Вождение вслепую (сборник) Брэдбери Рэй

Перспектива: влиться в ряды безработных.

Цель: добиться литературной известности.

Неприкаянный дурачок, праздный мечтатель, успешный финалист.

Не кто иной, как я.

С глазами, полными слез, я выбрался из полумрака книжного зала, чтобы показать мистеру Лемли эту грустную находку.

— Вот, полюбуйтесь!

Он молча провел пальцами по фотографии.

— При чем тут какой-то Дрисколл?

— Судя по всему, — сказал он, — это вы, собственной персоной?

— Вот именно, сэр!

— Чертовщина какая-то, — негромко произнес он. — Вам знаком этот парнишка?

— Нет.

— А родственники у вас есть… в Вайоминге?

— Нет, никого.

— Как вы наткнулись на этот журнал?

— Схватил первый попавшийся.

— После того, как перелопатили такие залежи. — Он изучал моего близнеца, снявшегося для ежегодника полвека назад. — Что решили делать? Будете его искать?

— Разве что на кладбищах.

— Да, немало воды утекло. Может, у него остались дети, внуки?

— А что я им скажу? Скорее всего, они вообще на него не похожи.

— Ну, знаете, — возразил мистер Лемли. — Если в одиннадцатом году был парнишка, точь-в-точь похожий на вас, почему бы не поискать среди тех, кто помоложе? Кто жил лет двадцать назад? А то и в нынешнее время?

— Как вы сказали?

— В нынешнее время.

— А у вас есть? У вас есть вестники за текущий год?

— Понятия не имею. Эй, что вы делаете?

— Вы хоть раз, — вскричал я, — стояли на пороге эпохального открытия?

— Однажды купался в море и нашел какой-то липкий ком. Ну, думаю, амбра! На парфюмерной фабрике с руками оторвут! Поднял эту гадость и побежал к спасателям. Амбра? Оказалось, падаль, а на ней слепни. Зашвырнул обратно в воду — вот и все дела. А могло быть эпохальное открытие, верно?

— Возможно. А в области генетики? Генеалогии?

— Каких времен?

— Времен Линкольна, — сказал я. — Вашингтона, Генриха Восьмого. Господи, у меня такое ощущение, будто я дошел до основ мироздания, до очевидной истины, которая всегда была перед нами, но не бросалась в глаза. Вот что может перевернуть всю историю!

— Или пустить насмарку, — сказал мистер Лемли. — Вы часом не приложились к спиртному, пока возились за полками? Что же вы остановились? Продолжайте.

— Все — или ничего, — сказал я. Просмотрев очередной ежегодник, я хватался за следующий, просматривал и отбрасывал в сторону, но свежих журналов не обнаружил. Тогда у меня созрело решение навести справки по междугородной связи и разослать запросы авиапочтой.

— Силы небесные, — поразился мистер Лемли. — Расходы-то какие!

— Если я не докопаюсь до сути, то просто сдохну.

— А если докопаетесь — тем более. Все, магазин закрывается. Гашу свет.

Всю неделю, предшествующую выпускной церемонии, на мое имя со всей страны поступали школьные вестники.

Я не спал две ночи подряд: листал страницы, снимал ксерокопии, сопоставлял списки, подклеивал десятки новых фотографий к десяткам старых.

Идиот, ругал я себя, настырный болван, не видишь дальше своего носа — ты вскочил в поезд без тормозов. Как удержаться на рельсах? Куда ты ломишься? А главное — за каким чертом?

Ответов не было. Теряя рассудок, я набирал номер за номером, надписывал конверты, но дело не двигалось. С таким же успехом можно было бы с закрытыми глазами разбирать одежду в гардеробе, выдвигая, вопреки здравому смыслу, самые нелепые предположения.

Корреспонденция обрушивалась лавиной.

Так не могло быть, но все же так было. А как же законы биологии? Выбросить их в окно. Что такое история живой материи? Дарвиновская забава. Серия генетических сбоев, породивших новые виды. Сорвавшиеся с цепи гены, которые заново раскрутили мир. А что, если эти забавы, они же причуды, будут цикличными? Что, если Природа икнет и отбросит иглу звукоснимателя на несколько дорожек назад? Не начнет ли она, потеряв генетическую память, штамповать поколение за поколением одинаковых Уильямсов, Браунов, Смитов? Это будут не кровные родственники, нет. Просто убогие посредственности, слепые сгустки материи, загнанные в зеркальный лабиринт. Страшно подумать.

