Как стабильно зарабатывать на рынке FOREX Смит Кортни

Наверняка все-таки только я одна знала о том, что под ее чинностью и благопристойностью скрывается столько странностей, столько сумасбродства и извращенности? Старинные чашки растрескались по краям, что тоже было проявлением оказанной мне чести: в этих трещинах таилась роскошная грязь старины. А еще книги. Упорядоченный хаос книг обо всем на свете: книги о детских заболеваниях, книги на древнегреческом и латыни, книги о Голливуде и Древнем Риме, стопки романов — английских, американских, французских, немецких, какие угодно, какие только можно вообразить (кроме, наверное, шотландских — я не помню, чтобы видела там хоть одну шотландскую книгу), старые романы и новые романы, и те, что еще в твердом переплете, те, что сияют в витринах книжных магазинов. И почти всегда книги в ее комнате выглядели так, словно их никто никогда не читал, быть может, даже не раскрывал, словно никто еще не отважился прикоснуться к ним и согнуть их корешки. Но она-то их читала, я видела, как она их читает, и она хорошо знала их — помнила наизусть длинные фразы, абзацы, порой даже целые страницы из многих книг.

А за углом, в ее спальне, где стояла заправленная, опрятная, чуть ли не монашеская белая кровать, вся стена почти целиком, до клаустрофобии, была покрыта вырезанными ангелами всевозможных видов и обличий, и среди них — фотографии детей-кинозвезд: Элизабет Тейлор со светловолосой девочкой из «Джейн Эйр»[66], Маргарет О'Брайен из «Таинственного сада»[67] — с перебинтованной грудью, чтобы казаться достаточно юной для своей роли (так сказала мне Эми). Мальчики препубертатного возраста прежних десятилетий, мальчишеской внешности девочки 1970-х — все они были там, все они тоже были ангелами.

Я всегда чувствовала себя не в своей тарелке, находясь у нее в комнате: как рыба на суше, птица в воде, как Джон Уэйн, да, шагающий навстречу Хелене Бонэм Картер в «Комнате с видом»[68], когда он натыкается на всякие предметы и бьет посуду в столовой: руки и ноги чересчур велики, ковбойская шляпа задевает раму, и картина повисает криво. Она обессиливает, эта новая стихия, тут есть опасность задохнуться, и вот я уже вижу саму себя — я делаю глубокий вдох и вхожу — со всегдашней осторожностью, оглядываясь по сторонам; прошло время, и ощущение все той же неловкости и скованности оживало во мне, лишь когда я приходила под руку с какой-нибудь подругой или другом. Я всегда приводила их к ней для одобрения, как кошка приносит хозяину пойманную птичку или мышку, как будто она, Эми, — моя мать или родственница, погляди-ка, с кем я сейчас, ну вот, погляди, кого я поймала. Эми сидела — вежливая, сдержанно-дружелюбная, как обычно, строго на меня поглядывала и задавала всякие правильные вопросы Джулии (занималась английским, в больших очках, радикальных взглядов, всегда подчеркивала свою принадлежность к рабочему классу), Фионе (из Эдинбурга, изучала юриспруденцию, рыжеволосая, милая, но она призналась мне в любви во вторую нашу ночь, и на этом все закончилось), Дэвиду (работал в рыбной лавке на рынке, очень красив, от него пахло рыбой), Уиллу (жутко богат, немножко зануда, обладатель спортивной машины, «эм-джи»; когда в результате проведенного им опыта все цыплята погибли, он плакал, и этим завоевал мою симпатию), Симоне (восхитительная Симона, восхитительная и восхищенная, ум легкий и проворный, страсть к плутовству и приключениям, я скучаю по ней). Не важно кому. И все ревновали к моей подруге Эми — особенно девушки.

Я никогда не задавалась вопросом: чтб бы я ощутила, если бы она завела любовника, но, конечно, она бы не завела, хотя вокруг нее вечно крутились какие-то невзрачные умные поклонники, которые занимались испанским или немецким, с надеждой в глазах цитировали ей Лорку и Рильке, когда она пила с ними чай в приличных барах или закусочных; все эти очкастые заблудшие юноши, которые слышали ее умные рассуждения на семинарах по античной литературе, и настаивали: нет-нет, давай я заплачу, рылись возле кассы у себя в карманах, запустив туда кулаки, а потом садились за столик и толковали ей Платона над дымящимся кофе, как будто была нужда ей что-либо растолковывать, хоть она и кивала им в ответ, украдкой поглядывая на часы, а потом вежливо уходила. Никто из них ее не привлекал, я в этом уверена; зато уже мне пришлось держаться вежливо, кивать и задавать всякие правильные вопросы, когда я ворвалась однажды в комнату Эми без стука и увидела, как она сидит рядом с худенькой бледной девушкой и обнимает ее за талию.

Они отскочили друг от друга, но потом Эми увидела, что это я, и снова обняла ту девушку (презрительное лицо, волосы — темные или светлые? Я предала все забвению, чему ее учила Эми? Наверное, всему). Я села, и Эми — как будто такое случалось каждый день — безукоризненной дугой налила мне чаю, я поставила чашку на блюдце и принялась пить. Потом пошла домой — вежливая, обделенная, еще больше чувствуя то расстояние вытянутой руки, которое нас отделяло. Неколебима. Вот какое слово она бы употребила. Поделом мне. Вот какие слова я бы употребила. Я позвонила ей, нервничая так, что рука скользила по телефонной трубке; теперь у нее был телефон прямо в комнате, и он долго звонил, прежде чем она ответила. Я спросила, ну, и кто твоя подруга? Она рассмеялась, конечно, ты, Эш, сказала она, ты сама это знаешь.

Я доверяла ей все, она мне — ничего, вот как было дело. Она слушала очень внимательно, когда я рассказывала ей о том, как Симона тайком привела меня после комендантского часа; ворота были заперты, времени — наверное, половина четвертого ночи, и мы как могли старались не разбудить ночного портье, я подсадила Симону на ограду, и вдруг откуда-то раздался звон, и на другой стороне нас уже ожидал ночной портье, оказалось, что Симона наступила ногой на кнопку звонка, и мы перебудили половину здания. А еще была история про то, как Симону вызвал директор и стал допрашивать, почему на официальной ежегодной фотографии учащихся колледжа количество имен не совпадает с количеством лиц. Кто это стоит рядом с вами? Это же не студентка нашего колледжа. Ей здорово влетело, даже письмо с предупреждением прислали. Эми, запрокинув голову, смеялась — весело, злорадно и громко. А еще я рассказывала ей, как мы карабкались по скошенной черепичной крыше, чтобы добраться до колокола на часовне и потрогать его. На колоколе выбита дата — 1927, сообщила я ей. Чудесно, отозвалась

Эми, я понимала, что ей это безразлично, и тем не менее — она сказала совершенно искренне: чудесно.

Возможно ли спорить обо всем — и одновременно соглашаться со всем? Мысли соскакивали у меня прямо с языка, когда я была рядом с Эми, они поднимались на поверхность, как пузырьки воздуха из воды, и рвались из меня наружу. Остановить их было невозможно, даже пожелай я это сделать.

Я чувствовала, запах смены времен года. Лето богато оттенками, как картины Руссо, год от года оно становилось все жарче, буквально раскаляя мир добела. Однажды я сунула руку в карман куртки — и мои пальцы вынырнули, перепачканные шоколадом; я даже не представляла, что плитка шоколада может вот так запросто растаять в кармане! И никогда раньше не понимала, отчего всем этим чопорным детишкам в английских детских рассказах нужно носить летом шапочки. Но здесь весна однажды выдалась такой жаркой, что нарциссы выгорели и скукожились под солнцем. Я бродила по библиотеке, выискивая ее. От жары в часах сломался главный механизм; часы остановились, их стрелки замерли, показывая без десяти три. В то утро мне поручили написать и расклеить у всех входов объявления, воспрещавшие входить в библиотеку читателям, на которых мало одежды, потому что поступают жалобы на мужчин в шортах и женщин в слишком откровенных нарядах, ясно же, что это мешает сосредоточиться.

Эми сидела наверху, в книгохранилище, среди сухого и потного запаха старых книг. Наконец я уговорила ее выйти вместе со мной в сад. Она встревожилась, когда я вломилась за ограду, куда посетителям заходить не разрешалось. Она уселась в тени — нервозная, с прямой спиной, глядя по сторонам — не идет ли кто отчитать нас за то, что мы сидим в неположенном месте, — и закрытая книга лежала у нее на коленях. Я улеглась под солнышком прямо на землю, смотрела на еще не распустившиеся листья, слушала, как поет птица на дереве, как шуршат листья. Откуда-то издалека доносился городской гул. Я стала подбрасывать в воздух черешню и ловить ее ртом, а косточки выплевывать. Потом поглядела в ее сторону — проверить, видит ли она, как я ловлю ягоды, — оказалось, что она вычитывает что-то из книги, губы шевелятся, перегоняя ровный строй слов прямо в ее голову. Казалось, что ей прохладно, прохладно — в самый жаркий день года. Когда я глядела на нее, мне тоже передавалась эта прохлада, свежесть. Я сказала ей об этом. Она улыбнулась с довольным видом, как будто в моих словах таилось что-то слегка непристойное; даже ее улыбка была прохладной, тенистой.

Однажды она три недели не разговаривала со мной — после того, как я сказала нечто непозволительное: а именно, что, по-моему, романы Вирджинии Вульф скучны, неправдоподобны и лишены сюжета. Вся эта чепуха про смерть души, она любила ее, она ненавидела ее, в чем смысл жизни и прочее, сказала я, для большинства людей все это так далеко от действительности; а действительность для большинства людей означает вот что: как пережить очередной скучный или ужасный день, как заработать достаточно денег, чтобы вечером принести домой что-нибудь поесть, и нет времени на все эти рассуждения и размышления. Эми отставила чашку, холодно объявила, что, хоть она и не ждала, что кто-кто, а я все это пойму, все-таки существуют в искусстве и эстетике некие критерии, которые не имеют ничего общего с обыденной действительностью. Я ответила, что, раз они не имеют ничего общего с действительностью, значит, грош им цена. Кто это утверждал, что в английском языке очень мало слов для обозначения гнева? Для Эми гнев был состоянием вне слов — вне всякого общения. Ее лицо замкнулось, будто каменная дверь, и она почти месяц не говорила со мной, не проронила ни одного слова. Вот она, действительность. Эми была смешна. Высокомерна и смешна. Она была высокомерна, и смешна, и настолько умна, что даже глупа.

Но месяц спустя, когда она неожиданно возникла передо мной под деревьями, примерно месяц спустя, появилась будто ниоткуда, взяла меня под руку и стала, прогуливаясь, весело рассказывать мне, как будто ничего и не происходило, о какой-то своей тетушке, о каком-то своем дядюшке и о каком-то своем кузене, которые поехали вместе в отпуск и все написали завещания — чтобы, если самолет вдруг разобьется, их деньги не достались бы каким-нибудь другим родственникам, — я так обрадовалась, снова увидев ее, что едва не лишилась дара речи. Водную гладь реки расцвечивал сверху золотой свет; мы проходили мимо туристов, мы были друзьями, мы смеялись, и я сознавала, что все смотрят на нас, что мы принадлежим этому месту, а они — нет.

