Останкинские истории (сборник) Орлов Владимир
— Володенька, я не могу все сразу… Ты и сам знаешь, что у хлопобудов строгие порядки… И есть очередь… Я уж и так все время норовлю заскочить вперед… Да и все хотят с черного хода… С черного-то хода вся очередь перемешалась… Я имею лишь косвенные данные о своей главной идее… Она и не сформулирована точно… Но мне сейчас хватит и не главных дел.
Клавдия не лукавила, была искренней, говорила с полным к Данилову доверием. Словно сейчас считала его равным себе. Это Данилова растрогало. «Да нет, — тут же подумал он, — это она так, со сверхзадачей… Ей нужны помощники в ее затеях, ящики таскать или выкупать дипломы, вот она и желает меня, любопытного дурака, подцепить… А впрочем, ей надо и выговориться перед каким-нибудь одушевленным предметом…» Но при всем при этом отчего-то возникли вдруг у Данилова и некие теплые чувства к Клавдии. Давно с ним не было такого. Будто старое время вернулось, когда Данилов находился относительно Клавдии в заблуждении. Ее затеи были для Данилова чужие и странные, но все же — к чему-то стремилась женщина, пламенем пылала ее нетерпеливая натура! А это для Данилова много значило. Он ощущал, что и его бывшая жена смотрит на него сейчас если не с прежним интересом, то, во всяком случае, как бы сожалея о чем-то. Клавдия и сказала:
— А может, зря у нас с тобой тогда так все вышло?
Данилов пожал плечами.
— Ты приятный человек… Если бы ты еще не вел себя рохлей. Или был бы таким, как твой приятель из Иркутска Сомов…
— Сомов?
— Да… В нем было что-то демоническое…
— В Андрее Ивановиче?
— Да.
— Однако он вернулся от тебя подавленный.
— Он мог бы вести себя тогда и как джентльмен… Он не появится еще в Москве?
— Не знаю, — сказал Данилов. — Мне надо идти. Меня ждет музыка.
— Ах, эта твоя оркестровая музыка! — с досадой сказала Клавдия. — Был бы ты хоть по натуре солистом! Вот Сомов, он — да…
— Я пошел.
— Иди… Но ты запомни: твоя Наташа — совсем не простая. Хочешь, я расскажу тебе…
— Я пошел, — сказал Данилов и закрыл за собой дверь.
Он нажал кнопку лифта, однако кабина вверх не поехала. Лишь через минуту возник знакомый звук, кабина поднялась, и в то мгновение, когда она проходила пятым этажом, Данилов увидел в кабине румяного злодея Ростовцева. И Ростовцев заметил Данилова. Возможно, он был намерен выйти на пятом этаже, но при виде Данилова раздумал и поехал выше. Данилов махнул рукой, пошел вниз по лестнице. Когда он был на первом этаже, кабина с Ростовцевым опустилась туда же. Данилов остановился, и тут кабина понеслась вверх. «Ну ладно, его дело, — подумал Данилов. — Пусть катается».
27
В театре Данилов узнал, что привезли несгораемые шкафы для инструментов оркестра. Трубач Тартаковер исполнил «Славься» в честь администрации и профсоюзов. Не один Данилов имел дорогой инструмент. Были в оркестре замечательные скрипки, деревянные духовые, да и медные, редких свойств и судеб. И их стоило холить и беречь, как Альбани. Данилов получил ключ от именного шкафа, вбил гвоздь для плечиков фрака, подумал, что инструменту в шкафу будет тепло и просторно и как хорошо было бы, если бы он, Данилов, устраивал теперь в несгораемом шкафу свой Альбани. Данилов так и присел возле шкафа. В суете последних дней он почти не вспоминал об Альбани. А вот теперь ему стало худо. Будто пропажа только что обнаружилась. Данилов захотел сейчас же пойти позвонить в отделение милиции. Он пошел и позвонил. Ему ответили, что пока альт найти не удалось, но розыски ведутся, сейчас они поручены старшему лейтенанту Несынову.
«Да зачем я! — спохватился Данилов. — Опять будто дитя малое! Что я занятых людей обременяю пустыми хлопотами! Теперь еще и старшего лейтенанта Несынова! Ведь известно: не было Альбани и не будет! И не должно быть! Переслегина я обязан сыграть на простом инструменте. Или меня следует держать подальше от музыки!»
Однако Данилову было тоскливо. Звуки Альбани опять возникли в его душе…
— Хорош шкаф-то? — услышал он голос Земского.
— Хорош, — согласился Данилов.
— Хорош… Я думаю свой обить сукном… Черным… Могут ведь профсоюзы, если захотят…
— Могут…
— Этот Туруканов напорист, — сказал Земский, имея в виду виолончелиста Туруканова, месткомовского удальца, — ему бы работать директором магазина или снабжением ведать на заводе… Но нынче эта скотина хороша!
Данилов кивнул. И он считал Туруканова порядочной скотиной, однако за шкафы следовало ему поклониться в ноги.
— Ну как, — спросил Земский, — не разгадал тайну М. Ф. К.?
— Не разгадал, — сказал Данилов.
— Говорят, у тебя скоро будет сольное выступление. В клубе завода «Прожектор».
— У меня?
— У тебя. С молодежным оркестром. Будто вы исполните симфонию какого-то начинающего…
— Откуда вы знаете?
— Знаю, — сказал Земский. — Стало быть, рискуешь начать в твоем-то возрасте? Ну что ж… Коли будет провал, так уж с грохотом… Не боишься?
