Мистер Гвин Барикко Алессандро
— Редко, — ответил Джаспер Гвин. И продолжил: — Если вопрос в том, почему после долгой кропотливой работы они не садятся за рояль и не играют полонез Шопена, чтобы насладиться результатом своего прилежания и мастерства, ответ такой: даже если бы они были в состоянии сыграть, то все равно никогда бы играть не стали.
— Неужели?
— Тот, кто настраивает фортепиано, не любит расстраивать их, — объяснил Джаспер Гвин.
Они распрощались, обещав друг другу свидеться снова.
Через несколько дней Джаспер Гвин обнаружил себя сидящим на полу у стены бывшего гаража, ставшего ныне его мастерской, мастерской портретиста. Вертел в руках ключи, прикидывал расстояния, свет, детали. Стояла полная тишина, эпизодически прерываемая клокотанием воды в батареях. Он долго там сидел, продумывая дальнейшие действия. Какая-то мебель все-таки нужна — кровать, может быть, кресла Представил себе, каким будет освещение, где будет находиться он сам. Попытался вообразить себя, в ненарушимом молчании, в обществе незнакомца, оба ввергнуты в отрезок времени, в течение которого должны все узнать. Заранее ощутил тяжесть непреодолимого замешательства.
— У меня ни за что не получится, — сказал он в какой-то момент.
— Вот еще новости, — сказала дама в непромокаемой косынке. — Выпейте виски, если духу не хватает.
— А вдруг этого недостаточно.
— Тогда — двойной виски.
— Вам легко говорить.
— Вы что, боитесь?
— Да.
— Отлично. Если не бояться, ничего хорошего не выйдет. А что с пятнами сырости?
— Вопрос времени. Батареи отвратительные.
— Вы меня успокоили.
На следующий день Джаспер Гвин решил озаботиться музыкой. Тишина произвела на него впечатление, и он пришел к выводу, что следует снабдить эту комнату какой-то звуковой оболочкой. Клокочущие батареи тоже хороши, но, без сомнения, можно придумать кое-что получше.
18
В годы работы настройщиком он был знаком с многими композиторами, но на ум ему пришел Дэвид Барбер. Это имело свою логику: Джаспер Гвин смутно припоминал его композицию для кларнета, вентилятора и водопроводных труб. Композиция была даже и неплохая. Трубы клокотали на славу.
На несколько лет они потеряли друг друга из виду, но, когда Джаспер Гвин достиг некоторой известности, Дэвид Барбер нашел его и предложил написать текст для одной своей кантаты. Из проекта ничего не вышло (кантата была для голоса в записи, сифона и струнного оркестра), но они продолжали встречаться. Дэвид был симпатяга, увлекался охотой, жил в окружении собак, которым давал клички по именам пианистов, так что Джаспер Гвин мог утверждать, не кривя душою, что однажды его укусил Раду Лупу. Композитор немало поразвлекся, вращаясь в самых жизнерадостных кругах нью-йоркского авангарда: денег на этом не наживешь, но успех у женщин гарантирован. Потом пропал на долгое время, разрабатывая кое-какие свои эзотерические идеи о тональных соотношениях и преподавая в кое-каких околоуниверситетских кругах то, в чем, как он считал, ему удалось разобраться. Последний раз Джаспер Гвин слышал о нем, когда в газетах писали о его симфонии, которую исполняли, в нарушение всяческих ритуалов, на знаменитом стадионе Манчестера «Олд Траффорд». Композиция длилась девяносто минут и называлась «Полуфинал».
Найти его адрес оказалось несложно, и однажды утром Джаспер Гвии заявился к нему домой, в квартал Фулэм. Дэвид Барбер открыл дверь и, когда увидел, кто пришел, без колебаний заключил его в объятия как долгожданного гостя. Потом они вместе вышли в парк вывести покакать Марту Аргерих. Она была породы вандейский грифон.
