Как стабильно зарабатывать на рынке FOREX Смит Кортни
И правда, очень скоро мы с Донной подружились, а поскольку она жила за городом, то мы много времени проводили друг у друга в гостях, засиживались допоздна и рано утром наблюдали, как восходит солнце или светлеют облака, и придвигались все ближе и ближе, задевая друг друга плечами и краями бедер, легонько касаясь пальцами, и вскоре мы уже клялись в вечной дружбе, клялись в вечной тайне, вскоре мы уже ощупывали друг друга на берегу реки в полночь, вначале выпив для храбрости сидра «Вудпекер». В октябрьские каникулы я гостила у нее дома; весь дом был в нашем распоряжении, считалось, что мы готовимся к экзаменам, но мы вместо этого целый день копались в саду, разыскивая дохлого хомяка, которого ее младший брат похоронил несколько месяцев назад. Наконец мы нашли его; Донна открыла крышку тапперуэровской коробочки, и мы увидели трупик хомяка — растерзанный, кишевший насекомыми. В тот вечер мы впервые лихорадочно занимались любовью — наверху, в ее комнате, под плакатами со Снупи и «Клэш»[37], а из стерео доносился голос Риты Кулидж[38], певшей «Мы так одиноки». После этого я была для нее готова на все, я даже не поморщилась, когда она сообщила мне, что их с братом любимая игра — прятать булавки в кусках хлеба, а потом бросать этот хлеб чайкам на берегу озера и наблюдать, что будет.
Эми исчезла, уехала куда-то на юг, и пару раз — еще до того, как я связалась с Донной и забыла обо всем на свете, — я вставала посреди своей комнаты и представляла себе, будто стою в той, другой, комнате, в соседнем доме, с тем странным заряженным воздухом — заряженным уже одним ее отсутствием. Осенью я получила от нее письмо, но оно было написано на латыни, и я не поняла ни слова. Мать Эми прислала письмо моему отцу, полное всяких «восхитительных», «удивительных» и «мы так вам обязаны». В конверт она вложила фотографию отца Эми, снятого на фоне военного мемориала, и снимок, на котором были изображены она сама, я и Эми. Я вырвала ее из середины и приклеила обе половинки фотографии на стену возле своей кровати: я и Эми — склеенные невпопад.
Было ли это той самой дурной зимой, когда бушевали снежные бури, когда много людей погибло прямо в машинах, занесенные пургой на дорогах вокруг города? Они медленно засыпали, задыхаясь внутри снежных пещер, с включенным зажиганием, чтобы не замерзнуть. Не помню. Окна автобуса, на котором я добиралась до дома Донны, покрывала корка льда, и я процарапала на льду ее имя, потом подышала на него, наблюдая, как оно тает. Мне было плевать на ненастье. Насколько помню, я вообще его не замечала, сердце готово было выпрыгнуть у меня изо рта, а губы слишком часто припадали к чужим губам, так что я была более чем счастлива.
Кого она сейчас играет, та девчонка, — Равеля? Чересчур сентиментально, на мой вкус.
Послушаю-ка.
Сегодня вечером птицы носятся по небу, невидимками поют в садах, зовут самок и снова подают голос с наступлением темноты. Я и забыла, какая буйно прорывается здесь весна. Не то что на юге, тут порой даже в январе медленно сочится такая мягкость, что вселяет в тебя смесь надежды и недоверчивости: нюхаешь воздух и напрягаешь слух, тщетно ожидая услышать птиц, до возвращения которых остается еще несколько месяцев. Ранний апрель с его ливнями сладкими[39]. Что-то где-то тронулось, уже пора.
Я провела утро, слоняясь по городу, скача по старым дорогам, оставляя за спиной призраков, ловя свое отражение в витринах магазинов и на долю секунды ошибочно принимая себя за кого-то, смутно знакомого. Музыкальный магазин по-прежнему на месте, вокруг него по-прежнему полно четырнадцатилетних подростков, дурачащихся и втихаря покуривающих. Торговый центр — новый (во всяком случае, для меня), на вид уже довольно замурзанный, наполовину заполненный бутиками, наполовину пустой. «Бенеттон», «Наша цена», «Это помещение сдается». То место, где когда-то был склад моего отца, где когда-то мы находили всякие изуродованные цветы клевера с семью листиками, теперь отведено под стоянку товарных вагонов «Бритиш-рейл». А там, где располагался сам магазин, теперь разместился «Диксонз».
Лавка букиниста на прежнем месте. Продавец меня не помнил. Сам он нисколько не изменился, его лавка — тоже. И река не изменилась, вода стоит очень высоко из-за обильных дождей. Я шла домой мимо театра, укрылась там от ливня. Дверные ручки в уборных — все те же. По дороге домой по холму, в обеденное время, я заметила двух девчонок лет двенадцати, которые лезли на крышу автобусной остановки, мелькая в воздухе школьными юбками и портфелями. Я прокричала им, чтобы они были поосторожнее. Они прокричали мне в ответ, чтобы я отвалила и не лезла в чужие дела. Когда я оглянулась, под ними вот-вот должен был пройти прохожий, а они собирались сбросить что-то ему на голову — мы в детстве обычно сбрасывали хрустящие мешочки с водой из лужи. Еще долго, пока я не завернула за угол, до меня доносились крики того прохожего и хохот девчонок. Я пришла домой, смеясь, наверное, я должна была предостеречь того человека. Да нет, ничего я не должна. Все меняется — и ничего не меняется.
Мой отец день-деньской слоняется по дому, это что-то новое. Дом — тесный, просто беда. Слишком тесный. Я пошла в гараж. Нашла все книжки про пони и книжки Лоры Инглз Уайлдер[40]. Нашла книжку Спайка Миллигана[41], которую когда-то затеряла, а Патрик за это драл меня за волосы. Нашла коробку с вещами, взявшимися, должно быть, из комнаты мальчишек, старые сертификаты общества «Черные детки» с именами под фотографиями, проставленными над пунктирными линиями. Алоизиус, Ринго, Дасти; меня поразило, сколько там было девчонок по имени Айслинг. Когда я пошла в школу, общество называлось уже не «Черные детки», а «Святое детство», и имена детей на фотографиях уже не подписывали, так что им пришлось придумать учебный плакат «Святое детство на состязаниях», причем победитель вносил денег больше остальных. А еще я нашла те монетки, которые когда - то выдавали вместе с бензином — монетки с Кубком мира, с лунной программой «Аполлон». Старые пластинки-сорокопятки, Со мной все в порядке/Она женщина, а я дикарь, Проси, кради иль в долг бери, Я городской ребенок-космонавт, вот поворот, привет, и — меня нет. Мешок с мячиками для гольфа, сплошь во вмятинах и трещинах, с грязью, въевшейся в зазубрины: ребята обычно подбирали мячики с поля для гольфа и продавали тем игрокам, которые их потеряли. Однажды Патрик показал мне, что можно содрать верхний белый слой, потом размотать резинку — она разматывается на много-много метров, а в самой середине мячика спрятан яд. Жуть какая — держать в ладони такой маленький мешочек с ядом, чувствовать, как переливается эта жидкость. Резинка, когда ее размотаешь, становится бесполезной, ломкой, и даже трудно представить, что мячик из нее мог так упруго и высоко отскакивать от тротуара.
Груда старой одежды — их и моей, теперь она кажется мне детской, слишком узкой в плечах. Всевозможные старые каталоги, демонстрационные буклеты, гроссбухи из магазина. Всякие остатки кухонных гарнитуров, которые отцу так и не удалось продать, выдранные внутренности магазина. Вот почему его кухня собрана из шкафчиков самых разных цветов и стилей: красная дверца — рядом с коричневой, а та — рядом с некрашеной сосновой, да и дверные ручки все на разных уровнях. Словно он так ни на что и не мог решиться, словно хотел иметь перед глазами все сразу.
Мои книжки. Все книжки, которые я украла у Патрика и Джеймса, все книжки, которые я покупала из своей получки по субботам, все книжки, что я покупала потом на юге и присылала сюда — прямо в тех коробках, в каких я отсылала их. Старые школьные учебники. Я нашла тетрадь по математике с обложкой, на которой однажды мне пришлось что-то срочно замазывать маркером, помню, я еще потела от страха, калякала что-то наспех, потому что у всех уже собирали тетради для проверки самим директором: тогда проверяли работу старухи миссис Хамфриз. Не очень-то она была стара, просто выглядела старухой; ходили слухи, что много лет назад она с отличием окончила первый курс сразу по двум предметам, и потому-то, мол, была вечно пьяной, да нет, она была очень милой, просто вечно пьяной, и чересчур часто отключалась прямо в классе. Я хорошо подчистила обложку, теперь ничего не разобрать. Да что в этом могло быть такого уж страшного? Помню, я так и обмерла тогда: я была уверена, что меня накроют, но уже не помню, за что именно.
Дневники Эми я нашла в коробке внутри черного мешка для мусора. Я положила их на полку, подальше. А за деталями кухонных гарнитуров, сложенными возле двери, я обнаружила всякие настольные игры; какие-то твари прогрызли дырку в коробке от «Колдица» и устроили там гнездо.
Здесь прямо какой-то старьевщицкий рай. Отец все сохранил; он собрал шкафы из бесхозных остатков мебельных гарнитуров и выставил их вдоль обеих стен, а внутрь запихнул весь этот хлам. Я открыла одну секцию, и оттуда, теряя крышки, вывалилась сотня тапперуэровских коробок из-под мороженого. Открыла другую — и нашла пластиковый пакет, набитый обгрызенными карандашами и пожеванными авторучками, пластмассовыми гребешками и щетками для волос, старыми металлическими ушками для открывания консервов и кусочками проволоки, а еще там, с ума сойти, оказался резиновый аллигатор с отгрызенным хвостом и обкусанными зубами. Впрочем, за этим пакетом стояли два старых, сломанных радиоприемника 50-х годов, очень милые, я раньше их никогда не видела. А на самом верху — несколько жестких синих чемоданов. Я раскрыла один из них. Одежда — женская одежда, аккуратно сложенная и заплесневелая. Он и все мамины вещи сохранил. Я осторожно закрыла чемодан, щелкнула замками, а потом уселась на пол рядом с рыболовными снастями, распечатала коробку с книгами и вытащила первую попавшуюся.
Я пролистывала книжку, прислонившись к одному из мопедов, и тут отец постучал в окно. Ты меня не слышишь? — прокричал он из-за стекла. Ты там еще насмерть не замерзла? Да, я так и знал, что ты на книгу какую-нибудь напала. Тебя кофе ждет на кухне. Без сахара. Я все помню. Я не клал туда сахара.
Я сидела на табурете за столом для завтрака, держа перед собой раскрытую книгу. Отец, уставившись в газету бесплатных объявлений, что-то в ней выискивал.
Знаешь, сказал он потом, я попросил Барбару повесить занавески в дальней комнате.
Потом, минуту спустя: Она пошла во «Фрейзере» и выбрала там эти занавески. Прострочила их на своей машинке, принесла к нам и повесила их.
Он по-прежнему не отрывался от газеты. М-м, промычала я.
Ты знаешь, что я попросил ее выбрать постельное белье и все прочее, чтобы застелить постель специально для тебя, когда ты приедешь погостить сюда на неделю? — добавил он.
Только теперь я поняла. Да, мне там нравится, наверху, ответила я.
Но это же твоя кровать, твоя собственная кровать. И комната симпатичная. Господи, это же та самая кровать, что была у тебя раньше. Она чистая. А на чердаке нет ковра. И там, наверно, чертовски холодно.
