра и зла, предварительно должен был создать добро и зло. Иначе чего и познавать. А где это добро и зло должно было помещаться? – спросил сам себя Мэн и сам себе ответил: – А в душе Адама, потому как больше негде.
– Странное у тебя какое-то сатори, – сказал Одноглазый, – я обычно вижу бесконечность, свившуюся в точку, которая потом разрастается до бесконечности. И в этой точке, и в этой бесконечности сразу все. И любовь, и портвейн № 17, и дед, не вернувшийся с войны, и кривая ива у неведомой реки, и обсидиановый нож, вспарывающий грудную клетку раба на вершине зиккурата, жареные белые грибы, лопнувший фурункул, восход на закате, три пескаря, пойманные Буратино в луже города Миргорода, пьяный Эзоп, победа российского футбола на чемпионате мира и все, все, все…
Он, наверное, мог бы продолжать свое собственное сатори до бесконечности, но свернул его в точку и вернулся к Мэну.
– И что дальше? – спросил он.
Мэн, находившийся в миру, стал рассуждать логически:
– Так что, создав добро и зло в душе Адама и Древо их познания, он не мог их создать от фонаря, а именно для того, чтобы Змей…
– Которого, между прочим, – ввернул Одновозрастный, – тоже создал Господь…
– Это само собой. Для промоушна зла. Чтобы Змей соблазнил Еву, та – Адама, и чтобы все и закрутилось. И стало развиваться. То есть Дьявол как бы часть Бога. В отличие от Святой Троицы, где Господь един в трех лицах или, выражаясь философским языком, три явления в одной сущности, в данном случае мы имеем душу, как две сущности, добро и зло, в одном явлении, или в душе. И получается единство и борьба противоположностей в одной сущности. Ну а что до потерянного бессмертия, так за все приходится платить. Так что Первородного греха не было, потому что все произошло по промыслу Господню. Для того чтобы все это закрутилось. Такой вот дискурс.
– Что такое «дискурс»? – спросил Пацан.
– А кто его знает, – печально ответил Мэн.
– Значит, – подытожил Одновозрастный, – из-за этого дискурса и мы крутимся в этой курилке… И то, отчего мы сюда залетели, тоже Его промысел. Бога и Дискурса.
И кодла вернулась в палату, потрясенная эффектом от одного полузатушенного о лоб Мэна окурка.
– А Старшенький твой придет? – спросил Мэна Адидас.
Не менее потрясенный собственным сатори, Мэн сначала опять сел в позу лотоса, потом встал на четвереньки, уткнув в потолок свой худой зад, потом, схватив с чьей-то тумбочки роман Сидни Шелдона, затряс над ним головой, как хасиды у Стены Плача, а потом перекрестился и покорно сказал:
– На все воля Божья… – После этих слов он опять вернулся в мир, чтобы агрессивно продолжить: – А воля Божья кончается там, где начинается свобода воли, – и вроде бы услышал какое-то невнятное похихикиванье. Мэн проигнорировал похихикиванье и сам себя спросил: – А как же: ни один волос не упадет с головы без воли Божьей? – Опять услышал похихикиванье и опять же сам себе уверенно ответил: – Ну, это Иисус несколько погорячился.
И в это время в палату вошел Старший сын. Увидев отца в позе лотоса, он не изумился, а потом оглядел палату и ее обитателей и мрачно констатировал:
– Хороший писатель Антон Павлович Чехов.
Потом он выглянул в коридор и сказал:
– Заноси.
В палату зашел Квадратный человек и поставил на пол три громадные сумки. В палате сразу запахло!.. Все остолбенели. Такие запахи бывают только в произведениях того же Антона Павловича Чехова и Николая Васильевича Гоголя, описывающих велико– и малоросские застолья. Старший сын Мэна владел тремя московскими ресторанами. И чтобы подкормить отца, собрал из всех самое вкусное. На запах еды и Старшего сына заглянул Один. Как бы невзначай он посмотрел на часы «Лонжин», чтобы Старший сын понял, что к чему. Старший сын посмотрел на отца, на часы, на Одного, на Квадратного человека. Тот аккуратно поднял Одного в воздух, снял с него часы и передал Старшему сыну. Тот положил их в карман и коротко спросил у Одного:
– Сколько?
– Восемьдесят баксов.
– И куртку «Адидас», – добавил Адидас.
Старший сын достал из бумажника две купюры по сто долларов и засунул их в рот висящему Одному.
– Жуй, – спокойно сказал он.
Один отрицательно покачал головой. Тогда Квадратный человек зажал ему нос и резко стукнул Одним в пол. Две сотни баксов провалились внутрь Одного. Тот тяжко вздохнул и попятился к выходу из палаты.
