Она же Грейс Этвуд Маргарет
Меня это смутило.
— Что ты сделал? — спросила я.
Ты сама прекрасно знаешь, — ответил он со смехом. Я не знала, но теперь стала подозревать самое страшное. Потом он заставил меня пообещать, что я помогу убить мистера Киннира, и я пообещала — ведь я видела по глазам Макдермотта, что, если бы я этого не сделала, он бы меня тоже убил. Затем он отвел лошадь вместе с коляской в конюшню.
Я зашла на кухню и как ни в чем не бывало приступила к работе. Вошел мистер Киннир и спросил:
— Где Нэнси? — Я ответила, что уехала в город на почтовой карете. Он сказал, странно, ведь он встретил по дороге дилижанс, а Нэнси в нем не приметил. Я спросила, не желает ли он перекусить, а он ответил, что не прочь, и спросил, не приходил ли Джефферсон со свежим мясом, а я ответила, что нет. Он сказал: странно, — а потом попросил меня заварить чаю и приготовить гренки с яйцами.
Так я и сделала. Принесла еду в столовую, где он ждал, читая книгу, привезенную из города. Это был последний номер дамского альманаха «Годи», в котором бедняжка Нэнси любила рассматривать моды. И хотя мистер Киннир всегда утверждал, что все это — дамская чепуха, он и сам частенько туда заглядывал, когда рядом не было Нэнси, поскольку там рисовали не только платья. Ему нравилось рассматривать новые фасоны нижнего белья и читать статьи о том, как должна вести себя леди. Принося кофе, я частенько замечала, как он над ними хихикал.
Я вернулась на кухню и увидела там Макдермотта. Он сказал:
— Сейчас пойду и убью его.
Но я воскликнула:
— Батюшки, Макдермотт, еще ведь рано, подожди до темноты.
Потом мистер Киннир поднялся наверх и прямо в одежде лег вздремнуть, так что Макдермотту поневоле пришлось ждать. Даже он не посмел бы застрелить спящего мужчину. Весь день Макдермотт лип ко мне как банный лист, потому что был уверен, что я убегу и все расскажу. В руках он постоянно вертел ружье. Старую двустволку, из которой мистер Киннир обычно стрелял по уткам, но заряжена она была вовсе не дробью. Макдермотт сказал, что в ней две свинцовые пули — одну он нашел, а другую сделал из куска свинца, порох же взял у своего дружка Джона Харви, жившего через дорогу, хотя Ханна Аптон, чертова образина, — женщина, с которой жил Харви, — и сказала ему, чтобы пороха не трогал. Но он все равно взял, и пошла она к ляду. К тому времени он был очень возбужденный и нервный, расхаживал с важным видом и гордился своей смелостью. Он сильно ругался, но я ему не возражала, потому что боялась.
Около семи часов мистер Киннир спустился выпить чаю и распереживался насчет Нэнси.
— Я сделаю это сейчас, — сказал Макдермотт, — ты пойдешь туда и попросишь его зайти на кухню, чтобы я мог его застрелить на каменном полу.
Но я сказала, что не пойду.
Он сказал, что в таком случае сделает это сам. Выманит его, сказав, что с его новым седлом что-то не так — все изодралось в клочья.
Я вовсе не хотела в это вмешиваться. Взяла чайный поднос и понесла через двор в черную кухню, где топилась печь, потому что я собиралась заняться там стиркой. И когда я поставила поднос, то услышала выстрел.
Я вбежала в парадную кухню и увидела мертвого мистера Киннира — он лежал на полу, а над ним стоял Макдермотт. Ружье тоже валялось на полу. Я хотела выскочить, но он закричал, выругался и велел мне открыть люк в вестибюле. Я сказала:
— Не открою.
А он сказал:
— Откроешь.
В общем, я открыла, и Макдермотт швырнул тело вниз по ступенькам.
Я так испугалась, что выбежала через парадную дверь на лужайку и помчалась мимо колонки к черной кухне, а потом Макдермотт вышел из двери парадной кухни с ружьем и выстрелил в меня, а я замертво упала на землю. И больше я ничего не помнила, сэр, до самого позднего вечера.
— Джейми Уолш показал, что он зашел во двор около восьми — очевидно, сразу после того, как вы упали в обморок. Он сказал, что Макдермотт все еще держал в руках ружье и утверждал, что стрелял по птицам.
— Я знаю, сэр.
— Он сказал, что вы стояли возле колонки. Вы сообщили ему, что мистер Киннир еще не вернулся, а Нэнси уехала к Райтам.
— Я не могу этого объяснить, сэр.
— Он сказал, что вы были здоровы и в хорошем настроении. Вы были одеты лучше, чем обычно, и обуты в белые чулки. Он намекнул, что эти чулки принадлежали Нэнси.
— Я была тогда в суде, сэр. И я слышала, что он сказал, хоть это были мои чулки. Но к тому времени он уже забыл всю свою прежнюю любовь ко мне и хотел как можно больше меня очернить, чтобы меня непременно казнили. Но я не могу опровергнуть того, что говорят другие люди.
Она так удручена, что Саймону ее очень жалко. Ему хочется нежно обнять ее, успокоить, погладить по голове.
— Хорошо, Грейс, — бодро говорит он. — Я вижу, вы устали. Продолжим завтра.
— Да, сэр. Надеюсь набраться сил.
— Рано или поздно мы доберемся до сути.
— Я надеюсь, сэр, — слабо говорит она. — Мне бы стало намного легче, если бы я наконец узнала всю правду.
37
Листва на деревьях уже становится августовской — тусклой, пыльной и увядшей на вид, — хоть август еще и не наступил. Саймон медленно возвращается домой по гнетущей дневной жаре. Он несет с собой серебряный подсвечник, который ему не пришло в голову вытащить. Подсвечник оттягивает руку; на самом деле обе его руки странно напряжены, будто он с усилием тащил тяжелый канат. Чего он ожидал? Конечно же, недостающих воспоминаний о тех нескольких решающих часах. Воспоминаний не было.
Неожиданно Саймон вспоминает один далекий вечер, когда он еще учился на последнем курсе в Гарварде. Вместе с отцом, который был тогда еще жив и богат, он поехал на экскурсию в Нью-Йорк, и они вместе смотрели оперу. Это была «Sonnambula» Беллини:[70] простую и целомудренную деревенскую девушку Амину находят в спальне графа, куда она в беспамятстве забрела. Ее жених и односельчане объявляют ее блудницей, несмотря на протесты графа, основанные на его превосходных научных познаниях. Но когда Амина проходит во сне по опасному мосту, который у нее за спиной обрушивается в стремительный поток, ее невинность получает несомненное доказательство, и после пробуждения она вновь обретает утраченное счастье.
Притча о душе, как нравоучительно сказал его учитель латыни, ведь Амина — нехитрая анаграмма слова anima. [71] Но почему, спрашивал себя Саймон, душа изображена бессознательной? И еще более интригующий вопрос: если Амина спала, то кто же тогда ходил? Теперь эта проблема стала для Саймона самой животрепещущей.
Была ли тогда Грейс без сознания, как она сама утверждала, или же в полном сознании, как показал Джейми Уолш? Насколько Саймон может доверять ее рассказу? Какой должна быть доля его скепсиса? Действительный ли это случай амнезии сомнамбулического типа или же Саймон — просто жертва коварного обмана? Он предостерегает себя от категорических суждений: почему бы не допустить, что Грейс говорит чистую, полную и совершенную правду? Любой в ее положении стал бы отбирать и переставлять местами события, чтобы произвести благоприятное впечатление. В ее пользу говорит то, что большая часть рассказанного ею совпадает с ее печатным «Признанием», — но неужели это действительно говорит в ее пользу? Возможно, все слишком точно совпадает. Саймон спрашивает себя, не изучала ли Грейс тот самый текст, которым пользовался и он, — чтобы тем сильнее его убедить.
Беда в том, что он сам хочет, чтобы его убедили. Он хочет, чтобы она оказалась Аминой. Стремится ее оправдать.
Нужно соблюдать осторожность, говорит он себе. Следует отступить. Если объективно взглянуть на вещи, то, несмотря на явную обеспокоенность и внешнюю уступчивость, между ними происходила борьба характеров. Грейс не отказывалась говорить — напротив. Она рассказала ему очень много, но лишь то, что сама сочла необходимым рассказать. А ему-то нужно как раз то, о чем она говорить отказывается, чего она, возможно, даже не желает знать. Сознание вины или невиновности можно скрыть. Но он все равно у нее все выпытает.
Он забросил наживку, но сможет ли вытащить крючок? На свет из бездны. Со дна глубокого синего моря.
Саймон спрашивает себя, почему он настроен столь решительно. Он желает ей добра, говорит он себе самому. Он считает это спасением, ну еще бы.
А она? Если ей есть что скрывать, возможно, она захочет остаться в воде, в темноте — в своей стихии. Возможно, она испугается, что не сможет иначе дышать.
