Она же Грейс Этвуд Маргарет

— Она пишет, что вы кричали и бегали взад-вперед. Вас поместили в палату для буйных.

— Может, и так, сэр, — сказала я. — Я не помню, чтоб я буйно вела себя с другими, если только они сами не начинали первыми.

— И вы, кажется, пели, — добавил он.

— Петь я люблю, — коротко ответила я, потому что не нравились мне эти вопросы. — Хороший гимн или баллада поднимают настроение.

Вы рассказывали Кеннету Маккензи, что вас повсюду преследовали глаза Нэнси Монтгомери? — спросил он.

— Я читала, что написала об этом миссис Муди, сэр, — ответила я. — Мне бы не хотелось никого обвинять во лжи. Но мистер Маккензи неправильно истолковал мои слова.

И что же вы на самом деле сказали?

— Вначале я говорила о красных пятнах, сэр. И это была правда. Они были похожи на красные пятна.

— А потом?

— А потом, когда он потребовал объяснений, я рассказала ему, чем они мне казались. Но я не говорила о глазах.

— Вот как? Продолжайте! — сказал доктор Джордан, пытаясь казаться спокойным. Он подался вперед, будто ожидая услышать какой-то большой секрет. Но никакого секрета тут не было. Я бы ему и раньше все рассказала, если б он только попросил.

— Я говорила не о глазах, а о пионах, сэр. Но мистер Маккензи не слушал никого, кроме самого себя. И мне кажется, в том, что за тобой следят глаза, нет ничего необычного. В моем положении это вполне уместно, если вы понимаете, о чем я, сэр. И я думаю, по этой-то причине мистер Маккензи ослышался, а миссис Муди записала его слова. Они хотели, чтобы все было по правилам. Однако это были пионы. Красные пионы. Никаких сомнений.

— Понятно, — сказал доктор Джордан. Но выглядел он таким же озадаченным, как всегда.

Дальше он захочет узнать о суде. Суд начался 3 ноября, и в зал набилось столько народу, что даже пол просел. Когда меня подвели к скамье подсудимых, поначалу пришлось стоять, но потом принесли стул. В зале было очень душно, и слышался несмолкаемый гул голосов, как будто жужжал пчелиный рой. Вставали разные люди, и некоторые говорили в мою защиту: что прежде, мол, у меня не было никаких неприятностей, я прилежная работница, и у меня покладистый нрав. А другие выступали против меня, и таких было больше. Я искала глазами Джеремайю, но его там не было. Мне казалось, что он мог бы мне посочувствовать и попытался бы меня выручить, ведь он говорил, что мы одного поля ягоды. Я так думала, по крайней мере.

Потом привели Джейми Уолша. Я надеялась на какое-то сострадание с его стороны, но он глянул на меня с таким укором и горестным гневом, что я все поняла. Он считал, что я ему изменила, сбежав с Макдермоттом, и в его глазах я из ангела, которого можно обожать и боготворить, превратилась в сущую ведьму, и он готов был сделать все возможное, чтобы меня погубить. От этого у меня сердце заныло, ведь из всех, кого я знала в Ричмонд-Хилле, я могла рассчитывать только на него: он мог бы замолвить словцо, он казался таким юным и свежим, таким неиспорченным и невинным, что меня кольнула совесть, поскольку я дорожила его мнением и не хотела упасть в его глазах.

Он встал давать показания, и его привели к присяге. Судя по тому, как он клялся на Библии, — торжественно, но с суровой яростью в голосе, — это не сулило мне ничего хорошего. Он рассказал о вечеринке накануне, о том, как играл на флейте, как Макдермотт отказался танцевать и немного проводил его домой, а также — что Нэнси была еще жива и, когда он уходил от нас, поднималась вверх по лестнице в спальню. Потом он сообщил, как пришел на следующий день и увидал Макдермотта с двустволкой в руке, из которой он якобы стрелял по птицам. Джейми сказал, что я стояла рядом с колонкой, с закатанными рукавами и в белых хлопчатобумажных чулках. И когда он спросил у меня, где Нэнси, я рассмеялась, как бы поддразнивая его, и сказала, дескать, все-то ему нужно знать, а потом добавила, что Нэнси уехала к Райтам, у которых кто-то заболел и за нею прислали.

Я ничего этого не помню, сэр, но Джейми Уолш так чистосердечно давал показания, что трудно было в них усомниться.

Но потом его обуяли эмоции, он показал на меня и воскликнул:

— На ней Нэнсино платье, и ленты под шляпкой тоже Нэнсины, и накидка, и зонтик в руке.

Тогда в зале суда раздались гневные выкрики, похожие на гул голосов в Судный день, и я поняла, что обречена.

Когда очередь дошла до меня, я сказала то, чему научил меня мистер Маккензи, и у меня голова пошла кругом, когда я пыталась вспомнить правильные ответы. От меня потребовали объяснений, почему я не предупредила Нэнси и мистера Киннира, как только узнала о намерениях Джеймса Макдермотта. Но мистер Маккензи ответил, что я боялась за свою жизнь, и, несмотря на свой нос, говорил он очень красноречиво. Он сказал, что я еще сущее дитя — бедное, лишенное матери дитятко и, по сути дела, сиротка, выброшенная на улицу, где я не могла научиться ничему хорошему. Мне с ранних лет довелось в поте лица зарабатывать себе на хлеб, так что я — воплощенное трудолюбие. Я совершенно невежественная, необразованная, неграмотная и почти полоумная девушка, которая очень легко поддается чужому влиянию и обману.

Но все его усилия, сэр, пошли насмарку. Присяжные признали меня соучастницей преступления до и после его совершения, а судья вынес мне смертный приговор. Меня заставили выслушать приговор стоя, и, когда судья произнес слово «смертный», я потеряла сознание и упала на ограждение из заостренных зубцов, окружавшее скамью подсудимых, и один из зубцов поранил мне грудь у самого сердца.

Я могла бы показать доктору Джордану шрам.

44

Саймон сел на утренний поезд в Торонто. Он путешествует вторым классом: в последнее время он поиздержался и вынужден экономить.

Он с нетерпением ждет встречи с Кеннетом Маккензи, в ходе которой, возможно, выяснятся подробности, не упомянутые Грейс по одной из двух причин: либо они могли бы представить ее в невыгодном свете, либо она действительно о них забыла. Разум, думает Саймон, похож на дом: мысли, которые его владелец больше не желает выставлять напоказ, поскольку они вызывают у него неприятные воспоминания, обычно убирают с глаз долой, на чердак или в подвал. Так что при забывании, как и при хранении сломанной мебели, несомненно, совершается волевое усилие.