Но от реальности было не уйти. Десятки лиц повторялись в сотнях тех же самых лиц по всему миру! Близнец за близнецом — и так до бесконечности. Где же пространство для притока свежей крови, для истории прогресса и выживания?

Помалкивай, приказывал я себе, лучше пей свой джин.

Каскад школьных ежегодников не иссякал.

Я тасовал страницы, словно колоды карт, пока наконец…

Вот оно.

Как выстрел в живот.

Это имя встретилось на странице сто двадцать четвертой ежегодного вестника, опубликованного неделю назад и только что присланного из школы города Росуэлла. Имя было такое:

Уильям Кларк Хендерсон.

Я посмотрел на фото и увидел.

Себя.

Живого-здорового, на пороге окончания школы!

Мое второе я.

Точная копия: одинаковые ресницы, брови, мелкие и крупные поры, из ноздрей и ушей одинаково торчат волоски.

Я. Сам. Собственной персоной.

Нет! — подумал я. И сравнил еще раз. Да!

Меня словно подбросило. Я сорвался с места.

Не выпуская из рук папку с журнальными вырезками, я полетел в Росуэлл и, весь в поту, схватил такси, чтобы к полудню успеть в местную школу.

Выпускная процессия уже начала свой путь. Я занервничал. Но когда со мной поравнялись эти юноши и девушки, на меня снизошло невыразимое спокойствие. Судьба шепталась с Провидением, пока мой взгляд изучал две с лишним сотни цветущих лиц: на некоторых вспыхивали широкие запоздалые улыбки, а иные светились нескрываемой радостью оттого, что годы мучений остались позади.

Молодые люди шли отстаивать добро или что-то иное, заключать несчастливые браки, делать блестящую карьеру или тянуть свою лямку.

И вот появился он. Уильям Кларк Хендерсон.

Мое другое я.

Он, смеясь, шагал рядом с миловидной темноволосой девушкой, а я узнавал собственный портрет, помещенный давным-давно в нашем школьном вестнике. Я видел мягкую складку под его подбородком, не знавшие бритвы щеки и блуждающие, близорукие глаза, которым не дано охватить жизнь, но суждено искать пути к библиотечным стеллажам и пишущим машинкам.

Проходя мимо меня, он поднял взгляд и оцепенел.

Я чуть не помахал ему рукой, но вовремя удержался, видя, что он и так прирос к месту.

Потом он сделал несколько шагов, спотыкаясь как раненый. Лицо побледнело, руки искали опору, а губы выдохнули:

— Отец! Как ты здесь очутился?

У меня остановилось сердце.

— Так не бывает! — воскликнул юноша. — Ты же умер! Два года назад! Такого не может быть. Как? Откуда?

— Ничего подобного, — удалось мне произнести после долгого молчания. — Я вовсе не…

— Папа! — Он схватил меня за обе руки. — Господи боже мой!

— Не надо, — сказал я. — Ты принимаешь меня за кого-то другого.

— За кого? — умоляюще спросил он. — Как же так?

— Не задерживайся, — сказал я. — Тебя ждут.

Он отступил.

— Ничего не понимаю, — вырвалось у него сквозь слезы.

— Я тоже ничего не понимаю.

Его бросило ко мне. Я резко поднял руки:

— Нет. Не делай этого.

— Ты останешься?… — всхлипнул он. — Побудешь здесь после?…

— Да, — с трудом выдавил я. — Нет. Не знаю.

— Хотя бы как гость, — попросил он. Я промолчал.

— Очень прошу, — сказал он.

Когда я кивнул, на его щеках проступил румянец.

— Что это все значит? — в недоумении спросил он.

Говорят, когда человек тонет, у него перед глазами проносится вся жизнь. Стоило Уильяму Кларку Хендерсону застопорить движение процессии, как мои мысли отчаянно заметались, увязли в озарениях и вопросах, но так и не нашли ответов. Неужели в мире есть семьи, которые одинаково рассуждают, строят планы, лелеют мечты — и при этом закованы в одинаковое обличье? Неужели существует генетический заговор с целью захвата будущего? Неужели придет день, когда эти неведомые, неузнанные отцы, родные и двоюродные братья, племянники возвысятся как правители? А может, все решает святой дух, Божий промысел, Его неисповедимая воля? Может, все мы выросли из одинаковых семян, разбросанных широкими взмахами руки сеятеля, дабы не прорастали слишком густо?