— Боюсь, — сказал Данилов и отвернулся от Земского.
«При чем тут „Прожектор“?» — подумал Данилов. Впрочем, он знал, что Земский подрабатывает в оркестрах заводских народных опер, там уж он водит смычком по струнам как следует, добиваясь громких звуков, какие и в бухгалтериях были бы слышны. Вот откуда Земский мог иметь сведения о клубе завода «Прожектор».
Следом Данилов вспомнил о своем интересе к происхождению изумрудов. В библиотеке театра книг по минералогии не оказалось, хотя у них на основной сцене и шел когда-то «Каменный цветок». Данилов взял энциклопедию, прочитал про изумруды. Мнение энциклопедии его озадачило. То ли опиралось оно на устаревшие теории, то ли хлопобуды морочили наивную Клавдию. Так или иначе, но любопытство Данилова обострилось, теперь и не в хлопотах Клавдии было дело. Данилов решил зайти в научную библиотеку, там познакомиться с последними суждениями об изумрудах. Действительно, как они, изумруды, растут… В чем их тайна? В чем их откровение? Данилов даже напел тему белки из вступления к третьему акту «Царя Салтана». Как там у Александра Сергеевича: «ядра чистый изумруд»… Однако пошла работа, репетиции и спектакль, потом была Наташа, только утром, у себя в Останкине, Данилов вспомнил об изумрудах.
Но тут же и забыл о них. Позвонил Переслегин.
Звонил он откуда-то из автомата. Данилов слышал звуки трамваев. Переслегин сказал, что все складывается удачно, Данилову надо завтра же встретиться с Юрием Чудецким, дирижером молодежного оркестра, оркестр хороший, полный состав, все профессионалы, пусть Данилов не волнуется. А исполнять симфонию, если Данилов, конечно, не раздумал, ему придется через три недели.
— В клубе завода «Прожектор»? — спросил Данилов.
— Нет, — сказал Переслегин, — во Дворце энергетиков. Мы договорились сначала с «Прожектором», но они передумали. И это хорошо. Клуб у них для оркестра маленький, у энергетиков куда больше.
— Я завтра свободен утром, в девять.
— Вы будете дома?
— Дома.
— Хорошо. Чудецкий к вам завтра зайдет в девять. Владимир Алексеевич, рад был услышать вас. Я побегу. Хлопоты. Да и барабанят уже в стекло…
— Погодите… — произнес Данилов, но Переслегин, верно, сел в трамвай.
«Экая досада, — подумал Данилов, — я ведь так хотел поговорить с ним и о симфонии, и о музыке, и о жизни, и о выступлении… Да что же это мы! Будто не музыкой заняты, а мылом торгуем…» И были люди, которым Данилов хотел бы открыть душу, да со временем не выходило. Вот ведь как. Петр Ильич — тот в письмах к благодетельнице фон Мекк высказывал свои соображения о музыке и искусстве, изливал душу, а как быть при телефонах? Данилову остро захотелось вступить в переписку с Переслегиным. Он тут же нашел большой лист бумаги. Вспомнил известного композитора. Тот встретит тебя, поговорит, а через два дня случается получить от него письмо. А зачем, спрашивается, письмо, когда и при встрече можно было все сказать? Над тем композитором смеялись: эка, пишет письма для истории, для томов музыкального наследства! Но теперь-то Данилову стало ясно, что композитор писал послания прежде всего для самого себя — какие сейчас при встречах на бегу душевные беседы! Вот Данилов и взялся за письмо к Переслегину. Однако скоро понял, что послание у него не выйдет, то ли разучился он писать длинные письма, то ли вообще не умел писать их. Открытки еще с дороги, из аэропортов в непогоду с любезными и пустыми словами отправлял приятелям и приятельницам. Вот и все. И теперь записка кое-как могла у него выйти, но в записке он бы сказал Переслегину не больше, чем пять минут назад по телефону. Данилов расстроился и дал себе слово в свободные часы поучиться писать письма. Чтобы были протяжные и неспешные. Как в девятнадцатом веке. Или еще раньше.
«Три недели! — спохватился Данилов. — А время „Ч“? Они на меня понадеются, а меня — раз! — и след простыл». Однако тут же Данилов запретил себе думать о времени «Ч». Как будто бы оно касалось не его, а другого Данилова.
Данилов убрал ручку и бумагу, решил: «Вот завтра придет дирижер Чудецкий, с ним мы и поговорим о музыке. Я его сразу не отпущу». Данилов даже купил бутылку коньяка. Однако в девять утра Чудецкий не пришел, а позвонил. Условился с Даниловым о часах репетиций, извинился, сказал, что спешит, и повесил трубку. Теперь Данилов и Чудецкому желал написать письмо.
Он вздохнул, убрал бутылку коньяка, пошел в автомат на улицу Королева выпить пива.
Мужчины возле автомата стояли всегда, но нынче их было больше обычного. Данилов заметил знакомого оператора с телецентра, спросил:
— Что это?
— А Коля, водопроводчик, — сказал оператор, — за двадцать копеек показывает дым.
Тут же мужчин, то ли выпивших пива, то ли еще не пивших, окутало паровозным дымом.
«Про дым-то я забыл! — ужаснулся Данилов. — Надо сейчас же дым прекратить!»
— Вова! — водопроводчик Коля, выйдя из восхищенной толпы, направился к Данилову. — Я тебя пивом угощу!
— У меня есть, — сказал Данилов. — Я рубль разменяю.