19
С Дэвидом не требовалось ходить вокруг да около, и Джаспер Гвин сказал просто, что ему нужно чем-то озвучить новую мастерскую. Он не в состоянии работать в тишине.
— Ты задумывался о хороших дисках? — спросил Дэвид Барбер.
— Это музыка. Мне нужны звуки.
— Звуки или шумы?
— Ты когда-то не видел между ними разницы.
Они углублялись в тему, прогуливаясь по парку, а Марта Аргерих тем временем гонялась за белками. Он представляет себе, сказал Джаспер Гвин, длинную-предлинную запись, замкнутую в кольцо, едва различимую, которая была бы подкладкой для тишины, скрадывала бы ее.
— Длинную насколько? — спросил Дэвид Барбер.
— Не знаю. Часов на пятьдесят?
Дэвид Барбер замедлил шаг. Расхохотался.
— Ну, это и правда не шутки. Тебе это обойдется в круглую сумму, дружище.
Потом сказал, что хотел бы посмотреть место. И они решили вдвоем отправиться в мастерскую на Мэрилебон-Хай-стрит на следующее утро. Оставшееся время вспоминали былое, и Дэвид Барбер, в частности, сказал, что несколько лет назад на какой-то момент поверил, будто Джаспер спит с его тогдашней нареченной. Вроде она была фотографом из Швеции. Нет, это она со мной спала, возразил Джаспер Гвин, а я так и не врубился. Они посмеялись.
На следующий день Дэвид Барбер прибыл на раздолбанном седане, от которого на километр несло мокрой псиной. Припарковался перед пожарным краном: таков был его персональный ответ на отношение правительства к культурному наследию. Они вошли в мастерскую и закрыли за собой дверь. Стояла великая, полная тишина, за исключением, естественно, клокотания в трубах.
— Прекрасно, — сказал Дэвид Барбер.
— Да.
— Ты должен позаботиться о пятнах сырости.
— Все под контролем.
Дэвид Барбер походил немного по комнате, замеряя эту особую тишину. Внимательно прислушался к трубам, оценил, как скрипит дощатый пол.
— Возможно, мне следовало бы знать, какую книгу ты пишешь, — сказал он в какой-то момент.
Джаспер Гвин мгновенно пал духом. Значит, всю жизнь придется убеждать всех и каждого, что он больше не пишет книг: к такой мысли нелегко привыкнуть. Необъяснимый, невероятный феномен. Однажды на улице он встретил издателя, и тот горячо расхвалил статью в «Гардиан». И тут же спросил: «Что ты сейчас пишешь?» Это просто не укладывалось в голове у Джаспера Гвина.
— Поверь мне, совершенно неважно, что я пишу, — сказал он.
Ему бы понравилось, объяснил, если бы звуковой фон мог меняться, как свет в течение дня, то есть незаметно и непрерывно. А главное — изысканно. Это очень важно. Добавил также, что хотел бы чего-то такого, в чем не было бы и тени ритма, только становление в замедленном темпе, преграждающее путь времени и попросту заполняющее пустоту потоком, лишенным координат. Ему бы понравилось, сказал, что-то неподвижное, вроде стареющего лица.
— Где тут сортир? — спросил Дэвид Барбер.
Вернувшись, сказал, что согласен.
— Десять тысяч фунтов, не считая аппаратуры. Скажем, двадцать тысяч.
Джасперу Гвину нравилась мысль, что все его сбережения горят синим пламенем, что он рискует деньгами ради ремесла, которого, возможно, и не существует вовсе. Он желал быть припертым к стене, ибо только в таком случае оставался шанс обнаружить искомое в себе самом. И он согласился.
Через месяц Дэвид Барбер установил аппаратуру и вручил Джасперу Гвину жесткий диск.
— Наслаждайся. Тут шестьдесят два часа, длинновато вышло. Никак не получался финал.