Однако по мере того, как комнаты Эми становились просторнее, она все чаще предпочитала не замечать меня на улице. Вначале в ее глазах читался легчайший намек на извинение — мол, так надо, но потом и он исчезал, а следом за ним — и я. Однажды она сидела за столиком в кафе при библиотеке с тремя другими женщинами; у меня как раз выдался перерыв на чашку чая, перед этим я работала в башне, перетаскивала книги с одной полки на другую, на мне был комбинезон, лицо и руки перепачканы грязью, которая обычно остается от пыльных книг. Я придвинула стул поближе к Эми, плюхнулась на него с усталым вздохом. Господи, Эми, сказала я, ты не поверишь, но книги по истории искусств тяжелее всего на свете, кроме, наверно, папок с подшивками газет да еще чертовых энциклопедий, меня они уже доконали. Что мы делаем сегодня вечером?

Неправильно. Неправильный язык, неправильное место. Я вдруг поняла неправильность всего этого, заметив, что одна женщина ерзает, другая прикладывает к губам салфетку, третья поднимает чашку, четвертая, выждав секунду, продолжает разговор, как будто меня здесь вообще нет. Они обсуждали легкость проблематики в романах Форстера. И одной из них была моя подруга Эми. Я выждала мгновенье, сделала вдох. Так вот, значит, как вы произносите «Форстер», сказала я. Как Ки-итс и Йи-итс, верно? Кейтс, Йейтс. Ладно, мне пора возвращаться к работе. Некогда болтать. Иначе кто будет отыскивать книги для таких, как вы, дамы? Я оттолкнула стул, встала, улыбнулась Эми, кивнула на прощанье.

Это был один из самых смелых дней. Чаще всего мне не выпадало возможности вот так ответить. Чаще всего я оставалась стоять на улице — только что была, и вот уже сплыла. Сегодня здесь, сегодня же там.

Как в том сне, где я просыпаюсь и прочитываю «Отче Наш» и покаянную молитву, О Господи, каюсь, потому что согрешила против Тебя, потому что Ты такой хороший, — и тяжело дышу, как после пробежки или от боли. Все краски словно выцвели — и эта жуткая пустота, в которой некогда, вероятно, был звук. Вначале видишь остров, видишь его с воздуха, как будто смотришь с самолета, вот его зелено-коричневое пятно в синих просторах Тихого океана. А потом он исчезает.

Там, где он был, уже ничего нет, кроме воды. Затем тот же сон прокручивается опять, только под другим углом; остров, но ты уже на нем, на пляже, и смотришь, как волны накатывают на берег, а иногда оставляешь свои следы на чистом песке, потом замечаешь, как люди плывут от тебя прочь на каноэ, и вот ты уже с ними, в лодке, и оглядываешься назад вместе с ними, глядишь мимо их коричневых плеч на остров — а он взрывается, он взмывает ввысь, в небеса, и разлетается на куски, вспышка света и жара, лодку под тобой подбрасывает вверх, тебе приходится заслонять глаза от яркого света, ты чувствуешь, как тебя обдает волной жара, а когда лодку перестает подбрасывать и дым рассеивается, то на прежнем месте уже ничего нет — нет даже останков острова, нет даже обугленных скелетов деревьев, которые плавали бы в воде, или почерневших трупиков птиц, которые упали бы с неба, — абсолютно ничего, что свидетельствовало бы о том, что здесь что-то было, лишь жужжащая тишина да колыханье блеклого моря.

И это правда. В пятидесятые годы один остров действительно бесследно исчез в ходе ядерных испытаний. А то ощущение выцветшего домашнего кино осталось, наверное, с детских лет, когда отец снимал нас на свою жужжащую камеру. Бассейн или «лягушатник», мальчишки по горке скатываются в воду, еще — кино про нас всех, про поездку в Йоркшир, там, на пляже, на маме красный купальник и черные очки, она держит меня за руку и машет в кинокамеру. Все эти фильмы крутили на вечеринках для мальчиков, на моих крутили фильм с Чарли Чаплином — тот, где людей тошнит за борт корабля, а машина падает в дырку посреди дороги, и из-за нее весь город замирает. Патрик бросил чипсы в лимонад Джеймсу, и все засмеялись, тогда

Джеймс пролил мою кока-колу мне на колени, будто нечаянно, — и тут все перестали смеяться над ним и начали смеяться надо мной. Вот для чего существуют младшие сестренки — а еще для того, чтобы воротить от них нос, когда гуляешь с друзьями, если только не хочешь перед ними выставиться — мол, какой ты буян и защитник малышей.

Отец расстраивается из-за мальчиков. Он спрашивал меня про них уже три раза за то время, что я здесь. Я вновь и вновь повторяю — все с ними будет хорошо, не волнуйся, оставь их пока в покое, они не смогут долго пробыть в разлуке, это не в характере их игры. Понадобились годы, чтобы я поняла — и разрыдалась в тот день, когда это случилось, — они могли бы сказать мне, существуют правила, Эш, которые далеко не всегда написаны внутри крышки рядом с остальными, но тем не менее эти правила существуют. «Монополия», «Крушение», «Ассоциации», что угодно, — я думала, ты просто бросаешь кости, и тебе везет или не везет. Когда до меня дошло, что Патрик любезничает со мной, чтобы половчее завладеть игрой, или что Джеймс любезничает со мной, чтобы поскорее расправиться с Патриком, я подбросила вверх «Монополию», и она полетела кувырком; деньги, маленькие зеленые домики — все рассыпалось по полу. Это был самый страшный обман, какой я могла вообразить. Я так разозлилась, что еще долго ходила и ходила взад-вперед по кварталу, засунув в карманы сжатые в кулаки руки, и вполголоса бормотала бранные слова. Карен Милн стояла, опершись на задние ворота своего дома, она видела, как я дважды прохожу мимо, а потом окликнула меня, спросила, что это со мной. Ей было девять лет, на год меньше, чем мне, ничего особенного — кожа да кости, плохонькие зубы, зато она была жилистая, сильнее меня, и в прошлое лето мне от нее досталось — а ребята постарше окружили нас и подначивали — давайте, тузите друг друга, и тогда она легко меня побила. Она качалась на воротах. Ну и что, сказала она, зато твои братья не колотят тебя просто так, правда? А вот мой брат вечно лупит нас с Дэнни просто потому, что мы младше его.

Нет, хуже всего они со мной поступили, когда пришпилили мой плакат с Дэвидом Кэссиди[69] к двери сарая и принялись пулять по нему дробинками из духового ружья. Никогда они не ранили меня больнее. Друг друга — ну, это уже отдельная история.

Только что из люка просовывала голову Мелани. Она интересовалась — буду я еще здесь или уже уеду, в понедельник, когда она зайдет в следующий раз? Я ответила, что уже уеду, но она может помочь мне устроить костер, если захочет. Она так обрадовалась и смутилась, что я и сама смутилась. Я сказала, что все будет зависеть от погоды. Сегодня дождь иногда даже переходил в град.

Почти половина одиннадцатого. Усыплю-ка я себя писаниной.

Через три дня после того, как я отыскала Эми, она наконец пришла посмотреть мой театр. Позже я выяснила, что однажды Чарльз Диккенс читал там публичную лекцию перед огромной аудиторией. Сильвия Плат[70] — да еще бог весть кто — слонялся по этой самой сцене, разучивая наизусть роль. Я прожила там почти неделю, прячась в дальней комнате, ночуя под какими - то холстами, одеревеневшими от пыли и старости, и по ночам дрожала от холода, пугаясь шума от возни, которую устраивали крысы, таская что-то туда-сюда внутри стен. Выше, если подняться по лестнице, был лабиринт из коридоров; однажды рано утром я решила исследовать его и обнаружила, что эти коридоры забиты одеждой, висевшей на вешалках. Днем туда нельзя было ходить — иногда в дневное время наверху, в какой-то конторе, появлялись люди, но я все-таки умудрилась стащить оттуда несколько симпатичных вещиц, чтобы приодеться, и несколько хороших старых пальто, чтобы заворачиваться в них вместо одеял.

Я отодвинула шаткую доску и сначала залезла сама, чтобы показать, как это делается, и придержала доску изнутри, пока карабкалась Эми. Было очень темно, поэтому я взялась за край ее пальто, просунула палец в петлю и медленно повела Эми по комнатам — через ту, где я ночевала, через ту, где пахло сырыми гниющими ящиками, дальше, к неожиданному простору сцены.

Я почувствовала, как она затаивает дыхание, и поняла, что она так же потрясена, как была потрясена я, когда впервые очутилась среди этой пустоты. Я отпустила ее пальто, чтобы она постояла спокойно, и наши глаза постепенно привыкали к темноте.

О-о, прошептала она, твой театр — это театр привидений.

Да, согласилась я, пожалуй, так оно и есть.

Но привидения — это мы с тобой, сказала она. Это мы с тобой населяем его.

Она взяла меня под руку. Хватка ее оказалась неожиданно сильной — я удивилась, до чего сильной.

Как ты думаешь, оно может нас услышать? — спросила она.

Я знаю, кто-может, прошептала я в ответ. Слушай.

Я сильно топнула — и крысы под половицами и за стенами словно обезумели; мы услыхали возню и беготню крысиной паники, они носились и скреблись, скреблись вокруг всего зрительного зала. Я почувствовала, как Эми подскочила где-то рядом, она издала какой-то звук — взволнованно, испуганно; и этот звук отозвался эхом, и мы стояли и прислушивались к тишине, которая наступила вслед за этим.

А они сюда не сбегутся и нас не покусают? — спросила она.

Нет, сказала я, они же сами в ужасе. Если они выбегут сюда, нам стоит только зашуметь — и они мигом удерут.

И вот мы стояли на сцене и кричали в темноту. Издавали всякие привиденческие звуки. Смешили друг друга, слушали, как раскатывается наш собственный смех. Мы кричали по очереди. Выкрикивали разные вещи — все, что взбредало на ум. Я декламировала стихи, которые выучила еще в школе. «Гунга Дин»[71], стихи Бёрнса про горную маргаритку. Она выкрикивала фразы на не знакомых мне языках, я распознала только несколько латинских выражений — cave canem, о tempora о mores, et in Arcadia ego[72]. Я пропела весь «Цветок Шотландии»[73] и все, что припомнила из «Scots Wha Нае»[74]. Какие яростные, злые песни! — сказала она. Я спела «Анни Лори»[75], она сказала, что это ей нравится больше.

Я спела еще что-то из репертуара Джони Митчелл[76], но высокие ноты мне не давались, и приходилось исполнять их в низкой тональности. Она мурлыкала французские стихи, объявляла начала романов, прошлое — это чужая страна, декламировала она, там все делают по-другому[77]. Я вопила на манер футбольных фанатов: Шот-лан-дия — на-всегда, Ан-глия — ни-когда! Она пела, и, кажется, кроме того случая, я ни разу не слышала, как она поет, а потом сказала, сейчас я спою твою песню — и запела про ясеневую рощу, или как кто-то в яркий полудня прили-ив одино-око блужда-ал среди мра-ачных теней одино-окой ясеневой рощи. Я рассмеялась над тем, как это слезливо, а потом прислушалась; она пела, слегка искажая мотив, так что каждая нота как бы попадала чуть-чуть вкось, и поэтому песня звучала как-то жутковато, по-неземному — и, по-моему, прекрасно.

Я стояла в левой части сцены, она — в правой, далеко друг от друга — насколько мы отваживались удаляться в темноте, и перекликались в пространстве этого роскошного упадка, где в воздухе повисла мертвая история.