У Грейс негативная, женская разновидность воли — ей гораздо легче отрицать или отвергать, нежели утверждать или принимать. В глубине души — на краткий миг он замечал ее понимающий и даже хитрый взгляд, брошенный украдкой, — она сознает, что нечто от него скрывает. Пока Грейс занята шитьем, внешне спокойная, будто мраморная Мадонна, она все время оказывает ему пассивное, но упорное сопротивление. Тюрьма нужна не только для того, чтобы запирать внутри заключенных, но и для того, чтобы не впускать туда всех остальных. Самую прочную свою тюрьму Грейс выстроила сама.

В иные дни его так и подмывало дать ей пощечину. Искушение было почти непреодолимым. Но тогда бы она заманила его в ловушку, получив повод для сопротивления. Она взглянула бы на него том взором раненой лани, который все женщины приберегают для подобных случаев. Она бы расплакалась.

Однако нельзя сказать, что их беседы не приносят ей удовольствия. Напротив, она, похоже, наслаждается ими, как доволен игрой тот, кто побеждает, мрачно говорит себе Саймон. Открыто она выражает ему лишь свою затаенную благодарность.

Он начинает ненавидеть женскую благодарность. Такое ощущение, будто к тебе ласкаются кролики или словно ты весь измазан сиропом: от благодарности просто нельзя отделаться. Она тормозит тебя и ставит в невыгодное положение. Всякий раз, когда женщина его благодарит, Саймону кажется, будто его окатывают ледяным душем. Их благодарность не настоящая — на самом деле они хотят сказать, что он сам должен быть им признателен. Втайне они его презирают. Со смущением и каким-то коробящим отвращением к себе Саймон вспоминает ту фатовскую снисходительность, которую он обычно проявлял, оплачивая услуги жалкой, потрепанной уличной девки с молящим взглядом, и каким щедрым, богатым и сострадательным он себя ощущал, будто бы сам оказывал ей некую услугу. Какое же презрение должны скрывать они за всеми словами благодарности и улыбками!

Слышится свисток, и за окном проносится серый дым. Слева, за плоскими полями — такое же плоское озеро, покрытое рябью, как оловянное блюдо с чеканкой. Там и сям — бревенчатые хибарки, веревки, на которых полощется белье, толстые мамаши, что наверняка проклинают паровозный дым, да стайки пучеглазых ребятишек. Свежесрубленные деревья, а за ними — старые пни и тлеющие костры. Изредка дома побольше, из красного кирпича или белой дранки. Двигатель стучит, как железное сердце, а поезд неумолимо мчится на запад.

Прочь из Кингстона, прочь от миссис Хамфри. От Рэчел, как она теперь просит себя называть. Чем больше миль отделяет его от Рэчел Хамфри, тем легче и беззаботнее он себя чувствует. Он слишком далеко с нею зашел. Саймон барахтается из последних сил — на ум приходят зыбучие пески, — но пока не видит выхода. Иметь любовницу — ведь не успел он и глазом моргнуть, как она стала его любовницей! — хуже, чем иметь жену. С этим связаны более обременительные и запутанные обязанности.

Первый раз был случайностью: ему устроили засаду во сне. Природа взяла свое, подкравшись к нему, когда он лежал в оцепенении, лишенный своей дневной брони; его грезы обернулись против него же самого. То же самое Рэчел утверждает о себе: говорит, что бродила во сне. Ей чудилось, что она на улице и в ярком солнечном свете собирает цветы, но потом вдруг почему-то очутилась в темной комнате, у него в объятиях, и тогда уже было слишком поздно — она погибла. Она часто употребляет слово погибла. Рэчел рассказала ему, что всегда обладала чувствительной натурой и в детстве даже была подвержена сомнамбулизму. По ночам ее обычно запирали в комнате, чтобы она не блуждала при свете луны. Саймон ни на гран не поверил в эту историю, но полагает, что благородной женщине ее сословия это необходимо для спасения собственной репутации. Он не рискует даже предположить, что же на самом деле было у нее на уме в тот момент и что она думает теперь.

Почти каждую ночь с тех пор она приходит в его комнату в ночной рубашке, набросив на нее белый плоеный пеньюар. Ленточки на шее развязаны, а пуговицы расстегнуты. Она приносит одну-единственную свечу: в полумраке Рэчел выглядит моложе. Ее зеленые глаза горят, а длинные белокурые волосы ниспадают на плечи, подобно сияющему покрывалу.

Если же Саймон допоздна гуляет по ночной прохладе вдоль реки — он все более склонен именно так и поступать, — она терпеливо ждет его возвращения. Его первая реакция — скука: необходимость исполнить ритуальный танец нагоняет на него тоску. Встреча начинается со слез, дрожи и отвращения: она рыдает, укоряет себя, представляет себя обесчещенной, погрязшей во грехе, обреченной душой. У нее никогда раньше не было любовника, она никогда не опускалась так низко и не шла на подобное унижение. Что же с ней будет, если ее муж их застанет? Ведь в измене всегда винят женщину.

Саймон некоторое время не прерывает ее. Потом успокаивает — в самых неопределенных выражениях уверяя, что все будет хорошо, он вовсе не потерял к ней уважения из-за того, что она нечаянно совершила. Затем добавляет: если они будут соблюдать осторожность, то никто ни о чем не узнает. Им ни в коем случае нельзя выдать себя словом или взглядом перед посторонними, особенно перед Дорой, ведь Рэчел, наверное, известно, что слуги любят сплетничать. Эта мера предосторожности необходима не только для ее, но также и для его защиты — можно себе представить, что сказал бы обо всем этом преподобный Верринджер.

Она опять плачет при мысли о разоблачении и терзается от унижения. Ему кажется, что она больше не принимает опийной настойки или, по крайней мере, принимает ее в меньших количествах, иначе бы она так себя не изводила. Ее поведение не было бы таким предосудительным, если бы она была вдовой, продолжает Рэчел. Если бы майор умер, она не нарушала бы супружеской клятвы, но поскольку… Саймон говорит ей, что майор ужасно с ней обращался, он хам, негодяй, подлец и заслужил гораздо худшего отношения. Саймон проявил осмотрительность и не стал предлагать ей немедленно выйти за него замуж, если майор вдруг случайно свалится со скалы и свернет себе шею. В душе Саймон желает ему долгой и благополучной жизни.