— Что менять-то! — Коля чуть ли не обиделся. — Вон сколько двугривенных для автомата. За дым. Дыхнешь — дают двадцать копеек. А кто и с сушками.
— А не тяготит вас дым? — осторожно спросил Данилов. — Вы к врачам не обращались? Вдруг бы они и вылечили…
— Зачем мне врачи? От чего мне лечиться? Мне дым не мешает. Я когда дышу и говорю, он не идет. Могу петь. — Тут Коля остановился и запел: «Стою на полустаночке в цветастом полушалочке, а мимо пролетают поезда», и верно, дыма из него не вышло. — И ем я хорошо. Иногда только мясо пахнет костром. Вроде шашлыка. Это когда я из глубины дыхну, то дым. А людям нравится. Просят. Как-то я три раза подряд дыхнул, дали воблу.
— Но, может, вы хотите от него отделаться? Не мучит он вас?
— Да ты что! — Коля поглядел на Данилова с укором. — У меня жизнь интересная.
«Ну коли так, — подумал Данилов, — что ж я его буду дыма лишать…» Ведь и вправду: вдруг он, Данилов, испортит жизнь человеку. Пусть дышит как хочет. Данилов опустил в щель автомата двугривенный, подаренный Колей, наполнил кружку, но, отпив два глотка, о пиве забыл. В нем возникли вдруг слова и чувства, какие он хотел бы передать и Переслегину и Чудецкому. Явились бы к нему сейчас листы бумаги, он бы их все исписал. «Что я стою-то здесь, пойду домой, напишу им письма. О музыке. Обо всем». Он пошел. Однако его намерениям помешал телефонный звонок.
У звонившего был лирический бас, годный, если бы собеседник Данилова пел, и на баритональные партии — князя Игоря или Мазепы. Вроде бы Данилов его где-то слышал, но где? Говорил незнакомец тихо, таинственно и вместе с тем так, будто Данилов сидел у него дома в клетке. Данилов проверил голос индикатором: нет, звонивший был местной личностью.
— Мне любопытна ваша таинственность, — сказал Данилов. — Однако вы даете мне понять, что вам многое обо мне известно, стало быть, вы знаете, что у меня мало времени, поэтому прошу вас перейти к сути дела.
— Пока и дела-то никакого нет, — сказал незнакомец, — а есть предложение.
— Какое же?
— Сотрудничать с нами.
— А кто вы такие?
— Ну как вам сказать…
— Так и скажите.
— Настасьинский переулок, квартира Ростовцева…
— Хлопобуды, что ли?
— Это несерьезное слово… Но пусть хлопобуды…
Теперь Данилов узнал. Говорил с ним пегий человек с бакенбардами, возможно секретарь хлопобудов, заполнявший обычно их вахтенный журнал или конторскую книгу. Но возможно, и не секретарь.
— Вы секретарь с бакенбардами, — сказал Данилов.
— Как вы узнали?
— Я музыкант. Должен иметь слух.
— Звонок мой как бы официальный.
— Вас Клавдия Петровна надоумила?
— При чем тут Клавдия Петровна! Клавдия Петровна — из очереди! Мы вышли на вас сами. А Клавдии Петровне вовсе и не следует знать о моем звонке.
— И чем же вызван ваш официальный звонок?
— Наша инициативная группа — особая, экспериментальная, впрочем, вы имеете о ней некоторое представление. Мы пока самодеятельная группа, но то, что мы делаем, хотя бы своими анализами и прогнозами, должно принести несомненную пользу обществу…
Тут Данилов чуть было не сказал о сомнительности затеи хлопобудов с изумрудами и дипломами, но сообразил, что подведет Клавдию. Промолчал. Он вспомнил о пятнадцати рублях и солидных людях, стоявших с чернильными номерами на ладонях в прихожей у Ростовцева. Сказал:
— Неужели люди из вашей очереди и есть общество?
— Идет эксперимент, и мы можем охватить лишь определенную группу людей, наиболее восприимчивых к условиям нашего опыта.
— Хорошо, — сказал Данилов. — А я вам зачем? Я и в очередь-то не вставал.
— У нас много трудностей. Особенно в области научного прогнозирования. Нам нужна ваша помощь. Естественно, она будет вознаграждена.
— Моя помощь? — удивился Данилов.
— Да, — сказал пегий человек. — Мы знаем о ваших возможностях.
— Я артист оркестра. Какие у меня возможности?
— Речь идет не о ваших музыкальных способностях.
— А о каких?
— Вы сами знаете о каких…
— Вы меня с кем-то спутали.
— Нет. Мы о вас знаем все.
— Откуда же?
— У нас есть люди.
— Эти люди сами ошиблись и вас ввели в заблуждение.
— Значит, наше предложение вы принять не хотите? — угрюмо спросил пегий человек.
— Ваш звонок я расцениваю как шутку, какую я оценить не могу из-за отсутствия чувства юмора.
— Печально. И для нас. И для вас. Мне хотелось бы дать вам время подумать, чтобы потом вам не пришлось жалеть о своем легкомысленном отношении к важному делу.
— Вы говорите таким тоном, будто угрожаете мне.
— Возможно, что и угрожаю. Безрассудное упрямство следует наказывать… Потом, вы, видимо, не верите в нашу серьезность и в нашу силу, вот вы их и почувствуете…
— И что же будет?
— Будут и мелкие неприятности… Скажем, в театре… Ну, предположим, на гастроли в Италию вы не поедете…
— Еще что?