Да нет, не холодно, мне правда там нравится. Мне там больше нравится, сказала я.
В спальном-то мешке, в чертовом спальном мешке, поморщился он, качая головой. Ты очень странная. Всегда была со странностями.
Я не отрывала глаз от книжной страницы. А кто такая Барбара? — спросила я. Барбара, ну, ты ее знаешь, ответил он, пробегая глазами газетные строчки. Она живет на другой стороне дороги, в большом белом доме на углу.
В большом белом доме, а-а, сказала я, так ничего и не поняв.
Молчание. Я приподняла свою книгу. «Дневник чумного года»[42], прочел он. Старая книга. Я ее в войну читал.
Это заставило меня поднять глаза. Потому что он никогда ничего не рассказывал о войне — никогда, во всяком случае, нам. Не припомню, чтобы он когда-нибудь раньше об этом заговаривал. Мы вообще знали о том, что он был на войне, только потому, что однажды в детстве рылись в его комнате, и кто-то из мальчиков нашел под кроватью деревянную коробочку, а в ней — что-то вроде медали.
Боже мой, сказал отец, я помню. Некоторые люди верили, что не заразятся, если натрутся уксусом. Ты когда-нибудь слыхала про подобную глупость? А некоторые носили эти, ну как их там, такие штуки на счастье, записочки, вешали их на шею, со всякими волшебными словами или знаками зодиака. Люди писали туда слова молитв, или не знаю что, и повсюду носили с собой. И проезжали целые телеги, доверху наполненные мертвыми телами с кучей этих записочек на счастье.
Он рассмеялся. Где, говоришь, ты это читал? — спросила я.
В море, мы тогда были в море, ответил отец. Но самое замечательное здесь знаешь что, дочка? Что человек, который написал книгу, даже не был там, когда бушевала чума, он потом это выдумал. Ты читаешь и принимаешь все за документ, думаешь, что это — правда, но потом вдруг узнаешь, что все это — выдумка, вымысел. Нет, я не говорю, что это все ложь, нет, сказал он. И ведь, когда читаешь, ни за что не догадаешься, а? Он поставил чашку в раковину и потянулся за курткой. Вымой за собой чашку, когда допьешь, ладно?
А ты много читал, когда был… когда был в море? — спросила я.
Господи, еще бы, мы много читали, практически всего твоего Шекспира и еще всякую всячину, сказал отец. Нам хватало хлопот. А это как-то отвлекало, мы же не знали, какой и где нас ждет конец, черт его возьми. Я уйму книг там прочел, все эти толстые русские романы. Надеюсь, ты не очень запачкала мой гараж, а? А то мне делать больше нечего, как прибирать за тобой.
Я там нашла такие чудесные приемники, ответила я.
А, так ты до самых приемников добралась, сказал отец. Значит, ущерб уже немалый.
Это же очень модно сейчас, старые бакелитовые штучки, заметила я. Ты бы неплохие деньги за них выручил.
Они тебе понравились? Он открыл заднюю дверь. Ладно, можешь взять себе один. Можешь взять тот, что еще работает, сказал он и закрыл за собой дверь; я видела в окно, как он зашагал к теплице, неся лотки с растениями.
На миг мне померещилось, что мы с ним одного возраста, он был похож на самого себя лет десять назад и мог бы оказаться любым из моих братьев, — с такой прямой спиной он шел по траве.
Весна. Вечер выходного дня, значит, скорее всего, это было в пасхальные каникулы. Мы лежали в моей спальне на полу, мы забрались под кровать, закрыв дверь и подперев ее стулом, мы сплели ноги и чуть - чуть касались головами в темноте. Донна залезла мне под рубашку, она лениво теребила мой сосок и расспрашивала меня о братьях.
Но ты-то их различаешь, правда? — допытывалась она. Как? Как тебе это удается? Неужели есть верный способ? Близнецы ее околдовали. Я флиртовала с ним просто так, чтобы он ничего не заподозрил, сказала она. Джим мне нравится только потому, что он немножко похож на тебя.
Это был Патрик.
Ой, правда? Ну, вот видишь. Опять не угадала, замялась она.
Донна гостила у меня несколько дней и впервые увидела моих братьев — они как раз приехали домой на каникулы, и теперь опасно шатались по дому в самое странное время ночи и дня, потому что работали по сменам на стройке. Донна никогда раньше не видела однояйцевых близнецов в такой близи, и приходила в страшное возбуждение, когда они оба находились в комнате.
Во время обеда она кокетливо хихикала над шутками Патрика, хотя я тоже хихикала. Он изо всех сил старался очаровать ее, и она сразу же сдалась, когда он вошел в комнату, напялив ради нее на голову трусы. Я гордилась им, гордилась еще больше, когда он вызвал у Донны смех, сунув одну из моих рыбных палочек в стакан с водой и пошутив насчет ее естественной среды обитания. После обеда он спросил Донну, умеет ли она играть в карточную игру «пятьдесят два»? Он подбросил всю колоду карт в воздух, а потом сказал: ну вот, теперь их все нужно собрать, и мы обе ползали на животе по комнате, собирая карты, глядя друг на друга с беззвучным хохотом в глазах.
Она ерзала рядом со мной под кроватью. Твой брат такой шутник, сообщила она мне. Так значит, это был Патрик — ну, тот, забавный? Да нет, сказала я, Джеймс тоже иногда бывает забавным, только по-другому, но я не могла как следует объяснить. К тому же они совсем разные, добавила я, это даже на расстоянии видно. У них совершенно разные лица, и держатся они по - разному, и ходят по-разному, и говорят по-разному, и машину водят по-разному. Даже когда они просто стоят себе и ничего особенного не делают, то это ясно.
Но как ты это видишь? — спросила Донна.
Я попыталась изобрести какую-нибудь путеводную нить «для непосвященных». Ну, допустим, они вдвоем заходят в комнату, сказала я, и в девяти случаях из десяти первым войдет Патрик, понимаешь? Допустим, они сидят с тобой в комнате. Один из них скажет что - нибудь вроде: знаешь, какая вода — самая лучшая в мире? Это такая вода, которую тебе подадут в пустыне, если ты заблудишься и будешь умирать от жажды. А другой скажет: знаешь, как рисуют комиксы? Могу показать — притащи-ка сюда бумагу.
Донна, как обычно, слушала вполуха. Все дело в их глазах, да, ты по глазам их различаешь? — спросила она.
Ну да, наверное, и по глазам тоже, ответила я. Разница, подумала я, хотя и не захотела сказать это вслух, в том, что если бы Джеймс отколол тот фокус с картами и разбросал бы их по всей комнате, то потом, если бы он был там один, он бы непременно помог тебе собрать карты с пола. И тогда вышло бы, пожалуй, не так чертовски смешно, как, когда Патрик сидел в кресле и чопорно за нами наблюдал.
Я бы их не различила, даже если бы они сидели рядом со мной, с двух сторон, даже если бы находились так близко, как сейчас мы с тобой, сказала Донна. Она повернулась лицом ко мне, и я ощутила ее густое дыхание — у Донны была астма, и подкроватная пыль уже начала на нее действовать. Они неразлучны? — прошептала она. Как мы с тобой?
Я притянула ее поближе, сама подвинулась, так что мы оказались вплотную к скатанным в рулоны плакатам и дорожным сумкам, и мы прислушались, не слышны ли чьи-нибудь шаги поблизости, а потом я позволила ей задрать мою рубашку и припасть ко мне губами, а сама ободрительно поглаживала ее спину всякий раз, как нам приходилось прерваться и отдышаться в этом тесном закутке.
Так ли это все было? Во всяком случае, так мне запомнилось. Как мы забивались в укромные местечки, хватались друг за друга, угрюмо стараясь ничем не выдать себя, никому не дать нас подслушать. Два года бесприютных мыканий, вечных поисков подходящего местечка. Уборные в пабах, где мы проводили время, хотя были еще несовершеннолетними, музыкальный автомат, хрипевший голосом Крисси Хайнд[43], и мальчишки, с которыми мы пришли, ждавшие нас у стойки бара: девчонки ведь всегда ходят в уборную парочками. Темная парковка при демонстрационном зале для ковров за автобусной остановкой — перед тем, как последний автобус увозил ее домой по дороге к озеру.
Какими мы были? Сама невинность, сама сладость и пылкая анархия. Малейший беглый взгляд или прикосновение — и между нами происходила вспышка, точно от спички, и эта искра грозила перерасти в нечто большее — быть может, в пожар такой силы, от которого заполыхал бы весь город. Что за время было. Мы ведь только вступали в жизнь, помнишь, ты говорила мне, что любишь, детка, взмывали Карпентеры[44] в парящую гармонию, а еще — нестройная гармония хитов «Аббы» и «A-A-Afternoon Delight»[45], без предупреждения разбивающаяся о «Х-Ray Specs»[46], и черноглазых «Сиуси»[47] — о панк-рок «Дэмд»[48] о шестнадцать, семнадцать лет, о первые острые опыты. Сама невинность, буйная энергия, изощренная ирония — все это было нашим. Кэтрин Маккензи принесла в школу запись Карпентеров, чтобы доказать, что Карен Карпентер поет: «все лучшие песни о любви сочиняются со сломанной ру-укой». Сочное «кап-кап» ее голоса, будто масло стекает с тоста. Вот. Почему. Все городские девчонки. Преследуют тебя. Повсюду. Как и я. Им хочется. Лучшее место — под сценой в школьном общем зале, там хорошо было прятаться в обеденное время или примерно через полчаса после уроков — нужно только аккуратно закрыть за собой люк, и никто даже не догадается, что внутри кто-то есть; можно было спрятаться среди вороха театральных костюмов драмкружка — отличное, просторное, удобное, укромное темное местечко для того, чтобы испытывать век невинности[49] во всех чистых бездыханных комбинациях… Пока Лоррейн Бёрнз не начала гулять с Полом Блэком, а Пол тоже не узнал про это место под сценой. Так нас впервые едва не застукали — мы оказались там как в ловушке и больше часа стояли за перегородкой из ДСП, слушая, как Лоррейн с Полом деловито пыхтят, и обе дрожали, стараясь не шелохнуться, чтобы они нас не услыхали. Донна перепугалась до такой степени, что потом, когда мы наконец выбрались на свет божий, она плакала от страха, сопела, хрипела и слова вымолвить не могла, а я, оказывается, искусала себе нижнюю губу в кровавую кашу. После того случая мы несколько дней избегали друг друга, даже не разговаривали, даже не отваживались взглянуть друг другу в глаза, когда сталкивались в коридоре, — так мы обе боялись, что как-нибудь все нас раскусят, все узнают; а еще мы боялись, что разоблачили друг друга, узнали друг о друге нечто такое, чего на самом деле знать совсем не желали.
Пару лет назад я видела Карен Карпентер[50] в какой - то телепередаче, как-то поздно ночью передавали повтор старой записи с Джеймсом Ластом[51], и там показали ее — костлявую, улыбчивую, она исполнила милую, веселую песенку о том, как вспомнила телефонный номер. Это был шок — слышать ее голос, такой полнокровный и уверенный, исходящий из почти совсем бесплотного, призрачного тела.