Саймон говорит себе, что хватит быть таким фигляром, довольно крайностей. Вполне возможно, что Грейс и вправду страдает амнезией. Или как раз наоборот. Или просто виновна.
Конечно, она может быть сумасшедшей с поразительно изворотливой способностью внушать доверие, отличающей закоренелую маньячку. Некоторые ее воспоминания, особенно о дне убийств, наводят на мысль о религиозном фанатизме. Однако те же самые воспоминания можно без труда объяснить наивными суевериями и страхами простодушной женщины. Ему нужна хоть какая-то уверенность, но именно в ней Грейс ему и отказывает.
Возможно, во всем виноваты его методы. Техника внушения, несомненно, оказалась непродуктивной: затея с овощами обернулась полным провалом. Возможно, он слишком много экспериментировал и приноравливался; возможно, следовало принять более решительные меры. Быть может, он должен поддержать нейрогипнотический эксперимент Джерома Дюпона, договориться и поприсутствовать на нем свидетелем, и даже подобрать соответствующие вопросы. Саймон не доверяет этому методу. Однако благодаря ему может всплыть нечто новое и обнаружиться нечто такое, чего он сам пока так и не смог выяснить. Нужно, по крайней мере, попробовать.
Он подходит к дому и нашаривает у себя в кармане ключ, но дверь ему открывает Дора. Он смотрит на нее с отвращением: эту свиноподобную и жутко потеющую в такую погоду бабу нельзя даже людям показывать. Она — клевета на весь женский пол. Он сам способствовал тому, чтобы она вернулась сюда на работу, — Саймон фактически ее подкупил, — но это не означает, что она ему нравится больше, чем раньше. Как, впрочем, и он ей, если судить по злобному взгляду ее красных глазок.
— Сама хочет вас видеть, — говорит она, кивая головой на заднюю часть дома. Ее манеры, как всегда, демократичны.
Миссис Хамфри категорически возражала против возвращения Доры, поскольку не могла находиться с нею в одной комнате, да это и немудрено. Однако Саймон отметил, что не может работать в такой грязи и беспорядке, и кто-то должен выполнять работу по дому, а раз никого другого пока нет, остается снова нанять Дору. Если платить жалованье, сказал он, то она станет вполне сговорчивой, хотя ожидать от нее любезности и не приходится. Именно так все и случилось.
— Где она? — спрашивает Саймон. Не следовало говорить она, это прозвучало слишком интимно. Лучше бы он сказал «миссис Хамфри».
— Как всегда, поди, валяется на диване, — презрительно отвечает Дора.
Но когда Саймон входит в гостиную — по-прежнему зловеще пустую, хотя некоторые изначальные предметы обстановки таинственным образом снова здесь появились, — миссис Хамфри стоит у камина, грациозно положив одну руку на белую каминную полку. В руке — кружевной носовой платок. Саймон чует запах фиалок.
Доктор Джордан, — говорит она, меняя позу, — я подумала: вы же не откажетесь поужинать со мной сегодня вечером — в качестве скромного вознаграждения за все те усилия, которые вы предпринимаете ради меня. Мне бы не хотелось показаться неблагодарной. Дора приготовила холодную курочку.
Она старательно выговаривает каждое слово, словно бы заучила эту речь наизусть.
Саймон отказывается со всей возможной учтивостью. Он искренне ее благодарит, но сегодня вечером он, увы, занят. Это недалеко от истины: Саймон практически принял приглашение мисс Лидии совершить с компанией молодых людей лодочную прогулку по внутренней гавани.
Миссис Хамфри принимает его отказ с любезной улыбкой и говорит, что в таком случае они отобедают в другой раз. Что-то в ее манере держаться и в медлительной взвешенности ее речи странно его поражает. Она что, выпила? У этой женщины очень пристальный взгляд, и руки ее слегка дрожат.
Поднявшись наверх, он открывает свой кожаный ранец. Все как будто в порядке. Три пузырька с опийной настойкой на месте и заполнены ровно настолько, насколько нужно. Он откупоривает их и пробует на вкус содержимое: в одном почти чистая вода. Она уже Бог знает сколько времени опустошает его запасы! Вечерние головные боли получают другое объяснение. Он должен был догадаться: с таким-то мужем ей пришлось найти себе хоть какую-то отдушину. Пока она была при деньгах, то, без сомнения, покупала лекарство, думает он, но потом с наличными стало туговато, а он проявил беспечность. Нужно было запирать комнату на ключ, но теперь уже слишком поздно.
Конечно, он не может сказать ей об этом прямо. Она женщина привередливая. Обвинить ее в воровстве было бы не просто грубо, а в высшей степени вульгарно. Тем не менее его обвели вокруг пальца.
Саймон отправляется на лодочную прогулку. Ночь теплая и тихая, светит луна. Он выпил немного шампанского, — которого и взяли-то немного, — сидит и одной лодке с Лидией и вяло с нею флиртует. Хоть она-то нормальная, здоровая, да в придачу хорошенькая. Возможно, он должен сделать ей предложение. Саймону кажется, она бы его приняла. Отвезти ее домой, дабы расположить к себе ее мать, передать дочь с рук на руки и позволить им обеим составить его счастье.
Это один из способов решить собственную судьбу, распрощаться со своим постылым образом жизни или уйти от греха подальше. Но он этого не сделает: ведь он еще не настолько обленился или устал; во всяком случае — пока.
X
ДЕВА ОЗЕРА
Потом мы начали укладывать все ценные вещи, которые смогли найти. Мы оба спустились и винный погреб: там лежал на спине мистер Киннир. Я держала свечу, а Макдермотт вынул у него из карманов ключи и деньги.
О Нэнси мы не обмолвились ни единым словом, я ее не видела, но знала, что она в погребе. Часов в одиннадцать Макдермотт запряг лошадь, мы погрузили чемоданы в коляску и отправились в Торонто. Он сказал, что хочет уехать в Штаты и там на мне жениться. Я согласилась. Часов в пять утра мы подъехали к городской гостинице Торонто, разбудили прислугу и заказали завтрак. Я отперла чемодан Нэнси и надела ее вещи. В восемь часов мы отплыли на пароходе и прибыли в Льюистон часа в три. Мы направились в таверну, а вечером поужинали за общим столом и разошлись с Макдермоттом спать по разным номерам. Перед этим я сказала Макдермотту, что желаю остаться в Льюистоне и не хочу больше никуда уезжать, но он сказал, что заставит меня, а часов в пять утра приехал главный судебный пристав мистер Кингсмилл, который арестовал нас и доставил обратно в Торонто.
Признание Грейс Маркс, «Стар энд Транскрипт», Торонто, ноябрь 1843 г.
Ковентри Патмор. «Ангел в доме», 1854[72]
- Богиней, посланной судьбой,
- Пред ним смогла она предстать,
- И он пленен был красотой,
- Которой многим не понять.
- Глаза красноречивей слов,
- И он блаженство предвкушал,
- Ведь в шорохе ее шагов
- Уж райский слышался хорал.
38
Позже Макдермотт рассказал мне, что после того, как он в меня выстрелил и я упала замертво, он накачал ведро студеной воды и вылил на меня, дал мне выпить водицы с перечной мятой, и я тотчас очнулась, словно заново на свет родилась, и была очень веселой. Я раздула огонь и приготовила ему ужин из ветчины и яиц, а потом заварила чай и налила нам по глотку виски для бодрости. Мы по-доброму вместе поужинали, чокнулись стаканами и выпили за успех нашей рисковой затеи. Но я ничего этого не помню. Я не могла вести себя так бессердечно, пока мистер Киннир лежал мертвый в погребе, не говоря уже о Нэнси, которая тоже, наверно, была мертва, хоть я и не знала наверняка, что с нею сталось. Но Макдермотт ведь был завзятым лжецом.
Видимо, я долго пролежала без сознания, потому что, когда пришла в чувство, уже начало смеркаться. Я лежала на спине в своей кровати, без чепца, и мои волосы были все взъерошены и рассыпаны по плечам, а еще они были мокрыми, как и верхняя часть моего платья — наверно, из-за воды, которую вылил на меня Джеймс, так что эта часть его рассказа, видимо, была правдой. Я лежала на кровати, пытаясь вспомнить, что же произошло, потому что запамятовала, как вошла в комнату. Наверно, меня внес Джеймс, поскольку дверь стояла открытой, а если бы я вошла сама, то заперла бы ее за собой.
Я решила встать и закрыть дверь на задвижку, но у меня разболелась голова, и в комнате было очень жарко и душно.
Я снова уснула и, наверно, беспокойно металась во сне, потому что, когда очнулась, вся постель была смята, а одеяло валялось на полу. На этот раз я проснулась внезапно и села прямо, и, несмотря на жару, я была в холодном поту. В комнате стоял мужчина, который пристально смотрел на меня. Это был Джеймс Макдермотт, и я подумала, что, убив двух других, он пришел задушить и меня во сне. В горле у меня пересохло от страха, и я не могла вымолвить ни словечка.