В таком случае, не приходимся ли мы братьями — в самом широком, труднопостижимом смысле — волкам, птицам и антилопам, не одинаковые ли окрасы, масти, пятна метят нас, поколение за поколением, насколько хватает мысленного взора? Что за этим кроется? Рачительное отношение к генам и хромосомам? Но к чему такая экономия? Может, лики этой Семьи, разбросанные на большие расстояния, исчезнут к 2001 году? Или, наоборот, копии будут множиться, чтобы подчинить себе всю родственную плоть? Или все это — чудо обыденного бытия, превратно истолкованное двумя ошеломленными глупцами, которые в теплый день выпускной церемонии пытаются докричаться друг до друга сквозь слепоту поколений?

Все это попеременно мелькало у меня перед глазами, сменяя свет мраком и мрак — светом.

— Что все это значит? — вторично прозвучал тот же вопрос моего второго я.

Тем временем колонна выпускников уже почти скрылась из виду, обогнув место, где двое безумцев пререкались одинаковыми голосами.

Мой ответ получился совсем тихим — его трудно было расслышать. Когда завершится эта история, подумал я, надо будет порвать фотографии, сжечь заметки. Продолжать поиски старых ежегодников и забытых лиц — чистой воды безумие! Выбрось все бумаги, приказал я себе. И побыстрее.

По дрожащим губам юноши я прочел немой вопрос:

— Как ты сказал?

— Все мы одинаковы, — прошептал я. А потом прибавил голоса:

— Все мы одинаковы!

Я ждал, что вот-вот зазвучат неизбывно грустные слова Киплинга:

  • И да пребудет с нами Бог,
  • Чтоб нам себя не позабыть.[15]

Чтоб нам себя не позабыть.

Увидев, как Уильям Кларк Хендерсон получает аттестат зрелости…

Я отступил назад, задохнулся от спазма в горле и сорвался с места.

Старый пес, лежащий в пыли

That Old Dog Lying in the Dust, 1974 год

Переводчик: Е. Петрова

Говорят, этот город, Мексикали, теперь сильно изменился. Будто бы и жителей там прибавилось, и фонарей стало больше, и ночи теперь не такие длинные, и дни куда веселее.

Но я не собираюсь туда ехать, чтобы только в этом убедиться.

Потому что Мексикали запомнился мне одиноким и неприкаянным, похожим на старого пса, лежащего в пыли посреди дороги. И если подрулить к нему вплотную и посигналить, он лишь вильнет хвостом и улыбнется рыжеватыми глазами.

Но больше всего мне врезался в память канувший в прошлое мексиканский цирк-шапито.

В конце лета 1945 года, когда где-то за тридевять земель отгремела война, а продажа бензина и автомобильных шин была строго нормирована, один из моих приятелей предложил прокатиться до Калексико[16] вдоль моря Солтона.[17]

По пути на юг в дребезжащем «студебеккере» модели А, из которого валил пар и сочилась ржавая вода, мы останавливались в душные послеполуденные часы, чтобы нагишом ополоснуться в ирригационных каналах, образующих в пустыне зеленые полосы вдоль мексиканской границы. В тот вечер мы только-только въехали в Мексику и уплетали холодный арбуз, сидя на скамье в окруженном пальмами сквере, куда люди приходят семьями: веселятся, галдят, плюются черными семечками.

Мы бродили по неосвещенному приграничному городку босиком, опуская ступни на мягкую бурую пыль немощеных дорог.

Теплый пыльный ветер загнал нас за угол. Там стоял маленький мексиканский цирк-шапито: старый шатер, побитый молью, с кое-как залатанными прорехами, удерживаемый изнутри только древним каркасом — не иначе как из костей динозавра.

Зато музыка неслась сразу из двух мест.

По одну сторону от входа хрипел проигрыватель «Виктрола», который через два похоронных рупора, запрятанных высоко в кронах деревьев, воспроизводил звуки «Кукарачи».

По другую сторону играл настоящий оркестрик. В его составе были: барабанщик, который наносил удары по огромному барабану с такой страстью, словно убивал собственную жену, тубист, обвитый с головы до ног медными потрохами своего инструмента, трубач, напустивший в трубу целую пинту слюны, а также ударник, чья пулеметная дробь заглушала как живых, так и механических исполнителей. Этот ансамбль наяривал «La Raspa».