Милый Боже, помолись за Карен Карпентер и пусти ее в Рай. Когда я была маленькой, те русские космонавты благополучно приземлились после полета, но оказалось, что все они погибли внутри космического корабля; их я тоже внесла в список для милого Бога, где уже значились моя мама, мои американские бабушка с дедушкой и те, другие, таинственные бабушка с дедушкой, о которых отец никогда нам не рассказывал, сколько мы ни просили. Милый Боже, пожалуйста, помолись за них и пусти их в Рай. Хотя, Бог знает, с чего это я взяла, что Он должен за них молиться. Милый Боже, пожалуйста, помолись за мою маму, за моих бабулю и дедулю и еще за других бабулю и дедулю, за русских космонавтов, за тринадцать человек, которых убили в воскресенье в Северной Ирландии, за художника Пабло Пикассо, за тех сто восемнадцать человек, что погибли при крушении в Хитроу, за сто пять погибших в Швейцарии, где самолет врезался в гору, и за умершего актера, который говорил через дырочку в горле, потому что у него был рак, и пусти их в Рай. Я всех вносила в этот список, но потом он расширился настолько, что, назвав ближайших родственников, я стала говорить «и за других умерших людей тоже», потому что уже не могла их всех удержать в голове. А потом я вовсе перестала произносить эту молитву. Разбился еще один самолет, под Парижем. Когда это произошло, я смотрела новости и теребила заплатку, которую утюгом приклеила к штанине джинсов, она была в форме пузырька, какой вылетает изо рта говорящего в комиксах, и на нем было написано: «Ой!» Самолет упал в таком месте, где люди любили устраивать пикники. Я представила себе, что будет, если все триста сорок четыре человека, погибшие в той катастрофе, окажутся в моей комнате сегодня ночью, когда я поднимусь туда. Все они, сбившись в кучу, будут молча стоять и ждать меня — да, и космонавты тоже, они будут покачиваться, как в невесомости, среди остальных, я сразу узнаю их в толпе по большим и блестящим космическим шлемам. Прежде чем ступить на лестницу, я включила свет на площадке. Быстро оглядела комнату. Она была пуста.
Я спросила одну преподавательницу в школе, где нас учили произносить молитвы и всегда говорить правду, потому что врать — это плохо, и внушали, что нам повезло больше остальных людей, потому что у нас есть и Иисус, и Дева Мария, и Папа Римский, так вот, я подошла к ее столу, когда нам было велено сидеть тихо и готовиться по английской грамматике, и спросила: скажите, мисс, если бы Адам и Ева тогда не согрешили и не принесли в наш мир смерть, значит, они бы и сегодня были живы, и жили бы до сих пор все люди, какие только рождались на земле? Нет, нет, смутилась она — и покраснела, знаешь, все не так, Айслинг, сказала она, но потом замолчала и не стала объяснять, как же все на самом деле, а вместо этого снова принялась пересчитывать деньги, собранные на обеды, и велела мне сесть на место. Дома я рассказала об этом Патрику. Он рассмеялся. Ты бы ее еще о Большом взрыве спросила, отмахнулся он. Или о свитках Мертвого моря. Тогда я обратилась к Джеймсу. Он взял мою руку и распрямил мне пальцы. Взгляни на свои ноготки, сказал он. Кто же дал тебе эти ноготки, чтобы ты могла почесаться, когда где-нибудь чешется? Кто же дал крошечным насекомым крылышки, и пищеварительную систему, и усики? Не тревожься попусту.
Та большая грудастая училка из шестого начального, вредная как ведьма, аристократка из Эдинбурга, завязшая в инвернесской глухомани, ненавидевшая сопли и запах десятилетних детей, — это она выволокла как-то Бернарда и Мэри, поставила перед всем классом. Его она вытащила из-за парты за плечо свитера, а ее схватила за кисть — такую маленькую, что та чуть не утонула в огромном кулачище. Держались за руки! — объявила она. И стала трясти их на глазах у всего класса. А теперь, велела она, вы все над ними хорошенько посмейтесь. Вот что они наделали — взяли и выставили себя на посмешище, ну-ка, смейтесь над ними. И мы стали смеяться — все до одного, но когда Мэри тоже засмеялась, училка больно треснула ее по затылку, вот я тебя проучу, сказала она.
В доме у Донны поверх ковров в холле и на лестнице лежали пластиковые половики, и нужно было снимать обувь, чтобы пройти в любую из комнат, кроме кухни, а там пластиковые коврики лежали поверх напольных ковриков. Мясная лавка ее отца располагалась на задах дома. Ему не разрешалось входить в дом, пока он не разденется и не примет душ во дворе, даже зимой. Мать Донны относилась ко мне с большим подозрением с тех пор, как узнала, что я католичка; я так и не поняла, почему подозрения у нее вызывало именно это обстоятельство, а не множество других, куда более весомых. Ее дом стоял в сельской, приозерной местности, где легко затеряться, а зимой обычно было лучше, надежнее и темнее на автобусной остановке, пустой и заброшенной после летнего наплыва машин. Мы становились все беспечнее, несколько раз нас чуть не застукали, и все-таки это тоже было частью возбуждающей игры, и скоро мы научились осмотрительности, научились моментально отскакивать в разные концы комнаты при малейшем скрипе на лестнице, и объяснения были у нас наготове. Но когда эти волнующие прятки сделалась едва ли не самоцелью, я поняла, что мне уже начинает надоедать Донна, а я наскучила ей, и вот тогда-то все почти и закончилось, у нас больше не осталось ничего общего, кроме адреналина и вранья.
Она терпеть не могла, когда я читаю. Она выбивала книги у меня из рук, так что они разлетались по комнате. Как-то она взяла зажигалку и подожгла нижний край книги, которую я читала. Однажды я улеглась спать, раскрыла книжку, лежавшую возле моей кровати, и обнаружила, что Донна сплошь искалякала фломастером поля страниц на том месте, где книга была открыта: она много раз написала там свое имя. Когда же я дочитала почти до конца, то оказалось, что она, вдобавок, выдрала последние страницы. Я подняла крик. Это показалось ей забавным. Ей всегда казалось забавным, когда я рассуждаю и «распространяюсь», как она выражалась, о страхе аварии в атомном реакторе в США, она говорила, что я делаюсь такой занудой, все талдычу и талдычу об одном до посинения. Меня это преследовало, как кошмар. Она говорила, что это мой конек — умничать, рассуждая о том, что происходит на расстоянии миллионов миль отсюда и, главное, совсем ее не касается.
Сейчас она — помощник ветеринара. Вышла замуж, за кого — не знаю. Донна среди запахов дезинфекции — наверное, осторожно выбривает брюхо обморочной кошке, медленно подносит шприц к голове перепуганной, терпеливой собаки, склоняется над ребенком со скребущимся животным в продырявленной картонной коробке, объясняет, как толочь таблетки. Может быть, это даже ее собственный ребенок. Худая и озорная, она приближается ко мне, ее хорошенький чувственный рот — само лукавство и грех, она ничего не боится, испытывает меня так же смело, как я — ее, даже смелее. Доходим до крайней точки, и еще дальше. Дразним друг друга в тесных объятьях, дразним мальчишками, с которыми будто бы гуляем, он не чета тебе, он делает это лучше — в любой день недели или месяца или года, и теребим друг друга, ее носовое дыхание щекочет мне ухо — слизистый звук первой любви. Я бы вмиг узнала это дыхание.
Как тогда, когда мы отправились в поход и поставили палатку неподалеку от Авиморской дороги, и хоть было лето, из-за холода нам пришлось залезть в один спальный мешок, чтобы согреться. Я проснулась от холода среди ночи и увидела, что Донна высунула голову сквозь дверь палатки; она услышала, как я зашевелилась, и жестом велела мне молчать, поманила, чтобы я тоже выглянула наружу. Вначале я ничего не могла разглядеть, но потом различила в темноте каких-то животных. Олени — всюду вокруг паслись олени, они нюхали траву, нюхали воздух, один прямо рядом с нами медленно жевал челюстями, влажно блестел его спокойный черный глаз. Донна — у нее была сенная лихорадка — кашлянула, не смогла удержаться, и в один миг все олени, будто птицы, умчались в разные стороны. Утром я мылась в реке, светило солнце, но вода была ледяная, у меня от холода даже дыхание перехватило, помню, создалось такое ощущение, будто я впервые в жизни чувствую холод, я напевала и брызгалась, надо мной всюду щебетали птицы, я смотрела на листья, которые колыхались надо мной в солнечном свете, а потом стала швырять в воду камешки и палочки, и плеск и холод возвращались ко мне, я кружилась на месте, поднимая огромные валуны и забрасывая их как можно дальше, стоя по бедра в воде, поднимала над своей головой и вокруг себя бури из прозрачной воды, а Донна, стоявшая позади, на берегу, смеялась надо мной и кричала: да ты рехнулась, Эш, совсем рехнулась на фиг, дура!
Но была та последняя весна, такая холодная, что цветы очень долго не распускались; а крокусы, когда все-таки распустились, сразу померзли или зачахли. На нашей обуви оставались белые разводы от сырости и соли на дорогах. Мы шли сквозь морозный туман вдоль канала к запруде, тропа едва виднелась только под ногами и чуть впереди, и мы не различали, куда идем и где были только что, а Донна находилась в плохом и молчаливом настроении, она шагала впереди меня, засунув руки в карманы, сгорбив плечи, будто вдребезги пьяная. Я хотела помочь ей, я еще что-то говорила, есть только ты и я, больше никого, ну понимаешь, он мне нравится, и знаю, что тебе нравится Иэн и все такое, но для меня по-настоящему важна лишь ты, понимаешь, и тут она остановилась, поглядела на меня белыми от злости глазами, потом отвернулась, а через секунду опять обернулась и ударила меня изо всей силы по лбу и по глазу, она кричала, ты рехнулась, ты совсем на хрен рехнулась, думаешь, тебе весь мир что-то должен, у тебя крыша поехала, да на что ты надеешься, дура долбаная, хрен тебе, и заткнись, заткнись! Я обмерла, так и застыла на месте, а потом вдруг все завертелось, и я тоже ее ударила — стукнула кулаком по руке, которой она снова собиралась мне вмазать. Я ударила ее так сильно, что мышцы кисти и запястья у нее онемели, ей пришлось обратиться в травмопункт, чтобы проверить, все ли цело. Мы вместе поехали в больницу на автобусе, сидели рядышком на втором этаже, ее здоровая теплая рука грелась в моей руке внутри рукава куртки. Потом за Донной приехала мать. Донна сказала ей, что поскользнулась на льду и приземлилась на руку. А я — что мне случайно заехали по лицу на физкультуре бадминтонной ракеткой.
Я не захотела, чтобы меня подвозили, пошла домой одна по темным улицам. Отец был дома — впервые за три дня. Он сидел в гостиной, развалившись в кресле перед включенным телевизором, но с выключенным светом. Господи Боже, воскликнул он, когда зашел в кухню. Что это у тебя с глазом? Он коснулся моей головы, и я поморщилась.
Меня ударили. Меня ударили, сказала я.
Он сел, продолжая осматривать мое лицо. Надеюсь, ты хорошенько дала ему сдачи, проговорил он.
Ей, поправила я его. Да, я дала сдачи. Но не горжусь этим.
Что ж, и на том спасибо, сказал отец.
Я поймала его озабоченный взгляд и рассмеялась. Ты про что, поинтересовалась я, — про то, что я дала сдачи или что я не горжусь этим поступком?
Он тоже рассмеялся. И про то, и про другое, ответил он. Чего бы тебе хотелось к чаю, Эш? Я могу принести чего-нибудь из китайского ресторана.
Отличная идея, сказала я.
Мне почему-то стало лучше. Я пошла взглянуть на себя в зеркало. Вот красота — такой красивый синяк она мне поставила. Я потрогала его, очень довольная, и поморщилась от собственного прикосновения.
Донна довольно долгое время ходила с перебинтованной рукой, у меня синяк под глазом держался почти неделю, и в следующий раз, когда нам представился случай переспать друг с другом, мы обе оказались просто потрясены тем, насколько это хорошо — лучше, чем когда-либо прежде. Я еле сдерживала крик. Потом я обнаружила у себя на руке следы собственных зубов.