— Вряд ли отыщет милиция альт Альбани…
— Так… Далее…
— Через три недели должно состояться ваше выступление в Доме культуры медицинских работников…
— Отчего же не во Дворце энергетиков?
— Во Дворце энергетиков срочно устроят конкурс бальных танцев, оркестру придется искать другой зал…
— Ну хорошо, в Доме культуры медицинских работников… И что же?
— Так ваше выступление не состоится… Оно, возможно, и нигде не состоится…
— Хватит! И меня можно рассердить.
— Это как вам будет угодно.
— Вы ведь себе противоречите. Вы приписываете мне какие-то особенные возможности и пугаете меня мелкими неприятностями. Но если у меня возможности, что мне ваши угрозы! Не подумать ли вам в таком случае, как самих себя обезопасить от неприятностей?
Секретарь хлопобудов, видно, растерялся. Молчал, дышал в трубку. Потом сказал, но не слишком решительно:
— Видите ли, тут особый случай, мы, наверное, не нашли подхода к вам, а потому разрешите считать наш разговор предварительным… Мы к вам по-земному… А вы, возможно, на своих высоких ступенях полны иных чувств… Возможно, вас обидели слова о вознаграждении… Это чуждо вам… Я понимаю… Мы шли здесь на ощупь… Но и вы нас поймите… Мы пытаемся заглянуть в будущее, и отчего же… существу… предположим, попавшему к нам из более высокой цивилизации, пусть и занятому своими целями, нам неведомыми, не помочь хоть капелькой своего богатства энтузиастам приближения будущего на Земле…
— Вы меня, что ли, под существом имеете в виду?
— Нет, это я в теоретическом плане…
— Вы меня пришельцем, что ли, считаете? Так я прошу вас ввести в хлопобуды профессора Деревенькина, он все объяснит вам насчет пришельца.
— Ирония здесь неуместна, — уже мрачно сказал пегий человек.
— А дальнейший разговор излишен.
— Печально. У нас ведь есть земные возможности, и как бы вам все же не пришлось сожалеть…
Договорить секретарю хлопобудов Данилов не дал, повесил трубку. «Жулики вы и будохлопы! — произнес он вслух. — Еще вздумали угрожать!» Он храбрился, но ему было худо. Мерзко было. Откуда они столько узнали о нем? И что за поводы он дал подозревать его пришельцем? Кто им поставил сведения? Клавдия? Ростовцев? Или, может быть, хлопобудный компьютер? Или Кудасов?
Не хватало еще и хлопобудов! «И так носишься, — думал Данилов, — а теперь еще и хлопобуды! Но, может, я зря, может быть, они и вправду полезные и умные люди, а деньги берут лишь на карманные расходы?..» Данилов опять вспомнил людей, стоявших в прихожей Ростовцева, и почувствовал, что они ему чужие. К дельцам, доставалам, пронырам душа у него не лежала. Нет, сказал себе Данилов, даже если хлопобуды узнают, что в музыке и в любви к Наташе он может быть только человеком, а стало быть, уязвим, и тогда он их не устрашится, ни в какое сотрудничество с ними вступать не будет.
28
Теперь Данилов спал часа по четыре в сутки. Его просили зайти в милицию к следователю Несынову, он не выбрался.
Он позвонил в оркестр на радио и сказал, что не сможет пока играть с ними. А ведь деньги были ему нужны.
Он играл в театре, играл дома, ездил на репетиции с оркестром Чудецкого. Когда играл, ему было хорошо. Когда отдыхал и думал о своей игре, сидел мрачный. Репетировали в утренние часы в зале Дворца энергетиков. Оркестранты были люди молодые, Данилов пришелся бы им старшим братом, по вечерам они работали кто где, кто в театрах, в том числе и драматических, кто в Москонцерте, кто в ресторанных ансамблях. Все они были недовольны своим теперешним положением, и то, что они были вынуждены исполнять на службе, им не нравилось. Душа их рвалась к большой музыке. Пусть за эту музыку и не платили. Все они, если разобраться, были юнцы, еще не утихшие, жаждущие простора и признания, уверенные в своих шансах сравняться с Ойстрахом, Рихтером, а кто — и с Бетховеном. Первый раз на репетицию Данилов ехал в ознобе, в ознобе он вышел и на сцену. Чувствовал, как смотрят на него оркестранты. Друг другу они уже знали цену. Данилов играл старательно, но, наверное, хуже, чем дома, да и не наверное, а точно хуже. Однако в оркестре лиц недовольных он не заметил. Но, естественно, и по пюпитрам стучать никто не стал. Отношение к нему было спокойное, как бы деловое. Ну, сыграл — и ладно. Данилов отошел в сторонку, присел на стул, опустил инструмент. Чудецкий с Переслегиным стояли метрах в пяти от него, говорили озабоченно, но не об его игре и не об игре оркестра и других солистов — валторны и кларнета, а о том, что симфония звучала сорок четыре минуты, Переслегин заметил время. Это много, считали они.
Данилов почувствовал себя одиноким на сцене, да и на всем свете. Ему стало холодно, будто он без шапки и в плаще оказался на льдине в полярных водах, ветер сбивал его с ног, подталкивал к трещине, становившейся все шире и страшнее. Яма в театре представилась сейчас Данилову местом спасения. «Что я лезу-то в калашный ряд!» — отругал себя Данилов.