– Куртку «Адидас», – кинул ему вслед Старший сын, и через секунду куртка образовалась.
А еще через секунду она вернулась на круги своя. То есть на самого Адидаса. Который незаметно вышел из палаты.
– Значит так, пап, здесь все, что бы вы все обожрались. Завтра тебя переведут.
– В санаторное? – спросил Мэн.
– Завтра будет видно, – ответил Старший сын. – Если ты хоть чуть-чуть сохранишься, то в санаторное, а если… – и он слегка потрепал Мэна по затылку.
– Да все будет в порядке, сынок.
– Насчет «в порядке» я уже слышал, – сказал Старший сын и вздохнул.
Мэн кивнул головой. Он понимал, что хотел сказать Старший сын, но не мог это выразить словами. Он же ведь мыслил мультипликационными образами для детей младшего и среднего возраста. Для которых тема алкоголизма была не самой актуальной.
– Кстати, тетя… (имя Жены Мэна, которую Старший сын от первой мэновской жены по детской привычке называл тетей) хотела зайти.
– Ни в коем случае!!! – заорал Мэн на все отделение. Он всегда в середине и конце запоя чувствовал перед ней колоссальное чувство вины…
Лет десять тому назад Мэн лежал в своей комнате, проснувшись в самой середине зимней ночи. Он осмотрелся вокруг себя и ничего не увидел, потому что в середине зимней ночи в Москве очень темно. А свет ему зажигать не хотелось. Он подумал о Жене, спящей в соседней комнате, и ему стало ее бесконечно жалко. Опять ей завтра бежать в магазин. Опять пытаться затолкать в Мэна хоть какую-нибудь еду, опять слышать его настолько глубокомысленные рассуждения, что сам Мэн не мог понять, в чем заключалось их глубокомыслие, опять… Да что там говорить… Бедная женщина. Какие у нее радости? Нет, разумеется, были дети, работа, собака Колли, а вот чего-то не было… Так грустно размышлял Мэн.
И тут его осенило. Куплю-ка ей цветы и осыплю ими ее, спящую. Чтобы, проснувшись, она ощутила запах роз, раскинутых по кровати… Или, нет, пусть они будут стоять у ее изголовья в роскошной вазе. И первое, что она увидит, открыв глаза, будут бутоны красных роз.
Мэн встал, тихо оделся, попил воды из-под крана, залез в карман. Денег было много. Собственно говоря, и в запой-то Мэн ушел, получив много! За два сценария сразу. Три четверти он отдал в семью (кормилец, падло). А остальное… Так что башли были.
Через пять минут Мэн сидел в такси и, отпив из благоприобретенной пол-литры, обсуждал с таксистом, где в глухую зимнюю ночь восемьдесят третьего – восемьдесят четвертого года достать красные розы. Таксист немного поразмышлял: с таким необычным желанием он сталкивался впервые в жизни. Чтобы вроде нормальный мужик ночью искал не водку, не баб, а розы… для жены… Это было выше его понимания. Тем более что у него жены не было. Он был молод и немного поживал с диспетчершей таксопарка. А к ней он приходил с бутылкой водки и бутылем «Лидии». Диспетчершу так звали, и это была такая шутка, над которой они каждый раз смеялись после нехитрых совокуплений. Об этом он поведал Мэну во время размышления, а в конце размышления он пришел к какому-то выводу и рванул по ночной Москве. Они выехали на Садовое кольцо, промчались до тогдашней Лермонтовской площади, свернули к Комсомольской, чесанули по Русаковской и у Сокольников свернули налево. Огородами просочились к Лосиноостровской и ломанули в какой-то неприметный двор. После недолгой ломки из калитки вышел Человек в одной кепке и в обмен на три чирика выдал Мэну пять роскошных красных роз. Цена была бешеной, но эти розы того стоили. Они пахли! Что для Москвы последних десятилетий было невозможно.
Еще через сорок минут Мэн стоял в кухне своей квартиры и наливал в хрустальную бабушкину вазу воду из-под крана. Поставив пахнущие розы в вазу, Мэн отхлебнул водки и воодушевленный пошел в комнату Жены. Тихонько приоткрыв дверь, он на цыпочках пошел к тахте, на которой спокойно дышала Жена, и… споткнулся о спящего около тахты Колли. Ваза полетела на Жену, окатив ее и Колли водой. Колли взрычал и по инерции цапнул Мэна за голень правой ноги. Тут, в свою очередь, взрычал Мэн и упал на проснувшуюся Жену. Та включила свет, выбралась из-под рычащего Мэна, успокоила Колли, хотела было разгневаться, но вдохнула воздух и уловила запах роз.