Ты меня видишь?

Нет, зато слышу. А ты меня видишь?

Нет, зато знаю, что ты здесь.

А где-то снаружи проходили годы. Новый премьер - министр ломал голову над тем, как помочь богачам разбогатеть еще больше. Кто-то застрелил одного из «Битлов». Стреляли в Папу Римского, в нового американского президента, старую кинозвезду. В Британии люди перестали покупать отварную солонину, в море сгорело несколько кораблей. Появилась новая болезнь, а слово круиз приобрело новое значение[78]. В «Самых популярных»[79] первое место занял мужчина, переодетый женщиной; он исполнял песню о том, что кто - то причиняет ему боль. Люди умирали от голода, в гонках одна девушка подставила другой подножку, и ее крики вновь и вновь раздавались с телеэкранов всего мира. Слава, я буду жить вечно, детка, запомни мое имя, запомни, запомни, запомни, запомни.

Раскачивались богатые восьмидесятые, а мы, две девчонки, слонялись по старому рассыпающемуся театру, вслепую делая шаги навстречу друг другу и в стороны, как будто только это и имело значение, как будто это вообще имело значение. Мы творили свою собственную историю, мы были друзьями.

Голос Эми в темноте, он говорил: где ты теперь, Эш?

А я шла на этот звук — с раскрытыми, ничего не видящими глазами.

От меня все еще пахнет огнем. Этот запах въелся в мою одежду, кожу, наверное, и в волосы. Сладкий, едкий, обожаю его. Можно было бы разбогатеть, патентуя запахи огня для разных духов или лосьонов после бритья — запахи могучие, ностальгические и сексуальные, которыми люди обрызгивались бы весной и осенью, в ту пору, когда год поворачивается на петлях. «Под горячую руку» от Ланкома. «Расплавление» от Живанши. «Преисподняя» от Шанель.

Мисс, как там ее звали, мисс Маки — она склонялась над школьным столом и говорила перед восьмилетними детишками. Когда умрешь, то первое, что видишь, — это улыбающегося Бога. И ты видишь его только миг, кратчайший миг, даже меньше секунды. И потом вдруг лицо Бога исчезает — не вертись, Эндрю, — и ты падаешь вниз, как будто спускаешься в скоростном лифте, вроде лифта в «Бензиз», только теперь ты летишь на глубину многих миль, в самые недра земли, и становится все жарче и жарче, а потом двери неожиданно раскрываются, и врывается огромное пламя и сжигает тебя в угольки. Да. Потому что этот огонь горит вечно и жжет тебя вечно — почему это кажется тебе таким веселым, Мария? Совсем не весело, когда твоя кожа горит, покрываясь болезненными волдырями и язвами. Или весело? Нет. Только представьте себе это. Вспомните, как больно бывает, если хоть чуть-чуть обжечь пальчик. А теперь представьте, что вся ваша кожа жарится и шипит — и на руках, и на ногах, и на всем теле. Представьте, как это больно! А повсюду вокруг — странный запах, как будто кто-то оставил в духовке курицу и она уже начала подгорать, и тут вы понимаете, что это запах вашего собственного мяса! Вас мучит жар, мучит жажда, вы молите о глотке воды, но никто, никто на свете не даст вам ни одного глотка, а вокруг другие люди будут прохладную пить воду из больших стаканов, сколько угодно воды, а вам не достанется ни капельки. Но это еще не самое страшное. Самое страшное — когда приходит понимание, что вы больше никогда не увидите милого лица Бога, сказала мисс Маки и медленно покачала головой.

Я поглядела на Иисуса с его симпатичной бородкой: на картине, висевшей на стене, вокруг Него собрались детишки, и вид у Него был очень добрый. Он никогда такого не допустит. Наверно, она все перепутала. Потом, когда мне было лет десять, я как-то засиделась допоздна перед телевизором, там показывали черно-белый фильм, и мужской голос описывал ад — да, так он это назвал. Я узнала все в неожиданно долгую долю секунды. Люди, кожа, кости, дым. Это было ужасное место, где люди творили ужасы с другими людьми — такими же, как они, немножко другими. Я уткнулась лицом в подушку, но тот человек произносил мое имя — Эш, «пепел», и показывали целый бассейн, полный серого порошка. Это все, что от них осталось, рассказывал тот голос, только пепел, полная яма пепла. Я встала с закрытыми глазами, нащупала кнопку и переключила телевизор на другой канал. Конный спорт, белая лошадь. Дикий скакун, поясняли субтитры, собиралась перепрыгнуть высокую стену. Она благополучно перемахнула через барьер; люди захлопали. Я опять села. Я смотрела, как мужчина поглаживает лошадь по шее, а у той из-под поводьев пенится слюна. Я вспоминала тот день, когда Эми показала мне — вот как это делается, сжимаешь руку в кулак, кладешь его на песок, лучше, если песок мокрый, милая (так она, кажется, сказала, думаю, так), а потом насыпаешь песок поверх своей руки, пока всю ее не засыплешь, правильно, молодец (ее руки — вокруг меня), похлопываешь его вот так, разглаживаешь, чтобы получилась круглая горка, и вынимаешь руку — медленно, осторожно, ну вот, смотри — получилась дверь. Мои братья убежали с ведерком и лопаткой. Да кому теперь нужны ведерко и лопатки? — спросила она, целуя меня сквозь волосы в ухо. Я посмотрела раунды на отсев и раунд против часовой стрелки и усиленно думала про те рукотворные домики из песка, мы тогда выстроили целый квартал на желтом берегу.

Только что. Десятки лет назад.

Сейчас-тогда, ну да.

Я сижу за столом среди пыли и пустоты, а рядом, в углу, свалены в кучу дневники Эми; на полу свернулся спальный мешок, у него такая форма, как будто внутри кто-то есть. Но нет, здесь только я, и этот блокнот, и ее блокноты, и луна.

Сегодня вечером я нашла лунную тетрадь эпохи пятого класса начальной школы, и мы сожгли ее; да, должно быть, в пятом классе, тогда еще была та монахиня. Темы для девочек: домашние питомцы, листья, приготовление хлеба. Темы для мальчиков: транспорт, полеты, луна. Я стала спорить, требуя и себе луну, а монахиня оказалась прогрессивной и разрешила мне. Под изображением ракеты я написала: ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ТЫСЯЧ ФУТОВ В СЕКУНДУ!!! я вырезала заметки из газет, наклеивала их в тетрадку, которую мой отец одел в обложку под древесину. В классе мы сделали что-то вроде стенного фриза. Изрытая ямами поверхность Луны — рядом с картинками Линды Макфейл, изображавшими новорожденных животных, и чьими-то еще, какого-то мальчика, рисунками с почтальоном, молочником, угольщиком.

Мы с Патриком и Джеймсом видели это по телевизору, звали друг друга вниз, чтобы посмотреть, — пока, наконец, все не пресытились этим зрелищем и не развелось такое множество «Аполлонов», что стало попросту скучно. Но я помню, отчетливо помню Кунту Кинте из «Корней»[80]: его первая ночь в рабстве, в чужой стране, он был растерянным, расстроенным и побитым, он глядел вверх, на луну, и сознавал, что это та же самая луна, которую видит его возлюбленная в далеком краю, за миллионы миль от него. Я читала о борцах за права человека, они дежурили у ворот НАСА и держали плакаты и лозунги с надписями: «Ракеты — или рахит?», «Накормите голодных Америки». Но готова поспорить, что даже они заслоняли глаза, чтобы увидеть это, даже они глаз не могли от этого оторвать, от пламени, вырывавшегося из ракеты, сотрясавшего землю, на которой все мы стояли в то солнечное утро, когда люди водрузили флаг и принялись играть в футбол, прыгать, будто шкодливые школьники, по поверхности Луны. Луна — как старинные часы, старый строгий друг, с глазами панды — от бессонной ночи, с рубцом от ожога на лице, самое древнее лицо, какое хранит человеческая память, отбрасывающее белый отсвет на здешние цвета. Она тащит за собой тьму, ворочает туда-сюда моря; ее физическое притяжение висит посреди небесного холода.

Запах духов Эми — он все еще витает в воздухе после ее ухода.

Немыслимо — так же немыслимо, как, скажем, переспать с родной сестрой (если бы она существовала). Это было неизбежно — и я сначала заставила себя отогнать эту мысль, а потом уже никак не могла от нее избавиться. Неизбежно было то, что однажды серым днем, среди монотонной рутины — раскладывания книг по полкам, — я сползу на пол, закрою глаза и позволю себе впервые обо всем этом подумать, словно я принесла запечатанную коробку из подвальных закромов, осторожно вскрыла упаковку и позволила этому великолепному зверю зажмуриться на свету. Я подержала его на расстоянии, потом подержала в ладонях, зажмурив глаза, ощутила его гладкие пульсирующие очертания, невинную торжественность, молочное дыхание под моими пальцами. Странная и знакомая форма. Я. Эми. Слитые воедино. Я уперлась ногами в стоявший напротив стеллаж, спиной прислонилась к полкам позади, почувствовала, как напрягаюсь от затылка до самых пальцев ног; я образовала мостик из живых мышц, перекинутый в воздухе от Итальянского искусства эпохи Возрождения до ортодоксальных религий. Два тела, одно. Она, я, да, к этому же все сводилось, об этом же все время и шла речь, разве нет?

Моя рука — в кошачьем ротике. Скоро он расширится настолько, что туда пролезет вся моя голова. Скоро я буду проделывать это каждую ночь, потом — дважды за ночь, а иногда еще и по утрам. С самого начала я сознавала, что это варварство, дикарство, что это выйдет из-под контроля, схватит меня своими мускусными челюстями. Мне стоило сразу понять, что одна только мысль об этом оставит меня окровавленной, раскушенной пополам. Моя. Подруга. Эми.