Этим вечером Джаспер Гвин улегся на полу в своей мастерской переписчика и запустил запись. Она начиналась чем-то похожим на шуршание листьев и продолжалась, незаметно продвигаясь вперед, собирая по пути, будто бы случайно, звуки самого разного толка. На глазах у Джаспера Гвина выступили слезы.
20
Дожидаясь музыки Дэвида Барбера, или как там ее ни назови, Джаспер Гвин целый день потратил на то, чтобы отточить все прочие детали. Начал с мебели. На складе старьевщика с Риджент-стрит откопал два стула и чугунную кровать, довольно ветхую, но по-своему стильную. Присовокупил два продавленных кресла цвета крикетных мячиков. Взял напрокат два огромных дорогущих ковра и купил за неимоверную цену настенную вешалку во французской пивной. Чуть не поддался искушению приобрести чучело коня из сделанного в восемнадцатом веке макета рыцарского турнира, но решил, что это будет расточительство.
Не сразу удалось прояснить, как именно он будет писать — стоя или сидя за столом, на компьютере или от руки, на листах большого формата или в маленьких блокнотах. Следовало также понять, будет ли он вообще что-то записывать или только наблюдать и обдумывать, а уж потом, может быть дома, собирать воедино то, что придет на ум. Художнику просто, у него есть холст, перед которым нужно стоять, и никто не видит в этом ничего странного. Но если автор желает писать словами? Не сидеть же ему за столом, перед компьютером. Наконец он убедился: что ни придумаешь, все выглядит смешно, остается одно — начать работу и определить на месте, в нужное время, что имеет смысл делать, а что — нет. Значит, решил он, в первый день ни письменного стола, ни ноутбука, ни даже карандаша. Он лишь позволил себе поставить в углу простенькую обувницу: будет приятно каждый раз класть туда обувь, подходящую для конкретного дня.
Занявшись всем этим, он сразу почувствовал себя лучше и перестал бояться припадков, терзавших его последние месяцы. Ощущая, как надвигается некая рассеянность, которую он уже научился распознавать, Джаспер Гвин старался не впадать в панику, но вместо этого сосредоточивался на своих бесконечных хлопотах, погружаясь в них чуть ли не с маниакальным прилежанием. Едва он начинал отрабатывать детали, как наступало облегчение. Поэтому он порой задавал себе такую высокую планку, забирался в такие дебри перфекционизма, что это уже отдавало литературой. Например, однажды случилось ему набрести на мастера, который делал лампочки. Не лампы, а лампочки. Вручную. Старикашка, в убогом и мрачном цеху в районе Кэмден-тауна. Джаспер Гвин долго искал его, даже не зная толком, есть ли такой, и наконец нашел. Он задумал запросить у мастера не только совершенно особенный свет — детский, иначе не скажешь, — но, главное, свет, который длился бы определенное время. Он хотел, чтобы лампочки гасли, прослужив тридцать два дня.
— Гасли бы сразу или тускнели постепенно? — спросил старичок, будто уже заранее вник в суть вопроса.
21
Возня с лампочками может показаться мало существенной, но для Джаспера Гвина этот пункт превратился в основополагающий. Он был связан со временем, с темпом. Хотя Джаспер Гвин пока не имел ни малейшего понятия о том, какой жест соответствовал бы письму портрета словами, у него сложилось определенное представление о возможной длительности действа — так, видя путника, бредущего в ночи, можно рассчитать, насколько он далеко, но не распознать, кто он таков. Джаспер Гвин сразу исключал быстрое завершение работы, но с трудом представлял себе жест, оставленный на произвол случайного и, возможно, весьма отдаленного окончания. Так он начал измерять, лежа на полу в мастерской, в совершенном одиночестве, удельный вес часов и плотность дней. Он имел в виду паломничество, похожее на то, какое различил тогда, в тех картинах, и вознамерился угадать скорость шага, достаточную для того, чтобы его совершить, и длину пути, который приведет к цели. Нужно было установить скорость, с какой улетучится замешательство, и медлительность, с какой будет всплывать на поверхность истина того или иного рода. Он пришел к выводу, что точно так же, как это происходит в жизни, только тщательно выверенная пунктуальность позволит завершить жест, — так обретают полноту мгновения, счастливые для живущих.