Но он очень добродушно спросил, хороню ли я отдохнула, и тогда я вновь обрела дар речи и ответила, что хорошо. Я знала, что не след показывать свой страх и терять самообладание, а не то он подумает, что мне доверять нельзя и я не смогу держать себя в руках, и испугается, что я сорвусь и расплачусь или раскричусь перед чужими людьми и все расскажу. Поэтому он в меня тогда и выстрелил, а если он так подумает, то избавится от меня в мгновение ока, как от лишнего свидетеля.
Потом он сел на край кровати и сказал, что пришла пора исполнить мое обещание. И я спросила, какое обещание, и он ответил, что я прекрасно знаю какое, ведь я же пообещала ему отдаться, если он убьет Нэнси.
Я ничего такого не помнила, но, поскольку теперь убедилась, что он сумасшедший, то подумала, что он просто исказил мои слова — какую-то невинную шутку, которую любая отпустила бы на моем месте. Например, пожелала, чтобы она сдохла, и сказала, что отдала бы за это все на свете. А Нэнси была со мною временами очень груба. Но слуги всегда такое говорят, когда хозяева их не слышат, ведь если нельзя огрызнуться в лицо, приходится отводить душу за спиной.
Но Макдермотт исказил мои слова и понял их по-своему, а теперь хотел, чтобы я выполнила наш уговор. Он вовсе не шутил и, положив руку мне на плечо, стал толкать меня обратно в постель. Другой рукой он задрал мне подол, и по перегару у него изо рта я догадалась, что он напился виски мистера Киннира, причем напился изрядно.
Я знала, что нужно во всем ему потакать.
— Ах нет, — сказала я, смеясь, — только не на этой кровати. Она слишком узкая и неудобная для двух человек. Давай перейдем на какую-нибудь другую.
К моему удивлению, ему это показалось удачной мыслью, и он сказал, что очень приятно лечь в кровать самого мистера Киннира, где так часто резвилась эта шлюха Нэнси. И я подумала: если я хоть раз ему уступлю, он и меня будет считать шлюхой, ни в грош не ставя мою жизнь, и, скорее всего, убьет меня топором и сбросит в погреб. Ведь он часто говорил, что шлюха годится лишь на то, чтоб вытирать об нее грязные сапоги, изо всей силы пиная ее мерзкие телеса. Так что я решила тянуть время и как можно дольше отвлекать его внимание.
Он поставил меня на ноги, и мы зажгли свечу, что была на кухне, и поднялись по лестнице. Потом зашли в комнату мистера Киннира, где было очень чисто, а кровать аккуратно застелена, потому что я сама там убрала тем же утром. И Макдермотт откинул покрывало и притянул меня к себе. Он сказал:
— Дворянчикам солома не годится, им, вишь, гусиный пух подавай! Немудрено, что Нэнси так часто валялась в этой постели. — Он вдруг испытал благоговейный страх, однако не перед совершенным преступлением, а перед роскошью кровати, в которой лежал. Но потом он принялся меня целовать, приговаривая: — Пора, моя девочка, — и начал расстегивать мое платье, а я вспомнила, что расплатой за грех служит смерть, и мне стало дурно. Но я знала, что если упаду в обморок, то стану как бревно, а он тут такой весь распаленный.
Я расплакалась и сказала:
— Нет, я не могу здесь, в кровати покойника, это же грех, он ведь лежит в погребе весь окоченелый. — И принялась во весь голос рыдать.
Макдермотта это очень раздосадовало, и он сказал, чтобы я сейчас же прекратила, а не то он отвесит мне оплеуху, но так и не отвесил. Мои слова охладили его пыл, как говорится в книжках, — или, как сказала бы Мэри Уитни, он куда-то задевал свою кочергу. Короче, в тот момент мертвый мистер Киннир был гораздо тверже Макдермотта.
Он стащил меня с кровати и поволок за руку по коридору, а я все вопила да причитала что было мочи.
— Если тебе не правится эта кровать, — сказал он, — можно перейти в кровать Нэнси, ведь ты такая же потаскушка, какою была она. — И я поняла, откуда ветер дует, и подумала, что настал мой смертный час. Теперь я каждую минуту ждала, что он схватит меня за волосы и сбросит вниз.
Он распахнул дверь и затащил меня в комнату, где царил полный беспорядок, который оставила Нэнси, ведь я там не убирала, поскольку не было надобности, да и времени тоже. Но когда он откинул покрывало, я увидела залитую темной кровью простыню, а еще в кровати валялась книжка, тоже вся залитая кровью. При этом я вскрикнула от ужаса, по Макдермотт остановился, глянул на кровать и промолвил:
— А я и забыл про это.
Я просила его сказать, ради всего святого, что это за книжка и как она сюда попала. Он ответил, что это альманах, который хозяин читал, а потом взял с собой на кухню, где Макдермотт его, хозяина, и застрелил. Падая, он прижимал руки к груди, по выпуская из них книжку, и поэтому ее залило первой же струей крови. И Макдермотт бросил ее в кровать Нэнси, чтобы убрать с глаз долой, да еще потому, что там ей и место, ведь книжку привезли из города для Ниной, а кровь мистера Киннира — на ее совести, ведь если бы она не была такой чертовой шлюхой и стервой, то все могло бы сложиться иначе, и мистеру Кинниру не пришлось бы умирать. Так что это был знак. И тут он перекрестился — это был единственный раз на моей памяти, когда он повел себя как папист.
Я считала, что он свихнулся, точно лось во время гона, как говаривала Мэри Уитни, но вид книжки его отрезвил, и все его планы насчет меня вмиг улетучились у него из головы. А я поднесла поближе свечу, перевернула двумя пальцами книжку, и это и впрямь оказался женский альманах «Годи», который мистер Киннир с таким удовольствием читал сегодня днем. При этом воспоминании я чуть было не расплакалась навзрыд.
Но нельзя было предугадать, долго ли продержится нынешнее настроение Макдермотта. Поэтому я сказала:
— Это собьет их с толку. Когда они ее найдут, то станут гадать, как же она сюда попала. — Он согласился, что будет над чем поломать голову, и утробно рассмеялся.
Потом я сказала:
— Нам нужно поторопиться, а не то кто-нибудь придет, пока мы еще здесь. Нужно поскорее уложить вещи. Ведь нам придется ехать ночью, чтобы никто не увидел нас на дороге с пожитками мистера Киннира и не заподозрил неладного. Дорога до Торонто займет по темноте много времени, — добавила я, — да и Чарли устанет, ведь он сегодня уже набегался.
И Макдермотт как бы в полудреме согласился. Потом мы начали обыскивать дом и укладывать вещи. Я не хотела брать слишком много — только самые легкие и ценные предметы, например, золотую табакерку мистера Киннира, его телескоп и карманный компас, его золоченый перочинный нож и все деньги, которые нам удалось найти. Но Макдермотт сказал: взялся за гуж — не говори, что не дюж, ну и семь бед — один ответ. Так что в конце концов мы обшарили весь дом и забрали серебряное блюдо с подсвечниками, ложки, вилки и все остальное, даже посуду с фамильными гербами, ведь Макдермотт говорил, что ее всегда можно будет переплавить.
Я заглянула в сундук Нэнси, посмотрела на ее платья и подумала: «Зачем добру пропадать, ведь бедняжке Нэнси они уже больше не понадобятся». Так что я взяла сундук со всем его содержимым, а также ее зимние вещи, но оставила платье, которое она как раз себе шила: оно показалось мне слишком близким к ней, потому что осталось незаконченным. А я слышала, покойники возвращаются, чтобы закончить то, что не доделали при жизни, и мне совсем не хотелось, чтобы Нэнси его хватилась и потом меня преследовала. Ведь к тому времени я была уже почти уверена, что она мертва.
Перед уходом я убрала дом и помыла посуду: тарелки от ужина и все остальное. Я также привела в порядок кровать мистера Киннира и застелила покрывалом кровать Нэнси, хоть и оставила в ней книгу, боясь замарать руки кровью мистера Киннира. Еще я опорожнила ее ночной горшок, поскольку решила, что нехорошо, да и как-то непочтительно его оставлять. Тем временем Макдермотт запрягал Чарли и грузил в коляску сундуки и саквояж. Но вдруг я заметила, что он сидит на приступке и безучастно смотрит пород собой. Тогда я велела ему собраться и быть мужчиной. Ведь мне вовсе не улыбалось застрять вместе с ним в этом доме, особенно если он окончательно спятит. И когда я велела ему быть мужчиной, это на него подействовало: он встряхнулся, встал и согласился, что я права.