Он утирает ей слезы ее же носовым платком всегда чистым, выглаженным, пахнущим фиалками и для удобства засунутым в рукав. Она обнимает его, прижимается теснее, и он чувствует, как она наваливается на него грудью, бедрами и всем телом. У нее удивительно тонкая талия. Она слегка скользит губами по его шее. Потом, испугавшись самой себя, отодвигается с застенчивостью нимфы и отворачивается, собираясь убежать, но к этому времени тоска его уже больше не гложет.

Рэчел не похожа ни на одну из его прежних женщин. Во-первых, она — его первая респектабельная дама, а женская респектабельность, как он теперь обнаружил, значительно осложняет дело. Респектабельные дамы от природы холодны и лишены тех порочных влечений и неврастеничных желаний, которые толкают их падших сестер заниматься проституцией; так, во всяком случае, утверждает научная теория. Однако Саймона его собственные исследования навели на мысль, что проститутками движет не столько порочность, сколько бедность, хоть они и обязаны казаться такими, какими их хотят видеть клиенты. Шлюха должна симулировать желание, а затем наслаждение, независимо от того, испытывает ли она его на самом деле: за подобное притворство ей и платят. Шлюха считается дешевой не потому, что она уродлива или стара, а потому, что она плохая актриса.

С Рэчел же все наоборот. Она притворяется, что ей противно: сопротивляться должна она, а ему необходимо ее укрощать. Ей хочется, чтобы ее соблазнили, насильно овладели ею. В момент оргазма — который она пытается скрыть под видом боли — она всегда говорит «нет».

Вдобавок к этому, съеживаясь, цепляясь за него и униженно его умоляя, она косвенно намекает, что отдается ему как бы взамен тех денег, которые он на нее потратил, словно в какой-нибудь утрированной мелодраме с участием злобных банкиров и добродетельных, но очень бедных девиц. Ее другая игра — представлять, будто ее заманили в ловушку, и теперь она в его власти, как в тех непристойных романах, которые можно приобрести на убогих парижских лотках: в книжонках с султанами, теребящими усы, и съежившимися от страха рабынями. Серебристые шторы, цепи на лодыжках. Груди как дыни. Глаза как у газелей. Пошлость эдакого антуража вовсе не лишает его притягательной силы.

Какую ахинею он нес во время этих ночных оргий? Он почти ничего не помнит. Слова страсти и жгучей любви, монологи о невозможности устоять — в такие минуты Саймон, как ни странно, сам начинает во все это верить. Днем Рэчел — обуза, помеха, и ему хочется от нее избавиться; ночью же она становится совсем другим человеком, да и он, кстати, тоже. Саймон тоже говорит «нет», подразумевая «да». Но при этом идет еще дальше и глубже. Ему хотелось бы сделать у нее на теле небольшой надрез, чтобы попробовать ее крови, что в призрачной темноте спальни кажется ему вполне нормальным желанием. Им движет какое-то неуправляемое влечение, но отдельно от этого — отдельно от него самого, в эти минуты, когда простыни вздымаются, словно волны, а он кувыркается, барахтается в них и задыхается, — его двойник стоит со сложенными на груди руками, полностью одетый, и с любопытством наблюдает за происходящим. Как далеко он зайдет? Как глубоко он войдет?

Поезд подъезжает к вокзалу Торонто, и Саймон пытается отбросить от себя все эти мысли. На вокзале он нанимает двуколку и называет кучеру отель, который для себя выбрал: не самый роскошный — ведь он не желает без надобности сорить деньгами, — но и не совсем уж лачугу, поскольку он не хочет, чтобы его кусали блохи и в придачу ограбили. Пока они едут по улицам, раскаленным и пыльным, запруженным всевозможным транспортом: громыхающими повозками, каретами и частными экипажами, — Саймон с интересом озирается. Все кругом оживленное и новое, суматошное и яркое, вульгарное и самодовольное, и повсюду витает запах новеньких банкнот и свежей краски. Здешние состояния сколочены едва ли не в мгновение ока, и еще больше состояний сколачивается у него на глазах. Обычные лавки, торговые здания и поразительное количество банков. Ни один трактир не сулит ничего хорошего. Большинство прохожих на тротуарах кажутся довольно состоятельными, и нет никаких орд обездоленных нищих, стаек рахитичных, грязных детишек и группок неряшливых или расфуфыренных проституток, уродующих облик многих европейских городов. Но Саймон настолько испорчен, что предпочел бы сейчас находиться в Лондоне или Париже. Там он оставался бы анонимом и не имел бы никаких обязанностей. Никаких связей или знакомых. Он бы мог бесследно затеряться в толпе.

XII

ХРАМ СОЛОМОНА

Я посмотрел на нее в изумлении. «Боже правый! — подумал я. — И это женщина? Красивая, кроткая женщина — почти ребенок! И такое бессердечие!» Мне хотелось назвать ее сущей ведьмой и сказать, что я и слышать не желаю обо всех этих ужасах, но она была такой привлекательной, что в конце концов я поддался соблазну…

Джеймс Макдермотт Кеннету Маккензи, в пересказе Сюзанны Муди, «Жизнь на вырубках», 1853
  • …такая вот женская доля:
  • Долго терпеть, и молчать, и ждать, словно дух бессловесный,
  • Прежде чем некий вопрос разрушит те чары молчанья.
  • Вот потому и душа у стольких безвестных страдалиц
  • Сумрачна и глубока, подобная рекам подземным,
  • Кои по темным текут пещерам…
Генри Уодсворт Лонгфелло. «Сватовство Майлза Стэндиша», 1858[75]

45

Адвокатская контора «Брэдли, Портер и Маккензи» расположена в новом, немного претенциозном здании из красного кирпича на Западной Кинг-стрит. В приемной за высоким столом сидит худощавый юноша и скрипит стальным пером. Когда входит Саймон, он подскакивает, разбрызгивая чернила, словно отряхивающийся пес.

— Мистер Маккензи ожидает вас, сэр, — говорит он. Юноша мысленно заключает слово Маккензи в почтительные скобки. «Какой молодой, — думает Саймон. — Наверное, это его первое место». Юноша ведет Саймона по коридору, устланному ковром, и стучит в толстую дубовую дверь.