– О господи, – сказала она, – и что мне с тобой делать?
А потом взяла тряпку, вытерла воду с пола, вытерлась сама, снова налила в вазу воды и поставила в нее разлетевшиеся по тахте и полу розы. Они пахли. Жена смеялась, а потом заплакала. Заплакал и Мэн. Он ушел в свою комнату, допил одним глотком водку и, плача, лег. Он еще долго плакал, жуя кончик одеяла, пока Жена не пришла к нему в комнату и не стала гладить его по голове. И Мэн заснул.
А когда утром он проснулся, чтобы выйти к своим дворовым собратьям, Жена молча проводила его глазами. Свои глаза Мэн прятал. Ему было необыкновенно не по-похмельному плохо.
Поэтому-то Мэн и отказал Старшему сыну в приходе Жены. Зачем? Чтобы она опять увидела его пьяным? Ну уж нет. Она придет к нему, когда он будет абсолютно трезвым, когда белки глаз станут белыми, а черное лицо посмуглеет, из взгляда исчезнет безумие и во всем облике проявится присущая Мэну мягкость, доброта и одухотворенность. (Так он думал о своем трезвом облике.)
– Значит, пап, у тебя последний шанс. Полежи пока здесь, а там, в зависимости… либо опять в реанимацию по жесткому курсу, либо – в санаторное. С врачами я договорился.
Потом он глянул на Лысоватого, по-прежнему связанного и раскачивающегося в позе пресс-папье и прошептал:
– Лысоватый, и ты тут?..
Лысоватый глянул на него через плечо, через вывернутые назад руки, и поклонился Старшему сыну, насколько это было возможно:
– Проходите, господин хороший.
– Вот тебе и раз, – сел на койку Старший сын, – это ж мой пропавший два года назад швейцар из «Ямакаси». Мы-то думали, где он? А он тут. А между прочим, человек с родословной. Из дворян. Расстрелянных в подавляющем количестве. Единственный из всей фамилии доживший до времени, когда дворяне опять стали людьми.
– А этот, стало быть, опозорил фамилию?.. – встрял Одновозрастный. – Если в швейцарах.
– Что значит «опозорил»… После революции его дед, чтобы семью прокормить, стал швейцаром в «Савое», потом там же швейцарил его отец, а теперь вот и он. Я его взял за отсутствие присущего швейцарам хамства. Да и швейцарил-то он у меня чисто номинально. Сидел в кресле в мундире Преображенского полка, в дедовой фуражке, курил чубук и вслух читал Тютчева. На него народ валом валил. И, что необычно, никогда не брал в рот ни капли.
– Так как же он здесь оказался? – спросил Мэн. – У него ж типичная «белка». А до нее допиться нужно уметь. У меня вот не получилось ни разу.
– А у меня – три, – похвастался Пацан.
– С утра было две, – одернул его Одновозрастный.
– Ну две, две… – вздернулся Пацан. – А вот у Мэна ни одной. А он старше меня почти в три раза. Вот так вот! – закончил он и пренебрежительно глянул на Мэна.
– А было так… – начал Старший сын. – Пару-тройку лет тому назад была у меня в «Ямакаси» корпоративная вечеринка. Одной фирмы. И были разные обезьяны из нынешнего бомонда. И одна из них, красавец, талантище в работе, тоже из аристократов. Он за герб и родословную тридцать тонн зеленых отдал. Так вот он с нашего Лысоватого фуражку прадеда снял, швырнул ему пять сотенных зеленых. Я этого не заметил. А Лысоватый с того времени пропал. Вот уже два года. А он, оказывается, тут. Не вынесла душа поэта.
– А этот аристократ?.. – спросил Адидас.
– Этот, – ответил вместо Старшего сына Мэн, – в этой фуражке по всем фестивалям и телевизорам околачивается. Сучонок. Из-за него хороший человек в дурдоме оказался.
И Старший сын развязал Лысоватого, вынул из одной из принесенных сумок теплый кусок свинины и протянул Лысоватому. Потом он что-то коротко сказал Квадратному. Тот кивнул головой и вышел. Старший сын посмотрел на часы и стал распаковывать сумки. Появились салаты, мясо разных пород и форм приготовления, зелень, морепродукты и т.д., и т.п.
А потом Старший сын ушел по своим многочисленным делам. В палату вернулся Адидас и вынул из кармана куртки две мокрые сотни баксов. На вопросительные взгляды кратко ответил:
– Сунул Одному два пальца в рот. Надо просушить.