В самом конце я сняла с себя одежду, которую носила в тот день, и надела одно из Нэнсиных платьев — светлое, в мелкий цветочек по белому полю, — в котором она была в день моего приезда к мистеру Кинниру. И я надела ее нижнюю юбку с кружевной оторочкой и свою чистую запасную юбку, а также обула летние Нэнсины башмачки из светлой кожи, которыми я так часто любовалась, хоть они мне и были не совсем впору. А еще я надела ее соломенную шляпку и взяла с собой ее легкую кашемировую шаль, хоть и не думала, что мне придется ее надевать, ведь ночь была теплая. Я надушилась розовой водой за ушами и на запястьях из флакончика на ее туалетном столике, и этот аромат немного меня успокоил.
Потом я надела чистый передник, раздула огонь в почке летней кухни, где еще оставались тлеющие угольки, и сожгла всю свою одежду. Вряд ли бы я когда-нибудь еще надела ее, ведь она мне напоминала о том, что я стремилась забыть. Может, мне просто померещилось, но от нее пахло, как от горелого мяса, будто я сжигала свою измаранную и сброшенную кожу.
Пока я этим занималась, вошел Макдермотт и сказал, что все готово и хватит терять время. Я ответила, что никак не могу найти свою большую белую косынку с голубыми цветочками, которая мне нужна, чтобы прикрывать шею от солнца, когда мы завтра будем переплывать озеро на пароме. На это он удивленно рассмеялся и сказал, что косынка моя — в погребе, прикрывает от солнца Нэнсину шею. Разве я не помню, как туго ее затянула и завязала узлом. Меня это потрясло до глубины души, но я не хотела ему перечить, потому что спорить с сумасшедшими опасно. Поэтому я сказала, что просто запамятовала.
Мы выехали около одиннадцати вечера: ночь была ясная, ветерок освежал, а комаров летало не так уж и много. В небе висел полумесяц, но я не помнила, прибывала луна или же убывала. Когда мы ехали по аллее меж двумя рядами тополей и мимо фруктового сада, я оглянулась и увидела совершенно спокойный дом, озаренный лунным светом и как бы слегка светящийся. Я еще подумала, что по внешнему виду ни за что не догадаешься, что внутри лежат трупы. А потом вздохнула и приготовилась к долгой поездке.
Мы ехали медленно, хоть Чарли и знал дорогу; но он понимал также, что им правит не его настоящий возница, и чуял что-то неладное. Несколько раз останавливался и не хотел идти дальше, пока его не подгоняли кнутом. Но когда мы проехали по дороге несколько миль и миновали хорошо ему знакомые места, Чарли смирился. А мы все катили вдоль молчаливых серебристых полей и змеистых оград, похожих на темные косы, над головой у нас хлопали крыльями летучие мыши, а на пути встречались островки густого леса. Один раз дорогу перелетела сова — бледная и легкая, как мотылек.
Поначалу я боялась, что мы встретим каких-нибудь знакомых и они спросят, по какому тайному поручению мы едем, но на дороге не было ни одной живой души. Джеймс осмелел и взбодрился, стал рассказывать, что мы будем делать, когда переправимся в Штаты: как он продаст вещички, купит небольшую ферму, и мы станем независимыми. А если поначалу нам не будет хватать денег, мы наймемся в прислуги и начнем копить жалованье. Я ему не поддакивала, но и не перечила, поскольку не собиралась оставаться с ним ни минуты, как только мы благополучно переплывем через озеро и окажемся среди людей.
Но через некоторое время он умолк, и я слышала лишь топот копыт Чарли по дороге да шелест слабого ветерка. Мне подумалось, что можно выпрыгнуть из коляски и убежать в лес, но я знала, что далеко не уйду, и в любом случае меня сожрут дикие медведи и волки. Мне показалось, что я еду долиною смертной тени, как сказано в Псалтыри,[73] и я старалась не бояться никакого зла, но это было очень трудно, потому что зло витало рядом со мной в коляске, словно легкая дымка. Так что я решила подумать о чем-нибудь другом. И взглянула на усыпанное звездами небо, на котором не было ни единого облачка, и оно казалось таким близким, что я могла до него дотянуться, и таким тонким, что можно проткнуть его рукой, как усеянную каплями росы паутину.
Но потом одна сторона неба начала зыбиться, словно пенка на закипающем молоке, и как бы покрылась галькой, будто ночной пляж, похожий на черный шелковый креп. А потом небо истончилось, как бумага, что постепенно опаляется с одного края. И за нею стала холодная чернота: я увидала не рай и даже не ад, а одну лишь пустоту. Это оказалось страшнее, чем я могла себе представить, и я молилась немо Богу о прощении моих грехов, но что, если Бога нет и меня будет некому простить? И потом я подумала, что, может, это тьма внешняя, где слышен плач и скрежет зубовный и где нет Бога. И как только я об этом подумала, небо снова сомкнулось, точно водная гладь, после того как бросишь в нее камень, и вновь стало ровным, цельным и наполнилось звездами.
Но луна опускалась все ниже, а коляска катилась дальше. На меня это мало-помалу навеяло дремоту, ночной воздух остыл, и я обвернулась кашемировой шалью. И, наверно, уснула и уронила голову на Макдермотта, ведь последнее, что я запомнила, — как нежно он укутывал шалью мои плечи.
Когда я очнулась, то лежала навзничь на земле, в придорожной траве, сверху на меня кто-то наваливался всем своим весом и чья-то рука шарила у меня под юбками. Я начала отбиваться и кричать. Тогда другая рука закрыла мне рот, и голос Джеймса сердито сказал, зачем я поднимаю такой шум — хочу, чтобы нас обнаружили? Я затихла, а он убрал руку, и я велела ему сейчас же слезть и дать мне подняться.
Тогда он люто рассердился — ведь он утверждал, что я попросила его остановить коляску, чтобы я могла сойти и облегчиться у обочины. И, сделав свое дело, я пару минут назад расстелила свою шаль и поманила его к себе, как похотливая сучка, сказав при этом, что теперь исполню свое обещание.
Я знала, что ничего такого не делала, потому что крепко спала, и так ему и сказала. А он ответил, что не надо делать из него дурака: мол, я чертова потаскушка и сущая ведьма, для которой адского пламени мало, ведь я его завлекла, соблазнила и заставила погубить в придачу душу. И я расплакалась, чувствуя, что не заслужила таких грубых слов. А он сказал, что крокодильи слезы на сей раз не помогут, он сыт ими по горло, и опять начал дергать меня за юбки, схватив за волосы и прижимая мою голову к земле. И тогда я сильно укусила его за ухо.
Макдермотт взвыл, и мне показалось, что он убьет меня на месте. Но вместо этого он меня отпустил, встал и помог мне подняться, сказав, что все-таки я славная девушка, и он подождет, пока мы не поженимся, так-то будет лучше, да и приличнее, дескать, он меня просто испытывал. Потом сказал, что зубы у меня крепкие, аж до крови прокусила, и ему это, похоже, понравилось.
Я очень этому удивилась, но промолчала, ведь я была с ним на безлюдной дороге одна, и нам предстояло еще проехать вместе немало миль.
39
Так мы и ехали всю ночь, и вот наконец начало светать. Мы добрались до Торонто в начале шестого утра. Макдермотт сказал, что мы пойдем в городскую гостиницу, всех там разбудим и велим приготовить нам завтрак, потому что он помирает с голоду. Я же ответила, что это плохой план, и нам нужно дождаться, пока появится больше народу, а не то мы будем очень приметными и нас запомнят. А он сказал, почему это я постоянно с ним пререкаюсь, хватит того, что я довела его до безумия. И у него в кармане водится деньга, которая ничуть не хуже, чем у любого другого мужика, и если он хочет завтракать и может за это заплатить, то возьмет и позавтракает.
С тех пор я не раз думала: как странно, стоит мужику заиметь пару монет — неважно, каким способом, — и он сразу считает, что имеет право на эти монеты и на то, что можно купить на них, и мнит себя первым парнем на деревне.
Макдермотт настоял на своем, но, как мне теперь кажется, не потому, что был голоден, а потому, что ему хотелось показать себя хозяином. Мы заказали яйца с грудинкой, и я поразилась, как важно он расхаживал и помыкал слугой, выговаривая ему, что яйцо недожарилось. Но мне кусок не лез в горло, и меня всю трясло от дурного предчувствия, поскольку Джеймс привлекал к себе много внимания.
Потом мы узнали, что ближайший паром отплывает в Штаты не раньше восьми, и нам придется ждать в Торонто еще около двух часов. Мне это показалось очень опасным, ведь лошадь и коляску мистера Киннира многие в городе, конечно, знали, поскольку он туда очень часто приезжал. Поэтому я уговорила Макдермотта оставить коляску в самом неприметном местечке, какое смогла найти, — на одной боковой улочке, хоть ему и хотелось поразъезжать в ней да покрасоваться. Но позже я узнала, что, несмотря на мою предусмотрительность, коляску все-таки заметили.