Под эту какофонию мы с приятелем перешли на другую сторону вечерней улицы, продуваемой теплым ветром; на обшлагах наших брюк обосновалась целая туча кузнечиков.

Продавец билетов не отрывался от мегафона — он лез вон из кожи, зазывая публику. В нашем цирке вас ждет лавина диковинных зрелищ: клоуны, верблюды, воздушные гимнасты. Не проходите мимо!

Мы не прошли мимо. Купили у него билеты, затесавшись в толпу молодых и старых, щеголей и оборванцев.

У входа стояла миниатюрная женщина с крупными, как рояльные клавиши, зубами, которая жарила лепешки-тако[18] и надрывала билеты, кутаясь в линялую шаль с блестками. Я понял, что это всего лишь крылышки мотылька, которые вот-вот сменятся яркими крыльями бабочки… верно? Она увидела по лицу, что я об этом догадался. Залилась смехом. Надорвала лепешку и протянула мне. Снова засмеялась.

С напускным безразличием я сжевал свой билет.

Внутри шатра были дощатые скамьи мест на триста, предусмотрительно сколоченные таким образом, чтобы калечить хребты заезжим равнинным крысам вроде нас. У самой арены стояло десятка два шатких столиков и стульев, где сидели местные аристократы в темных костюмах и черных галстуках. Их сопровождали достойные супруги и притихшие отпрыски — все благонравные, все молчаливые, как подобает родне виноторговца, хозяина табачной лавки или владельца лучшей автомастерской в Мексикали.

Представление должно было начаться либо в восемь вечера, либо позже, когда все места будут заняты; по редкостно удачному стечению обстоятельств цирк заполнился к восьми тридцати. Вспыхнули огни. Зазвучал пронзительный свисток. Музыканты побросали инструменты на землю у входа в шатер и разбежались.

Впрочем, они тут же появились вновь: одни, переодевшись в униформу, принялись натягивать канаты, другие вышли в клоунских костюмах и начали дурачиться на арене.

Вошел, пошатываясь, и продавец билетов: он тащил «Виктролу», которую с грохотом опустил на помост для оркестра. Стоило ему воткнуть штепсель в розетку, как из провода вырвался целый сноп искр, сопровождаемый хлопками мелких взрывов. Он поглядел по сторонам, раскрутил пластинку и нацелил на нее иглу звукоснимателя. Одно из двух: либо живая музыка, либо живые акробаты. Мы предпочитали второе.

Грандиозное представление началось — правда, не слишком удачно.

Шпагоглотатель подавился шпагой, побрызгал керосином на вялые язычки пламени и удалился под хлопки ладошек пяти маленьких девочек.

Тройка клоунов обменялась пинками и убежала за кулисы при гробовом молчании публики.

Наконец, благодарение Богу, на арену выпорхнула миниатюрная девушка-циркачка.

Как было не узнать эти блестки-звездочки! У меня даже распрямились плечи. Я узнал и крупные зубы, и живые карие глаза.

Это была продавщица лепешек-тако!

Но сейчас она…

Жонглировала пивным бочонком!

Вот она опустилась на спину. Что-то выкрикнула. Шпагоглотатель метнул ей красно-бело-зеленый бочонок. Его ловко поймали обтянутые белым трико ножки, обутые в белые балетные туфельки. Как только бочонок закрутился, шатер содрогнулся от записи марша Джона Филипа Сузы,[19] словно от удара медным тазом.

Малютка-циркачка подкинула крутящийся бочонок на двадцать футов вверх. К тому моменту, когда он должен был упасть и неминуемо ее расплющить, она успела отбежать в сторону.

— Эй! Andale! Vamanos![20] A-a!

За пологом шатра, в пыльной полутьме я смог рассмотреть приготовления грандиозного парада-алле, который препоясывал свои подагрические чресла. У арбузных лотков сгрудилась горстка людей, облепивших какую-то тушу, в которой угадывался недовольный верблюд. Мне даже послышалось, будто он разразился проклятиями. Я словно воочию видел, как раскрываются его губы, выпуская непристойную отрыжку. Показалось мне или нет, что под брюхо животного заводили подпругу? Не было ли у него грыжи?

Один из потных клоунов впрыгнул на оркестровый помост, нахлобучил красную феску и подул в тромбон, извлекая страдальческие завывания. В ответ, словно стадо слонов, затрубила следующая пластинка.