Просушили на батарее, вызвали Одного и опять послали. Тот не стал выкобениваться и пошел. Бизнес есть бизнес. Всем захорошело. Кроме Пацана. Чтобы не допустить третьей «белки». После третьей Адидас стал рефлекторно, как ковбой, выхватывать из несуществующей кобуры несуществующий пистолет и прицеливаться в головы сопалатников. А Пацану он открыл рот и выстрелил в него. Трезвый Пацан отшатнулся в ужасе, а потом рассмеялся:
– Ну ты, дядя, даешь.
А Адидас заплакал. Одновозрастный стукнул его пустой чашкой по голове. Тот успокоился и уставился в прошлое. И никто не стал интересоваться, что и кого он там видит. Не надо. Бывший Бородатый заснул в надежде во сне вернуться в Можайск, а Лысоватый опять пошел в бой. На этот раз он ехал через Приамурье в составе конного разъезда Армии барона Унгерна и вступил в схватку с чоновцами Аркадия Гайдара. Пришлось опять его превратить в пресс-папье.
Таким образом, их оставалось только трое из восемнадцати ребят. Мэн, Одновозрастный и вернувшийся в настоящее Адидас. Было покойно. Заглянул в палату Врач, сделал вид, что не видит криминала, и ушел. Понимая, что сидят солидные люди и трогать их не надо. Бессмысленно. Лечение отложится до лучших времен. Если они наступят.
А Мэн вспомнил приблизительно такой же альянс. Но было это давно. Не так, чтобы уж очень давно, но настолько, чтобы это вспоминать…
Мэн вместе с соратниками по искусству плыл на фестивальном пароходе по затейливым извивам Беломоро-Балтийского канала. И вот они вышли на безбрежную гладь Ладожского озера. Красота Севера, голубовато-свинцовая вода, небольшие волны, завершающиеся игривыми белыми барашками, невообразимая перспектива, в конце которой проглядывали голубоватые очертания острова, над которым под утренним солнышком золотились колокола древних церквей, куда всей душой стремилась душа каждого истинно православного еврея. Это был известный всему миру Монастырь.
Фестивальный пароход причалил к причалу и оказался у этого причала третьим. Мэн, заплативший за экскурсию по Монастырю двадцать долларов, с благоговением вступил в маршрутное такси. Вместе с ним в такси вступили его молодые соратники по искусству. Они тоже жаждали приобщиться. Один из них приехал из Швейцарии, куда уехал из Екатеринбурга в поисках лучшей мультипликационной доли. Другой оставался в России, потому что было заведомо ясно, что нигде, кроме России, никакая доля ему не светит.
И вот они в составе экскурсии подъехали к воротам Монастыря. Там стоял Монах и проверял билеты. И когда наша троица уже была готова вступить в одно из лон русского православия, к воротам подошел какой-то Человек и попытался пройти в Монастырь. Монах спросил у него билет. У того билета не было. Он не на экскурсию шел, а помолиться. А вот тебе и хрен! Без билета в чужой Монастырь! А мне по …, что у тебя денег нет! Ишь, помолиться ему! Пшел! Короче, есть билет на балет, на трамвай билета нет. Все. Недопущенный, понурив голову, пошел прочь. Действительно, какого…
Увидев это, Мэн вышел из очереди, сказал Монаху: «Сука» – и вместе со товарищи направился в сторону магазина, аккурат расположившегося напротив ворот Монастыря. Вокруг магазина торговали колокольцами с наименованиями Монастыря, святой водой, копченой рыбой и оренбургскими платками. Швейцарец приценился к копченому лещу.
– Пять долларей, – сообщил продавец.
Швейцарец, втянув запах леща, потянулся в карман. Но Мэн попридержал его за руку и спросил Продавца:
– Лещ освященный?
– А как же?! – обиделся продавец. – Чтобы лещ да неосвященный…
Взяли леща и вошли в магазин. Там усиленно торговали четвертинками водки с именами святых. Их было великое множество. Каждый желающий мог найти водку своего небесного покровителя.
– Прямо какой-то православный луна-парк, – прошептал про себя Мэн, а вслух сплюнул. После чего они набрали четвертинок со своими ангелами и ангелами ближайших родственников, друзей и любимых. Естественно, все они были освящены. Неохваченными Монастырем оказались только пластмассовые стаканчики. А потому и стоили недорого.
А потом они сели в обратную маршрутку, дружно помолились в ней, поцеловав четвертинки, поехали и высадились на берегу небольшого заливчика около большого плоского камня. От дороги их отделяли крутые сосны корабельного типа. Петр Первый еще очень такие сосны уважал. Они поставили на камень четвертинки, копченого леща и выпили. Было очень хорошо. Мэн опрокинулся навзничь в густые травы и стал полной грудью пить бездонную синь неба. Ладожское море смеялось. (Большая Литература, однако.)