Лишь когда взошло солнце, я смогла хорошо рассмотреть Макдермотта в ярком свете и увидела, что на нем сапоги мистера Киннира. И спросила, не снял ли он их с трупа, лежавшего в погребе, и Макдермотт подтвердил мои слова. Рубашка тоже принадлежала Кинниру и была взята с полки в его комнате для одевания — она была тонкая и лучшего качества, нежели те, что носил Макдермотт. Он подумывал снять еще и рубашку с трупа, но та была вся залита кровью, и он бросил ее за дверью. И ужаснулась и спросила, как он мог на такое решиться, а он сказал: на себя, мол, посмотри, — ведь на мне было Нэнсино платье и шляпка. И я сказала, что это не одно и то же, а он не соглашался. Тогда я сказала, что я хотя бы не стаскивала сапоги с трупа. А он ответил, какая разница, в любом случае он не хотел оставлять труп голым и надел на него свою рубашку.
Я спросила, какую рубашку он надел на мистера Киннира, а Макдермотт ответил: одну из тех, что купил у коробейника. Я огорчилась и сказала:
— Теперь Джеремайю выследят и обвинят в убийстве. А я буду сильно горевать, потому что он был мне другом.
Макдермотт сказал, что, по его мнению, слишком уж близким другом, а я спросила, что он имеет в виду. И он ответил, что ему не нравилось, как Джеремайя на меня смотрел, и лично он не позволил бы своей жене якшаться со всякими евреями-коробейниками и сплетничать да заигрывать с ними у черного хода, а если б она ослушалась, то глаза бы ей повыкалывал и голову с плеч долой оторвал.
Я начинала злиться и чуть было не сказала, что Джеремайя — не еврей, но если бы даже он им был, то лучше уж выйти замуж за еврея-коробейника, нежели за Макдермотта. Но я знала, что если мы устроим ссору, то из этого не выйдет ничего хорошего, особенно если дело дойдет до криков и тумаков. Так что я прикусила язык, поскольку собиралась благополучно, без приключений добраться до Штатов, а там улизнуть от Макдермотта и навсегда с ним распрощаться.
Я велела ему переодеться и сама решила сделать то же самое, ведь если бы люди пришли о нас расспрашивать, так было бы проще избавиться от преследования. Мы думали, что это произойдет не раньше понедельника, мы ведь не знали, что мистер Киннир пригласил друзей на воскресный обед. Так что я переодела платье в городской гостинице, а Джеймс надел легкую летнюю куртку мистера Киннира. И ехидненько сказал, что с этим розовым зонтиком я очень элегантно выгляжу — вылитая леди!
Потом он ушел побриться, и в этот момент я могла бы позвать на помощь. Но он несколько раз мне повторил, что мы должны держаться вместе, а не то нас вздернут поодиночке, и хоть я и считала себя невиновной, но знала, что все складывается против меня. И если бы даже его повесили, а меня — нет, хоть я больше и не желала с ним оставаться и боялась его, я все же не хотела его предавать. В предательстве есть что-то низменное, и я слышала, как его сердце билось рядом с моим, и хотя я его не любила, это все же было человеческое сердце. Так что я не хотела, чтобы по моей вине оно умолкло навсегда, если только меня к этому не вынудят. И еще я подумала над тем, что написано в Библии: «Мне отмщение, рек Господь».[74] И подумала, что не вправе брать на себя такую серьезную задачу, как мщение, и поэтому не двинулась с места, пока Макдермотт не вернулся.
К восьми часам мы погрузились на пароход «Транзит» вместе с коляской, лошадкой Чарли, сундуками и всем остальным и вышли из порта, и мне стало намного легче. Погода была ясная, дул легкий ветерок, а солнечные лучи сверкали на голубых волнах. К тому времени у Джеймса поднялось настроение, и он очень собой гордился. Я боялась, что, если потеряю его из виду, он начнет хвастаться и щеголять своей новой одежкой, выставляя напоказ золотые безделушки мистера Киннира. Но он сам старался не спускать с меня глаз, на тот случай, если я захочу кому-нибудь рассказать о том, что он совершил, и присосался ко мне как пиявка.
Мы сидели на нижней палубе, поскольку я не хотела оставлять Чарли одного. Он нервничал, и я подозревала, что он никогда раньше не плавал на пароходе. Наверно, его пугали шум машины и вращение гребного колеса. Так что я осталась вместе с Чарли и кормила его соленым печеньем, которое он очень любил. Молодая девушка и лошадь всегда привлекают внимание восхищенных юношей — они делают вид, будто интересуются лошадьми, и вскоре мне пришлось отвечать на их вопросы.
Джеймс велел мне говорить, что мы брат и сестра и сбежали от своих несносных родственников, с которыми поссорились. Поэтому я назвала себя Мэри Уитни и сказала, что его зовут Дэвидом Уитни и мы направляемся в Рочестер. Молодые ребята не видели никаких препон для того, чтобы со мной заигрывать, коль Джеймс был всего лишь моим братом. И я решила, что следует добродушно отвечать на их шутки, хоть это потом использовали против меня на суде, а Джеймс бросал на меня косые взгляды. Но я просто пыталась рассеять их и его подозрения и, стараясь казаться веселой, была на самом деле очень сильно расстроена.
Мы остановились у Ниагары, но очень далеко от водопада, так что я не смогла на него посмотреть. Джеймс сошел на берег, заставив меня пойти вместе с ним, и съел бифштекс. А я так ничем и не подкрепилась, потому что нервничала все время, пока мы там были. Но ничего не случилось, и мы поплыли дальше.
Один молодой парень показал на другой пароход вдалеке и сказал, что это «Дева озера», американское судно, которое еще недавно считалось самым быстроходным на всем озере. Но давеча оно проиграло испытания на скорость новому королевскому пакетботу «Затмение», обогнавшему его на четыре с половиной минуты. И я спросила, разве он этому не рад, и парень ответил, что нет, потому что он поставил доллар на «Деву». И вся компания рассмеялась.
Тогда для меня прояснилась одна вещь, которая удивляла меня раньше. Есть узор для одеял под названием «Дева озера», и я думала, что он назван в честь поэмы, но никогда не находила на этом узоре ни девы, ни озера. Но теперь я поняла, что это пароход назван в честь поэмы, а одеяло — в честь парохода, потому что на рисунке было изображено цевочное колесо, которое, наверно, означало вращающееся гребное. И я подумала, что если долго размышлять над вещами, то у них появляется свой смысл и свой рисунок. Возможно, точно так же обстояло дело и с недавними событиями, которые в ту минуту казались мне совершенно бессмысленными. И когда я нашла объяснение узору на одеяле, это послужило мне уроком, что не надо отчаиваться.
Тогда я вспомнила, как мы с Мэри Уитни читали эту поэму, пропуская скучные ухаживания и сразу переходя к захватывающим местам и сражениям. Но лучше всего я помнила тот отрывок, где бедная женщина, которую похитили из церкви в день свадьбы для утехи одного аристократа, сошла из-за этого с ума и бродила, собирая полевые цветы и напевая под нос песенки. Я подумала, что меня тоже в каком-то смысле похитили, хоть и не в день свадьбы, и я испугалась, что меня, возможно, ждет та же участь.
Тем временем мы подплывали к Льюистону. Джеймс, вопреки моим уговорам, пытался продать лошадь и коляску прямо на борту парохода, но запросил такую низкую цену, что это вызвало подозрения. И поскольку он выставил их на продажу, таможенник в Льюистоне наложил на них пошлину и задержал их, потому что у нас не было с собой денег, чтобы за них заплатить. И хотя Джеймс вначале рассердился, но вскоре сказал, что это не имеет значения: мы продадим какие-нибудь другие вещички, а назавтра вернемся за своим скарбом. Но я очень встревожилась — ведь это означало, что нам придется провести здесь целую ночь. И хотя мы уже находились в Соединенных Штатах и считали, что нам ничего не угрожает, поскольку теперь мы за границей, однако это никогда не мешало американским рабовладельцам ловить беглых невольников, которых они считали своей собственностью, к тому же мы еще слишком недалеко ушли, чтобы можно было успокоиться.
Я попросила Макдермотта не продавать Чарли, а коляской он мог распоряжаться по своему усмотрению. Но он сказал:
— Да пошла эта лошадь к черту! — И мне кажется, он ревновал меня к бедной лошадке, потому что я так ее любила.
Соединенные Штаты очень напоминали ту местность, откуда мы недавно приехали, но это и впрямь была чужая страна, потому что флаги были другими. Я вспомнила, как Джеремайя рассказывал мне про границы и про то, как легко их пересекать. Казалось, он говорил мне это на кухне у мистера Киннира очень давно, словно бы в другой жизни, но в действительности с тех пор прошло чуть больше недели.
Мы пошли в ближайшую таверну, которая была вовсе не отелем, как сказано в поэме из брошюры про меня, а дешевой гостиницей у пристани. Там Джеймс скоро накачался пивом и бренди, а потом мы поужинали, и он выпил еще. И когда настало время сна, он хотел, чтобы мы притворились мужем и женой и сняли одну комнату на двоих, потому что, по его словам, это было бы вдвое дешевле. Но я поняла, к чему он клонит, и ответила, что если уж на пароходе мы назвались братом и сострой, то и теперь не надо ничего менять — на тот случай, если нас запомнил кто-нибудь из пассажиров. Так что ему дали комнату с еще одним мужчиной, а мне — отдельную.