Пришла весна, и уже приближалось лето, вскоре должна была явиться осень, а за ней — зима, и тогда все холмы снова побелеют. Я сидела на подоконнике и смотрела в окно. Всякая назойливость пропала. Кончики веток утратили остроконечные набухшие почки, покрылись первыми листочками нынешнего года. Таков миропорядок — я наблюдала за тем, как все становится на свои места. Я знала это.
Я швырнула книжку в другой конец комнаты и нахмурилась, посмотрев в зеркало. Потом, вытянув руки по швам, застыла, разглядывая саму себя. Навязчивые возможности. Я покачала головой. Что-то от меня ускользает. Я не могла понять, чтб именно, как мне добраться до истины. Что-то проскальзывало мимо, едва ощутимо, словно некий смутный призрак спускался по лестнице, едва ее касаясь, и выходил через запертую дверь, до свиданья. С того самого дня, когда мы подрались в тумане, что-то не оставляло меня в покое, что - то или кто-то как будто все время следовал за мной по пятам, куда бы я ни отправилась, что бы я ни делала, или оно шло впереди меня — и пародировало мои телодвижения еще до того, как я сама их совершала. Я села на кровать по-турецки. На меня смотрело дитя с дерзкими глазами. Девчонка, сидевшая на высокой стене, покачивая ногами, ждала, когда я велю ей спрыгнуть, и на лице у нее — презрение: конечно, она приземлится на ноги, чего же еще я жду? Девчонка, чьи глаза показались над той книжкой, которую я зашвырнула в стенку: она была тут всего две минуты назад — и вот уже ее нет, растаяла. Та, другая, сидящая по-турец - ки по другую сторону зеркала, молчаливая, хмурая, она ждет, когда я скажу ей что-нибудь — что угодно. Все портретные сходства. Иногда, когда я оставалась дома одна и было позднее время, — этого я боялась больше всего — они приходили и садились ко мне на краешек кровати, те мои «я», что еще не имели ни лиц, ни форм, их глаза оставались в ловушке, запечатанными внутри кожи, и вместо ртов у них были маленькие черные крестики, как два стежка, один поверх другого.
Потом — лето. Экзамены почти закончились, на поле для игр поверх грязных дорожек выросла трава, классы уже полупусты, потом мы вовсе перестали туда ходить — что толку, ведь каникулы на носу, куда приятнее ошиваться в комнате для старшеклассников. Вот там-то я и оказалась в тот день, когда Шона читала газету и начала громко говорить — она сидела, а солнечные лучи падали в комнату через застекленную крышу и освещали граффити, нацарапанные на столе, который мы покрасили, а Сандра расчесывалась гребнем и смотрелась в зеркало, а Донна наливала кипяток в коробку с лапшой быстрого приготовления, а Рут пыталась настроить гитару под шум радио, а мой приятель Рори ковырялся под ногтями чайной ложкой, а Сьюзен вытаскивала что-то из своего шкафчика, а Дженни ждала, когда вскипит вода в чайнике, чтобы заварить себе кофе, а Нейл сооружал пирамиду из грязных кружек, а Лорна ему помогала, а Алан писал что-то на столе, а Ширли и еще кто-то, не помню кто, сидели рядом, как и я, и читали, — и тут Шона зашуршала газетой, приподняла ее и громко сказала:
Господи, вот мерзость. Никогда еще такой гадости не читала. Меня сейчас стошнит, наверно.
Мыс Шоной дружили с самого первого дня учебы в средней школе. Я помню, как ее сестра кружилась в грозу вокруг фонарного столба, раскрыв пластмассовый зонтик, и пела: «I'm singing in the rain, just singing in the rain»[52], и тут ручка зонтика треснула, и сестра Шоны свалилась в лужу. Когда Шона сломала ногу в лыжном походе, я принесла ей поднос с фруктами, а когда я очутилась в больнице из-за миндалин, она приходила ко мне с фруктами. Мыс ней вместе сочиняли письмо Дэвиду Соулу[53], она была просто без ума от него. Мы написали письмо, а потом она нарисовала наверху и в пробелах между абзацами парочку из «Любовь — это…». Во втором классе мы решили, что, когда вырастем, будем вместе сочинять комиксы: я — слова, она — картинки. Теперь, будучи уже пару лет старшеклассниками, мы с ней придумали один фокус: когда нам очень не хотелось сидеть на каком-нибудь уроке, мы приносили в класс «записку» якобы от секретаря, где говорилось: «Сэр, Айслинг Маккарти/Шону Грин вызывают в секретариат». Когда ей понравились мои братья, я старалась, чтобы во время ее визитов ко мне они тоже были дома. Когда ее мать оказалась в больнице, долго лежала без сознания и врачи никак не могли установить болезнь, она плакала в школьном коридоре, а я отводила ее в уборную, умывала и ждала вместе с ней. А когда Робби взял меня с собой на ту вечеринку и потом тискался с какой-то другой девчонкой на лестнице, это она. Шона, дала ему пощечину и проводила меня до дома, сделав все, чтобы я протрезвела, прежде чем попадусь на глаза родителям. И вот такие невидимые ниточки связывали всех, кто находился в тот день в классе, как это всегда бывает, — будто тончайшие волокна света, которые нельзя увидеть, но все равно знаешь об их существовании.
Что еще за мерзость? Ты о чем? — спросил кто-то.
Да эта теннисистка в Уимблдоне, у нее связь с женщиной, ясно? — ответила Шона.
Да ну! — сказал Рори. Вот мерзость.
Вот именно, она ведь тоже женщина. Они обе — ну, эти, как их, розовые, лесбиянки. Но это еще полбеды. Тут написано, что они поженились и все такое.
По классу пробежал шумок, кто-то издал такой звук, как будто его тошнит, кто-то просто захихикал. Я не отрывала глаз от книжки. Момент прошел — все вернулись к тому, чем занимались. Шона продолжала читать вслух газетную статью. Я не отрывала глаз от книжки. Да нет, никак не могла успокоиться Шона, вы представляете себе, а? Женщина — с женщиной? Я уставилась в свою книжку, буквально буравя ее взглядом, а уши у меня горели, я чувствовала, как они краснеют, а тихий голос откуда-то изнутри моего горла — я не успела его остановить — уже говорил: ну и что, может, они любят друг друга.
Уши у меня горели, голова пылала посреди пустоты, которая вдруг образовалась вокруг, но ничего не произошло, и я тогда даже подумала, что, возможно, мне повезло и я не произнесла этого вслух, промолчала, что это вовсе не я сказала, и вообще никто этого не говорил, а у меня просто глюки, но тут Шона спросила, ясно и громко: может, кто кого любит, Эш?
Мы с Донной одновременно прокашлялись, — она была в другом конце класса — я обернулась, но Донна глядела вниз и в сторону, помешивала ложкой свою горячую лапшу.
Ну, я про ту теннисистку и ее подругу, сказал голос.
Молчание. Только радио по-прежнему болтает. Тихая возня людей, которые делают вид, будто не слушают.
Да, это совершенно нормально — чтобы люди любили тех, кого им хочется любить, продолжал голос. Это же никого не ранит. Никого не задевает.
Да, но это же совершенно отвратительно, не унималась Шона. Ей поддакнула Лорна: Ага, сказала она, и они поженились — бр-р! — это ведь жуть просто что такое! Она рассмеялась, а Шона добавила: ну да, это же неестественно, а?
Вовсе нет, возразил все тот же голос, и голос этот был мой. Не неестественно, говорила я. Просто неожиданно. Это тоже естественно, только по-своему.
Никогда в жизни не слышала подобной ерунды, сказала Сандра и с ужасом поглядела в собственные глаза в зеркале. Не может быть чего-то естественного по-разному, по-своему там или по-чужому. Нет, и все тут. Мне кажется, это просто омерзительно, особенно между мужчинами. Какая гнусность. Даже думать об этом не хочу. Таких нужно преследовать по закону.
Нейл наблюдал за мной из-за нагроможденных кружек. Эш, а Сэнди знает? — спросил он. Надо сказать ему, а то как-то нечестно, ты уж просвети его. Или, у вас с ним тайное соглашеньице, а? И это он может нас просветить на твой счет?
Все засмеялись. А что, мне даже нравится, заметил Алан. Не, я про двух женщин — про женщин, а не про мужиков! Я-то не из этих паршивых гомиков! Покажите мне двух женщин и увидите, что я не паршивый гомик.
Смех. Только Шона не рассмеялась, на лице у нее было написано омерзение, она даже не глядела в мою сторону. По-моему, это отвратительно. Меня тошнит при одной мысли об этом — вот что говорил ее рот; она переворачивала страницы газеты; за ней, из-за края моей книжки, я видела Донну, смотревшую в пол.
Ну, тогда не думай об этом вообще. Снова голос — но на этот раз не мой. Дженни Тимберберг поставила передо мной кружку с чем-то горячим, отодвинула мою книжку, так чтобы я непременно взглянула на нее, и спросила: Эш, тебе молока добавить?
Она села. Я — на стороне Эш, твердо заявила она, не обращая внимания на рожи, которые шумно строил Нейл. Она выбила из рук Шоны газету. Если какая-нибудь классная теннисистка, зарабатывающая кучу денег, захочет на мне жениться, меня не будет волновать, какого она пола, сказала Дженни, затем подобрала какой-то журнал, стала листать его и подхватила песенку, которую передавали по радио.
Пауза. Потом — тихо и рассудительно:
Люди не должны так поступать. Иначе бы мы не были созданы так ими, какие мы есть. Это неестественно. Ненормально. Просто гнусно.
Это сказала Донна.
Я захлопнула книгу. Дженни Тимберберг подмигнула мне. Мои губы улыбались, я это чувствовала. Бросив на ходу, что пойду погреюсь на солнышке, я заметила, как все в классе переглядываются, кто-то ухмыляется, кто-то поднимает бровь, а Рори смущенно смотрит на меня. Выйдя из класса, я немного постояла за дверью. Голос Нейла. Смотрите, девчонки, не поворачивайтесь к ней задом. Или нет, я имел в виду — передом. Взрыв смеха. Я взяла свою книжку и кружку с кофе и уселась на забор.
У меня так тряслись руки, что я едва сумела поднести кружку к губам, не расплескав кофе. Я сбросила куртку на землю, закатала повыше рукава, расстегнула верхние пуговицы рубашки, запрокинула голову, закрыла глаза. Когда я их открыла, рядом со мной сидела Рут.
Рут. Маленькая, темноволосая и бледная, совсем как хрупкое дитя с викторианских картин. Я не очень хорошо ее знала, мы мало общались. Ее родители были рьяными христианами; известно, что Рут не разрешили смотреть фильм Дэвида Аттенборо «Жизнь на Земле»[54], ее освободили от изучения шестого раздела из курса биологии, где рассказывалось о половых органах растений. Она хорошо играла на гитаре, играла мелодии Лео Сэйера[55] и ту песню про снежную птицу — расправь свои крылышки и улетай, и снег пускай за тобой улетает, и там уже тает. Она играла, когда ее просили, а еще играла на гитаре гимны на христианских собраниях. Я уже приготовилась услышать от нее благую весть — что спасение для меня еще возможно.
Эш, заговорила она, я вот что хотела тебе сказать.
Круглые карие глаза, ланьи глаза — испуганные и нежные.
Вот что я хотела сказать. Я с тобой согласна. Мне кажется, ты права. Ну, про то, что это нормально, чтобы люди любили тех, кого хотят любить. Мне кажется, нужно быть очень смелой. Чтобы произнести такое вслух, да еще при всех.