Из-за сосен вышел Недопущенный. Наши гостеприимно подозвали его к столу-камню. Тот сел, выпил и посетовал, что вот, из Нижнего Тагила добирался, чтобы помолиться за упокой своей безвременно погибшей от изнасилования дочери. А тут такие дела.
– Молись здесь! – сказал Мэн. – Этот камень от Бога поставлен, а этот Монастырь… – и Мэн из носа втянул в горло сопли и харкнул в сторону невидимого Монастыря. И все помолились. Потом выпили еще, закурили привезенную контрафактную швейцарскую марихуану и поймали кайф.
Пошел теплый летний дождь. Над камнем быстро соорудили нехитрый шалаш. Проходящая мимо Женщина с малолетней дочкой попросилась в шалаш переждать дождь. Конечно, ее пустили. Тем более что Женщину также не пустили в Монастырь помолиться за погибшего в горячей точке отца девочки.
– Молись здесь, – приказал подвыпивший Мэн. Его соратники кивнули головой.
– Дак я имени его не знаю, – сказала Женщина, – все перед боем получилось. А он совсем молоденький…
– Эх, – крякнул Мэн, – мы идем на запад, Отрада, и греха перед пулями нет… – И добавил: – Молись за души всех невинно убиенных…
Вдали раздался гудок теплохода. Творческие работники быстро допили и вышли из шалаша. Недопущенный и Женщина с дочкой остались.
– Живите с миром, – сказал на прощание Мэн и перекрестил их. Потом художники перекрестились на остающийся шалаш с камнем и пошли на теплоход.
А вокруг шалаша стали возникать новые шалаши. В них селились, плодились и размножались люди.
Прошла тысяча лет. И каждый год обитатели поселения приносили к камню своих новорожденных детей и говорили:
– Здесь пили наши боги.
– Хорошая история, – после недолгого молчания сказал Одновозрастный, а Адидас поцеловал Мэну руку, поднес к виску указательный палец, сказал: «Кхххх» – и умер. Причем на подушке около виска растеклось красное пятно. Одновозрастный перекрестился и закрыл Адидасу глаза. Поднялась суматоха, понабежали медсестры, врачи, и Адидаса унесли туда, где не убивают мальчиков, не насилуют девочек и где не надо глушить себя водкой. В мир абсолютной трезвости. А уж приблизит его к себе Бог или будет держать на бесконечном от себя удалении, этого никому знать не положено. «Вырастешь, Саша, узнаешь».
Одновозрастный было наладился проводить его, но оказался привязанным к койке, как, впрочем, и все остальные обитатели палаты, от которых пахло! И все получили по уколу «сульфы». Кроме Лысоватого, который был привязан и без того. И Пацана, которого перевели в другую палату, где лежали его сверстники, косящие от армии. И вот все они лежали и мучались. Только мычали, хрипели, вздыхали, а Одновозрастный потихоньку протяжно взвывал:
– Прицел… Уровень… Ориентир номер… Убейте меня… – Он тоже хотел умереть, но на двоих счастья не всегда хватает.
Мэн мучался молча. Он не мог говорить, не мог думать, он мог только мучаться. А в чем состояла эта мука, он сказать не мог. То есть ему было плохо и физически, но это было далеко не самым важным. Он, возможно, тоже хотел бы умереть, но страшно боялся смерти. Хотя, как порядочный христианин, должен бы к ней стремиться. Вроде бы ничего особенно дурного он в своей жизни не совершил. Так, были всякие мелкие пакости, но Мэн за них уже покаялся. На глубокой исповеди в одном из бедных монастырей, куда специально и поехал для этой цели. К Настоятелю монастыря, который был однокурсником Старшего сына по театральному училищу. А пакости были, действительно, мелкие. Ну, ударил беременную Жену в припадке пьяной ревности, ну, вытащил у товарища из кармана двадцать пять рублей, ну, путался с женщинами. В том числе и с женами своих товарищей. Но ведь это было по любви, а любовь, если себя уговорить, оправдывает любой грех. Правда, были и просто перепихиванья, но это не в счет. Некоторое помрачение члена. А кто из вас этого не делал? А?.. Положа руку на сердце?.. Все ли честны перед собой?.. И перед Богом?.. И помилует ли вас Господь, даже если вы раскаялись в этих мелких пакостях? И не важно, что вы принесли людям много добра, бились за кажущуюся вам справедливость, помогли людям деньгами, мирили ставших врагами друзей, пристраивали знакомых и незнакомых в больницы, терпели гонения от безбожной власти и пр., пр., пр. Но ведь в тишине собственной души гордились этим. И даже вам самим было неясно, ради себя или ради других вы совершали все эти благие деяния. И кто знает, какая чаша весов перевесит. И не скажешь ведь: «Прости меня, Господи, ибо не ведал, что творил». Все ведал! Но не мог сдержать себя. Либо по пьяни, либо по тщеславию, либо по гордыне, либо по дикой неумеренной злобе. И единственное, что может тебе помочь, так это твоя вера в милосердие. Что и ко всякой последней скотине может быть проявлено милосердие и не придется корчиться в тоске, что ты на веки вечные обречен оставаться наедине с этой тоской. Что память, которую в этой жизни можно задавить, в той навсегда останется с тобой, и каждую секунду ты будешь сам себе всадником на вороном коне, и чаши весов грехов твоих и благих деяний будут вечно метаться то вверх, то вниз. И ныне, и присно, и во веки веков.