: просто обожала, она просто обожала множество вещей. Говорила множество изысканных вещей

: носила одежду из тонкой черной шерсти в самые холодные зимние и в самые жаркие летние дни, как будто в знак презрения к такому будничному явлению, как вульгарная смена времен года

: устраивала философскую дилемму из вопроса — выбрасывать пустой стаканчик из-под йогурта в мусорное ведро или нет. Не могу, говорила она. Это все равно что выбросить часть себя. Мне причиняют буквально физическую боль. Да это же просто мусор, возражала я. У нее под раковиной скопилась целая коллекция пластиковых стаканчиков из-под йогурта, вымытых и аккуратно вставленных один в другой

: говорила, что ее любимый цвет — белый: говорила, что мне идет черное: говорила, что ее любимая книга — La porte etroite[81] Андре Жида. Я призналась, что так и не смогла ее дочитать; Обожаю с тобой общаться, Эш, рассмеялась она, ты всему возвращаешь такую освежающую простоту

: сказала секунду назад в моей голове, надеюсь, ты понимаешь, что я не такое уж ходячее клише, как ты думаешь, Эш

: однажды в супермаркете я ее заметила, она меня — нет. Я пошла за ней следом; видела, как она берет какую-то банку, читает текст на этикетке, раздумывает, потом ставит ее обратно. Видела, как она пробежалась пальцами по подносу с черешней, положила в корзинку два яблока, потрогала и выбрала два персика. Видела, как ее взгляд быстро и одобрительно задержался на девушке-кассирше, наблюдала за тем, как она роется в кошельке, любовалась прямой черной линией ее спины, пока она дожидалась сдачи, прямой быстрой линией ее фигуры, когда она направилась к выходу. Я остановилась у двери магазина, обнаружив, что сжимаю в руке коробку со стоваттными лампочками; мне пришлось вернуться, извиниться и заплатить за них девушке у прилавка с сигаретами. В моей голове — рука, слепой плод

: в возрасте двенадцати лет перестала есть мясо, а позже на некоторое время перестала есть вообще, поскольку еда — нечистый процесс, и нанесла такой вред своему здоровью, что у нее потом годами не было месячных, совсем как у средневековых святых (о чем она мне однажды сама поведала)

: любила говорить о еде, причем — чем слаще и липучее, тем лучше. Но за все годы нашего знакомства я почти никогда не видела, чтобы она что-нибудь ела, разве что виноград, йогурт; и по мере ее превращения на моих глазах во взрослую копию самой себя, она была шикарна, стройна, элегантна — или похожа на ребенка-дистрофика с ученой головой, чрезмерно большой на этом худеньком теле (да, верно, конечно, все зависело от точки зрения)

: делала так, что наша дружба уменьшалась пропорционально целому ряду обстоятельств. Чем важнее становилась она сама, тем меньше мы виделись, и тем невзрачнее, невидимее, севернее и андрогиннее я казалась самой себе. Теперь она была стипендиаткой колледжа, и после нашего спора, когда я заявила, что боль, утрата и желание — не просто романтические бредни, а явления, за которые отдельные люди и даже правительства должны нести ответственность, и после того, как я наорала на нее, сказав, что ей нужно больше есть, и особенно — что мы с ней почти уже и не видимся, ну да, после этого-то мы с ней действительно почти совсем перестали видеться

: которую я не видела довольно долго, позвонила вдруг посреди ночи и позвала к себе, спросила меня по телефону, не могу ли я зайти к ней на минутку, мол, очень нужно. Я так и села. Мне понадобилось всего несколько минут, чтобы добраться до нее; я так быстро крутила под дождем педали велосипеда, что, когда доехала, сердце бешено колотилось внутри. Она открыла дверь, и аромат ее духов ударил меня, будто стена: вся комната пропиталась им. Она была в ночной сорочке и с распущенными волосами. Вид у нее был изможденный.

Боюсь, теперь… наверное, не имело смысла вызывать тебя сюда, вздохнула она.

Оказалось, она хотела, чтобы я выгнала из ее комнаты двух ос. Но теперь осы почти сдохли: одна была на столе, другая — на полу за дверью, обе валялись, корчась и извиваясь на спине, подергивая лапками. Я брызгала в них духами, объяснила Эми, и все время промахивалась, мудрено попасть в этих чертовок, я израсходовала почти половину флакона, придется покупать новый.

Она посмотрела на потолок, на бумажный абажур, где от духов остались большие жирные пятна. Потом села. Я заметила, что у нее бледный вид. Она ответила, что перезанималась, что у нее проблемы со сном.

Я собралась уходить, но она удержала меня — нет, Эш, я покажу тебе кое-что, наверняка понравится. Раз уж ты пришла. У меня по шее стекала с волос дождевая вода; она положила полотенце мне на плечи, ее рука коснулась моей мокрой спины, да ты же насквозь промокла, сказала она. Давай-ка уйдем отсюда подальше; она махнула рукой в воздух, в тяжелое облако духов.

Но запах этот проник всюду — и в ее спальню тоже. Она скользнула в постель и натянула на себя одеяло, взяла одну из моих мокрых перчаток и стала разглаживать ее, перекладывая из одной руки в другую. Я присела на кровать, и сердце у меня колотилось так громко, я подумала, что она услышит. Но ее голос заглушал его стук — она что-то говорила. Мне пришлось сделать усилие, чтобы сосредоточиться. «Смешно», и еще слово «но», и слово «испугалась» — вот что она произнесла. Понимаешь, Эш. А что, говорила она, что, если бы этой ночью произошло что-нибудь случайное, ну, например, сюда через окно ворвался бы случайный убийца, случайный насильник?

Ну, он заглянет в окошко и увидит, что здесь я. Не бойся, он сюда не войдет.

Она легонько покачала головой. Сама возможность такого происшествия может заставить это произойти, сказала она и обхватила колени. Дело в самой мысли — в том, что ты позволяешь такой мысли зародиться у себя в голове.

Я ответила, что она говорит глупости, что, в любом случае, это как с вероятностью автокатастрофы, или крушения самолета, или пожара, который может спалить этот дом, правда? Если представишь себе, что это случится, если изо всех сил будешь представлять себе это, то, наверное, этого не случится.

А что, если наши мысли — единственное, что на самом деле существует? Что, если так мы и творим мир, заставляем события происходить, — одной силой мысли? — говорила она.

Но ты же сама знаешь, что это не так, что все иначе, возразила я.

А что, если. Что, если где-то есть кто-то другой, с кем я должна была бы, могла бы вот сейчас сидеть? Что, если где-то еще на земле в этот самый миг есть кто-то, с кем я так и не встретилась, и этот другой человек случайно встречается с кем-то другим вместо меня — именно потому, что все происходит случайно?

По моему затылку пополз холодок. Что ж, сказала я, все еще улыбаясь, пожимая плечами, чтобы прогнать дрожь. В этот самый миг у тебя есть я, верно?

Что, если, продолжила она, как будто я не произнесла ни слова, что, если наши жизни приняли такую форму, какую приняли, ту форму, какую они пока сохраняют, вот так — в силу бессмысленной случайности?

Она заслонила лицо руками, прикрыв глаза моей перчаткой. Я забрала перчатку, встала и просунула в нее руку. Холодная, мокрая. Меня перевели в разряд случайностей, в очередной раз я оказалась кем-то не тем, причем для человека, которому позволила завлечь себя в эту выжидательную полужизнь, в эту чужую страну, в эту ее комнату посреди ночи — только для того, чтобы потом взять меня за плечо и выставить вон, как можно дальше. Ее лицо смотрелось пустой оболочкой, но глаза были испуганными, как у животного, ждущего наказания; она ждала, что я все это выскажу, заявлю об этом вслух, но я так разозлилась, что сказала нечто другое, исполнив обычную свою роль, я сказала:

Черт возьми, ты иногда совсем как чокнутая. В мире есть тысяча куда более важных вещей, о которых тебе стоит беспокоиться, и еще тысяча — прежде чем ты дойдешь до той тысячи.

Где-то раздался шум — кто-то хлопнул дверью или окном; этот звук заставил меня остановиться. Она вздохнула, закрыла глаза и снова привалилась головой к изголовью кровати. Мне даже почудилось, что ей слегка полегчало. Да, сказала она. Было очень мило с твоей стороны, Эш, выбраться ко мне по такому пустяковому делу. Извини, что потревожила тебя в такое бесчеловечное время суток.

На нее взирали сверху вырезанные ангелы, поглядывали и на меня — дешевые, соблазнительные. Я круто развернулась. Я тупо поехала домой на велосипеде, не тормозя на красный свет, мчась напролом по мокрым улицам, злясь на ее бледное лицо, стоявшее у меня перед глазами, и мной овладевало чувство, разливаясь, будто чернила или кровь по хлопковой ткани, что я неправильно истолковала ее ответ. Я что-то упустила — упустила корабль, упустила автобус, упустила самое главное. Хуже того, когда я приехала домой, оказалось, что запах ее духов насквозь пропитал меня. Я ощущала его даже сквозь вкус зубной пасты. Я бросилась на кровать, как была, мокрая от дождя, закрыла глаза, но запах не уходил — одуряющий, химический. То, чему не бывать никогда, как обычно, не давало мне уснуть, преследовало меня во тьме, ифиво терзало, разрывало мою плоть в клочья.

Я просочилась в большую аудиторию вместе с остальной толпой. Табличка на вращающейся двери гласила: «Тело текста III»; значит, я попала куда нужно. Я уселась с краю, на ступеньках, и когда она вошла и направилась к кафедре, у меня сжалось горло от этого ее запаха, от этого дорогого невидимого обещания, которое оставило за собой след в воздухе.

*

Она шагнула к подиуму; я спряталась за головой студентки, сидевшей впереди, — так, на всякий случай, хотя понимала, она меня не заметит, я же знала, что она близорука, знала такие вещи, каких не мог знать никто из сидевших в аудитории, знала о ней все. Я смотрела на нее, а она сделала нечто такое, чего я даже вообразить раньше не могла: едва слышным покашливанием заставила сотню голов, сидевших в зале, повернуться в ее сторону, — и они повернулись. А потом ее голос — спокойный, рассудительный, затем напряженный, язвительный, почти пародия на тот голос, что я знала, сотряс воздух и воспарил над головами и руками, уже принявшимися старательно записывать за ней. Девушка, сидевшая рядом, толкнула меня под локоть: поинтересовалась, не нужна ли мне бумага, протянув листок, и я зажала его в руке.

Она сияла, будто металл, вращавшийся на свету, будто подброшенные ножи. С искрением швыряла в воздух слова, имена, ссылки, длинные сложные цитаты на всяких языках, словно — словно кто? — словно какой-нибудь жонглер, метатель тарелок, каких можно увидеть по телевизору: она подбрасывала свои слова одно за другим, и они вращались в воздухе, их было такое множество, что казалось немыслимым, что она сумеет удержать их одновременно; поглядите, какая я ловкая, как бы говорила она, и поглядите, как я уверена в себе: ни одно из моих летучих слов не упадет и не разобьется. Она писала; потом щелкнула переключателем машины, и слова высветились на стене позади нее; она провела между ними соединительные линии. Слова как Действие. Главенство Текста. Текстуальное Взаимодействие. Структура Текста. Рождение Текста. Чистый Текст. Порча Текста. Но Текст никогда не умирает, сказала она, потому что, к счастью для него, он никогда и не был живым! Она вывела от руки маленькие кавычки вокруг слова «живой», и девушка, сидевшая рядом со мной, засмеялась, очарованная, как и все остальные слушатели, и записала эту фразу. Потом все встали, начали собирать свои книги, и когда мне снова стала видна кафедра, я поняла, что она ушла, неизвестно куда.

Но я запомнила, что она говорила. Что язык — это бессмыслица, что слова — просто набор случайных шумов. Двадцатый век, говорила она, стал, как никогда раньше, веком доказательства, потому что он стал — больше, чем когда-либо прежде, — веком спорных смыслов. Но поскольку язык — это исключительно действие, представление, поскольку слова по природе своей — выдумка, они никогда не выражают ничего, кроме призрака правды. Призрак правды. Девушка, сидевшая рядом со мной, все это старательно записывала; она подчеркнула фразу язык не реален, а внизу вся страница у нее была изрисована: дерево, собака, рожица, цветы, абстрактная паутина из пересекающихся линий. Надевая куртку, она повернулась ко мне. Просто фантастика, а? — сказала она.

Я взглянула на свой листок бумаги и увидела, что сплошняком исписала поля ее именем — повторяясь, оно сбегало сверху вниз по всей странице. Я прикрыла листок ладонью, чтобы та девушка случайно не заметила. Да, согласилась я, верно. Девушка с любопытством в меня всматривалась. А ты не в библиотеке работаешь? — спросила она. Разве на лекции можно приходить тем, кто просто работает в библиотеке?