Я улыбнулась. Меня трясло, но я улыбалась. Я снова закрыла глаза, подставила лицо солнцу. Господи, Рут, правда, сегодня чудесный день?
Да, чудесный, согласилась она.
Такой прекрасный день! Мне нравится, когда так жарко, сказала я.
Она вздохнула. Мне тоже.
Призраки, призраки и призраки. Призраки и прах, прах всех этих призраков, чей покой я сейчас тревожу. Болезненно — будто трогаешь пыль на крылышке. Прах в голове, черный прах на лбу. Я ко прах еси и во прах отыдеши[56]. Еще много-много раз. Как я устала. Пора с этим кончать.
Поскольку уроки уже закончились, сплетни не распространялись так далеко и так быстро, как могли бы при нормальных обстоятельствах. Нормальных? Хотя какие-то мелкие мальчишки швыряли в меня камешки и кричали мне вслед всякие ругательства, когда я шла домой, может, это была просто случайность, а может, нет. Целый ряд людей перестал со мной разговаривать. Зато целый ряд других — начал. Сэнди, с которым я пару раз ходила в паб, позвонил мне и сказал, что раньше не мог понять, почему я боюсь секса. Я ответила ему, что ничего не боюсь, только вот ему лично никогда бы не представился случай узнать это наверняка, и мы бросили трубки. Потом я позвонила Донне, чтобы снять ее с крючка. Алло, раздался в трубке ее голос. Это я, сказала я, все в порядке, все кончено. Она пригрозила, если ты хоть кому-нибудь проболтаешься, Эш, ты — покойница. Я ответила, да ты сама уже давно покойница, Донна, прощай, и повесила трубку. В течение часа я чувствовала себя отлично, а потом мне стало жутко, я плакала, пока не уснула. А потом все снова стало хорошо.
И буквально на следующее утро — новое приключение. Рядом со мной притормозила машина, 2CV, внутри сидели мисс Кэрролл, учительница домоводства, и мисс Робертсон, физкультурница. Мисс Кэрролл подозвала меня к окну, спросила, тебя подбросить до школы, Айслинг? Она открыла для меня заднюю дверь.
Подтянутая мисс Робертсон сидела на пассажирском месте. Ей нравилось дружить с шестиклассниками, каждый год она выбирала себе нового любимчика. Еще про нее было известно, что она приходила в женскую душевую в первый день, когда нам нужно было принять душ, вставала и смотрела: душевые кабинки были открытые. В наш первый день она, не сводя с нас своих маленьких глазок, описала полный круг, и лицо у нее было еще более насмешливое, чем всегда.
Так чем ты теперь занимаешься, Айслинг? — спросила она, не оборачиваясь ко мне. Я тут вчера кое-что о тебе слышала.
Ничем не занимаюсь — ничем особенным, ответила я.
Да, особенным, повторила она, точное слово, вот что-то подобное я и слышала.
Мы проезжали мимо главных ворот. Мисс Кэрролл резко затормозила, и нас всех мотнуло вперед. Я тебя здесь высажу, Фиона, сказала мисс Кэрролл. Меня она отвезла к задним воротам и помогла открыть дверь, когда я не сумела найти нужный рычаг. Я уже собиралась захлопнуть дверь, как вдруг мисс Кэрролл сказала, м-м, Айслинг, а какие у тебя, собственно, планы на лето?
Ну, я собиралась отцу помогать, мисс, ответила я, у него торговый зал, он кухни продает, знаете, магазин «Кухонные гарнитуры Маккарти», на Академической улице?
Ну да, знаю, кивнула она. Дело в том, что летом я затеваю кое-какую работу у себя на даче, у меня дача в Скае, я там буду почти весь июль, и сейчас ищу помощницу, чтобы готовить и всякое такое, может, покрасить что-нибудь, и в саду, и по хозяйству, вот я и подумала про тебя, но, раз ты уже занята…
Ее лицо скрывали длинные волосы. Она вдруг показалась мне совсем молодой. Она и была молодая — наверное, ей тогда было столько лет, сколько мне сейчас. Ее рука уже приготовилась захлопнуть дверь. Я быстро проговорила, понимаете, мисс, дело в том, что я совершенно не умею готовить.
Ну, произнесла она, глядя вперед, задумчиво, серьезно, это как раз поправимо.
Только не надо никому об этом рассказывать, пусть это останется между нами, хорошо? Между мной и тобой. Хорошо, мисс, согласилась я. Я уложила в рюкзак пингвиновскую «Кулинарную книгу», к концу того лета научилась готовить по ней практически все блюда. Соус к лобстеру, свиные отбивные с шалфеем и яблоками, яблоки в тесте. Пирог с крольчатиной с двойной корочкой, оладьи, пирожки-камушки с сухофруктами, всевозможную выпечку; я узнала, как определить, пропекся ли пирог в середине, какие бывают блюда из копченой селедки и креветок. Оказалось, что мисс Кэрролл родом из Баки и она научила меня готовить рыбу, а еще песенке про то, что делать с селедочными костями, из всех морских рыб селедка одна — рыба любимейшая моя. Зеленый салат, греческий салат, салат с тунцом. Салат с языком. И как готовить в скороварке, и все-все французские кулинарные термины. К концу лета я умела закреплять черепицу на крыше и устранять протечки, чинить плинтусы. Я стала разбираться в спиртовых уровнях. Я узнала про способ плавки, про способ втирания, про способ отстаивания, я узнала имя мисс Кэрролл — Джудит. Я узнала, что надо делать, чтобы мое имя она произносила с таким звуком, словно вода шипит на раскаленных углях. Я становилась беспечной, я слишком много ела. Я лежала по ночам с открытыми глазами и думала, все ли на свете я уже узнала, а мисс Кэрролл спала, положив голову на мой округлившийся живот.
Помню, то лето было мокрым и влажным, низко нависало серое небо; когда дождик не шел, казалось, что он вот-вот пойдет. Потом замаячила перспектива провести в школе еще год — или попросить отца пристроить меня на работу, были еще вакансии на полный рабочий день в кафетерии «Литлвудз». В школе говорили, что лучше поучиться еще годик, дотянуть до следующего лета, а затем поступить в университет, продолжить образование. Мне следовало подумать, чем же я хочу заниматься в жизни. Осень, листопад, светопад, мисс Кэрролл бросала на меня многозначительные взгляды через автостоянку. Я стала ходить по утрам в школу другой дорогой. А когда я приходила, меня уже поджидала Рут, и грусть окружала ее, словно аура. Осень, зима, холод.
А потом я вдруг проснулась посреди февраля, и на коврике меня ждало пухлое письмо. Почерк на конверте: чернила авторучки, светло-синие, аккуратные, округлые буквы. Бумага была хорошей и шершавой на ощупь.
Я помню это письмо наизусть.
Эш: ash I, сущ., дерево семейства маслиновых (Fraxinus excelsior, или другие виды) с перистыми листьями; древесина белая, плотная и прочная; ясеневое древко или копье — прил., плод ясеня — крылатка; молодой ясень, отпрыск ясень, тж. копье из ясеня; горный ясень — по-другому рябина ликерная или обыкновенная; колючий ясень, или желтое дерево, дерево зубной боли (Xanthoxylum); дрожащий ясень, осина. Aesc, eschew, askr. Эш, ash II, сущ., легкая, летучая, похожая на пыль сера или черная масса, зола, остающаяся от чего-либо сгоревшего; вулканическая пыль, или горная порода в виде порошка серого или черного цвета; останки сожженного человеческого тела.
Земляной ясень, дикий ясень, горный ясень.
Воинствен бук, а ясень гож на всё. (Спенсер) Ясень — величайшее и лучшее из деревьев. Его ветви раскидываются над всей землей и даже достигают небес. (Северные древности Мале) То тело, о которое ломался Сто раз мой тяжкий дротик, чьи осколки
Луну, взлетая, ранили[57]. (Шекспир) От горячей золы обычно загорается дом. (Леди Монтэгю)
Сердце во мне, как пепел — в огне. (Суинберн) Уходит смертный: пепел — к пеплу, прах — ко праху. (Теннисон)
И царства, в пепел обращенные, лежат. (Аддисон) Все человецы суть земля и прах: Al men ar eird ande alse (последнее слово означает «пепел», Эш)
Как нам — земле и пеплу — быть? Создателя боготворить. (Уэсли) Милые голубые глаза — нежные, пепельного цвета волосы. (Арнольд)
Меж ясеня корней фиалки расцветают. (Опять Теннисон)
Душа, дождись, когда спадет твой пепельный покров! (Элизабет Барретт Браунинг)
вулканический пепел, черный пепел, розовый пепел
ashling — молодое деревце, отпрыск ясеня Aisling — видение, поэтическая мечта
Мой тяжкий дротик, моя раздвоенная ясенево-пепельная Эш,
пробегаешь ли ты, словно искра, по стеблям?[58]
Я целый день носила это письмо с собой. Наконец решилась. Я подошла к двери комнаты мисс Кэрролл, услышала ее голос — она учила первоклассников готовить полноценный английский завтрак. Я стукнула по прямоугольнику стекла в двери, помахала ей на прощанье — и умчалась за угол, сбежала по лестнице, прежде чем она успела бы подойти к двери.
Отец был еще на работе. Я оставила ему записку: ДОРОГОЙ ПАПОЧКА Я УЕХАЛА УВИЖУ ТЕБЯ КОГДА УВИЖУ НО НЕ РАНЬШЕ ЧЕМ ТЫ МЕНЯ УВИДИШЬ БУДУ ДЕРЖАТЬ СВЯЗЬ. Положив в рюкзак смену одежды, я поймала автобус до автостанции, потом села в автобус до Эдинбурга, а на эдинбургском автовокзале стала ждать ночного автобуса, который шел в город, обозначенный на почтовом штемпеле письма.
Дорогой папочка, я уехала, буду держать связь. Я оставила записку на холодильнике, где обычно оставляла перечень нужных нам продуктов. А потом теми же прописными печатными буквами написала еще одну — Это Послание из Инвернесса 24 июля 1973 года, — и сложила в трубочку; засунув послание с помощью палочки в бутылку, я закрутила крышку насколько могла плотно и бросила бутылку подальше в канал, наблюдая, как ее относит на середину. Это был первый день летних каникул, пустые и долгие дни, а впереди простирались самые долгие дни года, и могло случиться что угодно. Я подумала, может, эта записка доплывет до России, до Америки. Я представила себе, как кто - нибудь найдет ее, и я прочитаю об этом в газетах, когда выросту, наверное, уже подростком, наверное, мне будет столько лет, сколько сейчас братьям. Вероятно, она так до сих пор и валяется где-нибудь в камнях на дне канала, с другим затонувшим хламом — с битыми стекляшками, с проржавевшими скелетами детских колясок и велосипедов.
Боже. Уже половина третьего.
У меня все пальцы в чернилах от этой ручки.
Итак — через границу, паря над ней во тьме. Ось со скрипом трется в колесе под твоим сиденьем. Море — огромное, обрушивающее валы на берег где-то там, слева, выкатывающееся из своей впадины. Новая страна, невидимая за тусклым оранжевым светом автобуса, который мчится по ней, и ты внутри, шум мотора, тихое жужжанье светляков среди темных просторов. Разные акценты на станциях техобслуживания, когда тебе давали сдачу. Все твои деньги — мелкими бумажками, так что каждый раз приходилось отшелушивать их в кармане от согнутой мятой пачки. Потом — снова глубокая ночь, и травянистые берега автострады, лишенные цвета.