Композитор Переслегин сказал ему: «Как будто бы ничего…» И все. Имел он в виду то ли игру Данилова, то ли свою музыку. То ли успокаивал Данилова, то ли успокаивал себя. Переслегин тут же ушел куда-то, и Данилов решил, что Переслегин им недоволен, но из деликатности говорить ему об этом, да и никому, не стал, ведь он сам отыскал именно Данилова, сам его смутил и подтолкнул к дерзости. «Да и когда автор был доволен исполнителем!» — сказал себе Данилов, однако ему не стало легче. Дирижер Чудецкий подошел к нему. Чудецкий был Данилову ровесник, манеры имел мягкие, выглядел скорее дипломатом, нежели дирижером. Но было в нем и нечто твердое, значительное, словно он уже получил звание, да и не заслуженного, а народного. Чудецкий вежливо высказал Данилову замечания, уточнил время новой репетиции и добавил: «Думаю, что симфония прозвучит…» Но как-то вяло добавил.
«Прозвучит-то прозвучит, — говорил себе Данилов, сидя ночью над партитурой, — весь вопрос — как…» Теперь он понимал: утром музыка оркестра смяла его, раздавила, подчинила себе голос его альта. Да и был ли слышен этот голос, этот слабый писк? Выходило, что Данилов явился не готовым к репетиции. Дома он играл музыку Переслегина с удовольствием, радовался и ей и себе, но симфония превратилась для него как бы в концерт для альта, он словно бы забыл, что его альт существует в партитуре, не сам по себе, а в вечных столкновениях или перемириях с валторной и кларнетом, и уж конечно со всем оркестром. Нынче утром его альт был как будто бы удивлен тому, что на него обрушились звуки оркестра, что они терзают его, требуют от него чего-то, зовут куда-то или успокаивают с материнской нежностью, альт Данилова растерялся от всего этого, как растерялся и сам Данилов, а потому звучал лишь старательно. Стало быть, и посредственно. Да, Данилов внимательно читал партитуру Переслегина, но оркестр звучал в нем, видно, не так, как следовало ему звучать. А потом и вовсе затих, пропал куда-то, оставив инструмент Данилова в одиночестве. Сегодня же музыка Переслегина удивила Данилова. Она была мощная, нервная, широкая, порой трагическая, порой нежная, порой ехидная и ломкая, порой яростная. Альт в ней жил человеком, личностью, возможно — Переслегиным, или нет, им, Даниловым, с его прошлым и его вторым «я» — валторной и кларнетом, оркестр же был — толпой, жизнью, веком, Землей, вселенной, в них и существовал альт. То есть должен был бы существовать. Утром Данилов был на сцене, но будто бы сидел в своей комнате и там музицировал сам для себя, а жизнь и век шумели за стенами дома в Останкине. Только услышав оркестр, Данилов понял, как велик мир, переданный звуками симфонии, и как важен в этом мире голос альта. Симфония была не о мелкой личности, нет. Личность эта как будто бы соответствовала веку и вселенной. Но соответствовал ли этой личности голос альта? «Отчего он взял альт? — думал теперь Данилов. — Разве можно альтом передать сущность современного человека, деятельного причем? В особенности мужчину. А впрочем, и женщину тоже. Тут нужна труба, или ударные, или саксофон. Или рояль, на худой конец. А то — альт! С его тихим голосом, с его изысканными манерами. Он свое отзвучал в воздушные времена Ватто… Теперь небось и Переслегин казнит себя за то, что вывел солистом альт…» Но эти мысли тут же вызывали у Данилова обиду за альт. Он объяснял себе, что Переслегин намерен был рассказать о натуре тонкой, душевной, не трубой же и не ударными тонкую-то натуру передавать! Другое дело, что Переслегину был нужен иной альт. А главное — иной исполнитель.
Так терзался Данилов. И день, и два, и три. После четвертой репетиции он осторожно сказал Переслегину, что еще не поздно пригласить другого альтиста. «Нет, нет!» — решительно возразил Переслегин. И опять ушел куда-то. Впрочем, Данилову казалось, что Переслегин и Чудецкий смотрят на него теперь благосклоннее. Да и в глазах оркестрантов к нему как будто бы появилось больше любопытства. Однако Данилов ходил мрачный, бранил себя.
Теперь он, казалось ему, понимал, как следует играть музыку Переслегина. И оттого, что понимал, еще больше расстраивался. Разве он так сыграет? А ему хотелось сыграть хорошо, и уже не для себя, а для Переслегина, для музыкантов, составивших молодежный оркестр, для людей, какие, возможно, через пятнадцать дней придут во Дворец энергетиков. День выступления казался ему черным пределом. Хорошо ему было жить прежде с одними упованиями о своем будущем в большой музыке. Вот оно, будущее, и наступало. Реальное, жестокое. Всем упованиям Данилова оно могло положить конец. Да что могло! Должно было!