Наконец он уверился, что тридцать два дня могли бы составить нужный срок в первом, вероятном приближении. Установил, что попробует устраивать сеансы ежедневно, по четыре часа, в течение тридцати двух дней. Вот тут и встал вопрос о лампочках.
Дело в том, что он не мог представить себе, чтобы работа обрывалась внезапно, по истечении последнего сеанса, в безличной, бюрократической манере. Очевидно, что работа должна была подходить к концу элегантно, даже поэтично, и по возможности непредсказуемо. Решение пришло на ум, когда он изучал проблему света — восемнадцать лампочек, подвешенные к потолку, на равных расстояниях, в правильных, прекрасных геометрических фигурах, — и наконец он представил себе, как незадолго до тридцать второго дня эти лампочки гаснут одна за другой, в произвольном порядке, вроде бы случайно, однако в промежуток времени не меньше двух дней и не больше недели. Он увидел, как мастерская проскальзывает в темноту, разбросанную пятнами, по алеаторической схеме, и даже принялся фантазировать, как они с натурщиком станут перемещаться, чтобы воспользоваться последним светом или, напротив, укрыться в первой тьме. Отчетливо увидел себя в неясном мерцании последней лампочки, как он торопится завершить портрет, накладывает последние штрихи. И потом, когда угасает последняя спираль, смиряется с темнотой.
Безукоризненно, подумал он: само совершенство.
Поэтому и стоял теперь перед старичком в Кэмден-тауне.
— Нет, они просто должны угасать, не тускнеть постепенно и не взрываться по возможности.
Старичок изобразил один из тех загадочных жестов, к каким прибегают мастера, чтобы поквитаться с миром. Потом объяснил, что лампочки — создания непростые, зависят от множества переменных величин и в своем роде подвержены безумию, формы которого предсказать нельзя.
— Обычно, — добавил он, — заказчики тут замечают: «Как женщины». Избавьте меня от этого, будьте добры.
— Как дети, — сказал Джаспер Гвин.
Старичок кивнул. Подобно всем мастерам, он разговаривал только за работой и теперь сжимал в горсти маленькие лампочки, словно кладку яиц, и погружал их в непрозрачный раствор, смутно похожий на дистиллят. Цель операции была определенно неизъяснима. Мастер просушивал лампочки феном, таким же старым, как и он сам.
Они потратили массу времени, рассуждая о природе лампочек, и Джаспер Гвин в конце концов открыл для себя целую вселенную, о существовании которой никогда не подозревал. С особенным удовольствием он узнал, что формы лампочек варьируются до бесконечности, но основных шестнадцать, и у каждой есть свое имя. Согласно некой весьма изысканной конвенции, это имена королев или принцесс. Джаспер Гвин выбрал лампочки «Катерина Медичи»: они походили на слезы, пролитые люстрой.
— Тридцать два дня? — уточнил старичок, когда решил, что этот заказчик достоин его работы.
— Таков замысел.
— Нужно знать, сколько раз их будут выключать и включать снова.
— Один раз, — не колеблясь, ответил Джаспер Гвин.
— Откуда вы знаете?
— Знаю.
Старичок застыл на месте и поднял взгляд на Джаспера Гвина. Уставился, можно сказать, в самую спираль очей. Искал там что-то, но не нашел. Зазубрину нити, предвещающую обрыв. Потом снова склонился к своей работе, разжал ладони.
— Нужно будет очень осторожно перевозить их и вкручивать, — сказал он. — Вы умеете держать лампочку в руках?
— Я никогда над этим не задумывался, — ответил Джаспер Гвин.
Старичок протянул ему лампочку. То оказалась «Елизавета Романова». Джаспер Гвин бережно зажал ее в ладони. Старичок поморщился.
— Берите пальцами. Так вы ее погубите.