Так прошло два дня. Лежащие нехотя переговаривались. Только Одновозрастный все время вел беспорядочную артиллерийскую стрельбу. А посему его увезли в Поливановку – место, где он всегда будет метаться между прошлым и настоящим и где никакая водка не принесет ему стабильности во времени. Потому что ее уже не будет никогда. Он до конца своей жизни будет жить в аду. Пока не уйдет в другой, а там… Впрочем, читайте выше.
Наконец, следы гулевания были изгнаны из тела Мэна и Бывшего Бородатого. Все это время их ненадолго отвязывали, чтобы они могли помочиться в утку и погадить в судно. Но Мэн помочиться мог, а вот погадить стеснялся. Потому все остатки празднества и обыденной больничной пищи держал в себе. И когда его, наконец, развязали окончательно, не усмотрев признаков «белки» и повышенной возбудимости, а также отсутствие алкоголя в крови, Мэн решил торжественно сходить в туалет, чтобы, как настоящий мужчина, гордо сесть на унитаз в позе орла, освободить тело от шлаков и возродиться к новой чистой жизни. Но, как оказалось, сделать это оказалось невозможно. Едва Мэн попытался встать, как ноги его подкосились, и он упал. Встать самостоятельно не удалось, как, впрочем, и с помощью неизвестно откуда появившейся Медсестры. Она же была не из этого отделения. И как она здесь появилась? Ума не приложить. Она подтянула Мэна к кровати и с видимым трудом взволокла его на нее. Потом посмотрела на ноги и выругалась.
– Извините, Мэн, но у вас очень сильно отекли ноги…
«Доигрался, – подумал Мэн, – облитерирующий атеросклероз дал себя знать». А вслух сказал:
– Детка, отведите меня в туалет. Мне по-большому надо.
– Так вот же судно! – сказала Медсестра.
– Не могу в судно, – замотал головой Мэн.
– Гордый? – спросила Медсестра.
– Чувствительный, – полусогласился Мэн.
Медсестра вздохнула, посадила Мэна на кровати, взяла сзади под мышки и поволокла в туалет. Вслед за ними волоклись мэновы ноги.
«И откуда у этой чувихи столько сил? – думал волочимый Мэн и заключил про себя: – Да, есть женщины в русских дурдомах…»
Наконец, Медсестра дотащила Мэна до туалета, согнала с одного из двух унитазов Азербайджанца, читавшего, судя по первой полосе, завтрашний номер «Литературной газеты», и посадила на него Мэна. И Мэн до глубины души прочувствовал фразу: «И будет вам счастье».
А потом Медсестра отволокла Мэна обратно в палату, уложила в кровать и отправилась на поиски врача. А Мэну стало страшно. Не столько за ноги, в конце концов, он работал не ногами, а вообще, как бывает страшно только после сильного похмелья. И он вспомнил эссе, написанное и опубликованное им во времена…
Эссе о страхе
Жутко страшно просыпаться с похмелья. Страшно смотреть на шаловливые ручонки. Страшно трудно оторвать потную голову от подушки. Страшно хочется портвейнового вина. Страшно, что оно не приживется в истомленном организме. Страшно, что на портвейновое вино может не хватить денег. И вообще – с похмелья страшно абсолютно все.
Страшно, что, когда я пойду за портвейном, на меня нападут рэкетиры и потребуют половину из имеющихся у меня шестидесяти рублей. И страшно, что я не смогу их отдать. Потому что шестьдесят рублей состоят из трешек и рублей, а трешки и рубли они не принимают.
Страшно, что все подорожает еще больше. И страшно, что, когда подорожает еще больше, исчезнет совсем.
Страшно, купив порцию кооперативного шашлыка, найти в нем шерсть. И страшно узнать в ней знакомого эрдельтерьера Феликса.