Но он пытался пробраться ко мне в номер, приговаривая, что все равно мы скоро поженимся. А я сказала, что не поженимся, и я скорое выйду замуж за самого дьявола, нежели за него, но он ответил, что все равно заставит меня сдержать обещание. Тогда я сказала, что закричу, и одно дело — кричать в доме с двумя трупами и совсем в другое — в гостинице, битком набитой живыми людьми. Он попросил меня ради Бога закрыть рот и назвал меня потаскушкой и шлюхой, а я сказала, чтоб он придумал какие-нибудь новые слова, потому что эти мне уже осточертели. И Макдермотт ушел в скверном настроении.
Я решила встать пораньше, одеться и тайком сбежать. Ведь если бы мне пришлось выйти за него замуж, я уж точно была бы не жилица на этом свете: если он сейчас относится ко мне подозрительно, то дальше будет только хуже. Как только он привезет меня в фермерский домик в незнакомой местности, где у меня не будет никаких друзей, я и гроша ломаного за свою жизнь не дам. Ведь я не успею и глазом моргнуть, как он стукнет меня по голове, а труп зароет на огороде, и я пойду на удобрение для картошки да морковки.
К счастью, дверь запиралась на задвижку, так что я заперла ее, а потом сняла всю одежду, кроме сорочки, и аккуратно сложила на спинке стула, как я обычно делала в той комнатке у миссис ольдермен Паркинсон, где мы спали вместе с Мэри. Потом задула свечу, юркнула под простыни, которые, как ни странно, были почти что чистыми, и закрыла глаза.
Перед моими закрытыми глазами проплывали голубые валы с искрящимися солнечными отблесками, которые я видела, когда мы плыли по озеру. Только эти волны были намного выше и темнее, и похожи на катящиеся холмы — то были валы океана, который я переплывала три года назад, хотя мне и казалось, что с тех пор прошла уже целая вечность. И я гадала, что же со мною будет, успокаивая себя тем, что через сто лет я все равно умру и опочию в земле, и мне казалось, что если это случится гораздо раньше, то и неприятностей будет намного меньше.
Но волны катились неустанно, их на миг рассекал след корабля, но потом вода снова над ним смыкалась. И было такое чувство, будто у меня за спиной стираются мои следы — те, что я оставила ребенком на пляжах и тропинках покинутой мною земли, и те, что я оставила по эту сторону океана с тех пор, как сюда приехала. Все мои следы разглаживались и стирались, словно их никогда и не было: так снимают с серебра черный налет или проводят рукой по сухому песку.
Уже засыпая, я подумала: «Как будто меня никогда и не было, ведь я не оставила по себе никаких следов. И поэтому меня нельзя выследить».
Это почти то же самое, что невиновность.
И с этой мыслью я заснула.
40
Вот что мне приснилось, пока я лежала на почти что чистых простынях в льюистонской таверне. Я шла по длинной изогнутой аллее к дому мистера Киннира, меж двумя рядами посаженных по обе стороны тополей. Я видела все это впервые, хоть и знала, что бывала здесь раньше, как это обычно случается во сне. И я подумала: интересно, кто живет в этом доме?
Потом я поняла, что иду по аллее не одна. Слева за мной шел мистер Киннир — чтобы со мной не приключилось никакой беды. А потом в окне гостиной зажглась лампа, и я поняла, что это Нэнси собирается приветить меня по возвращении, ведь я была уверена, что куда-то ездила и меня долго здесь не было. Только оказалось, что меня ждет не Нэнси, а Мэри Уитни, и я так обрадовалась, когда поняла, что снова ее увижу, здоровую и веселую, как прежде.
Я заметила, что дом очень красивый — весь белый, с колоннами на фасаде, белыми расцветшими пионами у веранды: они тускло мерцали в сумерках, а из окна струился свет лампы.
Я стремилась туда, хотя во сне уже находилась там, но я так тосковала по этому дому, ведь это был мой родной очаг. Вдруг мне показалось, что свет померк и в доме стало темно, и я увидела, как вылетели и засверкали светляки, а с полей пахло цветами молочая, и теплый, влажный воздух летнего вечера мягко и нежно ласкал мне щеки. Кто-то легонько взял меня за руку… И как раз в этот момент раздался стук в дверь.
XI
РУБКА ЛЕСА
Не проявляя никаких признаком тревоги или мук совести, девушка казалась совершенно спокойной и смотрела широко раскрытыми, ясными глазами, словно спала перед этим крепким сном праведницы. Она волновалась лишь о том, чтобы ей переслали ее одежду и сундук. Из прежней одежды у нее почти ничего не осталось: в тот момент она была одета в платье убиенной, да и сундук, о котором она просила, принадлежал той же несчастной страдалице.
«Кроникл энд Газетт», Кингстон. 12 августа 1843 г.
И хоть я горько раскаялась в своих грехах, Господу было угодно, чтобы я никогда больше не знала покоя. С тех пор как я помогла Макдермотту задушить [Нэнси] Монтгомери, ее страшное лицо и жуткие, залитые кровью глаза не оставляли меня ни на минуту. Денно и нощно они пристально смотрят на меня, и, когда я в отчаянии зажмуриваюсь, они заглядывают мне в душу — от них просто невозможно отделаться… По ночам, в тиши моей одинокой камеры, эти горящие глаза освещают мою темницу, как днем. Нет, не как днем — у них такой жуткий, свирепый взгляд, который ни с чем нельзя сравнить…
Грейс Маркс Кеннету Маккензи, в пересказе Сюзанны Муди, «Жизнь на вырубках», 1853
То была не любовь, хотя ее редкостная красота сводила его с ума, и не отвращение, хоть ему и казалось, что ее душа пропитана тем же пагубным флюидом, который пронизывал весь его организм; а неистовое исчадие любви и отвращения, пламенное, как первый, и приводящее в содрогание, как второй из его родителей… Благословенны все простые эмоции будь то светлые или темные! Лишь их зловещая смесь порождает грозное зарево преисподней.
Натаниэль Готорн. «Дочь Раппаччини», 1844
41
3 августа 1859 года
Дражайший сын!
Я пребываю в величайшем беспокойстве, поскольку очень долго не получала от тебя писем. Пришли мне хотя бы весточку и дай знать, что с тобой не приключилось никакой беды. В эту лихую годину, когда в воздухе все явственнее пахнет страшной Войной, мать уповает лишь на то, что ее любимые, из коих остался лишь ты один, пребывают в безопасности и добром здравии. Возможно, для тебя лучше было бы остаться в этой стране, дабы избежать неминуемого. Но на этом настаивает лишь слабое материнское сердце, ведь, говоря по совести, я не могу поддерживать малодушие, когда столько других матерей готовы мужественно встретить те испытания, которые, возможно, уготовила им Судьба.
Мне так хочется еще разок увидеть твое милое лицо, дорогой мой сын. Легкий кашель, который мучит меня с самого твоего рождения, в последнее время усилился и особо свирепствует по вечерам. Каждый день, когда тебя с нами нет, я вся как на иголках и боюсь скоропостижно скончаться, возможно, во сне, так с тобой и не попрощавшись и не дав тебе последнего материнского благословения. Если Войны удастся избежать, на что мы все должны уповать, то я молю Бога, чтобы Он дал мне увидеть тебя хорошо устроенным в своем собственном доме еще до этого неминуемого дня. Но пусть мои, без сомнения, досужие страхи и фантазии не отвлекают тебя от твоих занятий и исследований, и от твоих Безумцев, или чем ты там занимаешься, поскольку я уверена, что это крайне важно.
Надеюсь, ты хорошо питаешься и за это время не обессилел. Нет большего счастья, нежели крепкое здоровье, и если оно не досталось по наследству, тем усерднее нужно о нем заботиться. Миссис Картрайт счастлива, что ее дочь не болела ни единого дня за всю свою жизнь и крепка, точно лошадь. Самое ценное наследство, которое родители могут оставить детям, — это здоровый дух в здоровом теле, чем твоя бедная матушка, увы, не смогла наградить своего дорогого мальчика, хоть и страстно этого желала. Но все мы должны довольствоваться тем жизненным уделом, который Провидение сочло наиболее для нас подходящим.
Мои верные Морин и Саманта шлют тебе сердечный привет и просят, чтобы ты о них не забывал. Саманта говорит, что ее земляничное варенье, которое ты так любил в детстве, все такое же вкусное и ты должен успеть его попробовать, пока она не «переехала на тот берег», как она выражается. А моя бедная Морин, которая может скоро стать такой же калекой, как и твоя матушка, говорит, что каждая его ложка напоминает ей о тебе и тех счастливых временах. Им обеим не терпится вновь с тобой повидаться, но в тысячу раз больше скучает по тебе
Твоя любящая и преданная
Матушка.