Иногда Данилов злился на свой инструмент, вздыхал: «Вот бы Альбани…» Но разве дело было в Альбани? Кабы в Альбани! Данилов осунулся, а и так был худ. Случались минуты, когда он у себя в квартире, оставив инструмент и ноты, подходил к окну, пытался представить, какие чувства испытывал в последние мгновения жизни Миша Коренев, о чем он размышлял и намечал ли раньше себе это окно. Стояли холода, когда Миша прыгнул, рамы были проклеены бумагой, и Мише пришлось с силой рвануть створку…
Не сразу Данилов отходил от окна… Мысли о тишине были соблазнительны. Вдруг Земский прав? Данилов чувствовал в себе симфонию Переслегина, все ее звуки и звуки своего альта, но он знал, что не сможет передать людям их так, как он их чувствовал. Да и никогда он не создаст именно эти звуки! С трудом Данилов заставлял себя брать инструмент. И играл, играл… Не думал ни о чем, просто играл. Окончив какую-либо часть симфонии, говорил себе: «Да нет, что же я, ведь неплохо, лучше, чем в прошлый раз, не такая я уж и бездарность…» Однако проходили минуты, возвращались мысли о собственном несовершенстве, чуть ли не плакать хотелось… Он стал раздражительным. Вещи, не слушавшиеся Данилова, злили его. Он готов был их разбить или сломать. В театре коллеги удивлялись Данилову, для них он был ровный, мягкий человек, вежливый, как старый петербуржец, а тут словно преобразился. Он и на репетициях во Дворце энергетиков нервничал, и не раз. Однажды чуть было не поругался с Переслегиным. Переслегин тоже был в раздражении, ему не нравилась и своя музыка, и оркестр, и игра Данилова, и, наверное, то, что альт солировал у него в симфонии. Он ходил по сцене дровосеком, явись ему сейчас топор в руки, он порубил бы в ярости и пюпитры, и инструменты, в том числе и медные. Походив, он бросил оркестру, а потом и Данилову обидные слова. Данилов, как будто бы готовый принять любой упрек в свой адрес, все же не выдержал и тоже обидел словом композитора. Про себя подумал: «Тоже мне! Большой мастер! Чайковский! Вагнер! Строит из себя гения… А сам-то кто! Сочинил симфонию в семи частях, не знает почему, а думает, что гений».
Только в вестибюле Данилов пришел в себя. «Что я — базарная баба, что ли? Да пусть в семи частях и есть претензия, так что же — от этого музыка вышла плохая? Ведь нет! А Успенский, тот симфонию написал в двадцати с лишком частях, и как написал! Что взъяряться-то! Скажи спасибо, что за тебя все хлопоты произвели и пригласили на готовое». Действительно, ведь другой в его возрасте долго бы бился, чтобы ни с того ни с сего получить выступление. Да и что иронизировать по поводу семи частей, ведь, играя Переслегина, он, Данилов, не чувствовал искусственности построения симфонии, на оборот, выходило, что именно семь частей и были нужны. «Экая я скотина, — думал Данилов, — надо бранить себя, а я Переслегина…» Им бы с Переслегиным быть теперь как одно, слиться мыслями и чувствами, а они смотрели друг на друга врагами. Переслегин, похоже, теперь его, Данилова, лишь терпел. И Данилов вел себя так, будто был не рад, что связался с Переслегиным и его музыкой. А ведь оба они были взрослыми мужчинами!
«Хоть бы Земскому, что ли, душу излить?» — думал Данилов. К Земскому его тянуло. Но опять бы он услышал слова о спасительной тишине. Данилов же и без Земского, перелистывая книгу о Хиросиге, наткнулся на слова учения «юген» — «Истина — вне слов». А истина музыки, стало быть, вне звуков? Во всяком случае, она вне звуков его бездарного альта! Лучше уж тишина как исход и успокоение. Лучше уж распахнутое окно и прыжок в тишину…
Нет! Это было не для Данилова. Теперь при мыслях об окне Миши Коренева Данилов приходил в ярость, сразу же брал альт и смычок.
В этой своей ярости он поссорился с Наташей. Дважды он обещал Наташе приехать к ней — и все не получалось. Наконец она позвонила ему, он играл, не сразу вернулся в реальность, сказал Наташе что-то нескладное, резкое, она обиделась. В другой раз он сразу бы нашел Наташу, повел бы себя дипломатом и все б уладил в мгновение. А тут он и сам обиделся. «Она и понять меня не может, — думал Данилов, — что ей моя музыка!» На следующий день после спектакля он все же бросился к Покровским воротам и по дороге к знакомому дому встретил Наташу, она прогуливалась под руку с молодым человеком. Наташа Данилову сухо кивнула и пошла дальше. Она была красива, отчего же не прогуливаться с ней молодому человеку? Данилов вначале рассвирепел. Но что было свирепеть и возмущаться? Какие он имел права на ее свободу и симпатии! Да и был в ее судьбе уже человек со скрипкой, много ли радости мог принести ей еще один неуравновешенный музыкант! Тут же пришли на ум и слова Клавдии: «Наташа — совсем не простая…» Значит, и не простая. Для успокоения Данилов убедил себя в том, что не только он Наташе не нужен, но и она ему не нужна. Убедил без труда. Он так уставал сейчас от музыки, что на женщин не глядел. Да и что общего, думал Данилов, может быть у них с Наташей? Она так легко обиделась на его резкость, стало быть, и понять не могла — или не хотела! — что творится сейчас с ним. Что ей до его дела, до его переживаний! Эта мысль была сладкая. Но тут же явилась и мысль неприятная. А он-то знает, что сейчас на душе у Наташи? Страдает ли она или нет? Похоже, это его и не интересовало… Не говорил ли ему Земский, что он обречен на одиночество? И на жестокость. То есть не он, а Большой Артист. Но ведь Данилов и был намерен стать Большим Артистом. Впрочем, эти намерения жили в нем до нынешних репетиций. Теперь они сконфузились и утихли. «Какой уж тут большой артист!» — думал Данилов. Он считал сейчас, что ему очень хочется исполнить музыку Переслегина. Он ее и исполнит. И все. Однако иногда, на минуты, оживали и прежние упования. А вдруг…