Кеннет Маккензи — в своей святая святых. Он окружен полированными книжными полками, юридическими томами в дорогих переплетах и тремя картинами с изображением скачек. На его письменном столе — по-византийски вычурная великолепная чернильница. Сам Маккензи — вовсе не тот, кого ожидал увидеть Саймон: не герой-освободитель Персей и не рыцарь Красного Креста. Он низкоросл и похож на грушу — узкие плечики и уютное брюшко, выпирающее под клетчатым жилетом, — с изрытым оспой, клубневидным носом и маленькими, однако наблюдательными глазками за очками в серебряной оправе. Он встает со стула и с улыбкой протягивает руку; два его передних зуба торчат, как у бобра. Саймон пытается представить, как он выглядел шестнадцать лет назад, когда был молод — моложе Саймона, — но у него не получается. Видимо, Кеннет Маккензи даже в пять лет был похож на мужчину средних лет.

Значит, этот человек однажды спас жизнь Грейс Маркс, хотя все обстоятельства были против нее: хладнокровные свидетели, негодующее общественное мнение, ее собственные сбивчивые, неправдоподобные показания. Саймону интересно узнать, как ему это удалось.

— Доктор Джордан. Очень приятно.

— Благодарю, что уделили мне время, — говорит Саймон.

— Пустяки! Я получил письмо от преподобного Верринджера, который очень лестно о вас отзывается. Он немного рассказал мне о вашей работе. Я рад послужить науке, и, как вы наверняка знаете, мы, юристы, никогда не упускаем случая привлечь к себе внимание. Но прежде чем приступить к делу…

Появляются графин и сигары. Херес превосходен: дела у мистера Маккензи идут отлично.

— Вы не родственник знаменитого повстанца? — спрашивает Саймон, чтобы завязать разговор.

— Вовсе нет, хотя не отказался бы от такого родства. Сейчас это уже не считается таким недостатком, как раньше, и старика с тех пор давно простили и даже называют родоначальником реформ. Но в те времена общество было настроено против него, и только из-за этого Грейс Маркс могли набросить петлю на шею.

— Что вы имеете в виду? — спрашивает Саймон.

— Если вы перечитаете газеты — заметите, что словечко за Грейс замолвили только те, кто поддерживал мистера Маккензи и его дело. Остальные же ратовали за то, чтобы повесить ее саму, а также Уильяма Лайона Маккензи и любого другого человека с республиканскими убеждениями.

— Но между ними нет никакой связи!

— Абсолютно. Однако в подобных вопросах никакой связи и не нужно. Мистер Киннир был джентльменом и тори, а Уильям Лайон Маккензи стоял на стороне бедных шотландцев, ирландцев и вообще всех эмигрантов. Их считали птицами одного полета. Должен вам сказать, что на суде я обливался кровавым потом. Видите ли, это было мое самое первое дело, я только недавно стал адвокатом. Я знал, что другого выхода у меня нет — пан или пропал, и, как потом оказалось, это мне здорово помогло.

— Почему же вы взялись за это дело? — спрашивает Саймон.

— Голубчик мой, мне его передали. Дело было гиблое. Больше никто не хотел за него браться. Фирма взялась за него pro bono — ни у одного из подсудимых, естественно, не водилось денег, — а я был самый младший, так что выбор пал на меня, причем в самую последнюю минуту: на подготовку оставалось не больше месяца. «Ну что ж, дружок, — сказал старина Брэдли, — бери это дело. Все знают, что ты проиграешь, поскольку в их вине никто не сомневается. Поэтому главное — как ты проиграешь. Можно проиграть неуклюже, а можно изящно. Надеюсь, ты проиграешь как можно изящнее. Мы все будем тебя поддерживать». Старик считал, что оказывает мне услугу, и, возможно, так оно и было.

— По-моему, вы защищали обоих, — говорит Саймон.

— Да, и задним числом можно сказать, что это было неправильно, поскольку их интересы вступали в противоречие. На этом процессе очень многое было неправильным, но юридическая практика была тогда гораздо менее строгой.

Маккензи недовольно косится на свою потухшую сигару. Саймону приходит в голову, что на самом деле бедняге не нравится курить, но он полагает, будто обязан это делать, поскольку сигары очень хорошо подходят к изображенным на картинах скачкам.

— Так, значит, вы познакомились с нашей Молчаливой Богоматерью? — спрашивает Маккензи.

— Вы ее так называете? Да, я провел с ней массу времени, пытаясь установить…

— Ее невиновность?

— Ее невменяемость. Точнее, ее невменяемость в момент совершения убийств. И я приравниваю ее к невиновности.

— Желаю вам удачи, — говорит Маккензи. — В этом вопросе я так до конца и не разобрался.

— Она утверждает, что не помнит убийств или, по крайней мере, убийства женщины по фамилии Монтгомери.

— Голубчик мой, — говорит Маккензи, — вы будете удивлены тем, как часто встречаются подобные провалы в памяти среди преступников. Из них очень немногие помнят, что совершили злодеяние. Они могут забить человека до смерти и изрезать его в клочья, а потом утверждать, что всего лишь легонько ударили его бутылкой. В подобных случаях забыть гораздо удобнее, нежели помнить.

— Амнезия Грейс похожа на подлинную, — отвечает Саймон. — Я пришел к этому выводу, опираясь на свой предшествующий клинический опыт. С другой стороны, хотя Грейс и не может вспомнить самого убийства, она хранит в памяти связанные с ним мельчайшие подробности: например, каждую вещь, которую она когда-либо стирала, или состязания кораблей в быстроходности еще до ее побега через озеро. Она помнит даже названия судов.

— Каким образом вы проверили эти факты? Очевидно, по газетам, — говорит Маккензи. — А не приходило ли вам в голову, что она могла почерпнуть эти подробности из того же источника? Преступники готовы читать о себе до бесконечности, если только им предоставить такую возможность. В данном отношении они так же тщеславны, как и писатели. Когда Макдермотт заявил, что Грейс помогала ему душить жертву, он вполне мог позаимствовать эту идею из кингстонской «Кроникл энд Газетт», в которой сие преподносилось как установленный факт еще до проведения дознания. Журналисты писали, что узел на шее покойницы можно было затянуть только вдвоем. Какая чепуха! По такому узлу нельзя сказать, сколько человек его завязали — один, двое или двадцать. На суде я, разумеется, высмеял эту точку зрения.

— А теперь изменили свое мнение и защищаете противную сторону, — говорит Саймон.