На железнодорожной станции ремонтировали старое кафе, снимали вывеску со словами БИСТРО «КВЕНТИНЗ». У входа была свалена целая груда новеньких стульев, сделанных из блестящих металлических трубок. Я села на пол у стены, оперлась рукой на только что снятую старую вывеску. КАФЕ СЭНДВИЧИ ГОРЯЧИЕ ЗАКУСКИ МОРОЖЕНОЕ. Я обратила лицо к солнцу. У работяг было включено радио, передавали «Стив Райт после полудня», безумные радиоголоса вопили друг на друга, верещали или хлопали, и музыка перепрыгивала от жалкого мастерства до пастельных тонов, до «Моррисси»[82] и «Бама»[83], до Мадонны, певшей о том, как ее тронули впервые в жизни. Вот эта песня, это такая песня, крикнул один работяга другому, стоит мне только ее услышать, и я всякий раз аж потом весь покрываюсь. Его приятель криво ухмыльнулся мне, почесал свою пыльную грудь и перевернул для меня один из стульев с преувеличенно дружелюбным жестом. Я улыбнулась ему в ответ и покачала головой — нет, спасибо, поднялась с пола, просмотрела расписание поездов до Лондона. Вернувшись домой, поднялась к себе в комнату. Я принялась выдвигать и задвигать ящики, складывать вещи в пластиковый пакет. Потом села на кровать. Потом все вынула из пакета, рассовала обратно по ящикам, положила обратно на стол, обратно под кровать, снова уселась на кровать, развернула скомканный листок бумаги.

Эмиэмиэми.

На работе я взглянула на себя в зеркало. Под глазами у меня были черные круги. Я села за стол выдачи, ощущая боль вокруг глаз, как будто эти круги были синяками, полученными в драке. Посмотрев на свою руку, висевшую сбоку, я сжала пальцы в кулак. Потом резко крутанулась на стуле, едва не свалившись с него, получила молчаливый выговор от Майры, четвертой начальницы. Проигнорировала ее. Проигнорировала затрапезного вида женщину, которая стояла передо мной с книгой и ждала, что я поставлю на нее печать. Женщина продолжала стоять с раскрытой книгой, смущение на ее лице постепенно переходило в страдальческое выражение. И когда она уже собралась раскрыть рот, когда уголки ее губ дернулись, а веки затрепыхались, как пойманная в силки птица, я шлепнула печатью о штемпельную подушечку, проштемпелевала книгу, шумно захлопнула и с улыбкой вручила читательнице.

Пора было что-то предпринять. От меня требовался какой-то широкий жест. Блистательная вспышка. Время призывало меня сыграть свою роль, выпустить на сцену шотландского героя, прирожденного бунтаря - подрывника, которого я всегда ощущала внутри себя.

После этого, когда никто не видел, я принялась за дело: каждый день я ставила одну-две книги не на свои места на полке, или даже, когда находила в себе достаточно отваги, ставила их вообще не на те полки.

До сих пор в глубине моей носоглотки держится тот цепкий дымный запах костра.

Барбара сказала, а-а, это, наверное, знаменитая Айслинг, ну да, ты же похожа на своего папу, а? Входи, у меня как раз чайник на плите.

В гостиной у нее пахло старыми яблоками; в клетке болтал и попискивал волнистый попугайчик. Листья чая всплывали на поверхность, когда в чашку лилось молоко. Ну вот, вздохнула Барбара, усаживаясь обратно в кресло. Потом поглядела на меня; она не улыбалась. Ну что ж, можно немножко поболтать, сказала она. Надолго ли домой приехала? О, да это вообще не срок. Значит, опять за океан, как вся молодежь, ай-я-яй, покачала она головой. Я слышала, ты вечно в разъездах. Но тебе бы следовало почаще бывать дома. С мальчиками все по-другому. А вот дочери необходимы отцам. Ты сейчас не замужем, Айслинг? Нет, я так и думала. Ну что ж.

Огонь зашипел. Она наклонилась, просунула сквозь решетку кочергу и поворошила угли. Я положила в рот оставшуюся половинку печенья, запила чаем. Я чувствовала себя вежливой и неловкой, совсем как десятилетняя девочка. Барбара с пыхтеньем выбралась из кресла, ох-ох-ох, старые косточки, никакой от них пользы организму, проворчала она, прошла в дальний конец комнаты и вернулась с фотографией в пластмассовой рамке. Это мы, когда мы ездили в Штаты, за год до его смерти, сказала она, а он всегда хотел там побывать, так что хорошо, что мы успели съездить.

На снимке она стояла рядом с маленьким седым мужчиной — они находились внутри какой-то серой бетонной коробки. Гляди, видишь — это свобода, мы внутри нее, это Статуя, ну, та самая. Мы попросили мою кузину снять нас, поясняла она. Мы забирались прямо к ней в шапку, да-да. Тебе тоже стоит туда подняться, если выдастся случай, ух, ну и вид оттуда, просто потрясающий. Нет-нет, ты посиди тут, Айслинг, я сейчас позвоню Мелани и скажу ей, что ты ее ждешь, она послушная девочка, наша Мелани, да нет, совсем не затруднит, это займет меньше минуты.

Миссис Росс с другой стороны дороги немножко похожа на нее, хотя миссис Росс была доброй. Сейчас же отойди от края канала, Айслинг Маккарти, или я наябедничаю на тебя отцу. Она приглашала меня к себе, когда я была еще слишком маленькой, чтобы оставаться дома одной после школы, она помнила дни рожденья, когда отец про них забывал, твоя мама была моей хорошей подругой, говорила она, что же мне еще остается, как не присматривать за тобой. Никогда не суй деньги в рот, говорила она, ты ведь не знаешь, где они побывали. Она работала кондуктором в автобусе, пока всех кондукторов не отменили, а потому знала, что деньги порой оказываются в самых сомнительных местах. А до того она работала на фабрике по производству аспирина в Глазго, и именно это ее со временем доконало: вдыхая на работе аптечную дрянь, она сожгла себе почки. Эти большие ребята у тебя дома, да и твой беспечный отец, храни его Бог, тебе от них никакой пользы, и никто не научит тебя ничему такому, что стоило бы знать, в школе, сказала она как-то раз; заходи ко мне во вторник, выпьем чаю и потолкуем по - девичьи, наверняка твоя мама хотела бы, чтобы я с тобой побеседовала кое о чем.

Я волновалась. Гадала — что же это такое, о чем имеют право знать одни только девочки. Но в итоге я сидела у нее на краю кресла, вежливо изображая внимание, поскольку я давно уже все это знала, и мне вовсе не требовались наставления какой-то старушки, хотя у нее были добрые намерения, она рассказывала о разных бранных словах и о том, как птицы несут яйца, и будто месячные и секс — одно и то же, и при этом глядела не на меня, а куда-то в потолок, как бы намекая, что разговор на такую тему — дело стыдное и приватное, но только я гораздо больше узнала от Каролин Макгилврей, которая притащила в школу непристойные комиксы про Ура Вулли, и мы передавали их по кругу на религиозном собрании, распевая «неисповедимы пути Господни» и вытягивая шеи, чтобы получше разглядеть картинки.

Я ковырнула пальцем чистую кружевную накидку, приколотую к подлокотнику кресла. Встала и раздвинула жалюзи. Вид из окна Барбары открывался на психиатрическую лечебницу, расположенную на склоне холма, на обступившие ее новые жилые дома, а выше — на горы, столпившиеся за городской чертой. Снег все еще лежит на вершинах. Я слышала, как Барбара разговаривает в холле по телефону. Да, щебетала она. Тут у меня твоя новая подружка-кинозвезда, она прикатила ко мне через дорогу на этом, как их там, на лимузине, только чтобы раздобыть твой телефонный номер. Она просила сказать тебе про костер.

Барбара положила трубку. Я быстро села на место — на всякий случай, чтобы она не застала меня за чем - нибудь неподобающим, — может быть, мне полагалось непременно сидеть, а не стоять в ее гостиной.

Мы выволокли всякую школьную дрянь, истрепанные игры, старые письма и бумаги из гаража поближе к компостной куче. Отец наблюдал за нами. Ты уверена? — спрашивал он. Тебе действительно не нужно все это? Ты еще пожалеешь о них, попомни мои слова, пожалеешь. Он подобрал бумажку, которую ветер занес на гвоздики. Боже мой, проговорил он. 1974 год Инвернесский музыкальный фестиваль Third Equal (Третий тур?). Неужели ты это сожжешь? Говорю тебе, дочка, — потом пожалеешь.

Мелани что-то выискивала среди коробок с книгами в гараже. Она тебя близко к ним не подпустит, крикнул мой отец. Мне пришлось швартовать лодку на озере из-за них — весь гараж забит коробками с этой хренью! Были годы, я кроме книг, ничего не получал. А, Эш? Я не получал писем. Удача еще, если на бандероли был адрес. А вот эти чертовы книги ты слала домой, чтобы я нашел для них место.

Я заметила, как его взгляд блуждает по спине и бедрам Мелани, наклонившейся над одной из коробок, и решительно встала на пути его взгляда. Никто не лишает Мелани священного права на любые книги, какие ей приглянутся, заявила я и повернулась к отцу спиной. Мелани пролистывала книги нашего детства. Погляди, сказала она, тут все углы страниц оторваны. И на эту погляди. И на ту — ее будто собака изгрызла. Она пролистывала то одну, то другую книжку, таращилась на выдранные с мясом слов страницы.

Скажи ей, ну же, обратился ко мне отец, и смех застрял у него в груди. Ну, тогда я сам, он подошел поближе и обнял меня за плечи. Она их ела. Она всегда ела бумагу. Мне приходилось прятать от нее «Ти-ви тайме», иначе одни клочки оставались. Приходилось прятать «Пресс энд джорнал».

Осы поедают бумагу, отозвалась Мелани из очередной коробки, они себе дома из нее делают. Так вот, значит, где ты была последние семь лет, заключил отец, дыша с присвистом. Вот, значит, где обитала. Он поглубже засунул руки в карманы и отошел, чтобы сбить языки пламени с бордюра и лужайки.

Я верну их, сказала Мелани. Я только на время возьму несколько, можно? И сразу верну их, когда прочитаю. Можешь оставить себе, ответила я, можешь забрать все, что хочешь, какой прок от книг, которые лежат нечитанными в коробках? Нет-нет, возразила она, я только на время возьму их. Как знать — может, ты еще проголодаешься?

Смотри, крикнула она, выходя из гаража с целой охапкой записных книжек, а это что? Что это такое? Это что — роман? Это твое? Она положила их на траву, подняла верхнюю. Нет, ответила я. Она погладила мраморную обложку. В них даже бумага такая красивая, говорила Мелани, они правда такие красивые, а лежали в старом мешке для мусора. Нет, повторила я — подобрала записные книжки с земли, прижала к животу и отнесла в дом. Я выложила их на кухонный стол. Стряхнула травинки, прилипшие к нижней книжке из груды.

Когда я снова спустилась с чердака, Мелани глядела на огонь. Она подошла ко мне и встала рядом, не говоря ни слова; мне было жаль, я подумала, что, наверное, напугала ее. Но, прежде чем я раскрыла рот, она неожиданно спросила, а ты знакома с режиссером фильма, в котором снималась? Правда, что у него это — ну, гейские фильмы?

Во всяком случае, ответила я, этим он и известен. По крайней мере, такой ярлык на его фильмы наклеивают газетчики и прочие.