Водитель оглядел тебя сверху донизу, когда ты входила в автобус; это весь твой багаж? — поинтересовался он, проверив билет. Постарался запомнить твое лицо — наверно, принял за беглянку. Так далеко одна ты еще не уезжала, ты даже была не против сидеть в отсеке для курильщиков. Ты подобрала ноги на сиденье, сидела, обхватив колени руками. Промелькнул один городок, другой. Ты думала, будто все это прекрасно знаешь, будто знаешь, куда едешь, вот кусочек чего-то отломился и умчался, вот что-то мягкое и зеленое, оно натянулось и улетело, вот так выстрелило и пронеслось по воздуху невесть куда.
Полседьмого утра. Не могу уснуть, не спала всю ночь, вся кожа сплошь в иголках и булавках, все тело — сплошные кости. Глаза не хотели оставаться закрытыми. Я проклинала утренние птичьи трели, а потом подумала — это так же глупо, как проклинать цветы за то, что они распускаются. Тогда я поднялась и стала наблюдать за отступлением ночи. Точка пересечения тьмы и света — синяя. Затем — затаи дыхание — чернота переходит во что-то темно-серое, и вот мы попадаем в невзрачное сегодня. Тяжелые тучи сулят что угодно — могут пролиться дождем, а могут уйти, и небо расчистится. Я слышу, как отец возится на кухне. Надеюсь, это не я разбудила его.
Сейчас четверг. Значит, прошла уже половина срока, что я собиралась провести здесь. Зачем бы я ни приехала сюда, чего бы я ни ждала — этого еще не произошло, так, во всяком случае, мне кажется. Все, что пока произошло, — это то, что у меня на подбородке выскочила сыпь, какой не бывало, пожалуй, лет с пятнадцати. Должно быть, это местная вода виновата. Вот доказательство, что я определенно здесь, пускай даже всю ночь напролет была где-то там, в пространстве между городами, в автобусном кресле — то свернувшись клубком, то сидя прямо, а дождь беззвучно струился по окнам, и ее письмо, бело-голубое, лежало у меня во внутреннем кармане, его жесткий уголок колол мне шею. Ее письмо — без адреса, все это было частью игры, в которую я, сама того не зная, уже вступила. Улыбающаяся девушка в цирке в усыпанном блестками жилете, в серебристом цилиндре, вульгарно заломленном на манер Дитрих, она размашисто гасит факел, которым до этого поджигала фитиль, чтобы запалить другой, она еще улыбается толпе из круглого отверстия пушечного дула, прямо в сетку. Какая эффектная дешевка. И вот я несусь вприпрыжку по побережью на юг, будто это не страна, а просто мои личные перила. Никакого страха.
Потому что, рассказав мне про мое имя так, как рассказала она, открыв мне все его смыслы, моя подруга Эми вырезала свое собственное имя во мне — будто шрам. После этого всякий раз, как она глядела в мою сторону (и всякий раз, как не глядела), хоть я этого не сознавала или не замечала, что-то впечатывало ее все глубже в меня. Если бы сейчас мне вспороли руку или ногу, да любую часть тела, я бы заглянула внутрь и обнаружила бы ее Э, и М, и И, такие нутряные и упругие, которые растягивались бы вместе с волокнами плоти; заглянула бы внутрь костей, на поперечный срез ноздреватого костного мозга — и там бы виднелись эти буквы, испещрившие меня повсюду, такие сладкие и липкие, сувенир от Эми.
Игра во Франкенштейна. Мы делаем что-то из кого-то другого, а потом однажды, возвратившись домой, с удивлением обнаруживаем, что Оно куда-то ушло само по себе, чтобы прогуляться по окрестностям. Тогда мы запираем дверь, разозленные, раздосадованные: да как Оно смело! Потом нас охватывает тревога. Одни только мы знаем, как опасно наше создание. И мы берем ружье. После предварительных закрытых просмотров «Пророчеств губной помады», после того, как набивались полные залы зрителей, приходящих посмотреть этот фильм, я так растерялась, я пыталась объяснить Малькольму, до чего это жутко — наблюдать за зрителями, которые наблюдают за тобой, до чего жутко видеть, как они буквально сдирают с тебя оболочку, ну, в смысле, не знаю что именно они там с тебя сдирают — и уносят потом с собой, в головах. Вот именно, сказал он: люди просто хватают оболочку, только и всего, и ничего больше.
Как это страшно. Выдумывать все на ходу, и выдумывать других тоже, чтобы заполнить пустоты в себе, чтобы приспособить их к собственным нуждам. Мы становимся гротесками, призрачно слоняемся вокруг дома, откуда нас выставили, стучим тонкими обледеневшими ручонками, будто ветками, в окна и зовем: это же я, я, впустите меня, я заблудился в вересковых пустошах! Какая жалость. Я слишком устала, чтобы писать теперь все это — без смысла, без мысли. Где я очутилась? Я очутилась в Англии.
И не просто в Англии — в самом что ни на есть сердце Англии! Над башнями развевались флаги, это была земля Синего Питера[59], королевского семейства и рекламы блестящих курток Барбер из цветного приложения к «Санди-таймз». Юго-восток. Воздух в то утро был теплым, будто в апреле. Деньги. Модная одежда. Свет. Дорогие магазины. Книжные магазины. Один книжный за другим, книжные магазины были главной здешней приметой, будто особая культура, которая тут произрастала; в первую же свою прогулку по улицам я потеряла счет книжным магазинам. Одно здание за другим красиво прорисовывалось на фоне неба. Плоская земля, и свет, и небо размазаны так, словно где-то рядом — море; по улицам расхаживает множество моих сверстников, они окликают друг друга, будто диковинные птицы, никогда еще такого не слышала. Все эти Табиты, Офелии, Джустины и Джулианы, Джокасты и Финолы, с книгами, зажатыми под мышкой, они идут куда-то по страшно важным делам. Выйдя из автобуса, я шагнула на другую планету; я стояла на булыжной мостовой посреди дороги, возле какого-то замка или дворца, а может, это была огромная церковь, с такими цветными витражами, и наблюдала, как проезжают и проезжают велосипеды. Город Мидаса — я видела, как случайные люди по очереди превращают улицы в золото. Я наблюдала за ними, а они, вспыхивая, уносились прочь. Девственное сияние этого города. Я перешла по мосту реку, в которой не плавало никакого мусора. Там росли ивы. Они были плакучими. Виднелись таблички с надписями «Не входить» или «Только для своих». Вдалеке, рядом с другим красивым мостом, паслись коровы. Где-то мелодично звонил церковный колокол. Мне стало трудно дышать. Речная вода выглядела гнилостной, но в ней плавали утки с пушистыми утятами. Я ухватилась за ограду, взглянула на свое отражение, колеблющееся там, внизу, среди зелени.
Город образования. Мне предстояло узнать много нового. Например, что, оказавшись совсем вблизи, можешь на самом деле очутиться гораздо дальше, чем воображала. Что холодное может означать горячее. Ничто может что-то значить, а что-то может ничего не значить. Даже слова могут ничего не значить, но как только они произнесены, или подуманы, или записаны, они в тот же миг могут обрести ровно противоположный смысл. Какое-то волшебство происходит там, на границах, где встречаются противоположности, и между ними происходит кровопролитная война. Отражение, на которое я смотрела, — я думала, что это просто отражение, игра света на воде, но оказалось, что это не так. Я была здесь, и здесь же была она.
Когда я наконец все-таки нашла Эми, это произошло скорее благодаря случайности, чем судьбе, хотя не всегда легко понять разницу между ними, между писанным на роду и брошенным на ходу. Так или иначе, Эми было не видать на тех пригожих улицах, по которым я ходила; она никогда не проходила мимо, когда я сидела на холодных парапетах, выглядывая ее в толпе или блуждая по пропахшим мочой историческим переулкам в надежде натолкнуться на нее. И лишь когда я однажды вечером уселась на пол в книжном магазине (мне хотелось согреться, а ковер оказался толстым) и стала пролистывать путеводители и беспорядочно разглядывать фотографии разных колледжей, вот тогда-то я и нашла его в конце книжки — это здание, похожее на свадебный торт. На фотографиях были только девушки — как будто это такая большая викторианская школа для девочек, территория и сады раскинулись вокруг здания наподобие длинной пышной юбки. Девушка старательно занималась в комнате со спартанской обстановкой, еще две грузноватые девушки шли по дорожке, одна — в анораке, обе — с книгами в руках. Девушка сидела в библиотеке, обложившись книгами. Пять рядов девушек в глупых пушистых капюшонах и черных плащах улыбались фотографу.
Должно быть, я издала какой-то громкий звук; кассир посмотрел на меня так, как будто я только что сплюнула какую-то гадость ему под ноги. Когда он отвлекся, обслуживая кого-то, я выдрала карту, помещенную в конце книги, и, сунув ее в задний карман, протиснулась через двери на улицу. Там я достала карту и попыталась понять, где сейчас нахожусь. Было темно и холодно, шел дождь. У меня все перед глазами плыло от голода. Деньги закончились еще три дня назад.
Шоун. Это же фамилия Эми, верно? Я отыскала табличку с ее фамилией и постучала.
Открылась соседняя дверь, оттуда вышла девушка. Наверное, ее нет, сказала девушка. Иначе бы она давно открыла. Вы стучите уже больше десяти минут. Я пытаюсь заниматься. Может, дать вам листок бумаги? Оставьте ей записку.
Она была первым человеком, заговорившим со мной в течение недели, и когда я раскрыла рот, чтобы ответить ей, меня саму поразил мой хриплый голос.
Подождите, я сейчас, сказала она и скрылась в комнате.
Потом снова вышла. Я прислонилась к стенке. Вам нехорошо? — спросила девушка. У вас какой-то вид неважный.
Я очнулась в огромной комнате, на полу, а девушка стояла надо мной и держала полстакана воды. Мое лицо, волосы, плечи — все было мокрым. Ну, как, вам лучше? — спросила она. Вы из какого колледжа? Может, позвонить кому-нибудь?
Нет, не надо, ответила я и кое-как поднялась на ноги, но комната продолжала кружиться. Я снова села на пол. Девушка сварила мне черного кофе. Заметив, что я не свожу взгляда с печенья, лежащего рядом с чайником, она вскочила и принесла его мне, положила пачку рядом со мной, а сама удалилась в другой конец комнаты.
Мы сидели в разных углах, и я поедала ее печенья одно за другим, пока не прикончила всю пачку, а она наблюдала за мной, сложив руки и подогнув под себя ноги. Ее комната смотрелась странно — всюду лежали чемоданы с одеждой, книги в коробках, как будто она только что вселилась или собиралась вот-вот съезжать. Я спросила ее об этом; нет-нет, ответила она, мы можем жить тут все три года, а разве у вас в колледже по - другому? Я назвалась сестрой Эми, объяснив свое появление желанием нанести ей неожиданный визит. Я учусь на первом курсе, сказала она, а моя соседка — второкурсница, я с ней не знакома.
Она открыла мне дверь и дала листок бумаги, чтобы я написала записку, но, оставшись одна в коридоре, я поняла, что у меня нет ручки. Я долго стояла в нерешительности, а потом заметила, что рядом на других дверях в коридоре прямо с дверных ручек свисают на веревочках блокноты и ручки. Но теперь я не могла придумать, что написать. Я здесь. Угадай, кто я, приехала тебя навестить, но не застала. В конце концов, я сложила листок бумаги пополам и протолкнула его под дверь Эми, так и не написав ни слова.