— Нужно всегда учитывать обе стороны — это единственный способ предвосхитить шаги вашего оппонента. Впрочем, в этом деле моему оппоненту не пришлось слишком много трудиться. Но я сделал все возможное. Однако выше себя не прыгнешь, как где-то заметил Вальтер Скотт. В зале суда было тесно, как в пекле, и — несмотря на ноябрьскую непогоду — точно так же душно и жарко. Однако я более трех часов допрашивал нескольких свидетелей. Должен признаться, это требует выносливости — правда, тогда я был помоложе.

— Помнится, вы начали с отклонения самого ареста.

— Да, ведь Маркс и Макдермотт были схвачены на американской территории, причем без ордера. Я прочитал прекрасную речь о нарушении международных границ, неприкосновенности личности и тому подобном, но главный судья Робинсон и слышать об этом не желал.

Потом я попытался доказать, что мистер Киннир был своего рода «паршивой овцой» и аморальным человеком, что, несомненно, соответствовало истине. Кроме того, он был ипохондриком. Все это не имело никакого отношения к его убийству, но я старался изо всех сил и особенно упирал на моральную сторону. Ведь факт в том, что эти четверо перескакивали из одной постели в другую, словно во французском фарсе, так что трудно было разобраться, кто же из них с кем спал.

Далее я загубил репутацию несчастной Монтгомери. Совесть не терзала меня за то, что я опорочил ее, поскольку бедняжка и так уже была опозорена. Видите ли, у нее еще до этого был ребенок — умерший, как я полагаю, по милости повитух, — а вскрытие показало, что она была беременна. Отцом, без сомнения, был Киннир, но я приложил все усилия для того, чтобы заклясть призрак Ромео, якобы задушившего бедняжку из ревности.[76] Однако, несмотря на все мои потуги, кролик так и не выскочил из шляпы.

— Возможно, потому, что никакого кролика и не было, — подхватывает Саймон.

— Совершенно верно. Следующим моим фокусом стал трюк с рубашками. Кто носил какую рубашку? Где и почему? Макдермотта поймали в одной из Киннировых рубашек — ну и что из этого? Я установил, что Нэнси имела обыкновение продавать старую одежду своего хозяина слугам, с позволения владельца или без оного. Так что этот плащ Несса[77] мог достаться Макдермотту вполне честным путем. К сожалению, на труп Киннира была небрежно наброшена одна из Макдермоттовых рубашек, которая и впрямь послужила камнем преткновения. Я изо всех сил старался его обойти, но этим фактом прокурор буквально пригвоздил меня к месту.

Затем я направил указующий перст на коробейника, с которым можно было связать брошенную за дверью окровавленную рубашку, поскольку он пытался сбыть точно такой же товар в другом месте. Но и это оказалось бесполезно: согласно свидетельским показаниям коробейник продал Макдермотту эту самую рубашку — точнее, целую их кучу, — а затем весьма нелюбезно растворился в воздухе. По какой-то причине он не пожелал предстать перед судом, опасаясь, что его тоже вздернут.

— Трусоватый парнишка, — комментирует Саймон.

— Вот именно, — со смехом подтверждает Маккензи. — Когда же дошла очередь до Грейс, должен признаться, она мне мало чем помогла. Эту дурочку невозможно было уговорить не наряжаться в одежду убитой — поступок, который привел прессу и публику в ужас. Хотя, будь я сообразительнее, представил бы сам этот факт как доказательство чистой и спокойной совести или даже невменяемости. Но в то время мне не хватило хитрости, чтобы до этого додуматься.

Вдобавок Грейс слишком запутала следствие. В момент ареста она заявила, что не знает, где находится Нэнси. Потом, на дознании, высказала подозрение, что Нэнси мертва и что ее труп лежит в погребе, хоть и не знала, каким образом он там очутился. Однако на суде и в своем так называемом «Признании» — брошюрке, выпущенной газетой «Стар» и принесшей ее издателям кругленькую сумму, — она утверждала, что видела, как Макдермотт тащил Нэнси за волосы и сбросил ее с лестницы. Впрочем, она так никогда не призналась в удушении.

— Но ведь позднее она вам в этом призналась, — возражает Саймон.

— Правда? Не помню…

— В исправительном доме, — продолжает Саймон. — Она сказала вам, что ее преследуют залитые кровью глаза Нэнси. Так, по крайней мере, передала ваши слова миссис Муди.

Маккензи ерзает от неловкости на стуле и опускает взгляд.

— Грейс пребывала в душевном расстройстве, — говорит он. — В замешательстве и унынии.

— Но глаза?

— Миссис Муди, к которой я отношусь с величайшим уважением, — произносит Маккензи, — обладает довольно богатым воображением и склонностью к преувеличениям. Она вкладывала прекрасные слова в уста своих персонажей, которые те вряд ли когда-либо произносили: ведь Макдермотт был неотесанным мужланом — даже мне, его защитнику, с трудом удалось нацарапать пару добрых слов об этом человеке, — а Грейс — почти еще ребенком, к тому же необразованным. Что же касается глаз, то разум часто выдает желаемое за действительное. Я каждый день с этим сталкиваюсь в показаниях свидетелей.

— Значит, глаз не было?

Маккензи снова ерзает.

— Насчет глаз я не мог бы поклясться под присягой, — отвечает он. — Грейс не сказала ничего такого, что могло быть расценено в суде как признание, хоть она и говорила, будто сожалеет о смерти Нэнси. Но на ее месте это любой мог бы сказать.

— И впрямь, — говорит Саймон. Он начинает догадываться, что историю с глазами выдумала вовсе не миссис Муди, и ему становится интересно, какие еще эпизоды ее рассказа объясняются склонностью самого Маккензи к приукрашиванию. — Но у нас есть также показания Макдермотта, которые он дал прямо перед казнью.

— Ну да, заявления, сделанные на эшафоте, всегда попадают в газеты.

— Интересно, почему же он так долго выжидал?

— До самой последней минуты он надеялся, что ему, подобно Грейс, смягчат наказание. Он считал, что они оба виновны в равной степени и заслуживают одинакового приговора. И если бы Макдермотт обвинил Грейс, то тем самым еще крепче затянул бы петлю у себя на шее, поскольку ему пришлось бы признать, что он размахивал топором, ну и так далее.

— Между тем как Грейс могла бы обвинить его относительно безнаказанно, — вставляет Саймон.