Я в школе в дискуссионный клуб хожу, сказала Мелани. Мы там спорим, обсуждаем разные вещи, ну, например, можно быть геем или нет. И как, спросила я, можно или нет? Не помню, какой у нас счет был, ответила она, но, вроде, большинство участников высказывались так: можно, если это никому не причиняет вреда. Но на том заседании мало людей было. Почти никто и не пришел. Мы их в обеденное время проводим. Моя мама тоже не хотела, чтобы я там присутствовала, но я же член комитета. А вот на прошлой неделе собралась куча народу. Мы обсуждали тему: Эта Палата Считает, что Шотландия Должна Быть Независимым Государством. И тогда царило полное единодушие. Почти все — кроме той девочки, которая все-таки выступила против, — все ребята проголосовали за, то есть за то, что хорошо бы провести такой референдум. Ну, вроде того, знаешь, какой однажды проводили — много лет назад, хоть он и провалился.

Да, кивнула я, знаю.

Нам рассказывали об этом на истории, добавила она.

Делегирование власти, девиация. Я наблюдала за горящими, бегущими словами под мелодию «The Locomotion»[84], звучавшую у меня в голове. Люби, если это ни-ко-му не при-чи-няет вре-да. Я принялась насвистывать ее. Мелани тоже. Это же хит шестидесятых, верно? — спросила она. У нас есть такая запись. А когда ты уезжаешь? Я жду не дождусь, чтобы тоже уехать. Нет, не из Шотландии. Я не хочу уезжать из Шотландии. Ни за какие деньги. А ты ненавидишь Англию? Я бы возненавидела. Все эти, ну, англичане. Понимаешь, о чем я?

Я видела отца у окна кухни. Он что-то мыл или вытирал, склонившись над раковиной. Как-то раз, когда я не пошла в школу и осталась на целый день одна дома, он разрешил мне полежать на его кровати, хотя меня тошнило и утром вырвало прямо на мою кровать. В обеденное время он не поленился вернуться с работы домой, поднялся ко мне. Смотри, что я тебе принес, сказал он и протянул мне крупный апельсин — даже для его большой руки крупный. Он сел на кровать и очистил кожуру, а потом наблюдал, как я ем дольку за долькой, давай, давай, приговаривал он, весь доедай. Сейчас, сказал он, тебе станет хуже. Но после этого ты сразу почувствуешь себя лучше. Он забрал у меня тазик, принес его уже вымытым, с приятным запахом дезинфекции. Я пролежала дневное время в постели, меня вырвало апельсином, мне стало лучше. Помню, я смотрела на вихри в потолке и думала: моему отцу порой удаются самые удивительные вещи — он умеет даже рвоту обставить так, что вкусно.

И что со всем этим сделать? Одежду можно отдать в «Оксфам»[85], книги можно раздарить, а остальное — старые открытки, старые письма, старые листки с записями прихода-расхода, все эти вкрадчивые детали дней, которых уже не вспомнить, — их можно сжечь. Но чего делать со всей той чепухой, что продолжает вечно клубиться в голове? Теперь мой отец смотрелся сквозь окно просто как старик — любой старик, незнакомый мне старик. Я услышала звуки костра, наконец-то разгоревшегося как следует. А еще — звуки слов: девушка продолжала разговаривать рядом со мной. Здесь нет даже «Боди-шопа», говорила она. Нет даже «Пиццаленда». Здесь так паршиво. Здесь абсолютно нечем заняться. Ее голос будто дергал меня за рукав. Правда? — настойчиво спрашивала она. Что? — очнулась я. Ну, с блеском, уже более отчетливо услышала я ее голос. Ты попала в большую драматическую школу, тебя выбрали на прослушивании, позвали петь на сцене и все такое?

Я рассказала ей. Я обслуживала одного человека с большим носом и в очень неряшливом анораке, но вокруг его столика толпилась куча красивых людей, и многие что-то выясняли у него и записывали, что он говорил. Я в то утро очень устала, у меня было отвратное настроение: кто-то облапал меня в метро, а потом я насквозь промокла по дороге на работу, волосы липли к голове. Я уронила его макароны прямо на пол, забрызгала соусом его анорак, но он добродушно улыбнулся мне и сказал: не хотите ли сняться в моем фильме? Все эти красивые люди обернулись и уставились на меня, принялись кивать и перешептываться. А он вернулся в бар на следующий день и спросил про меня — несмотря на то, как я в первый раз грубо отшила его, и потом мы подружились, и сняли тот фильм, и даже понятия не имели, скольким людям он понравится, рассказывала я Мелани, ну, а после мне позвонили из Штатов. Вот как все вышло — по ошибке, если вдуматься.

Я сходила в гараж и откопала книжку «Участница свадьбы». Сказала, что, наверное, ей понравится; Мелани положила ее на горку уже отобранных книг, спросив, а тебе она не нужна? Ты не захочешь взять ее с собой? Никогда не слышала про такого автора, ну и как все было? Это хорошая писательница, заверила я.

Нет, я про твой первый фильм, ну, где ты уже сыграла, который снимал тот милый человек в анораке, как он там называется, сказала Мелани. А, это история про девушку, ответила я, трудно все объяснить, но она такая красивая, обаятельная, притягательная и привлекательная. Кто ее играет? — спросила Мелани. Как это кто ее играет? — я слегка подтолкнула ее, она рассмеялась. И все хотят — ну, в общем, все хотят привести эту девушку к себе домой и переспать с ней, и подцепляют ее в разных местах — ну, на автобусных остановках, на вокзалах, в ночных клубах или просто на улице, приводят ее к себе, чтобы заняться с ней сексом. Но когда она попадает к кому-нибудь в дом, то всегда сразу засыпает и выглядит такой — ну, это глупо звучит в пересказе, нужно сам фильм смотреть, — в общем, выглядит такой невинной, что никто не осмеливается к ней прикоснуться, и те люди, которые привозят девушку к себе, не будят ее, ложатся рядом и сами засыпают или укрывают ее одеялом на кушетке и уходят спать в другое место. А утром, проснувшись, они обнаруживают, что она забрала у них бумажник, или деньги, или еще что-нибудь из ценностей, и исчезла из дома. Но она всегда оставляет им записку, сделанную губной помадой на зеркале в ванной или на дверцах буфета.

Например? — спросила Мелани.

Вы причините кому-нибудь зло, если потеряете осторожность. Не бойтесь мечтать. Скоро вы будете счастливы. Попробуйте жить иначе. Будущее в ваших руках. Вот примеры, пояснила я.

Ну да, и что дальше? — спросила Мелани.

Ничего, это конец, сказала я.

Это — конец? Она просто пишет что-то, и фильм заканчивается? Но что сбывается из того, о чем она пишет? Ты так и не узнаешь, сбываются ее слова или нет?

Нет, ответила я, в том-то и загвоздка, что не узнаешь.

Но это же бред, возмутилась Мелани. Какая чушь, какая дрянь. Она пнула камешек, лежавший в траве. Это же все портит — если вот так все обрывается, сказала она.

Костер почти потух, почти прогорел. Ярко-оранжевое пламя во мгле, будто в темноте образовалась дырка, а по другую сторону — свет.

Однажды в холодное, дождливое воскресенье мы с Симоной зашли в картинную галерею. Я переходила из одного душного зала в другой, Симона где-то бродила сама по себе, мы потеряли друг друга из виду. Я посмотрела на свое отражение в стекле большой картины; в то утро я вздрогнула и проснулась, не понимая, где нахожусь: мне приснилось, что я наклоняюсь над рекой и смотрюсь в нее, а там нет моего отражения — только колеблющееся небо и листья на месте лица. Односпальная кровать Симоны, чересчур узкая. Я изогнулась, прижалась к ее спине, подогнула ноги, притиснув их вплотную к ее ногам; она заворочалась, нам обеим было неудобно. Ты что? — спросила она. Мне приснилось, что я смотрю, а меня нет, ответила я. Она провела рукой по моему животу, по паху, приятное прикосновение. Ты есть, сказала она и снова уснула. Я тоже.

Но потом весь день ловила свой взгляд в витринах закрытых магазинов. Да, я есть, вон мое отражение. И вот теперь я отражалась в этой большой картине. Я остановилась и стала всматриваться. Мои глаза утопали в море — или нет, это были холмы, я глядела на свое лицо в воде, которая походила на горы, или это были горы, похожие на белые гребни волн. Это же родные края, подумала я, родные края, и сердце сжалось у меня в груди, и я сделала шаг назад, чтобы разглядеть картину как следует.

На ней оказалось совсем не то, что я ожидала увидеть. Не реалистичный пейзаж с тружениками, которые чинили бы сети или возились бы с корзинами для рыбы, или с женщинами, собирающими бурые водоросли. Нет, на картине были изображены два ангела — большие, вычурные и нарядные, но все-таки ангелы - труженики: волосы заплетены в косички и уложены вокруг ушей — как у женщин, занятых на военных работах, с фотографий времен Первой мировой. Два ангела в тяжелой рабочей одежде — они грациозно и быстро парили над морем и горами. У одного крылья более цветистые, чем у второго, — наверное, он был выше чином. Они несли ребенка — девочку. Была она мертва или спала? Одетая в белое, с сомкнутыми, будто в молитве, ладонями, она лежала, опираясь ногами на плечи переднего ангела. Второй ангел поддерживал ее хрупкое тело руками, тянувшиеся вдоль всего позвоночника девочки. Следом летели две чайки, а чуть ниже и впереди из моря высовывал нос тюлень. Девочка была слишком чиста, слишком бела для этого пейзажа с этими птицами и тюленем; вид у нее был еще более ангельский, чем у самих ангелов. Ветер, который нес чаек, настолько сильный, что вспенивал гребни волн, не смог даже разметать в стороны длинных волос девочки.

Симона нашлась внизу, в зале с рыцарскими доспехами, она уснула на стуле неподалеку от витрины с какими-то египетскими мумиями. Из-под бинтов торчали клочки шерсти; серая пыль, выстилавшая изнутри основание стеклянного ящика, была чистейшим прахом обожествленных мертвых кошек. Я разбудила Симону, она улыбнулась, потерла глаза, подвинулась, чтобы освободить место для меня. Все эти мертвые животные, поморщилась она, я просто не выдержала и уснула.

Я тут кое-что присмотрела ко дню рождения Эми, сказала я.

Ах, Эми Эми Эми, проговорила Симона, и улыбка исчезла с ее лица. Потянувшись и зевнув, Симона встала. Ну, нехотя произнесла она. Давай показывай.

Я обратила внимание на Симону еще до того, как мы познакомились: она всегда приходила в читальный зал и садилась за передний стол, никогда не читала ничего, кроме толстых словарей, но в основном опирала на них локти и голову и смотрела куда-то в пространство, или — все чаще и чаще, как я замечала, — смотрела в сторону моего стола. Однажды, когда я выходила из библиотеки, она сидела на велосипеде напротив двери, опираясь о забор. Три раза, возвращаясь домой, я видела, как она следует за мной на расстоянии. На четвертый день, идя перед ней, я завернула за угол, нырнула в какой-то сад за забором и стала ждать. Через некоторое время, выглянув наружу, я увидела, как она проехала по дороге мимо, привстала на педалях, смутилась, а потом оглянулась и поняла, что я ее заметила, опустила голову и быстро пронеслась мимо. На следующее утро, когда я выходила из дома, она сидела на нижней ступеньке. Тебе чего? — спросила я. Она хлопнула по седлу своего велосипеда. Поехали, предложила она. Я кое-что хочу тебе показать.