Страшно, что дом опять поставят на капитальный ремонт. И страшно, что они опять соединят водопровод с канализацией.
Страшно идти получать ваучер. И страшно, что на него достанутся акции предприятия, с которым сотрудничаешь.
Страшно, что старые добрые случайные связи стали называться эротическим массажем. И страшно, что второе, в отличие от первого, трудно получить даже с получки.
Страшно, что курс доллара упадет по отношению к немецкой марке. И страшно, что я не понимаю, почему мне от этого страшно.
Страшно, что коммунисты придут к власти. И страшно, что они сожрут все, что осталось от демократов.
Страшно, что азербайджанцы примут меня за армянина, армяне – за азербайджанца. И страшно, что меня отметелят боевики из РНЕ за то, что я – еврей, или мифические сионистские боевики за то, что я – не сионист.
Вообще с похмелья страшно абсолютно все. Хорошо, скажете вы, если тебе с похмелья так страшно, брось пить. Да как же я могу бросить пить, если трезвым мне страшно. Страшно, что…
А Медсестра привела Врача, тот откинул одеяло и посмотрел на опухшие ноги Мэна.
– Так, – сказал он, – нужно позвонить его Жене или еще кому. Это дело не по нашей части. Это мы вылечить не можем. Соматика не по нашей части. Ее мы не лечим. Наше дело – душа. – И, подумав, добавил: – Пытаемся, по крайней мере. Так что пусть семья решает, куда его определять.
Мэн даже обрадовался некоторой перемене участи, сейчас кто-нибудь придет и все за него решит. Главное – самому ничего не решать. Жутко надоело брать на себя ответственность. За себя еще куда ни шло, а вот за других, связанных с ним, с его действиями, поведением, слабостями… Жена, дети, друзья и вообще масса людей в той или иной степени зависели от него. Вне зависимости от того, подозревал Мэн это или не имел об этих людях ни малейшего понятия. Никто не знает, как наше слово отзовется. Но уж отзовется – это точно.
Очевидно, эти размышления заняли у Мэна довольно много времени, потому что когда он вернулся из них, около его постели стояли Медсестра, Врач, Жена, Старший, Младший сыновья и какой-то Жизнерадостный Хрен в костюме от «Живанши». Этот Хрен откинул одеяло и, показав окружающим на ноги, радостно сказал:
– Прелесть какая!.. Прямо для учебников! Сильно болит?
Мэн, до этой минуты погруженный в экзистенциальные экзерсисы, взглянул на свои ноги и понял, что они болят. Сильно болят. Очень сильно. О чем он честно и поведал Жизнерадостному Хрену и всему собравшемуся вокруг него обществу.
– Все правильно! – воскликнул Жизнерадостный Хрен и добавил хрестоматийное: – Еще один день, и ножки можно выкидывать на помойку! Может, только ножки, а может, и вместе с вами. Ах, как вовремя вы меня позвали! Молодец, – сказал он Медсестре, – вовремя засекли. Повезем ко мне, в …дцатую градскую. Вызывайте «скорую»!
Жена, Старший и Младший вытащили мобильники.
– Не надо, – сказала Медсестра, – на нашей отвезем. Я уже вызвала.
– И когда успела… – пробормотал Врач.
– Когда надо, – отрезала Медсестра, и в палату вошли два амбала с носилками.
Водрузив Мэна на носилки, они сволокли его вниз и загрузили в «нашу». Старший сунул им что-то. Сунул Врачу, сунул Жене на всякий случай. «Сами понимаете, тетя (имя Жены), если что потребуется…», попытался сунуть Медсестре, но получил взгляд, от которого почему-то покраснел. Но потом оправился, стер краску с лица и кратко пошептался с Младшим и Жизнерадостным Хреном. Потом он было сунул руку в карман, но Жизнерадостный Хрен протестующе поднял руки и сказал:
– Только после того, как выйдет своими ногами. Вы ее благодарите, – кивнул он через плечо на Медсестру. – Если б не она… – и опять начал хрестоматийное, – если б не она, еще б…, а впрочем, я уже об этом говорил…
И Мэна отвезли в сосудистую хирургию …дцатой градской больницы, быстренько взяли анализ крови, сделали электрокардиограмму и подняли в 1122-ую палату сосудистой хирургии. В палате лежало три человека преклонного возраста. Двое из которых были преклоннее Мэна лет на пятнадцать, а один был чуть менее преклоннее Мэна. Мэн громко представился и не получил ответа. Нет так нет. Его положили на свободную койку. Вошла Местная медсестра и вколола в задницу Мэна укол. Боль в ногах стала проходить, зато стала болеть задница. Ну что ж, полного счастья в этой жизни не бывает.