«Нет, наверное, я и есть одинокий себялюбец, — сокрушался Данилов. — Много ли я думал о людях, мне дорогих? Вот я и одинок…» Тут же он вступал с собой в спор. Отчего же он одинок? У него много приятелей, Муравлевы в частности, им интересны и близки его порывы, его дело, они готовы выслушать любые его излияния, а если возникнет нужда, тут же бросятся ему помогать. Пустому себялюбцу стали бы они помогать? Вряд ли… Другое дело, что сам он из-за тайной своей жизни старается быть на некоем расстоянии от людей ему приятных. Чтобы не навредить им. Быть одиноким он не хотел, и жестокость вовсе не в его натуре. Он желал любить и жалеть. Он бы и сейчас ради дорогого друга, бросив альт, побежал с авоськой в магазин или в аптеку за горчичниками и кислородной подушкой… Да и теперь он не то чтобы про являет себя эгоистом, просто в суете и хлопотах не успевает заниматься лишь своими делами, на чужие у него не остается ни времени, ни сил… Но в искусстве он, и верно, будет всегда одинок, творцы — одиноки, кто же вместо него, Данилова, создаст музыку? Тут он один. Он да альт…
Так Данилов размышлял, то ругал себя, то оправдывал. То давал себе слово стать иным. А каким — он и сам не знал. При всем при этом мириться с Наташей он не был намерен. Данилов дулся на Наташу. Он бьется с музыкой Переслегина, а она гуляет с молодым человеком… Ну и пусть. Ну и ладно. Ей будет лучше оттого, что она оборвет отношения с Даниловым. Ну и ему лучше. Музыке его никто не станет мешать…
Наконец на репетиции Данилов остался доволен своей игрой. Он даже улыбался в то утро. Явившись в театр, узнал, что на гастроли в Италию поедет не он, а альтист Чехонин. «Ну что же, — успокаивал себя Данилов, — и Чехонин достоин поездки». Хотя и знал, что Чехонин музыкант скверный. И другие знали это. В антрактах Данилов ходил скучный. Было обидно, следовало сейчас же идти в кабинеты, требовать, упрашивать. Однако Данилов и прежде никуда бы не пошел, теперь же он и вовсе не желал тратить нервную энергию. Данилов вспомнил о звонке пегого хлопобуда. «Вот оно, старца проклятье!..» Может, конечно, и не оно… Наутро Данилов осторожно поинтересовался у дирижера Чудецкого, не будет ли каких затруднений с залом Дворца энергетиков.
— А что такое? — удивился Чудецкий.
— Да нет, я так… Я к тому, не замышляется ли тут конкурс бальных танцев…
— Сейчас узнаю, — сказал Чудецкий.
Ушел он легким маэстро, судьбой предназначенным для вальсов и полек Штрауса, вернулся серьезным музыкантом, готовым к Шестой симфонии Петра Ильича.
— Действительно, затеяли конкурс бальных танцев, — сказал Чудецкий. — Опять у нас начнется беготня…
— Досадно, — сказал Данилов.
— Досадно, — кивнул Чудецкий. — Но не мы одни такие… Есть и театры.
Данилов хотел было намекнуть насчет Клуба медицинских работников, но удержался. «Ну спасибо, хлопобуды! — подумал Данилов. — Я ведь и впрямь рассержусь…»
Ночью у Данилова зазвонил телефон. Данилов поднялся медленно, трубку взял нехотя. Раньше бы он припрыгал к телефону в надежде услышать Наташин голос. А теперь и Наташин голос не смог бы заставить его двигаться быстрее. Звонила Клавдия. Она страдала, ей было плохо, она хотела увидеть Данилова, умоляла его зайти к ней завтра.
— Извини, но у меня совсем нет времени, — сказал Данилов, зевая.
— Володенька, я тебя никогда ни о чем не прошу, а теперь прошу… Ты должен мне помочь…
«А ну ее!» — подумал Данилов. Однако он смутился. Голос Клавдии звучал непривычно жалко. Будто и впрямь с ней что-то стряслось. Позавчера Данилов корил себя за эгоизм, а теперь вот отказывается помочь человеку в беде! Да и тянуло теперь Данилова узнать от Клавдии нечто новое о хлопобудах, этих смельчаках и умниках…
К Клавдии он выбрался за час до вечернего спектакля, ехать следовало на квартиру Войнова.
Клавдия встретила Данилова в шелковом халате, с платком на голове, укрывшим бигуди. Выглядела она озабоченной и деловитой. А Данилов шел к ней в тревоге, думал, что Клавдия выйдет в слезах, бросится к нему на грудь за утешениями. «Опять морочила голову!» — обиделся Данилов.
Был дома и профессор Войнов. Данилову он пожал руку. Данилов заметил, что живот у Войнова убавился. Войнов последние недели бегал трусцой. Он и сейчас, крупный, широкий в кости, в синем тренировочном костюме с белыми лампасами, походил на спортсмена, готового бежать. Но нет, похоже, ему было определено занятие дома.
На полу большой комнаты стояли четыре бутылки из-под вина «Старый замок» с пробками внутри. Войнов сразу же вернулся к бутылкам. Сел на стул, шнурком от ботинок стал ловить пробку в ближней бутылке. Язык высунул. Данилов взволновался, присел возле бутылки на корточки, готов был помочь Войнову советами.
— Пошли, пошли, — резко сказала Клавдия.