В конце коридора находились ванная комната и большая кухня. На буфете лежала половина булки, а в холодильнике стояли две открытые консервные банки с бобами и какая-то коричневатая бурда в миске. Я заперла дверь, наполнила ванну, уселась в клубы пара и принялась прямо пальцами поедать бобы и эту коричневую жижу. Впервые за последние три дня я наелась досыта. На бойлере в сушильном шкафу сушилось чье - то нижнее белье — оно мне подошло. Я вытерла запотевшее зеркало ладонью. Украденная карта должна подсказать мне, как дойти до начала автострады. Соберу вещички и поеду обратно на север. Или того лучше — поеду в Лондон и выбьюсь в люди. Я вытерлась, как могла, о коврик и о полотенце на ролике.
Случай — судьба — судьба — случай. Так или иначе, выхода нет. Я шагала, вся дрожа, по мокрым улицам за колледжем — и вдруг увидела объявление, висевшее на двери над ступеньками. Написанное от руки. Я прошла мимо, потом вернулась, остановилась и прочла его. В объявлении говорилось: Кэтрин Мэнсфилд Женщины и литература Семинар 7.30 в комнате Кармен (14)
Приглашаются только женщины. Вот оно, подумала я, это наверняка то, что надо. Мой палец еще нажимал на кнопку звонка возле комнаты 14, а в животе у меня уже возникло ощущение дикого хохота, оно поднималось, будто желчь, к задней стенке горла.
Дверь открыла девушка с коротко стриженными оранжевыми волосами. На ней был вязаный кардиган, державшийся на английских булавках, а еще одна такая булавка болталась у нее в ухе. Привет! — сказала она, ты на Кэтрин Мэнсфилд? Семинар уже почти закончился, но все равно заходи, кажется, в чайнике еще осталось немного чая, он еще, наверное, теплый. Сегодня мы говорим о безбрачии, лишь бы отложить чтение «Клариссы», у меня завтра доклад, да нет, отличная штука, там все про изнасилование, но я никак не могу заставить себя взяться за это, понимаешь?
Я смотрела мимо нее, прочесывая взглядом комнату. Темно, тесно, тепло, окно запотело. Там было семь или восемь человек, одна девушка с серьезным видом громко зачитывала что-то из книги, другая вязала на спицах. Остальные слушали и смотрели вперед, смотрели в пол, смотрели на читавшую вслух девушку, кроме — да, кроме Эми, которая уже соскальзывала со своего кресла на пол и с легчайшим движением запястья и пальца говорила — садись сюда, тс-с.
Эми, ни капельки не удивленная. Она спросила у меня потом, в пабе (мы всегда после этого заходим в паб — небольшая награда за серьезное занятие, сказала мне по дороге та девушка с оранжевыми волосами, а я с тревогой глядела на ее руку, продетую в мою; она купила мне какой-то напиток, пока все остальные рылись в сумочках и кошельках в поисках мелочи, а она заметила, что я ничего себе не покупаю, — чего для тебя взять? — спросила она). Эми сидела напротив меня, та же, прежняя Эми, только волосы ее выглядели по - другому, как-то перевязанные, и одевалась она теперь иначе, еще опрятнее, вся в черном, и глаза сделались другими — что же произошло? — да и сама она как будто стала тоньше, стройнее. Она сидела с кошачьей отстраненностью и вдруг спросила — и где же ты остановилась? Это «и» в начале фразы — как будто мы давно уже вели разговор, как будто разговаривали уже несколько часов. Я рассказала ей о том, как нашла отличное место, где можно жить, и залезла туда через заднее окно; глаза у нее так и вспыхнули.
Там никто не живет, там никого нет, пусто, все заколочено. Похоже, там годами никто не появлялся, повсюду тряпье свисает со стропил, пыль, простор. Я даже не поняла сначала, куда попала, пока чуть не свалилась туда, так там темно, я прошла через какую-то дверь и вот — очутилась в закулисье, да, наверное, так это называется, какое-то просторное помещение, я поднялась и пошла по огромному залу, там ничего не было, а потом едва различила какие-то выгнутые очертания, вроде полумесяца, и тогда только догадалась, что это, наверно, ярусы лож, мне хотелось понять, где я нахожусь, и тут я чуть с нее не упала — ну, со сцены то есть, я же оказалась на сцене, и, знаешь, Эми, там всюду эхо, стоит только шаг ступить — и слышишь, как этот звук отзывается впереди, там очень темно, неудивительно, что я едва не свалилась, а наутро у меня все башмаки были в этих, ну, в ленточках, в веревочках из пыли, которая там налипла, мне потом пришлось все это отдирать и вытирать ботинки о траву.
Я заставила себя замолчать и перевела дух, чувствуя, как мое лицо заливается краской.
Ночевать в театре, да еще незаконно, — очень похоже на тебя, сказала она. Иногда голос Эми звучал как роза — если бы роза умела говорить: будто подрезанный, бархатистый, багряно-красный голос. Этот тон, который придает смысл вешам — просто потому, что о них сказано таким тоном, да, совсем, да, совсем. Кажется, до того мига я и не слышала собственного голоса. Грубый, хриплый, неженственный, дерзкий и чужой. Да, я ночую в театре, незаконно, и это очень похоже на меня.
А, я поняла! Ты — шотландка! — воскликнула вдруг девушка, сидевшая рядом со мной. У нее была химическая завивка, отчего ее лицо казалось очень маленьким, и до этого она рассуждала о французских писателях, со смаком произнося их имена. А я все думала — почему это я ни слова не могу понять из того, что ты говоришь, сказала она, и вот теперь поняла. Обожаю Шотландию! И шотландцев тоже.
Да, это отличное место, согласилась я. Потом снова поглядела Эми в глаза. Я оставила тебе записку — там, где ты живешь, сообщила я, засунула ее под твою дверь.
Спасибо, ответила она.
Там нет воды, снова заговорила я, зато у стен стоят все эти старые декорации, а за ними бегают крысы, слышно, как они шуршат. Но мне все равно нравится, там лучше, чем в парке, я ведь две ночи спала в парке, перед тем как нашла это место, а там все-таки лучше, а?
Да, там наверняка не так холодно, кивнула она, а потом повернула голову и стала сосредоточенно беседовать с девушкой, сидевшей рядом; о чем, я не слышала.
Мы ездим туда каждый год, сказала девушка, сидевшая рядом со мной. Мы ездим в Глениглз, там замечательно. Мой отец всегда называет Шотландию своим любимым центром досуга. Тут она рассмеялась, поперхнулась напитком, поставила стакан на стол и приложила ладонь к горлу. Жуть, правда? — сказала она, как только пришла в себя. Ему нравится Шотландия, это отличное место, чтобы заниматься спортом. Эдинбург тоже очень милый, там столько хороших ресторанчиков.
Девушка с печальными глазами, сидевшая рядом с той девушкой, согласилась, и теперь уже обе стали расспрашивать меня о том, что я видела на Фестивале. Ну, наверное, абсолютно все, раз ты оттуда, сказала девушка с перманентом.
Я не из Эдинбурга, ответила я.
Девушки принялись разговаривать друг с другом. Мы туда ездим каждый год, но, знаешь, я до сих пор не понимаю шотландского акцента. Хотя он забавный. Она улыбнулась мне пустой улыбкой. Другая посмотрела на меня так, словно я в чем-то виновата.
Я перегнулась через столик. Эми уже собиралась, засовывала кошелек в сумочку. Я отведу тебя, предложила я ей, хочешь туда зайти?
Она осторожно просовывала руки в рукава пальто. Может быть, завтра, ответила она, или послезавтра. Мне нужно свериться со своим расписанием. Но я бы хотела повидать твой театр, да, спасибо за приглашение.
А, да ты в театре играешь? Как здорово, сказала девушка по имени Кармен. Давай встретимся завтра в одиннадцать, выпьем кофе. Я буду в буфетной.
В буфетной. У меня закружилась голова, я ощутила какую-то необыкновенную легкость. В моих краях буфетной называют кладовку или подвал.
Волосы у Кармен вечно меняли цвет; на следующий день они оказались коричневыми, сама она выглядела ухоженной, блестящей — и настолько похожей на многих других в этом заведении, что я бы вовсе ее не узнала, не плюхнись она неожиданно на стул напротив меня, не зажги сигарету от пламени зажигалки, взвившегося так высоко, что чуть не опалило ей челку. Мне вспоминается Кармен — как она всегда засиживалась до трех ночи, корпя над чем-нибудь, самая головастая девчонка в школе, раньше она собиралась стать знаменитой кларнетисткой, но потом, приехав сюда, обнаружила, что тут и так полно людей, которые играют не хуже нее, и отказалась от такой идеи. Я тоже ходила в комплексную школу, сообщила она мне, стиснув мою руку, это нас объединяет, Эш. На самом деле нас ничто не объединяло, но она мне очень нравилась. Я занимаюсь по ночам, почти каждую ночь, сказала она, так что заходи в гости, если будешь рядом. То яркая, то темная — будто электрическая лампочка, которая вот-вот перегорит. Я лечу по спирали, и все, просто лечу по спирали, говорила она сквозь слезы, когда не успевала сдать работу или когда какой-нибудь патлатый юноша, с которым она спала, не пришел или просто наскучил ей. За время нашего знакомства она дважды пыталась покончить с собой, и оба случая в ее колледже попытались замять; наверное, их были сотни, таких случаев, и многие девушки были похожи на Кармен — такие же высокие, блестящие, хрупкие. Она прыгнула с моста, сломала лодыжку, не хотела отпирать дверь, когда мы приходили к ней с цветами. Спасибо, вы все очень добры, мне так стыдно, говорила она через деревянную перегородку. Я встретила ее как-то раз в ту первую весну — она бежала по дороге, у нее в руках была целая охапка нарциссов, так много, что она едва удерживала их, они сыпались на землю. Гляди, окликнула она меня, ты не поверишь, они уже закрывали ларек на ночь, и торговка продала мне эту кучу всего за пятьдесят пенсов! Она поделилась со мной — щедро поделилась; я отнесла цветы Эми, мы расставили их по вазам, а вазы — по всей комнате, она даже порозовела от удовольствия и сказала — а я-то все гадала, вспомнишь ты или нет. Оказалось, у нее был день рождения — о чем я даже понятия не имела! Я сидела в ее старом кресле, пожевывая лепестки нарцисса, а Эми, опершись на стул, читала. Кармен всегда оказывала мне нечаянные дружеские услуги.
И не только нечаянные. Она одалживала мне денег, когда у меня они заканчивались. Она знала людей, которые устраивали меня на работу (на самом деле они предпочитают брать на работу людей без степени, говорила она, и ее глаза напоминали точки из восклицательных знаков), она, похоже, всегда знала людей, у которых в доме имелась свободная комната. Тольк
7.30 вечера.
Мне пришлось прерваться. Отец позвал меня вниз. Я спустилась на кухню. Оказалось, он приготовил такой завтрак, что на пятерых хватило бы: бекон, грибы, сосиски. Еще он жарил яичницу. Я не смогла ничего из этого съесть. Но, убирая посуду, попробовала кусочек бекона из сковородки, и он оказался восхитительным. Я уже вылавливала из мусорного ведра одну из сосисок, когда отец вернулся и чуть не застал меня за этим занятием. У него под мышкой была куча видеокассет. А что ты, интересно, сегодня собиралась делать, а, дочка? — поинтересовался он.
И вдруг рассердился, плюхнул видеокассеты на буфет. Ты же с этого чердака не вылезаешь, сказал он. Приехала сюда, в мой дом, а я даже запомнить не могу, как ты выглядишь! Можно подумать, ты уже в самолете сидишь и половину нашей дурацкой планеты облетела, черт побери.