— Вот именно, — подтверждает Маккензи. — И в нужный момент она не преминула это сделать. Sauve qui peut![78] У этой женщины стальные нервы. Будь она мужчиной, из нее бы вышел хороший адвокат.

— Но Макдермотт так и не получил помилования, — говорит Саймон.

— Разумеется! Глупо было на него надеяться, но он все равно пришел в ярость. Он считал, что и в этом тоже виновата Грейс, — по его мнению, она сыграла на жалости, — и, насколько я понимаю, захотел ей отомстить.

— Да это и немудрено, — подхватывает Саймон. — Помнится, он утверждал, что Грейс спустилась вместе с ним в погреб и задушила Нэнси собственной косынкой.

— Ну да, косынку действительно нашли. Но все остальное не является неопровержимым доказательством. Макдермотт уже рассказал несколько разных историй и вдобавок слыл отъявленным лжецом.

— Но ежели выступить адвокатом дьявола, — возражает Саймон, — из того факта, что человек слывет лжецом, еще не вытекает, что он лжет всегда.

— Совершенно верно, — отвечает Маккензи. — Что ж, я вижу, обворожительная Грейс весело водит вас за нос.

— Веселья в этом мало, — говорит Саймон. — Должен признаться, я зашел в тупик. Ее слова похожи на правду, она кажется искренней и честной, но я не могу отделаться от мысли, что она мне лжет, а я не в силах прямо на это указать.

— «Лжет» — слишком сильное слово, — отвечает Маккензи. — Вы спрашиваете, не лжет ли она вам? Давайте выразимся по-другому: лгала ли Шахразада? В ее собственных глазах — нет. В самом деле, ее рассказы нельзя рассматривать с точки зрения четких категорий Правды и Лжи. Они совсем из другой оперы. Возможно, Грейс Маркс попросту рассказывала вам то, что необходимо для достижения желанной цели.

— Какой же? — спрашивает Саймон.

— Развлечь Султана, — отвечает Маккензи. — Предотвратить удар. Отсрочить ваш уход, чтобы вы как можно дольше оставались с нею в комнате.

— Но какой во всем этом смысл? — восклицает Саймон. — Развлекая меня, она ведь все равно не выйдет из тюрьмы.

— Не думаю, что она в самом деле на это рассчитывает, — говорит Маккензи. — Но это же очевидно! Бедняжка в вас влюблена. Одинокий мужчина, довольно молодой и к тому же не урод, является к женщине, долгое время находившейся в уединении и лишенной мужского общества. Вы, без сомнения, стали предметом ее грез.

— Не может этого быть, — возражает Саймон, помимо воли краснея. Если Грейс в него влюблена, то она слишком хорошо хранит свой секрет.

— Ну а я в этом просто уверен! Я и сам испытал нечто подобное: ведь я проводил с ней долгие часы в ее тюремной камере в Торонто, пока она до бесконечности раскручивала передо мной свою пряжу. Я вскружил ей голову, и она не могла оторвать от меня глаз. Такие нежные, томные взгляды! Стоило мне коснуться ее руки, и она бы тотчас бросилась мне в объятия.

Саймону противно. До чего же самоуверен этот маленький тролль в кокетливом жилете и с носом-картошкой!

— Да ну? — произносит он, стараясь не выказать своего гнева.

— Конечно, — говорит Маккензи. — Видите ли, она считала, что ее повесят. Страх очень сильно возбуждает — советую вам когда-нибудь испробовать это средство. Нам, юристам, часто приходится выступать в роли святого Георгия. Найдите прикованную к скале девицу, которую добирается сожрать чудище, спасите ее, а потом забирайте себе. С девицами это обычное дело, вы не согласны? Не скажу, что я не испытал искушения. Она была тогда еще очень молода и нежна, хотя, конечно, тюремная жизнь ее ожесточила.

Саймон кашляет, чтобы скрыть свою ярость. Как же он мог не заметить, что у Маккензи чувственный рот старого развратника? Провинциального завсегдатая публичных домов. Расчетливого сластолюбца.

— На это не было и намека, — говорит он. — В моем случае.

Саймон считал, что грезил он сам, но теперь уже начинает в этом сомневаться. Что же на самом деле думала о нем Грейс, пока шила и рассказывала о себе?

— Мне очень повезло, — продолжает Маккензи, — ну и, разумеется, самой Грейс, — что убийство мистера Киннира рассматривалось первым. Всем было ясно, что она не могла застрелить Киннира, а что касается убийства Нэнси, — да, по сути дела, обоих этих убийств, — там улики лишь косвенные. Грейс осудили не как главную исполнительницу, а как соучастницу, поскольку против нее говорило только то, что она заранее знала о намерениях Макдермотта и не донесла на него, а затем никого не известила об уже совершенном преступлении. Даже главный судья призывал к снисходительности, и с помощью нескольких убедительных прошений мне удалось спасти ей жизнь. К тому времени смертный приговор был вынесен обоим, и процесс завершился, поскольку судьи сочли излишним углубляться в детали второго дела. Поэтому Грейс так и не судили за убийство Нэнси Монтгомери.

— А если бы судили? — спрашивает Саймон.

— Я бы не смог ее оправдать. Общественное мнение оказалось бы сильнее. Ее бы повесили.

— Но, по вашему мнению, она была невиновна, — говорит Саймон.

— Напротив, — возражает Маккензи. Он отпивает хереса, аккуратно вытирает губы и улыбается своим приятным воспоминаниям. — Нет уж, по моему мнению, она была виновной на все сто.

46

Чем занимается доктор Джордан и когда он вернется? Хоть я, кажется, догадываюсь, чем он занимается. Он разговаривает с людьми в Торонто, пытаясь выведать, виновна ли я, но так он этого не узнает. Он еще не понимает, что нас обвиняют не в том зле, которое мы сами совершили, а в том, которое другие причинили нам.

Его зовут Саймон. Интересно, почему мать его так назвала — или, может, это был отец? Моего отца никогда не заботили наши имена, ими занимались матушка и тетушка Полина. Есть, конечно, апостол Симон Петр, которого Господь сделал ловцом человеков. Но есть еще и простак Саймон. У Саймона-простака нету и пятака, но пришел он к купцу торговать овцу. Макдермотт тоже был таким: думал, что можно получать все бесплатно. И доктор Джордан так думает. Мне, конечно, его жалко. Он всегда такой худющий, и мне кажется, он еще больше истощал. Наверно, его гложет какая-то кручина.