— Вчера выходило, — как бы извиняясь перед Даниловым, произнес Войнов, — а сегодня петля соскакивает.
— Данилов, пошли!
— Зачем это он? — спросил Данилов Клавдию в коридоре.
— На всякий случай, — сказала Клавдия Петровна. — Мало ли что…
— Надо леской.
— Мы пробовали. Шнурком надежнее. Да и обойдется, шнурок дешевле.
Клавдия провела Данилова в свою комнату, спросила:
— Ну ты что?
— Как что? Ты мне звонила ночью…
— Ах да… — вспомнила Клавдия. — Ну ладно. Пока посиди минуту, я кончу одно дело…
Она уселась за стол, то ли письменный, то ли туалетный, и на листе хорошей бумаги принялась что-то решительно писать. Ручка ее двигалась, словно Пегги Флеминг по льду во время обязательной программы, росчерки пера получались какие-то особенные и красивые, на листе бумаги возникали вензеля. В комнате Клавдии у Войнова Данилов был впервые. Впрочем, она мало чем отличалась от личных покоев Клавдии в квартире Данилова, более знакомой. Только здесь над столом, в рамке и под стеклом, группой, «под деревню», разместились портреты женщин. Портреты были черно-белыми репродукциями с гравюр, живописных портретов и кинокадров. Всего из общей рамки на Данилова глядело девять дам. Маргарита Наваррская. Жанна Д’Арк. Екатерина Дашкова на лошади. Зинаида Волконская. Софья Ковалевская. Александра Коллонтай. Софи Лорен. Сама Клавдия. Юная и хорошенькая. Девятую даму Данилов узнал не сразу. Потом понял, что это Миледи из «Трех мушкетеров». То есть Милен Демонжо, игравшая Миледи. «Что же это она их в рамку?» — удивился Данилов.
За стеной раздался стеклянный звук.
Клавдия подняла голову, сказала с досадой:
— Опять уронил бутылку. Вот медведь!
Тут она заметила Данилова и в первое мгновение удивилась ему.
— Посиди, посиди, Данилов…
— У тебя срочное дело?
— Да… То есть не дело, а упражнение. За королеву Елизавету пишу королеве Бельгии. По образцу.
Клавдия протянула Данилову серую книгу «Дипломатический церемониал и протокол», а сама продолжила разведение вензелей. Книгу Данилов листал с любопытством. Он и сам был не прочь иметь такую. Чуть ли не наизусть запомнил параграфы о бутоньерке, планы рассадки почетных гостей на завтраках с женщинами и без женщин, узнал, что в представительских экипажах с расположением мест друг против друга почетным местом является место на заднем сиденье справа по ходу движения. Шелковой лентой в книге была заложена страница с разделом «Переписка между монархами». Здесь предлагались образцы комплиментов и обращений к монаршим особам. Клавдия, видно следуя советам протокола, и сочиняла сейчас письмо бельгийской королеве.
— Вот, — сказала Клавдия. — Теперь комплимент на месте и концовка верная: «Моей доброй сестре королеве Бельгии». А если бы они были родственницами, пришлось бы добавить: «Моей доброй сестре и дорогой кузине…» А если бы я писала от себя, то окончила бы словами: «Имею честь быть Вашего королевского высочества весьма покорный слуга». Непростое дело. К маркизу следует обращаться: «Весьма достопочтенный маркиз…» Достопочтенный всегда сокращается и пишется: «Дост.». Граф — тот высокочтимый… А епископ — Ваше блаженство…
— Зачем тебе?..
— Ну мало ли зачем… — уклончиво сказала Клавдия.
— Все-таки едешь в Англию?
— Пока нет. Да тут и не только английские правила, тут французские, прочие… Я, может быть, и без всякой перспективы. А так… Просто интересно…
— И что же ты написала бельгийской королеве?
— Это наш с ней секрет, — строго сказала Клавдия.
— Я вижу, что у тебя увлекательное занятие, — сказал Данилов, — и в моем участии нет никакой необходимости. В следующий раз я вряд ли поверю ночным звонкам. А теперь прошу принять уверения в моем глубоком уважении. С этим я раскланиваюсь.
Данилов встал. Он был сердит.
За стеной опять упала бутылка.
— Ну прости, ну извини, — чуть ли не взмолилась Клавдия. — Я тебе вчера не лгала. Мне и вправду было тошно.
И тут она расплакалась.
Данилов поначалу смотрел на Клавдию с недоверием — не новая ли это уловка удержать его при себе? Он хорошо знал, какие у Клавдии бывают глаза и какие губы, когда она фальшивит. Нет, выходило — страдания ее были искренними. Данилов расчувствовался.
— Было тошно, не хотелось жить… Я нуждалась в тебе!
— Что-нибудь случилось? — спросил Данилов.
— Ничего не случилось… А так… Тошно, и все… Бегаешь, крутишься, а зачем? Все мелкое… И все пустое!
Полчаса назад Данилов думал сказать Клавдии о сомнительности ее предприятий с изумрудами и дипломами, теперь он был готов расхвалить эти же изумруды и дипломы. Давно он не видел Клавдию такой — беззащитной, смытой жизнью, куда девалась ее победная уверенность в себе!
— Данилов, ушло бы все это! А жить бы просто и для чего-то, и чтобы кто-то верный был рядом! Хоть бы и ты!..
Данилов сидел растроганный, думал: «Может, и вправду стоило быть рядом с ней, а все остальное — ошибка?»