Ладно, согласилась я, посмотрю с тобой фильм.
Во всех этих фильмах играл Джон Уэйн[60]. Восемь часов с Джоном Уэйном: он становился все моложе по мере того, как проходил день, — от толстого старого героя-пьяницы с пиратской черной повязкой на глазу, который вытаскивает девушку из змеиной ямы, полной змей и скелетов, до смазливого юноши с точеной фигурой, к которому мчится дилижанс, словно по велению судьбы. И когда он поджигает собственное ранчо, как это происходит в фильме с Джеймсом Стюартом[61]. Не может заполучить девушку — значит, и дом к черту. Какая глупость. От этого он еще больше становится героем.
Дождь льет с самого утра. До сих пор льет. Хорошо смотреть кино, когда за окном дождь; такой слегка мускусный запах — оттого, что целый день сидишь дома. Новости в обеденное время гнетущие: затонувший «Хералд оф Фри Энтерпрайз»[62] и все эти трупы в Бельгии. Хорошо было смотреть Джона Уэйна, несмотря ни на что — до и после.
Та девушка, Мелани, опять играет на фортепьяно. Кажется, она имеет какое-то отношение к Барбаре — ну, которая вешала занавески. Она говорила, что всегда сюда заходит, когда приезжает погостить к бабушке. У ее бабушки тоже есть пианино, но она все время жалуется, что из-за него ей не слышно телевизора, а вот мистер Маккарти не возражает против музыки. Сегодня она играет произведения из тетради Коула Портера[63]. А вообще собирается поступить в университет, если только у родителей денег хватит, говорит она, ей хочется стать адвокатом, и она надеется заработать немного денег игрой по кафе и барам, а тамошней публике нравится музыка вроде Коула Портера. Ты ведь жила в Лондоне, правда, там — блеск? Я ответила, что там хорошо, но одиноко, город грязный и огромный, и там не очень-то хорошо, если у тебя мало денег, и та квартира, где я жила, была настоящей помойкой, туда вечно кто-нибудь вламывался. Мистер Маккарти говорил, что ты была, кажется, в Оксфорде — да? Нет, в другом, во втором городе, сказала я. А-а, но это было похоже на «Возвращение в Брайдсхед»[64]? — поинтересовалась она, вспомнив фильм, который смотрела в прошлом году, в первый раз, когда его показывали, она была еще слишком маленькая, но теперь поняла, что фильм действительно хороший. Все там такие красивые, ей понравился Себастьян, так грустно было, когда это случилось. Я ответила, что там полно совершенно обыкновенных людей; пожалуй, это вполне обычное место, только там больше всего сосредоточено. Там много и красивых, и богатых людей, и много таких, кто одновременно красив и богат, или ни то ни другое, и в силу этих причин они совершенно безумны.
Ну, вроде как пьяные, да, вроде Себастьяна? — спросила она. Да нет, на самом деле по-другому, как правило, все по-другому, сказала я. Это скорее такое место, где люди думают, что они — особенные, ни на кого не похожие, лучше других. Поэтому там множество людей, которые разочаровываются в самих себе, и одновременно множество людей, которые никогда не разочаруются, как бы жизнь ни обернулась.
Я рассказала ей, как однажды осталась единственной дежурной в читальном зале. Вначале к столу выдачи подошел такой ученый с виду человек и показал мне фотографию принцессы Дианы в газете. Поглядите, обратился он ко мне, у нее же сквозь одежду все видно. Он говорил здраво и рассудительно — так говорят политики, выступающие по «Радио 4». Она же просто потаскуха, вот и все, продолжал он, есть девицы куда лучше, а они подают котлеты в закусочных «Уимпи», да и на вокзале Кингз-Кросс можно найти шлюх посимпатичнее. Я решила сделать вид, что его вообще тут нет. Это подействовало: он тоже начал делать вид, будто меня здесь нет, что он говорил не столько со мной, сколько с остальными людьми в зале. А уходя, он перегнулся через мой стол и сказал: я знаю, кто ты такая. Я все про тебя знаю. Я сразу все понял, пообщавшись с тобой.
Не успела я избавиться от него, как заметила женщину, которая бродила среди книжных стеллажей: она вытаскивала с полок телефонные справочники, потом запихивала их обратно. Она выглядела спокойной, но разговаривала сама с собой. Потом она села и начала плакать прямо в справочник, сначала тихо, слышались только легкие всхлипы, а потом — все громче и громче, тогда я подошла к ней и поинтересовалась, в чем дело, а она ответила мне шепотом: я хочу купить одно платье, оно продается только в «Мисс Селфридж», но мне не дают денег, значит, я не могу купить это платье. Я протянула ей свой носовой платок и предложила пойти выпить чаю, она извинилась за шум, мне так неловко, сказала она, я не хотела никого беспокоить. Потом пришел холеный молодой человек, и когда я сообщила ему, что книга, которую он спрашивал, находится у кого-то на руках, он устроил сцену — ударил кулаком по столу. Мне пришлось звонить вниз, охране, чтобы его вывели из библиотеки. А когда рабочий день закончился и я уже направлялась к выходу, на проходной стоял какой-то мужчина и жаловался на то, что видел, как азиатка пользуется компьютером: дескать, эти приборы изобретены не для таких, как она, и вообще, она слишком глупа, чтобы пользоваться компьютером. Знаешь, сказала я Мелани, это, конечно, красивый город, такой способен надолго отпечататься в твоем воображении, но в тот день я была им сыта по горло; я стояла по другую сторону дороги от часовни с прекрасными окнами, и свет проходил сквозь них и падал во тьму, уже вобрав насыщенные краски, и я подумала — а что, если зайти внутрь, посидеть там немножко, отдохнуть, тогда я разряжусь и выброшу из головы все, что видела за день. Но меня не пускали туда, требовали платы. И тогда я просто постояла снаружи. Эти камни! Мне хотелось взять топорик и хорошенько вдарить по ним.
Мелани, широко раскрыв глаза, кивала. Я работаю в «Би-энд-Кью», сказала она, и к нам постоянно заходят сумасшедшие. Люди, которые орут на тебя просто потому, что ты — всего лишь продавщица, и они могут на тебя орать. А еще бездомные, потому что мы открыты допоздна, добавила она. Они появляются, когда на улице холодно, а работники «Бритиш-рейл» выгоняют их с вокзала. Они всегда просят денег. Я никогда не знаю, как быть. Однажды в зал с кухнями зашла женщина — и стала делать вид, будто готовит ужин, будто что-то вытаскивает из ящиков, она, конечно, только притворялась, потому что в ящиках ничего не было. Управляющий выгнал ее из магазина.
Я не стала рассказывать Мелани о глупых актах вандализма, которые я на самом деле совершила, когда жила в том первом доме, где устраивались еженедельные сборища и дежурства — чья очередь покупать продукты и заниматься уборкой. Я продержалась там две недели. Все люди казались мне одинаковыми, еда мне не нравилась. Впрочем, что меня действительно доконало — так это субботние сборища, именовавшиеся в расписании дежурств: «Семинар по Совместной жизни». Кто-нибудь становился посреди комнаты, все остальные усаживались сбоку и называли всякие качества или привычки той девушки, которая их раздражала или огорчала; а она делала шаг вперед, если принимала критику, и шаг назад — если отвергала. Я наблюдала за тем, как женщина исполняет на ковре этот танец «вперед-назад». Вид у нее был такой, словно она вот-вот расплачется. Когда пришел мой черед что-нибудь сказать, я раскрыла рот, не представляя, о чем говорить, а все уставились на меня и ждали. Я почесала затылок. И сказала, ну, вы мне очень нравитесь, и, в общем, критиковать вас не за что. Кто-то позади меня подал голос, это же как-то неотзывчиво, правда? Женщина, стоявшая посреди комнаты, переводила взгляд с одного лица на другое, и вид у нее теперь сделался еще более растерянным, чем был раньше, до того, как я высказалась: она переминалась с ноги на ногу, не зная, куда ступить. Я извинилась и вышла из комнаты, позвонила в колледж Эми из телефона-автомата и, когда ее подозвали, спросила, можно ли мне сейчас зайти. Конечно, почему бы нет, ответила она, заходи, только возьми с собой какое-нибудь занятие, потому что я сейчас читаю, хорошо?
Я положила трубку, взбежала по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, быстро собрала все вещи, которые мне были нужны, а прочие оставила. Пойду повидаюсь с Эми, она заварит чай с бергамотом в потрескавшемся чайнике и нальет мне его в фарфоровую чашку на блюдце, я расскажу ей о том, как прошел день, она будет смеяться и смеяться. Мы будем читать или еще что-нибудь делать. А потом я подыщу себе другое жилье.
Ночью и днем, ты предо мной, что-то такое, солнце с луной[65]. Студенческие комнаты Эми. Они становились все просторнее и просторнее; в последний раз, когда я была у нее в комнате — нет, я еще не готова написать об этом. Но последняя из ее комнат, во всяком случае, последняя, какую я видела, наверное, была одной из самых огромных в колледже — она к тому времени перебралась в смешанный колледж, расположенный в гораздо более древнем здании, гораздо более значительном. У нее в комнате были декоративные карнизы, дверь толщиной в полфута, большие окна с металлическими рамами размером с балконные двери и с видом на розовый сад. До меня стало доходить, что она здесь очень даже преуспевает, ее награждают здешние влиятельные люди. Но, где бы она ни обитала, будь то комната в бетонном здании 1960-х годов с табличкой, гласившей, что на открытии этого корпуса присутствовали королева и принц Филипп, или та, со стропилами под крышей — в старейшей, престижнейшей части города, — это была комната Эми, она выглядела одинаково, включая и обстановку: роскошная проза, с которой ты хорошо знакома, место, где всегда есть ощущение, что ты здесь уже бывала.
Ее пожитки размещались в изящном беспорядке, словно повинуясь сценическим ремаркам Ибсена или Шоу. Тут, на кружевной салфетке, — поднос с чайными приборами, в этом углу — лампа под абажуром с бахромой, а тут — софа с низкой спинкой, турецкий коврик, наброшенный на нее с беззаботной аккуратностью. Ваза со свежими цветами на письменном столе. Маленький застекленный шкафчик с гагатовой инкрустацией, размещенный в правой части сцены, заметно заполненный блокнотами, в каких обычно ведут дневниковые записи, и ключ, вставленный в замок. (Генеральские пистолеты — где-то за кулисами.) Я сидела под репродукциями Боттичелли с его золотистыми средневековыми женщинами, лунные лица которых не говорили абсолютно ни о чем, и глядела прямо перед собой — допустим, на черно-белую фотографию — невинно-претенциозный вид сзади на двух девочек на теннисном корте, чьи сборчатые юбки задрались, так что из-под них слегка выглядывало нижнее белье; даже вульгарность Эми принимала изящные формы, эксцентричность никогда не выходила за рамки пристойности. Ты пила вечерний чай из этих тонкостенных чашечек, и она демонстрировала тебе свою коллекцию эдвардианских порнографических открыток, или, если она демонстрировала тебе свою коллекцию порнографических открыток, ты пила вечерний чай из изящных чашечек, пока открытки появлялись прямо у тебя под носом. У меня под носом — я одновременно чувствовала, что мне оказана честь, и испытывала презрение. Две девушки в матросских рубашках — и голые внизу, от талии, с лобковыми волосами, размытыми в фотографическом тумане. Девушка, прикованная к дереву, касалась пальцами цепей, а другой рукой обнимала своего поработителя, уже готовясь к поцелую. Мужчина с огромными закрученными усами, в чем мать родила, если не считать шляпы полицейского.