В шатер потянулась процессия, облепленная миллионами кузнечиков, которые наконец-то нашли чем заняться.

Возглавлял парад ослик, которого вел парнишка лет четырнадцати, в синем кафтане и тюрбане, словно сошедший со страниц «Тысячи и одной ночи». Следом с громким лаем вбежало полдюжины бездомных собак. Подозреваю, что собакам (так же как и кузнечикам) надоедало торчать на ближайшем углу, и они ежевечерне наведывались в цирк, чтобы предложить свои бесплатные услуги. Так или иначе, сейчас они носились по манежу и время от времени поглядывали в сторону публики, словно желая удостовериться, что их видят. Мы их прекрасно видели. Это прибавляло им куражу. Они приплясывали, тявкали и вертелись волчком, пока у них не свесились языки, словно ярко-красные галстуки.

Все это, во всяком случае поначалу, расшевелило зрителей. Мы как один разразились криками и аплодисментами. Собаки совсем обезумели. Они бросились к выходу, на бегу кусая собственные хвосты.

Затем появилась старая кляча, на которой восседал раскормленный шимпанзе: он ковырял в носу и гордо демонстрировал то, что удалось вытащить. Дети снова захлопали в ладоши.

И наконец пришел кульминационный миг великого султанского парада-алле.

Верблюд.

Это был великосветский верблюд.

При том, что он был залатан по швам, заштопан огрызками желтой нити, законопачен паклей; при том, что у него были дряблые горбы, ободранные бока и кровоточащие десны, он тем не менее нашел в себе силы окинуть зрителей таким взглядом, который словно говорил: допустим, от меня дурно пахнет, но и от вас — не лучше. Такова маска безграничного презрения, которая иногда встречается у богатых старух и умирающих бактрианов.

У меня екнуло сердце.

Верхом на этом чудище сидела маленькая циркачка в костюме с блестками, которая только что проверяла билеты, торговала лепешками, жонглировала пивным бочонком, а теперь стала…

Царицей Савской.

Озаряя все вокруг улыбкой, как лучом маяка, она махала нам рукой и продвигалась по арене, подрагивая между волнообразными горбами верблюда.

У меня вырвался крик.

Потому что верблюд, преодолев всего лишь полкруга, был захвачен приступом артрита и рухнул наземь.

Упал как подкошенный.

Скорчив жалкую гримасу, словно извиняясь перед публикой, верблюд свалился, как мешок с навозом.

В падении он опрокинул один из столов, расставленных у арены. Стоявшие на нем пивные бутылки разбились где-то между расфранченным хозяином похоронного бюро, его истерически завопившей женой и двумя сыновьями, которые пришли в восторг: ведь о таком происшествии можно рассказывать до конца своих дней.

Крошка-циркачка с крупными зубами, мужественно помахивая рукой и виновато улыбаясь, упала вместе с кораблем пустыни.

Каким-то образом ей удалось удержаться в седле. Каким-то образом она не угодила под тушу верблюда и не была раздавлена. Делая вид, что ничего особенного не случилось, она продолжала помахивать рукой и улыбаться, а униформисты, трубачи и гимнасты — частью успевшие, а частью не успевшие переодеться в цирковые костюмы — пинали, тащили, награждали тычками и плевками закатывающего глаза бактриана. Тем временем остальная часть труппы продолжала парад-алле, старательно обходя место происшествия.

Поднять верблюда в собранном виде — ногу сюда, лопатку вот так, а шею-то, шею! — было не легче, чем соорудить бедуинскую землянку во время песчаной бури. Стоило доброхотам выпрямить ему одну ногу и пригвоздить ее к земле, как другая нога начинала скрипеть и подламываться.

Горбы верблюда беспорядочно переваливались с одного бока на другой. Малышка по-прежнему сидела в дамском седле. Фонограф выбрасывал пульсирующие ритмы духового оркестра, и наконец верблюд был собран по частям, как гигантский коллаж из зловонного дыхания и заклеенной пластырями шкуры. Он поднялся и сделал пару нетвердых шагов, словно раненый или пьяный, чтобы, рискуя повалить другие столы, прошествовать напоследок вокруг арены.

Маленькая наездница, с вымученной улыбкой державшаяся на вершине зловонного бархана, сделала прощальный взмах рукой. Публика ответила одобрительными возгласами. Парад увял сам собой. Тромбонист бросился к помосту, чтобы выключить фанфары.