Я села, она взяла мои руки и обвила их вокруг своей талии, держись крепче, предупредила она и стоя покатила мимо богатых домов, через жилой квартал, еще через один квартал, победнее, с обшарпанными лавочками за металлическими жалюзи. Она затормозила на щебневом пустыре, положила велосипед на бок (заднее колесо еще продолжало вращаться) и подвела меня к высокому проволочному забору. Через забор я увидела параллельно тянувшиеся рельсы, то соединявшиеся, то резко обрывавшиеся. На разъезде стоял какой-то сарай, к нему медленно подъезжал поезд. Гляди-ка, сказала она. Мы увидели, как поезд въезжает с одной стороны и выезжает с другой — въезжал он грязным, а выезжал чистым. Я громко рассмеялась — и что, ради этого ты везла меня в такую даль? Я подумала, тебе понравится, ответила она.

Мы еще несколько раз пронаблюдали, как это происходит: поезд заезжает в сарай и выезжает уже блестящий, с солнечными отражениями в мокрых окнах. Потом она отвезла меня на велосипеде к себе домой, и на обоюдное соблазнение у нас ушли считанные минуты, мы набросились друг на друга, как только она заперла дверь, среди пальто, висевших в прихожей.

Мать Симоны преподавала неполную рабочую неделю в университете где-то в Центральных графствах; в то утро Симона прочитала мне письмо, которое только что получила от нее. Два преподавателя покончили с собой, опасаясь, что их уволят; философию отменили, музыку — тоже. Симона нетерпеливо расхаживала по комнате. Нужно что-то делать, сказала она. В тот день в постели она начала писать пьесу, превратив мою спину в подставку для бумаги. Пьеса была про забастовку шахтеров, про шахтера с севера и телерепортера из Лондона, которые влюбляются друг в друга, так что шахтер бросает жену и семью и уезжает с телерепортером, а потом телерепортер конфузится, когда тот вдруг появляется на шикарной вечеринке для журналистов в телецентре. Симона очень впечатлила меня, мне показалось, она здорово все это придумала. Я подбросила ей несколько ремарок, на мой взгляд, вполне йоркширских. А спустя пару ночей она привела меня на крышу своего колледжа, мы взобрались по ее склону и, будто канатоходцы, прошли в темноте по самой вершине, чтобы подобраться к колоколу.

Нужно смотреть на вещи с самых разных точек, с каких только можно, говорила она, протягивая мне руку, чтобы подтащить наверх. Мы стояли на тонком выступе позади колокола, который был огромен. Она размахнулась и ударила по нему изо всех сил кулаком, но шума почти не получилось — лишь глухой стук, как будто она ударила по камню. Этот колокол зазвенит только от денег, сказала она.

Это гиблое место, тут все кончилось, сообщила она мне, когда мы сидели, покачивая ногами над крышей колледжа, при этом я старалась не глядеть на землю далеко под нами: небо вокруг колокола окрашивалось в предрассветные краски, по всему городу начали пробуждаться птицы, и под нами будто пропасть открывалась. Это мертвая страна, гиблая, гиблая цивилизация. Мы с тобой должны ездить по миру, Эш. Должны брать его штурмом. А здесь все умерло. Этот колокол, этот рассвет, даже эти птицы, поющие на деревьях. Все это — один большой, безжизненный избитый штамп. Нам нужно что-то другое. Что-то настоящее.

Она повернулась ко мне, обняла меня за плечи, поглядела своими неистовыми глазами в мои глаза. Тебе нужно вырваться на волю, Эш, показать им всем, на что ты способна. В тебе же столько силы. Ты должна делать что-то яркое, должна изменить свою жизнь. Должна прославиться. У тебя получится, обязательно получится. Я в тебя верю.

Да, ответила я, не глядя вниз, закрывая глаза, нуда, конечно, нам нужно что-то делать. Если бы я упала или, хуже того, если бы я спрыгнула, Симона, обнимавшая меня в ту минуту, тоже непременно упала бы. А я уже придумала сюжет для новой пьесы, говорила она. Ты должна там сыграть. Ты можешь сыграть женщину, у которой ребенок заболевает лейкемией из-за того, что они живут по соседству с ядерным объектом.

А потом за нами оглушительно зазвонил колокол. Раз, два, три, четыре, пять ударов подряд — и словно весь мир затрясся.

Симона сдержала слово. Она действительно написала эту пьесу, и мы поставили ее вместе с той, другой про шахтера и репортера, и люди приходили и хлопали, некоторые признавались, что растроганы, а один человек даже плакал. Мы здорово провели тот год вместе, занимаясь подобными вещами. А потом я погубила университетскую карьеру Симоны.

Но вот мы, я и Симона, стоим в воскресный день перед картиной в музее. Ты права, говорит она, твоей подружке Эми это понравится. Она прочитала вслух подпись на ярлыке рядом с картиной. «Святая Бригитта», Джон Дункан, предоставлена Национальной галереей Шотландия.

Видишь? — сказала я. Мы бы просто позаимствовали то, что и так одолжено.

Симона посмотрела по сторонам — проверить, не слышал ли нас кто-нибудь; до нее только сейчас дошел смысл моих слов.

Мне ни за что не унести ее одной, добавила я.

Да, согласилась Симона. Она слишком тяжелая. Тебе понадобится помощь.

Конечно, потом нам нельзя будет сюда сунуться, сказала я.

Она оглянулась через плечо, чтобы убедиться, что за нами никто не наблюдает. Шагнула за заградительную веревку и пощупала за картиной, чтобы понять, как она крепится к стене. Потерла большой палец об остальные, снова обвела взглядом зал. Да кто же захочет сюда снова соваться? — заметила она.

Мы позаимствовали комбинезоны из гардероба для уборщиков у меня на работе; от них пахло сосновым освежителем, и мы в них стали похожи на юных врачей. Накануне дня рождения Эми Симона уговорила свою приятельницу Имоджин одолжить ей фургон «ситроэн». Мы стащили с кровати верхнюю простыню. Припарковав фургон на задах галереи, Симона передала мне отвертки.

Это оказалось легко — мне самой до сих пор не верится, до чего легко. Мы просто украли картину — и все. Мы вошли в музей, поднялись по лестнице и остановились в том зале. Со стен на нас таращились десятки картин. Они ревнуют, прошептала Симона, им тоже очень хочется отсюда сбежать.

Я принялась за нижнюю половину, стала отвинчивать скобы; Симона стояла рядом, наготове, а к нам уже спешила, перескакивая через две ступеньки, старушка-музейщица. У нее на шее висел на веревочке свисток. Эта картина возвращается, с милой улыбкой объявила ей Симона, ее отозвали. На особую выставку. О, вот и хорошо, сказала хранительница, я очень рада, мне она совсем не нравится — какая-то странная помесь эстетики и утилитаризма. Ну, я в этом не разбираюсь, слышала я голос Симоны, знаю только, что картину велено доставить туда, откуда ее привезли.

По моей спине струился пот. Я уже готовилась услышать резкий звук свистка, но нет — старушка ушла, погналась за какими-то студентами-иностранцами и закричала, чтобы они сняли рюкзаки. Не могу дотянуться до верхних скоб, показала я знаками Симоне. Она сходила в соседний зал, схватила стул на длинных и тонких ножках, перекинула его через плечо. Королева Анна, возвестила она, встала на стул и за считанные секунды ослабила верхний крепеж; картина соскользнула по дерюге, я поймала тяжелый край рамы и чуть не рухнула на пол под ее тяжестью.

Мы положили святую Бригитту на бок и задернули простыней. Поднесли к лестнице. Потом спустились, и я услышала, как за моей спиной Симона попрощалась с хранительницей, а та весело прокричала ей: «Всего хорошего!» Мы погрузили картину в фургон, Симона завела двигатель, мы поехали — вот и все. После наступления темноты мы оставили фургон у служебного входа в корпус Эми, пронесли укрытую простыней картину через сад и втащили по пожарной лестнице на плоскую крышу; оттуда Симона соскользнула на балкон Эми и прислонилась к решетке, чтобы принять на себя груз, а я спустила ей картину.

Я знала, что Эми нет дома. Каждый вторник они пили херес под взорами бородатых покойников, членов совета колледжа, в профессорском зале, и она была там, хвалила пожилым дамам-коллегам их наряды, с молодыми обменивалась суждениями о французском феминистском движении, с юношами толковала о теории. Роняла тихие сведущие замечания, кивала и возражала, произносила слово «диалектика», нерешительно притрагиваясь к соленым закускам, взятым с подноса.

Поэтому, как я и ожидала, ее комната была погружена во мрак. Я спрыгнула вниз, к Симоне, она оборвала ветку плюща, и мы вскрыли окно. Я удалила ржавчину с задвижки и с усилием распахнула балконную дверь. Симона протиснула святую Бригитту внутрь. Включила фонарик, обвела лучом света стены комнаты. Неплохо она устроилась, твоя подруга Эми, сказала она. Мы прислонили святую Бригитту к кровати в спальне, и Симона сдернула с картины простыню. Там мы и оставили ее стоять — в раме с золочеными краями. Рядом с этой громадиной все бумажные ангелочки сразу показались крошечными.

Когда мы вернулись к Симоне, я рухнула на кровать. Она закрыла дверь, привалилась к ней спиной. Мы бежали вверх по лестнице и теперь обе шумно дышали.

Операция выполнена отлично, сказала Симона. Просто блеск. Произведение искусства.

Я развязала шнурки на ботинках. Неожиданно накатилась усталость. Симона медленно расстегивала рубашку. Впрочем, должны быть и более легкие пути, заметила она с задумчивым лицом.

По-моему, это было легче легкого, возразила я. Может, завтра отправимся в Национальную портретную галерею, а в пятницу — в зал Ротко[86] в галерее Тейт? Что думаешь?

Нет, я про другое — есть, наверное, более простые способы открыться ей, сказала Симона. Лично мне это ясно. Вы можете переспать друг с другом. Тогда отпадет нужда грабить галереи и заполнять ее комнату картинами.

Я встала. Но идти в тесной комнатке Симоны было некуда, пришлось сесть.

Я не против, продолжала тем временем Симона. Мне все равно. Ты ведь знаешь, какого я мнения о твоей драгоценной подруге Эми. Я о тебе беспокоюсь.

Твоя драгоценная подруга. Эми тоже недолюбливала Симону, называла ее «простушкой», говорила, что ей по душе трогательный энтузиазм Симоны. Говорила, как это, должно быть, здорово, что у меня наконец-то нашелся близнец. Я ногами стащила с себя ботинки, отмахнулась от Симоны. Что еще за выдумки, сказала я, чепуха. Мы просто друзья. Только и всего.

Ладно, Симона вздохнула, и я ощутила шеей ее теплое дыхание. А что нам теперь делать, моя милая Эш, моя милая картина? — спросила она спокойно. Что нам теперь делать?

Думаешь, мы попадем в беду? — сказала я. Думаешь, не стоило ее красть?

Искусство принадлежит всем, ответила Симона, и ее руки нежно и крепко легли мне на поясницу.

Как ты считаешь, ей понравится? — спросила я. Она обрадуется?