Но через минуту он все-таки поверил в какое-то в меру всеобъемлющее счастье. В палату вошла Медсестра из дурдома.
«Что, она так и будет все время телепаться за мной по больницам?» – подумал Мэн.
Но она сунула Мэну под зад грелку, и болевой баланс между ногами и задницей был восстановлен.
– Если что, – сказала Медсестра, – кликните меня.
– Кликну, кликну, обязательно кликну. Нажму на левую кнопку мыши, и твой файл тут же откроется, – охотно согласился Мэн и двусмысленно посмотрел на Медсестру.
– О господи, – вздохнула Медсестра, – и когда вы угомонитесь? Одной ногой уже были там, а все туда же…
– Точно, нога там, а член все еще здесь. И все туда же. Значит, пока я жив. А вот когда я отовсюду выйду, тогда уж непременно…
– Что «непременно», Мэн, что? – спросила Медсестра.
– Тогда мы встретимся в приватной обстановке и поговорим о весне, о музыке и о любви.
– Договорились, Мэн, – согласилась Медсестра, – только сначала выйдите. – И она вышла из палаты, предварительно поцеловав Мэна в лоб. Мэн уловил какой-то исходящий от нее запах, но не успел его распознать, как в палату вошла Местная медсестра и протянула Мэну вторую грелку.
Мэн не совсем понял, зачем ему вторая грелка, если боль уже прошла, но на всякий случай по инерции предложил:
– А поцеловать? – потребовал Мэн.
– Ну обнаглел! – возмутилась Местная. – Думаешь, если за тебя платят, то тебе все можно?
– Нет, не думаю, – сказал Мэн, – но после первой грелки меня поцеловали.
– Кто? – спросила Местная.
– Медсестра.
– Нету сегодня здесь других медсестер, – сказала Местная. – Я одна. А я одна всех перецеловать не могу даже за отдельную плату. Да и грелка у нас в отделении всего одна. Здесь вам не частная клиника. – И она вышла.
Мэн задумался.
– Господа, – обратился он к больным, – меня никто не целовал? Баба такая красивая?..
– Не было здесь никаких баб, – ответил Один из пожилых, – да и господ здесь никаких нет. Господа в Швейцарии лечатся. Или, – добавил он, приглядевшись к Мэну, – в Израиле.
– Не обращай на него внимания, – сказал Почти Ровесник, – больной человек. Больной советской властью.
– Советскую власть не трожь. Она из тебя человека сделала, – привычно сказал Один из пожилых.
– Это точно. Сначала – ремеслуха, потом – на завод Ильича. И там за сорок пять лет вырос от второго разряда до седьмого. Плюс бесплатно шесть соток. На них и живем. И мой сын – там же. Так всю жизнь и горбатимся. Только внук в люди выбился. Обувной ряд на Черкизовском рынке. Машина. Но это он уже помимо советской власти наработал. Жена у него беременная, так что правнук, дай Бог, совсем человеком вырастет. Спасибо советской власти. Что она вовремя сдохла.
– Ельцинист чертов! – опять привычно выругался Один из пожилых.
А Второй пожилой перемотал эластичный бинт на ноге и поддержал Одного из:
– Об чем речь. Я при советской власти… – Он на минуту задумался, сладко припоминая, а потом неожиданно добавил: – Только эластичных бинтов тогда не было. И Папаша мой из-за ихнего безналичия помер от варикозного расширения вен. Сначала одну ножку оттяпали, потом – вторую. А потом он загрустил и помер. Так что, куда ж без советской власти… – И он, управившись перебинтовкой, откинулся на подушку и уснул.
– Как тебя зовут? – спросил Почти ровесник.
– Мэн, – ответил Мэн и тщеславно добавил, хотя его никто не спрашивал: – Сценарист мультипликации.
Обитатели приподнялись на подушках.
– А моя профессия – слесарь, – сказал Почти ровесник, – и фамилия моя тоже – Слесарь.
– Хохол он, – пояснил Один из пожилых.
– Мне это до лампочки, – ответил Мэн, – хоть турок.
– Не скажи, – ответил Один из пожилых. – Мы их кормили, кормили, а они – нас… Кравчук, Беня Эльцин и Шушкевич… Все продались ЦРУ.
– И Моссаду, – добавил Мэн.
– Какому Моссаду? – спросил Один из пожилых.
– Такому. Израильскому. Кравчук продался ЦРУ, а Беня Эльцин и, обрати внимание на фамилию, ШУШКЕВИЧ, – Моссаду.
– Это ты верно понял, – переварил услышанное Один из пожилых. – Ну, ты сам еврей, а вы – народ умный. Так что все продались! ЦРУ и Моссаду.