Джаспер Гвин послушался.
— Штыковое соединение, — изрек старикашка и покачал головой. — Отдать вам лампочки как они есть, вы мне их перебьете еще до того, как вкрутите. — И забрал обратно свою «Елизавету Романову».
Они договорились, что через девять дней старичок вручит Джасперу Гвину восемнадцать лампочек «Катерина Медичи», которые погаснут в промежуток времени от семисот шестидесяти до восьмисот тридцати часов. Они угаснут без агонии, бесполезных вспышек и взрывов. Угаснут одна за другой, в порядке, предугадать который не дано никому.
— Мы забыли обговорить, в какой тональности будет свет, — сказал Джаспер Гвин, уже собираясь уходить.
— А вы в какой хотите?
— В детской.
— Учту.
Они распрощались, пожав друг другу руки, и Джаспер Гвин поймал себя на том, что делает это бережно, как много лет назад, когда прощался за руку с пианистами.
22
Прекрасно, сказала дама в непромокаемой косынке. Она положила зонтик сушиться на батарею и походила по комнате, разглядывая детали. Обувную полку, ковры теплых тонов, пятна сырости на стенах и масляные пятна на полу. Попробовала, не слишком ли мягкая кровать, посидела в креслах. Прекрасно, сказала.
Стоя в углу своей новой мастерской, все еще в пальто, Джаспер Гвин любовался всем тем, что собрал за полтора месяца, из ничего, следуя за безрассудной идеей. Не нашел огрехов, подумал, что каждая вещь сотворена с вниманием и мерой. Точно так же и переписчик расположил бы на столе бумагу и перо, надел матерчатые нарукавники, выбрал чернила, уверенный, что распознает самый подходящий оттенок синего. Подумал, что не ошибся: великолепное ремесло. На какой-то момент мелькнула мысль о ржавой железной табличке на двери. Джаспер Гвин. Переписчик.
— Просто удивительно, насколько все это бесполезно в отсутствии какой бы то ни было натуры, — заметила дама в непромокаемой косынке. — Или я ее не заметила? — добавила она, оглядываясь вокруг с видом человека, который ищет в супермаркете стеллаж с приправами.
— Нет, натуры нет, пока, — сказал Джаспер Гвин.
— Не представляю себе, чтобы у вашей двери толпился народ.
— Нет, пока нет.
— Вы придумали, как решить проблему, или собираетесь дожидаться, пока выйдет срок договора об аренде?
Время от времени пожилая дама проявляла-таки характер школьной учительницы. Брюзгливо принимала близко к сердцу чужие дела.
— Нет, план у меня есть, — ответил Джаспер Гвин.
— Послушаем, что за план.
Джаспер Гвин над этим долго раздумывал. Было очевидно, что на первый раз, чтобы испытать себя, следовало кого-то нанять. Важно было, однако, сделать правильный выбор: слишком сложная натура могла бы без всякой пользы лишить его присутствия духа, а слишком простая ограничила бы поиск и не подтолкнула бы к обретению того, что он стремился найти. Не так-то легко было разгадать также, какая степень отчуждения подойдет для этого первого опыта. Скажем, друг сильно облегчил бы задачу, но в то же время нарушил бы чистоту эксперимента, ведь о нем уже слишком многое известно, и нельзя взирать на него, как на совершенно незнакомый пейзаж. С другой стороны, если, подчиняясь логике, выбрать человека чужого, это неизбежно приведет к целому ряду разного рода неловкостей, без которых Джаспер Гвин охотно бы обошелся, по крайней мере для первого раза. И без того трудно объяснить, в чем тут дело, какую работу они будут вместе выполнять, а еще возникает вопрос наготы: скользкий вопрос. Джаспер Гвин инстинктивно ощущал, что нагота натурщика является непременным условием. Он представлял себе наготу как необходимый стимул. Она бы помогла пробиться, пересечь границу; без этого стесняющего сдвига, чувствовал он, не откроется никакое открытое поле, никакая перспектива в бесконечность. Так что следовало с этим смириться. Натурщик должен быть нагим. Но Джаспер Гвин был человеком сдержанным и ценил застенчивость. Он был не в ладах с телами, всю свою жизнь трудился над звуками и мыслями. Механика фортепиано — вот самое плотское из всего, чем он в той или иной степени владел. Думая о том, как перед ним предстанет нагой натурщик, он испытывал лишь глубочайшую неловкость и непроходящее смущение. Поэтому выбор первой модели был делом деликатным, и пригласить человека совершенно постороннего было бы неосмотрительно.