А меня, видать, назвали в честь гимна. Матушка никогда этого не говорила, но она ведь много чего недоговаривала.

  • О, благодать!
  • Я спасена
  • От горького удела!
  • Заблудшую овцу нашли,
  • Слепая вновь прозрела!

Надеюсь, меня назвали в честь этих строк.[79] Мне хотелось бы, чтобы меня нашли. Чтобы я прозрела. Или чтобы меня узрели. Интересно, может, для Бога это одно и то же? Как сказано в Библии: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу».[80] Раз лицом к лицу, значит, должны смотреть двое.

Сегодня был банный день. Ходили слухи, что нас заставят мыться голыми и целыми группами, а не по двое в ночных рубашках. Говорят, это сэкономит время, да и воду, но такой план кажется мне неприличным, и если они попытаются это сделать, я пожалуюсь начальству. Хотя, может, и не пожалуюсь, ведь испытания даются нам для того, чтобы мы безропотно их сносили. В бане противно: каменный пол весь скользкий от старого грязного мыла, похожего на студень, и за нами постоянно наблюдает сестра, хотя, возможно, это к лучшему, ведь иначе мы бы стали брызгаться. Зимой там замерзаешь до смерти, но сейчас, в летний зной, из-за всего этого пота и сажи, которых становится в два раза больше после работы на кухне, мне даже нравится холодная вода — она освежает.

После бани я занялась простым шитьем. В тюрьме не хватает мужской одежды, потому что поступает все больше и больше заключенных, особенно в жаркие летние деньки, когда народ становится вспыльчивым да мстительным: так что в хозяйстве требуется лишняя пара рук. Нужно выполнять распоряжения и соблюдать нормы, точь-в-точь как на фабрике.

Энни Литтл сидела рядом со мной на скамье — она низко наклонилась и прошептала:

— Грейс, а Грейс, он пригожий, твой-то молодой доктор? Вытащит тебя из тюрьмы? Ты влюбилась в него? Поди, влюбилась.

— Не болтай чепухи, — прошептала я ей. — Я никогда ни в кого не влюблялась и влюбляться не намерена. Меня приговорили к пожизненному, и здесь нет на это времени, да и места тоже нет, коли дело до любви дойдет.

Энни тридцать пять, она старше меня, но, кроме того, что у нее не все дома, она так и не повзрослела. Такое случается в исправительном доме: некоторые остаются в душе того же возраста, в каком они сюда первый раз попали.

— Брось задаваться, — сказала она и пихнула меня локтем. — Ты ведь не против палочки в укромной норке, где она никогда не помешает. К тому же ты такая хитрая, — прошептала она, — что, если бы захотела, всегда нашла бы для этого и время, и место. Вон Берта Флад занялась этим с охранником в сарае для инструментов, да вот только ее застукали, а тебя никогда бы не застукали, ты ж такая спокойная: могла бы свою родную бабульку прибить в ее же кровати и глазом бы не моргнула. — И она фыркнула от смеха.

Боюсь, она вела очень постыдную жизнь.

— Эй вы, молчать! — крикнула дежурная сестра. — А не то запишу ваши фамилии. — С тех пор как назначили новую старшую сестру, с нами снова стали строго обращаться, и если у тебя будет много записей, остригут тебя наголо.

После обеда меня отправили в дом коменданта. Дора снова была там, поскольку она договорилась с хозяйкой доктора Джордана, что будет приходить к нам в дни генеральной стирки, — и, как обычно, сплетничала напропалую. По ее словам, если б она рассказала хотя бы половину того, что знала, то сбила бы кое с кого спесь, ведь много есть гробов повапленных, разодетых в черные шелка да кружевные платочки, а по вечерам они жалуются на мигрени, прикидываясь порядочными людьми. Другим-то все равно, но ее не проведешь. Дора говорила, что с тех нор, как доктор Джордан уехал, ее хозяйка часами ходит взад и вперед по комнате, выглядывает в окно или сидит как столб. Это и немудрено, ведь, наверно, боится, что он сбежит от нее точно так же, как и первый хахаль. И кто будет тогда оплачивать все ее прихоти да причуды, и кто будет улаживать все ее дела?

Клэрри обычно не обращает внимания на то, что говорит Дора. Ее не интересуют сплетни о высших сословиях, и она знай себе курит трубку да приговаривает: «Гм». Но сегодня она сказала: какое, мол, ей дело до того, чем занимаются баре, лучше уж смотреть, как петухи да куры возятся на скотном дворе, ведь, по ее мнению, Господь создал таких людей, только чтоб белье пачкать, потому что она не видит для них другого применения. А Дора сказала:

— Славная у них работенка, надо сказать, и пачкают они его быстрее, чем я успеваю отстирывать, и, если уж говорить начистоту, занимаются они этим вдвоем.

От этих слов у меня по коже пробежал мороз, но я не стала ни о чем ее расспрашивать. Я не хотела, чтобы она говорила какие-нибудь гадости о докторе Джордане, ведь он был в общем-то очень добр ко мне и вносил разнообразие в мою тяжелую, безотрадную жизнь.

Когда доктор Джордан вернется, меня должны будут загипнотизировать. Все уже решено: Джеремайя, или доктор Дюпон, как я теперь должна его называть, будет меня гипнотизировать, а все остальные — слушать и смотреть. Жена коменданта все объяснила и сказала, что мне бояться нечего, потому что я буду в кругу друзей, желающих мне добра, и мне нужно будет просто сесть на стул и заснуть, когда мне велит это сделать доктор Дюпон. Пока я буду спать, они станут задавать мне вопросы. Так они надеются вернуть мне память.

Я сказала ей, что не уверена в том, хочу ли я, чтобы ко мне вернулась память, хотя, конечно, сделаю все, как им будет угодно. А она ответила, что рада моей готовности сотрудничать, глубоко верит в меня и убеждена, что я докажу свою невиновность.

После ужина сестра нам раздала немного вязанья, чтобы мы взяли его с собой в камеру и закончили после работы, поскольку им не хватает чулок. Летом темнеет поздно, так что на нас не нужно тратить свечного сала.