Ну, лично я бы обрадовалась, сказала Симона и поцеловала меня. И целовала меня всю — сверху донизу, и сзади, и спереди, и сбоку, пока мы не уснули, уткнувшись друг в друга, а потом я проснулась, ощущая легкость на душе, легкость в ногах, легкость в пальцах, и на следующий день я вальсировала по лестнице, думая о том, какая же я умница, и постучалась в дверь к Эми, совсем как посыльный, который предвкушает огромные чаевые, потому что доставил телеграмму, где говорится: вы выиграли миллионов фунтов тчк, или вас ждут на Бродвее тчк, или поздравляем, родился мальчик тчк, или я люблю тебя больше всего на свете тчк.

А, это ты. Пожалуйста, заходи. Она тихо закрыла за мной дверь, а потом прошла на середину комнаты и остановилась, повернувшись ко мне спиной.

Страшно вежливым тоном она сказала, что хотела бы, чтобы я убрала из ее комнаты краденое имущество. Неужели я не понимаю, как легко она может утратить все, что создавала долгим упорным трудом? Неужели я не понимаю, что поставила ее в идиотское положение? И, пожалуйста, не могла бы я избавить ее от краденой вещи, по возможности, без малейшего шума и, самое главное, так, чтобы никто меня не видел до тех пор, пока я не окажусь на безопасном расстоянии?

Она говорила спокойнейшим голосом, но вокруг нее в комнате так и искрился холодный гнев. Эти стулья, кушетка, книги в книжных шкафах. Комната тоже повернулась ко мне спиной, окоченела от ярости.

Значит, она тебе не понравилась? — спросила я.

Молчание. Я снова хотела заговорить, но звуки застревали у меня в горле. Рука Эми, висевшая вдоль ее тела, взметнулась вверх, смахнула с губ волосок: это послужило сценической ремаркой, побудившей ее пересечь комнату, сесть за стол, взять ручку и склонить голову. Я увидела, как ее рука задвигалась: она принялась писать. Я знала, что ее пальцы перепачкаются чернилами на суставах — там, где кожа морщинится и собирается в складки. Я стояла в тишине, и эта картинка отчетливо и безнадежно застряла у меня в голове.

Должно быть, прошло несколько минут, прежде чем я отважилась снова испробовать свой голос.

Я не могу. Не могу унести ее одна. Ты сама понимаешь, что мне не справиться. Она же огромная, сказала я.

Ни слова. Только шелест переворачиваемых страниц. Я услышала, как подо мной скрипнули половицы, когда я стала переминаться с ноги на ногу. В спальне я увидела дощатую изнанку картины. Значит, Эми как - то ухватилась и развернула ее, навалившись всем своим весом, так чтобы не видеть изображения. Но даже в таком положении, даже превратившись в закрытый глаз, эта громада превращала кровать и камин в карликов, а саму комнату — в дешевую конуру.

Святая Бригитта. Чудовищная, делавшаяся все больше и тяжелее с каждым сантиметром, на который я оттаскивала ее, старясь не оставлять царапин на половицах и не зацепиться за край ковра, стараясь ни на что не наткнуться. Я обнаружила, что, если уравновесить груз на плече, то можно оторвать низ картины от пола, а если поднатужиться как следует, то можно взвалить всю ношу на спину. Эми, казалось, была настолько погружена в чтение, что не замечала происходящего рядом. Но, когда я, пыхтя, прошла мимо, она подняла руку, не отрываясь от книги, ее авторучка замерла в воздухе, и мне пришлось остановиться и ждать, что за этим последует.

Перед тем как откроешь дверь, произнесла Эми сладчайшим голосом, будь так добра, убедись сначала, что никто не увидит, как ты выходишь отсюда.

Я поставила святую Бригитту на пол, прислонила к кушетке. Теперь картина выглядела просто кричащей. В коридоре никого не было. Когда я вернулась, то заметила, что святая Бригитта придает комнате вид времянки, какого-то склада ветхой разрозненной мебели. Я снова подняла ее, дошла с ней до двери, там осторожно опустила на пол, порвав свитер и расцарапав плечо об одну из скоб. Я выругалась.

Да, и вот еще что, Эш, сказала Эми, как будто удивившись, что я все еще здесь. Когда покончишь с этим, можешь зайти ко мне снова? В три я уйду, до вечера у меня лекции, но — тут она сверилась с расписанием — да, после девяти я буду дома.

Я закрыла дверь. Мои пальцы перепачкались в крови от царапины на плече. Во мне закипала злость. Я стояла на лестничной площадке, упирая свой груз в верхнюю ступеньку. Теперь в любую секунду я могла столкнуть картину в пустоту, и она бы ударилась о перила, разбилась бы на куски и заградила бы путь.

А еще я могла бы пробить дырку в холсте. Могла бы разбить ногой стекло и бросить обломки прямо здесь, у двери Эми. Точно, так я и сделаю. Я уже прислонила картину под углом к лестничным перилам и приготовилась напасть на нее. Но вдруг заметила. Я заметила, что художник нарисовал раму вокруг изображения — раму внутри настоящей рамы. Заметила, что босая нога одного из ангелов переступила нарисованную раму. Что кончики крыльев обоих ангелов тоже вышли за пределы этой рамы, и даже кончики крыльев одной из чаек — словно все они собрались беззаботно воспарить над плоскостью картины. Один из ангелов оглянулся посмотреть на девочку, которую они несли, — с любовью и заботой. Лицо второго ангела было целеустремленно обращено вперед, неподвижно, миловидно и угрюмо. Они несли девочку прочь из мира — или, наоборот, сюда, в мир, и было ощущение, что они вот-вот промчатся прямо мимо моей головы.

Я промаялась до десяти минут восьмого, а потом не выдержала и забарабанила в ее дверь. Эми, открой эту хренову дверь, орала я — или собиралась заорать, но тут дверь открылась, я упала внутрь, а она поймала меня за руку, втащила в комнату, захлопнув дверь, и притянула на кушетку. Ах ты варварка, говорила она, украла картину, украла такую красивую картину.

Я набрала побольше воздуху в легкие, приготовилась снова заорать, чтобы выкрикнуть ей все то, что мысленно остервенело выкрикивала в течение последних полутора часов в холоде и темноте. Но, поглядев на Эми, я увидела, что лицо ее светится, и услышала, как она говорит: ради меня. Мне так понравилась твоя картина. Это лучший подарок ко дню рождения, какой я получала. Самый лучший подарок из всех, что мне когда-либо дарили.

Она была так довольна, что, клянусь, чуть не поцеловала меня. Ты такая смелая, сказала она, и ее губы находились в такой близости от моего лица, что я буквально осязала ее слова. Какая смелость! Подумать только — как ты втащила ее сюда? Да еше в одиночку!

Ну, мне Симона помогала, ответила я, отодвигаясь от нее.

Нет, не помогала, возразила Эми, ни за что не поверю. Ты одна справилась. Ты попадешь в страшный переплет, если дело откроется, правда? Она восхищенно вздохнула. Святая Бриджет, сказала она, или иначе — святая Бригитта. Святая Бригитта на самом деле была когда-то языческой богиней, дохристианской; ее культ оказался слишком мощным, и католической Церкви пришлось превратить Бригитту в святую и объявить матерью святого Патрика. Но в монастыре ее имени в Ирландии никак не могли вытравить языческое влияние богини: все время происходили маленькие языческие чудеса. Свечи не хотели гаснуть. У коров не кончалось молоко. Всегда можно было узнать, где недавно прошла святая Бригитта, потому что из каждого ее следа вырастали цветы.

Безумная Эми вновь вернулась, от нее исходило опасное излучение. Я села на кушетку, на расстоянии — на тот случай, если она снова передумает, и позволила себе прислушиваться к спокойному кошачьему мурлыканью ее голоса. Мне это нравится — про цветы, заметила я.

Да, мне тоже, сказала Эми, и у меня по позвоночнику пробежало тепло, как бывало всегда, когда мы в чем-нибудь соглашались. Она пыталась вскрыть пакет с печеньем, ты же любишь такое, правда, говорила она, я так и думала. Но ей не удалось справиться с пакетом, она дала его мне, я разорвала верх зубами и вернула ей. Мне нравится, как ты это делаешь, сказала она. Она соскользнула на пол, прислонилась к кушетке, разломила печенье надвое, откусила половину и протянула мне вторую половину. Я подержала кусок печенья в руке, отставив ее в сторону, как будто он мог укусить меня, как будто мог взорваться в любой момент.

Ее праздник — первое февраля. В некоторых традициях это считается первым днем весны. Сретение. Здорово, правда? Хотя я еще не поняла, что в точности изображено на картине. Этого сюжета нет в моих книгах о святых. Сегодня я рылась в библиотеке, но не обнаружила ничего даже отдаленно похожего, сказала она.

Тепло, которое искрой пробежало по моему позвоночнику, уже охватило все тело; от него плавились кости. Грудная клетка, ребра, толстые бедренные кости, крошечные сочленения костей в моей шее, в ушах, — все они словно разжижились. У меня болело плечо. Произведения искусства не должны быть такими тяжелыми, думала я, они должны быть гораздо легче. День бесповоротно укатывался прочь. Одним движением

Эми могла бы схватить меня, могла бы разрезать и выпустить из меня внутренности, как потрошат рыбу, когда резко вырывают из нее хребет, выдергивают кости. Я закрыла глаза. Откинула назад голову.

Знаешь, заговорила я, мне снился один жуткий сон — уже трижды снился. Он никак не идет у меня из головы. И что же тебе снилось? — спросила она, и я рассказала ей об отражении, о водной поверхности. Как я гляжу и гляжу, но нигде не вижу своего отражения.

Подумать только, Эш, живо откликнулась она. Ты обладаешь отражением, у которого имеется характер. Другие люди просто видят себя на разных поверхностях, а вот тебе повезло. Ты не только умеешь видеть сквозь зеркало. Даже твое отражение умеет бродить, где ему вздумается, делать, что ему хочется, независимо от того, чего от него ждут. Это отражение, наделенное свободой выбора. И ему не нужно смотреть на тебя — настолько оно вольнолюбивое.

Я попалась на крючок, ловила каждое ее слово. Ты уверена? — спросила я. И тут у меня раскрылись глаза. Средневековые балки под потолком. Старинный дубовый письменный стол. Моя мудрая честолюбивая подруга, сидящая у моих ног, она — в своей комнате, какое любовное томление. Богатство, старинная древесина, заслуженный простор. Книги и музыка, упорядоченная, разложенная по полочкам культура. Со вкусом подобранные сдержанные цвета. Целые улицы, вымощенные книгами, музыкой и обещаниями книг и музыки, комната буквально излучала обещание всего этого, будто жар. Я взглянула вниз и увидела очертания тела Эми, увидела то место, где кожа встречалась с низкой верхней пуговицей ее платья, и отвернулась.

Я знала, что тебе понравится эта долбаная картина, сказала я.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

В апреле 2015 года два самых радостных человека на свете – лауреаты Нобелевской премии Далай-лама и ...
Элита – народ особый. Персональный пиар им любопытен, но не слишком важен. Мудрые люди говорят, что,...
Кредиты под масштабные проекты всегда связаны со значительным риском. В ситуации финансового кризиса...
«…И тут произошло нечто, смысла чего в первый момент никто не понял. Кто-то – например, брат хозяина...
Считается, что в киноидустрии можно добиться успеха, имея лишь связи и деньги. Перед вами реальная и...
В этой книге Дэн Хёрли собрал современные методики совершенствования интеллекта. Автор проинтервьюир...