42
Саймон снова в коридоре на верхнем этаже — на чердаке, где живут служанки. Он чувствует, как они выжидают и прислушиваются за закрытыми дверьми с горящими в полутьме глазами, но при этом не производят никакого шума. Гулко раздаются шаги его толстых школьных сапог по доскам. Нужно было постелить здесь хоть какой-то коврик или половик, а то, наверное, всему дому слышно.
Он наугад открывает дверь, надеясь увидеть Элис (или ее звали Эффи?). Итак, он вернулся в «Гаеву больницу». Чувствует больничный запах, почти что вкус — густая, тяжелая вонь сырого камня, влажной шерсти, несвежего дыхания, гниющей человеческой плоти. Это запах испытания и неодобрения: он идет сдавать экзамен. Перед ним — задрапированный стол: Саймон должен сделать вскрытие, хотя он всего лишь студент, его этому не учили, он не умеет. В комнате пусто, но он знает, что за ним наблюдают те, кто должен вынести ему приговор.
Под простыней женщина — видно по очертаниям. Он надеется, что она не очень старая, а то будет еще хуже. Бедняжка умерла от какой-то неизвестной болезни. Никто не знает, где они берут трупы, — вернее, никто не знает наверняка. Выкапывают при луне на кладбище, шутят студенты. Не при луне, дурак, а выкапывают их похитители тел.
Он постепенно приближается к столу. Готовы ли инструменты? Да, вот подсвечник, но Саймон не обут, и ноги у него мокрые. Нужно поднять простыню, а потом, кем бы ни была эта женщина, снять с нее кожу, слой за слоем. Содрать ее резиновую плоть, очистить ее, выпотрошить, как пикшу. Он дрожит от страха. Она будет холодной, жесткой. Их ведь хранят во льду.
Но под простыней — другая простыня, а под ней — еще одна. Похожая на белую кисейную занавеску. Потом черное покрывало, и под ним — возможно ли это? — нижняя юбка. Там где-то должна быть женщина; он в отчаянии шарит руками. Нет, под последней простыней — ничего, только кровать. Да еще отпечаток той, что здесь лежала. Еще теплый.
Он безнадежно провалил экзамен — причем у всех на глазах, но теперь это его не волнует. Будто ему отсрочили приговор. Сейчас все будет хорошо, о нем позаботятся. За дверью — той самой, через которую он вошел, — зеленая лужайка, за нею течет река. Журчание проточной воды очень успокаивает нервы. Быстрый подавленный вздох, запах земляники, и его плеча касается чья-то рука.
Он просыпается, или ему снится, что он просыпается. Он знает, что еще спит, потому что в душной темноте над ним склоняется Грейс Маркс: ее распущенные полосы щекочут ему лицо. Он не удивлен и даже не спрашивает, как ей удалось прийти сюда из тюремной камеры. Он тянет ее к себе — на ней лишь ночная рубашка, — ложится на нее сверху и входит в нее со сладострастным стоном, безо всяких церемоний, ведь во сне разрешается все. Его позвоночник извивается, как пойманная на крючок рыба, но потом обмякает. Саймон судорожно глотает воздух.
Только теперь он понимает, что это не сон, — точнее, женщину он видит наяву. Она действительно лежит рядом на внезапно застывшей кровати — живая, сложив руки по бокам, будто изваяние, но это не Грейс Маркс. Теперь уже трудно не узнать эту костлявую фигуру, эту птичью грудку, этот запах подпаленного белья, камфары и фиалок. Вкус опиума на губах. Это его тощая хозяйка, которую он даже не знает по имени. Когда он проник в нее, она не издала ни звука: ни протеста, ни удовольствия. Она хоть дышит?
Для проверки он целует ее снова, потом еще: легкие прикосновения. Это заменяет прощупывание пульса. Он движется дальше, пока не находит пульсирующую вену на шее. Кожа у нее теплая, немного липкая, как сироп, а волосы за ухом пахнут пчелиным воском.
Значит, не мертвая.
«О нет, — думает он. — Только этого не хватало! Что же я наделал?»
43
Доктор Джордан уехал в Торонто. Не знаю, как долго он там пробудет, но надеюсь, что не слишком долго, ведь я к нему все же привыкла и боюсь, что, когда он уедет, а это рано или поздно случится, в моем сердце останется тоскливая пустота.
О чем же я ему расскажу, когда он вернется? Он хочет узнать об аресте, суде и о том, что на нем говорилось. Все это перемешалось у меня в голове, но я могла бы для него кое-что отобрать, можно сказать, пару лоскутков, словно роясь в мешке о обрезками и отыскивая нужный оттенок цвета.
Я могла бы рассказать ему вот о чем.
В общем, сэр, меня арестовали первой, а Джеймса вторым. Он еще спал в своей кровати и, когда его разбудили, первым делом попытался все свалить на Нэнси.
— Найдите Нэнси, и она вам все расскажет, — сказал он. — Это она виновата. — Его поведение показалось мне верхом глупости, ведь ее рано или поздно должны были найти, хотя бы по запаху, и ее действительно нашли на следующий же день. Джеймс пытался делать вид, что не знает, где она, и даже не догадывается, что она мертва, но лучше бы он попридержал язык.
Нас арестовали рано утром и поскорее вытолкали из льюистонской таверны. Наверно, судебные исполнители боялись, что люди их остановят и, созвав толпу, вызволят нас.
Возможно, так бы и произошло, если бы Макдермотт додумался выкрикнуть, что он революционер, или республиканец, или что-нибудь в этом духе, заявив, что у него тоже есть права, и, дескать, долой британцев. Ведь тогда еще многие выступали на стороне мистера Уильяма Лайона Маккензи, поднявшего Восстание, и в Штатах кое-кто хотел вторгнуться в Канаду. А у тех, кто нас арестовал, не было никакой реальной власти. Но Макдермотт шибко перепугался и не стал протестовать, или ему просто не хватило присутствия духа. И как только нас доставили на таможню и сообщили, что мы разыскивались по подозрению в убийстве, нашему отряду разрешили без лишних хлопот продолжить путь и пуститься в плавание.
Когда мы плыли обратно через озеро, я стала очень угрюмой, хоть погода стояла ясная, а волны были небольшие. Но я подбадривала себя тем, что правосудие не допустит, чтобы меня повесили за то, чего я не делала, и мне нужно будет просто рассказать все, как было, или хотя бы о том, что я могла вспомнить. Ну а шансы Макдермотта я оценивала невысоко, хотя он по-прежнему все отрицал и говорил, что вещи мистера Киннира оказались у нас лишь потому, что Нэнси отказалась платить нам жалованье, и поэтому мы взяли их в счет долга. Он говорил, что, скорее всего, Киннира убил какой-то бродяга, мол, там ошивался один подозрительный тип, который называл себя коробейником и продал ему несколько рубашек. Пусть отыщут его и оставят в покое такого порядочного человека, как Макдермотт, ведь его единственное преступление состоит в том, что он желает улучшить свою тяжкую долю, занимаясь честным трудом и эмигрировав в Новый Свет. Врать он, конечно, был мастак, да не больно-то складно у него получалось, так что ему не поверили: лучше бы он не открывал рта. И я обиделась на него за то, сэр, что он пытался свалить убийство на моего старого друга Джеремайю, который, насколько мне известно, никогда в жизни ничего подобного не совершал.
В Торонто нас посадили в тюрьму и заперли в камерах, как зверей в клетке, но не очень близко, чтобы мы не могли переговариваться, а потом поодиночке нас допросили. Мне задавали кучу всяких вопросов, а я насмерть перепугалась и не знала, что мне отвечать. Тогда у меня еще не было адвоката, ведь мистер Маккензи появился намного позднее. Я попросила принести мой сундук, из-за чего подняли такой шум в газетах и смеялись надо мной, потому что я назвала его своим, а собственной одежды у меня не было. Но хотя этот сундук и одежда в нем и правда когда-то были Нэнсиными, они ей больше не принадлежали, поскольку мертвым такие вещи не нужны.
Мне поставили в вину и то, что вначале я была спокойной и веселой, с ясными, широко раскрытыми глазами, и посчитали это признаком бессердечия. Но если бы я плакала и кричала, то сказали бы, что и это доказывает мою вину, ведь раз уж люди решили, что ты виновна, все твои поступки будут это доказывать. И я думаю, стоило мне почесаться или вытереть нос, как об этом уже написали бы в газетах и прошлись злобными, напыщенными фразами. Как раз в это время меня назвали сообщницей и любовницей Макдермотта и еще написали, что, очевидно, я помогала ему душить Нэнси, поскольку это под силу только двоим. Журналисты охотно верят в самое худшее: так они смогут продать больше газет, как один из них мне сам признался, ведь даже почтенные и уважаемые господа очень любят читать гадости про других людей.