Только тут я осознал, что стою с разинутым ртом, сорвав голос, хотя сам не слышал своего крика. Я видел, что меня окружают десятки других зрителей, точно так же потрясенных отчаянием циркачки и позором верблюда. Теперь мы все расселись по местам, обмениваясь быстрыми горделивыми взглядами и радуясь благополучному исходу событий. На помост возвратились музыканты, успевшие только пришпилить к рабочим комбинезонам золотые эполеты. Запели трубы.

— Великая Лукреция! Берлинская бабочка! — выкрикнул распорядитель, впервые показавшийся около самых почетных столиков; свой рупор он держал за спиной. — Лукреция!

И Лукреция, танцуя, появилась на манеже.

Но, конечно, это была не просто Лукреция: перед публикой возникла крошечная Мелба,[21] которую представляли то как Роксанну, то как Рамону Гонзалес. Меняя шляпки и костюмы, она выбегала на арену все с той же фортепианной улыбкой. О Лукреция, Лукреция, повторял я про себя.

Та, что ездит на полуживых верблюдах. Та, что жонглирует пивными бочонками и надрывает тонкие лепешки.

Та, добавил я, что завтра сядет за руль хлипкого, как консервная банка, грузовичка, чтобы двинуться дальше через мексиканскую пустыню к какому-нибудь богом забытому городку, где обитают двести собак, четыреста кошек, тысяча свечей, двести сорокаваттных электролампочек и вдобавок четыреста жителей. Среди этих четырех сотен горожан будет триста стариков и старух, восемьдесят детей и двадцать девушек, ожидающих парней, которые никогда уже не вернутся из пустыни, где они исчезли, отправившись в Сан-Луис-Потоси[22] или Хуарес,[23] или не исчезли, а лежат на пустом, пересохшем дне моря, испарившегося под солнцем до соляных пластов. И вот приезжает цирк, уместившийся в нескольких автомобилях, каждый из которых — гроза кузнечиков — дребезжит, бренчит, подскакивает на колдобинах и выбоинах дорог, давит тарантулов так, что от тех остается только мокрое место, наезжает колесом на неуклюжего пса, словно на холщовый мешок, брошенный на просушку посреди окраинного пустыря, и вот уже цирк уезжает, даже не оглянувшись назад.

А эта крошка-циркачка, думал я, ведь на ней, по сути, все держится. Если она погибнет…

— Та-та! — подал голос оркестр, прервав мои размышления о прахе и о солнце.

Из-под купола опустилась на рыболовной леске серебряная пряжка. И эта удочка была заброшена… на нее!

Малышка прикрепила пряжку к своей улыбке.

— С ума сойти! Ты только посмотри! — ахнул мой приятель. — Она… она собирается летать!

Дюймовочка с шоферскими бицепсами (и ногами велосипедиста после шестидневной гонки) подпрыгнула.

Господь Бог подсек длинную леску и стал подтягивать кружащийся улов к бурому небу купола.

Музыка набирала силу.

Воздух содрогнулся от рукоплесканий.

— Как ты думаешь, на какой высоте она сейчас работает? — шепотом спросил приятель.

Я затруднился с ответом. Футов двадцать — двадцать пять.

Но почему-то в этот вечер, под этим куполом, в присутствии этой публики мне показалось: на самом деле — сто.

И тут шатер начал слабеть. Или, скорее, Улыбка начала ослаблять шатер.

Иначе говоря, зубы маленькой циркачки, закусившие серебряную пряжку, тянули в одну сторону, к центру Земли, исторгая стоны у шестов, которые подпирали шатер. Тросы гудели. Брезентовые полотнища трепыхались с почти барабанным грохотом.

Зрители, ахнув, вытаращили глаза. В ярком неразвернутом коконе кружилась нарядная Бабочка.

А древний шатер сдался. Как шерстистый мамонт, лишенный станового хребта, он сгибался, уступая желанию лечь на бок и уснуть.