Наконец, чтобы несколько упростить задачу, Джаспер Гвин решил исключить вариант мужчины. Такое было ему не по силам. Речь шла не о гомофобии, а просто об отсутствии привычки. Не стоило слишком усложнять себе жизнь во время первого эксперимента: учиться глядеть на мужское тело было чем-то таким, что он в данный момент предпочел бы отложить. Женщина подошла бы лучше: во всяком случае, не нужно было начинать с нуля. Однако выбор в пользу женщины предполагал затруднения, в которых Джаспер Гвин прекрасно отдавал себе отчет. Добавлялась переменная величина желания. Было бы приятно в этот первый раз открывать для себя красивое тело, смотреть на него, его выслеживать. Но очевидно, что жест сотворения портрета должен быть отстранен от чистого и простого желания или по меньшей мере получить толчок от этого желания, а потом каким-то образом избавиться от него. Тут должна работать близость на расстоянии, при сотворении портрета. Значит, чрезвычайная красота была бы неуместна. Но ее отсутствие, с другой стороны, привело бы к излишним огорчениям. Джаспер Гвин искал женщину, на которую было бы смотреть приятно, но не настолько, чтобы пожелать ее.
— Короче, вы нашли такую? — спросила дама в непромокаемой косынке, разворачивая лимонную карамельку.
— Да, думаю, нашел.
— Так что же?
— Ищу способ попросить ее. Это не так просто.
— Это работа, мистер Гвин, ведь вы не просите ее лечь с вами в постель.
— Знаю, что работа, но работа странная.
— Если хорошенько объяснить, она поймет. А если не поймет, щедрое вознаграждение поможет собраться с мыслями. Ведь щедрое вознаграждение предусматривается, не так ли?
— Я еще не решил.
— Неужели станете сквалыжничать?
— Нет, не в том дело, просто боюсь обидеть. В конце концов, это значит предлагать деньги за наготу.
— Ну, если вы так это видите…
— Это так и есть.
— Неправда. Только закомплексованному пуританину вроде вас придет в голову описать столь простую вещь такими словами.
— Вы знаете лучшие?
— Конечно.
— Послушаем, что за слова.
— «Девушка, не позволите ли вы за пять тысяч фунтов стерлингов глядеть на вас около месяца, срок достаточный, чтобы переписать вашу тайну?» Не так трудно произнести эту фразу. Потренируйтесь немного перед зеркалом, помогает.
— Пять тысяч фунтов многовато.
— Что, опять начинаем?
Джаспер Гвин взглянул на нее с улыбкой и ощутил к ней огромную любовь. На мгновение подумал, как просто было бы с ней, великолепное начало, лучше не придумаешь.
— И думать забудьте, я слишком старая. Вы не должны начинать со стариков, это чересчур сложно.
— Вы не старая. Вы — мертвая.
Дама пожала плечами.
— Умереть — самый верный способ состариться.
Вернувшись домой, Джаспер Гвин немного потренировался перед зеркалом. Потом позвонил Тому Брюсу Шепперду. Было два часа ночи.
23
— Мать твою, Джаспер, два часа ночи! Я уже в постели!
— Ты спал?
— В постели можно не только спать.
— А-а.
— Лотти передает привет.
На заднем плане послышался голос Лотти, и не было в нем ни капли раздражения: привет, Джаспер. Она была добродушная.