Потом, сэр, было следствие, которое провели вскоре после нашего возвращения. Нужно было установить, отчего умерли Нэнси и мистер Киннир — в результате несчастного случая или убийства, и для этого меня должны были допросить в суде. К тому времени меня уже запугали до смерти, поскольку я видела, что общество настроено против меня, и тюремщики в Торонто отпускали жестокие шуточки, когда приносили еду, и говорили, они, мол, надеются, что виселица, на которую меня вздернут, будет высокой, чтобы можно было получше разглядеть мои лодыжки. И один решил воспользоваться случаем и сказал, что мне тоже не след упускать возможность, ведь там, куда я отправлюсь, у меня между ног никогда не будет такого славного и прыткого любовника, как он, но я велела ему проваливать со своими непристойностями. И это могло бы плохо кончиться, если бы не подошел его товарищ-тюремщик и не сказал, что меня еще не судили, не говоря уже о том, чтоб вынести приговор. И если первый дорожит своим местом, то пусть держится от меня подальше. И тот впредь так и делал.
Я расскажу об этом доктору Джордану, ведь ему нравится слушать такие вещи, и он всегда их записывает.
В общем, я продолжу, сэр. Наступил день следствия, и я старалась выглядеть чисто и опрятно, ведь я знала, как много значит внешний вид: например, когда устраиваешься на новую работу, хозяева всегда смотрят на запястья и манжеты, чтобы выяснить, чистоплотная ты или нет. И в газетах написали, что я была прилично одета.
Следствие проходило в городской ратуше, и там была целая куча магистратов, пристально и сурово на меня смотревших, и огромная толпа зрителей и газетчиков, которые теснились, толкались и пихались, чтобы занять место, откуда лучше видно и слышно: им несколько раз делали выговор за нарушение порядка. Я не понимала, куда прут все эти люди, ведь зал и так набит битком, но они постоянно пытались туда пролезть.
Я постаралась унять дрожь и посмотреть судьбе в лицо со всем мужеством, на какое была еще способна, хотя, сказать по правде, сэр, к тому времени его не так уж много у меня осталось. Там был и Макдермотт, такой же хмурый, как всегда, и тогда я впервые увидела его после нашего ареста. В газетах писали, что он проявлял мрачную угрюмость и отчаянную дерзость, — видать, так уж у них принято выражаться. Но ведь примерно таким он всегда был за завтраком.
Потом меня начали расспрашивать про убийства, и я растерялась. Ведь вы же знаете, сэр, что я плохо помнила события того ужасного дня, и мне казалось, что я вообще при них не присутствовала и большую часть времени пролежала без сознания. Но я хорошо понимала, что, если я так скажу, меня подымут на смех, ведь мясник Джефферсон показал, что видел меня и разговаривал со мной, и я сказала ему, дескать, свежего мяса нам не надо. Потом это связали с трупами в погребе и высмеяли в поэме на тех плакатах, которыми торговали во время казни Макдермотта. И мне это показалось очень грубым, пошлым и неуважительным к предсмертным мукам ближних.
Поэтому я сказала, что в последний раз видела Нэнси примерно в обед, когда выглянула из двери кухни и заметила, как она загоняла утят. После этого Макдермотт сказал, что она ушла в дом, а я возразила, что ее там нет, но он велел, чтобы я не совала нос не в свои дела. Затем он сказал, что Нэнси уехала к миссис Райт. Я призналась им, что заподозрила неладное и несколько раз спрашивала про нее Макдермотта, пока мы ехали в Штаты, но он говорил, что с нею все в порядке. И я не была уверена в ее смерти, пока в понедельник утром не нашли ее труп.
Потом я рассказала, как услыхала выстрел и увидела тело мистера Киннира на полу и как я закричала и бросилась бежать, а Макдермотт в меня выстрелил, и я упала в обморок и повалилась на землю. Это уж я хорошо помнила. В деревянном дверном косяке летней кухни и впрямь нашли пулю от ружья, и это доказывало, что я говорю правду.
Мы получили повестку в суд, который должен был пройти не раньше ноября. Так что я просидела три безрадостных месяца в торонтской тюрьме, где было хуже, чем здесь, в исправительном доме, потому что я сидела в камере одна-одинешенька, а люди приходили под предлогом какого-нибудь поручения, а на самом деле чтобы на меня поглазеть. И у меня было очень скверно на душе.
На улице одно время года сменялось другим, но я догадывалась об этом лишь по разнице в освещении: лучи пробивались сквозь зарешеченное окошко, которое находилось чересчур высоко, так что я не могла в него выглянуть; а поступавший в камеру воздух доносил разные запахи и ароматы, по которым я успела соскучиться. В августе это был дух свежескошенного сена, а потом — аромат созревающего винограда и персиков; в сентябре — запах яблок, а в октябре палой листвы и первое холодное дыхание снега. Мне было нечем заняться, кроме как сидеть в камере да переживать о том, что же со мною будет и правда ли меня повесят, как твердили мне каждый божий день тюремщики: надобно сказать, им очень нравилось говорить о смерти и всяких горестях. Не знаю, замечали вы это, сэр или нет, но некоторые люди наслаждаются горем своего ближнего, особенно если считают, что этот ближний согрешил, — это прибавляет им удовольствия. Но кто из нас без греха, как сказано в Библии? Лично мне было бы стыдно так упиваться страданиями других людей.
В октябре мне дали адвоката — мистера Маккензи. Он был не шибко пригожий, с носом, похожим на бутылку. Мне он показался чересчур молодым да неопытным, ведь это было его первое дело, и он иногда вел себя, на мой взгляд, маленько фамильярно: настаивал, чтобы меня запирали с ним в камере один на один, и часто пытался меня утешить, похлопывая по спине. Но я радовалась, что хоть кто-то меня защищает и пытается представить все в выгодном свете, поэтому я помалкивала да старалась улыбаться и за все благодарила. Он хотел, чтобы я, как он выразился, связно рассказала свою историю, но часто жаловался на то, что я путаюсь, и потом на меня разозлился. Наконец он сказал, что правильнее будет не рассказывать историю, как я ее на самом деле помнила, потому что вряд ли в ней хоть что-нибудь поймут, а рассказать правдоподобную историю, которой можно будет поверить. Мне нужно было пропустить все то, чего я не помнила, и главное — сам факт, что я этого не помнила. И рассказать о том, что вполне могло бы произойти, а не о том, что я сама могла вспомнить. Именно это я и попыталась сделать.
Я очень долго пробыла одна и часами раздумывала над своим будущим испытанием: каково это — быть повешенной; насколько длинной и одинокой окажется дорога, по которой меня, возможно, заставят пройти; и что меня ждет на другом ее конце. Я молилась Богу, но Он не откликался; и я утешалась мыслью о том, что Его молчание — лишь один из Его неисповедимых путей. Я перебирала в памяти все свои прегрешения, чтобы можно было в них покаяться: например, то, что я выбрала для матушки старую простыню и заснула, когда Мэри Уитни была при смерти. И я думала, что, когда меня саму будут хоронить, наверно, вообще не станут заворачивать в простыню, а разрежут на мелкие кусочки, как, говорят, врачи разрезают висельников. Этого-то я больше всего и боялась.
Потом я попыталась взбодриться, воскресив в памяти прошлое. Я вспомнила Мэри Уитни, как она собиралась выйти замуж и жить в фермерском домике с изящными занавесками и как все это плохо кончилось, а она умерла в мучениях. А потом наступил последний день октября, и я вспомнила ту ночь, когда мы чистили яблоки, и как она сказала, что я три раза пересеку воду, а потом выйду замуж за мужчину, чье имя начинается на Д. Теперь все это казалось детской игрой, и я в это больше ни капельки не верила. «Ах, Мэри, — говаривала я про себя, — как же мне хочется вернуться в нашу холодную спаленку у миссис ольдермен Паркинсон, с треснувшим тазом и одним-единственным стулом, а не сидеть здесь, в этой темной камере, и страшиться за свою жизнь!» И временами мне казалось, что я получала взамен небольшое утешение, а однажды я даже услышала смех Мэри. Но когда так долго сидишь одна, чего только не примерещится. Как раз в это время и начали расти красные пионы.
В последний раз, когда я виделась с доктором Джорданом, он спросил, не помню ли я, как в исправительный дом наведалась миссис Сюзанна Муди. Это было лет семь назад, незадолго до того, как меня упекли в лечебницу для душевнобольных. Я ответила, что помню. Он спросил, что я о ней думаю, и я сказала, что она была похожа на жука.
— Жука? — переспросил доктор Джордан. Я заметила, что это его удивило.
— Да, сэр, на жука, — ответила я. — Круглая, толстая и вся в черном. У нее была быстрая, торопливая походка и черные блестящие глазки. Я не считаю это оскорблением, сэр, — добавила я, когда он прыснул со смеху. — Такой уж она мне показалась.
— А вы помните, как она вас навещала вскоре после итого в провинциальном приюте?
— Смутно, сэр, — ответила я. — Там ведь было много посетителей.