На манеже униформисты придерживали канат, который рывками поднял Улыбку, и Зубы, и Голову, и Тело отважной крепышки на пятнадцать, а затем и на двадцать футов вверх; ассистенты теперь в ужасе следили за ней взглядами. Шесты готовы были подломиться, а брезентовые полотнища грозили в любую минуту рухнуть и отнять у людей их убогую жизнь. Взгляды униформистов то и дело обращались к распорядителю, который щелкал хлыстом и выкрикивал: «Выше!», как будто путь был открыт до небес. Теперь гимнастка находилась почти под самым куполом, а шесты дрожали, гнулись, перекашивались. Оркестр тянул одну ноту, словно призывая злой ветер. И ветер подул. Ближе к ночи действительно налетел суховей с гор Санта-Ана, взметнул полог шатра, чтобы позволить ночи заглянуть внутрь, и дохнул на нас мощным дыханием топки, с пылью и кузнечиками, а потом скрылся бегством.

Брезент загудел. По толпе пробежал озноб.

— Выше! — командовал доблестный распорядитель. — Финал! Великая Лукреция! — Потом торопливо прошипел: — Люси, vamanos — что следовало понимать так: Господь тебе не поможет, Люси. Вниз!

Но она лишь нетерпеливо отмахнулась, извернулась, и по ее низкорослому и мускулистому, как у Микки Руни,[24] телу пробежала дрожь. Она распахнула крылья, превратившись в настырную осу, разрывающую путы, и закружилась еще быстрее, сбрасывая шелковые одеяния. Оркестр заиграл «танец семи покрывал», а она срывала покров за покровом — красный, синий, белый, зеленый! Чередой поразительных метаморфоз она заворожила наши глаза, устремленные вверх.

— Madre de Dios,[25] Лукреция! — кричал распорядитель.

Ибо брезент вздымался и опускался. Каркас шатра стонал. Рабочие манежа, стиснув зубы, зажмурились, чтобы не видеть этого воздушного безумия.

Люси-Лукреция хлопнула в ладони. Раз! — и, откуда ни возьмись, у нее в руках оказались мексиканский и американский флаги. Взмах!

По этому знаку оркестр заиграл мексиканский национальный гимн (четыре такта) и закончил двумя тактами Фрэнсиса Скотта Кея.[26]

Публика била в ладоши и вопила! Если повезет, эта миниатюрная динамо-машина сорвется на землю, вместо того чтобы обрушить шатер на наши головы! Ole!

Униформисты — все трое — выпустили канат из рук.

Падая, гимнастка пролетела верных десять футов, прежде чем они сообразили: она работает без сетки. Рабочие манежа снова ухватились за дымящийся канат. По цирку поплыл запах обожженной кожи. От их ладоней разгорался дьявольский огонь. А они смеялись от боли.

Когда игрушечная гимнастка ударилась о мягкую пыльную арену, ее улыбка была еще прикреплена к пряжке. Малышка потянулась, отстегнула пряжку и поднялась на ноги, размахивая двумя яркими флагами перед обезумевшей толпой.

Освободившись от ста десяти фунтов крепких мускулов, шатер как будто вздохнул. Через многочисленные прорехи в серовато-коричневой парусине шатра я видел тысячи звезд, мерцающих в честь праздника. Цирк выгадал для себя еще один день жизни.

Преследуемая волной рукоплесканий, Улыбка помчалась вдоль отмели из опилок впереди своей маленькой хозяйки и скрылась за кулисами.

А теперь — заключительный номер.

Теперь — тот номер, который преобразит вашу жизнь, перевернет души, лишит рассудка — своей красотой, ужасом, силой, мощью и фантазией!

Так объявил публике один из униформистов!

Он помахал тромбоном. Музыканты с бьющим через край энтузиазмом заиграли триумфальный марш.

Стреляя из пугача, на арену вышел укротитель львов.

Он был одет в белый охотничий шлем для сафари, а также блузу и краги в стиле Клайда Битти[27] и ботинки, как у Фрэнка Бака.[28]

Щелчки его черного хлыста и пистолетные выстрелы разбудили публику. В воздухе висело облако густого дыма.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга повествует о приключениях двух маленьких, но очень боевых котят, которым удалось подружить кош...
Жизнь солдата тайных войн полна неожиданностей, потому-то и приходится суперпрофи майору Сарматову т...
Он скитался из мира в мир, из реальности в реальность и отстаивал свое право на жизнь оружием.Он меч...
«… 402-й, дремлющий на солнце, слушал перечисление убийств, ненормальностей, подделок, мутаций…– Ном...
Примарская Империя и Урайя, государства-гиганты, состоящие из множества планет, воюют между собой уж...
«Невероятный мир Джоэниса существовал более чем тысячу лет назад. Известно, что путешествие нашего г...