— Прости, Том.
— Да ладно. Ты что, опять потерялся? Отправить Ребекку поискать тебя?
— Нет, я больше не теряюсь. Но в самом деле… если откровенно, то именно о ней я хотел поговорить.
— О Ребекке?
Вот что держал в мыслях Джаспер Гвин: эта девушка подходила ему идеально. Он представлял в уме, как неодолимая красота ее лица намекает на желание, но тело опровергает его, безмятежно, неспешно: безупречно. Яд и противоядие — в мягкой, загадочной форме. Всякий раз, встречая Ребекку, Джаспер Гвин ощущал детское желание ее потрогать, слегка прикоснуться к ней — но так желаешь пощупать пальцем блестящего жука или запотевшее стекло. Кроме того, он был с ней знаком, но не знал ее, она пребывала на нужном расстоянии, в той переходной зоне, где дальнейшее сближение будет медленным, но не безнадежным делом. Он знал, что сможет долго смотреть на нее, не испытывая ни робости, ни желания и никогда не уставая.
— Да, о Ребекке, стажерке.
Том расхохотался.
— Что, Джаспер, имеешь слабость к толстухам?
Повернулся к Лотти:
— Послушай-ка, вот хохма: Джасперу нравится Ребекка.
На заднем плане послышался сонный голос Лотти: кто это, Ребекка?
— Джаспер, дружище, ты никогда не устанешь меня удивлять.
— Можешь ты на минуту прекратить свои казарменные шуточки и выслушать меня?
— Хорошо.
— Дело серьезное.
— Ты влюбился?
— Дело серьезное в том смысле, что оно касается работы.
Том нацепил очки. При данных обстоятельствах это означало, что он открыл контору.
— Она убедила тебя надиктовать сцены из книг, которые ты никогда не напишешь? Говорил же я: она молодец.
— Нет, Том, то дело прошлое. Она нужна мне для работы. Но для другой.
— Так забирай ее. Я на все согласен, лишь бы ты снова начал писать.
— Все не так просто.
— А в чем дело?
— Я хочу списать с нее мой первый портрет. Помнишь эту задумку с портретами?
Том прекрасно помнил.
— Знаешь, Джаспер, я не в восторге от этой идеи.
— Знаю, но теперь проблема в другом. Мне нужно, чтобы Ребекка дней тридцать приходила ко мне в мастерскую позировать. Я ей буду платить. Но она скажет, что не хочет терять работу у тебя.
— Позировать?
— Я хочу попробовать.
— С ума сошел.
— Может быть. Но окажи мне такую любезность: позволь ей поработать на меня с месяцок, а потом заберешь обратно.
Они еще поговорили, и это был прекрасный звонок, ибо в конце концов они принялись обсуждать ремесло писателя и все те вещи, которые оба любили. Джаспер Гвин объяснил, что ситуация портрета привлекала его, поскольку вынуждает подчинить талант, склонить его к неудобной позиции. Он отдавал себе отчет в том, что предпосылки абсурдны, но это-то его и влекло: подозрение, что если отнять от письма естественную предрасположенность к роману, оно как-то проявится, чтобы выжить, сделает какой-то ход, что-нибудь. Сказал еще, что это самое нечто люди потом купят и отнесут домой. Добавил, что это будет непредсказуемый итог домашнего, приватного ритуала, не предназначенный для того, чтобы всплыть на поверхность мира, а значит, избавленный от терзаний, какими сопровождается ремесло писателя. На самом деле, заключил он, мы говорим о совсем другом ремесле. Можно назвать его: переписчик.
Том выслушал. Он старался понять.
— Не вижу, как ты объедешь на кривой белоснежную руку, плавно покоящуюся на крутом бедре, или взгляд, сияющий, как луч восходящего солнца, — заметил он наконец. — И вряд ли можно вообразить, будто кто-то сделает такие вещи лучше, чем Диккенс или Харди.
— Ну конечно, если я остановлюсь на этом, поражение неизбежно.
— Уверен ли ты, что кроме этого что-то есть?
— Не уверен. Но должен попробовать, говорю тебе.
— Тогда договоримся так: я тебе уступаю мою стажерку и не долблю мозги, а ты обещаешь, что, если этот опыт тебе ничего не даст, ты снова начнешь писать. Книги, я имею в виду.
— Что это, шантаж?
— Соглашение. Если у тебя ничего не выйдет, будет по-моему. Начнешь со сцен из книг, которых ты никогда не напишешь, или с чего захочешь. Но ты вернешь мастерскую Джону Септимусу Хиллу и подпишешь прекрасный новый договор.
— Я мог бы найти кого-то другого, кто стал бы мне позировать.
— Но ты хочешь Ребекку.
— Да.
— Ну так как?
Джаспер Гвин подумал, что в конечном счете такая игра ему даже нравится. Мысль о том, что неудача отбросит его назад к пятидесяти двум вещам, какие он не желал больше никогда делать, вдруг показалась ему электризующей. В конце концов, он принял условия. Было почти три часа ночи, и он принял условия. Том подумал, что вскорости к нему вернется один из немногих прошедших через его агентство писателей, которого он мог считать настоящим другом.
— Завтра пошлю к тебе Ребекку. В прачечную, как обычно?
— Может быть, лучше в более уединенное место.
— Тогда в бар отеля «Стаффорд». В пять часов?
— Хорошо.
— Не вздумай жульничать.
— Не вздумаю.
— Я уже говорил, что люблю тебя?
— Сегодня ночью — нет.
— Странно.
Еще минут десять они обменивались колкостями. Два подростка.
24
На следующий день к пяти часам Джаспер Гвин явился в отель «Стаффорд», но из чистой вежливости, потому что к тому времени решил отступиться, придя к выводу, что сама мысль о разговоре с этой девушкой для него совершенно невыносима. Тем не менее, когда Ребекка пришла, он выбрал уединенный столик у окна, выходящего на улицу, и было нетрудно завязать разговор о погоде и о потоке машин, которые к этому часу запрудили весь город. Твердо решив заказать виски, вместо этого попросил яблочный сок со льдом, а также вспомнил, что здесь подают очень вкусные пирожные. Мне только кофе, сказала Ребекка. Как все по-настоящему толстые люди, она к пирожным даже не притронулась. Вся сияла, в своей бесцельной красоте.
Сначала поговорили на отвлеченные темы, просто примеряясь друг к другу, как это обычно бывает. Ребекка сказала, что немного робеет в роскошных отелях; но, возразил Джаспер Гвин, вы должны понять: мало на свете мест, более притягательных, чем холлы гостиниц.
— Все эти люди, снующие туда-сюда, — сказал он. — Их тайны.
Потом пустился в признания, что было ему несвойственно, и сказал, что в следующей жизни ему бы понравилось быть гостиничным холлом.
— Работать в холле, вы хотите сказать?
— Нет-нет: быть холлом, в физическом смысле. Пусть даже в трехзвездочном отеле, это неважно.
Ребекка рассмеялась и, когда Джаспер Гвин спросил, чем бы она хотела стать в следующей жизни, ответила стандартно: рок-звездой, страдающей от анорексии; похоже, такой ответ был у нее всегда наготове.
Так что вскоре все стало гораздо проще, и Джаспер Гвин подумал, почему не попробовать, не высказать, что у него на уме. Он начал издалека, уж такая у него всегда была манера.
— Я хочу спросить у вас, Ребекка: доверяете ли вы мне? Иными словами, уверены ли вы, что сидите за одним столиком с человеком воспитанным, который никогда не поставит вас в положение, скажем, неприятное?
— Да, разумеется.
— Ибо я должен задать вам довольно странный вопрос.
— Задавайте.
Джаспер Гвин выбрал пирожное, подыскивая нужные слова.
— Видите ли, недавно я решил попробовать писать портреты.