И вот теперь я вяжу. Я умею быстро вязать и делаю это не глядя, если это обычные чулки, а не что-нибудь затейливое. И пока вяжу, думаю: что бы я вставила в свой памятный альбом, если бы он у меня был? Кусочек бахромы с матушкиной шали. Красную шерстяную нитку из украшенных цветочным узором варежек, которые Мэри Уитни связала для меня. Шелковый обрезок от дорогой Нэнсиной шали. Костяную пуговицу от Джеремайи. Маргаритку из венка, сплетенного для меня Джейми Уолшем.

Ничего от Макдермотта, потому что я не хочу о нем даже вспоминать.

Но каким должен быть памятный альбом? В нем нужно хранить только хорошие или же все-все вещи из жизни? Многие вставляют туда картинки со сценами или событиями, которых никогда не видели: например, герцогов или Ниагарский водопад, но, по-моему, это какой-то обман. Я поступлю точно так же? Или сохраню верность собственной жизни?

Кусок грубой хлопчатобумажной ткани из моей тюремной сорочки. Квадратный клочок окровавленной нижней юбки. Полоска от белой косынки в голубой цветочек «девица в зелени».

47

На следующее утро, с рассветом, Саймон отравляется в Ричмонд-Хилл на лошади, которую берет напрокат на извозчичьем дворе за своей гостиницей. Подобно всем лошадям, привыкшим к частой смене незнакомых наездников, эта оказалась упрямой, тугоуздой и дважды попыталась сбросить его, стукнув об забор. После этого угомонилась и поскакала настойчивым легким галопом, изредка переходя на бодрую трусцу. Хотя дорога пыльная и местами ухабистая, она все же лучше, чем ожидал Саймон, и, пару раз остановившись на постоялых дворах отдохнуть и пополнить запасы воды, вскоре после обеда он добирается до Ричмонд-Хилла.

Тот по-прежнему мало похож на город. Есть сельская лавка, кузница и беспорядочная кучка домов. Гостиница, наверное, та же, которую помнит Грейс. Саймон заходит, заказывает ростбиф и пиво и спрашивает, где находится бывший дом мистера Киннира. Хозяин не удивлен: Саймон далеко не первый задает подобный вопрос. Тогда, сразу после убийств, говорит хозяин, был огромный наплыв посетителей, и с тех пор сюда постоянно наведываются отдельные любители достопримечательностей. Жителям города порядком поднадоело, что он только этим и известен; по мнению же хозяина, пусть мертвецы хоронят мертвецов. Но людям хочется прикоснуться к трагедии, а это постыдное желание. Казалось бы, забудь о плохом — так нет же, они норовят к нему приобщиться. Некоторые даже уносят с собой сувениры: камешки с подъездной аллеи или цветы с клумб. Джентльмена, купившего дом, нынче уже не так сильно беспокоят, потому что людей приезжает меньше. Но он все равно не любит праздного любопытства.

Саймон уверяет, что его любопытство далеко не праздное: он врач и изучает случай Грейс. Пустая трата времени, говорит хозяин, потому что Грейс виновата во всем.

— Она была красивой бабой, — прибавляет хозяин, как бы гордясь тем, что был с нею знаком. — Воды не замутит. Никогда бы не догадался, что она там затевает, с таким-то смазливым личиком.

— Кажется, в то время ей было не больше пятнадцати, — говорит Саймон.

— А могла бы сойти за восемнадцатилетнюю. Стыд-позор — стать такой грешницей в ее-то годы!

Хозяин говорит, что мистер Киннир был славный джентльмен, хоть и распущенный, и многим людям нравилась Нэнси Монтгомери, хоть и жила с ним во грехе. Он и Макдермотта знал: первоклассный атлет, и все бы у него славно в жизни сложилось, кабы не Грейс:

— Это она его завлекла, а потом и накинула ему на шею удавку.

Он говорит, что бабы всегда легко отделываются.

Саймон спрашивает о Джейми Уолше, но он уехал из этих мест. Одни говорят — в город, другие — в Штаты. После того как продали поместье Киннира, Уолшам пришлось съехать. На самом деле в округе осталось мало людей, живших здесь в то время: с тех пор было много купли-продажи да разъездов-переездов, ведь за забором трава всегда зеленей кажется.

Саймон скачет на север и без труда узнает имение Киннира. Он не собирался подъезжать прямо к дому — просто хотел взглянуть на него издали, — но фруктовый сад, который во времена Грейс был еще молодым, теперь разросся и частично закрывает обзор. Саймон внезапно оказывается на подъездной аллее и, не успев опомниться, привязывает лошадь к изгороди рядом с двумя кухнями и подходит к парадной двери.

Дом меньше и невзрачнее, чем он себе представлял. Крыльцо с колоннами давно следовало бы подкрасить, а розовые кусты так буйно разрослись, что на них лишь кое-где виднеются цветы. Какие чувства способна вызвать эта картина, спрашивает себя Саймон, помимо вульгарного трепета и нездорового интереса? Похоже на осмотр поля битвы: происходившие здесь события живы лишь в воображении. Подобные столкновения с реальностью всегда разочаровывают.

Тем не менее он стучит в парадную дверь, затем еще раз. Никто не откликается. Он уже собирается уйти, как вдруг дверь отворяется. На пороге — худая женщина с грустным лицом, не старая, но уже в летах, скромно одетая в темное ситцевое платье и передник. У Саймона такое ощущение, что если бы Нэнси Монтгомери осталась жива, она бы выглядела точно так же.

— Вы пришли осмотреть дом, — говорит женщина. Это не вопрос. — Хозяина нет, но мне велено вам все показать.

Саймон поражен: откуда они узнали о его приезде? Быть может, вопреки тому, что говорил трактирщик, у них по-прежнему масса посетителей? Неужели это место превратилось в жутковатый музей?

Экономка — наверное, это она — отходит в сторону, пропуская Саймона в вестибюль.

— Полагаю, вы хотите взглянуть на колодец, — говорит. — Все им интересуются.

— Колодец? — спрашивает Саймон. Он не слышал ни о каком колодце. Возможно, его визит будет вознагражден какой-то новой, не упоминавшейся ранее деталью. — Какой колодец?

Женщина смотрит на него с удивлением:

— Крытый колодец, сэр, с новым насосом. Если вы собираетесь купить это имение, вам наверняка захочется его осмотреть.

— Но я не собираюсь ничего покупать! — в растерянности восклицает Саймон. — Дом что — продается?

— А с какой стати я бы вам его показывала? Конечно, продается, и уже не впервой. Просто здесь жить неуютно. Дело вовсе не в привидениях, хотя, может, они и обитают в доме, и мне не нравится спускаться в погреб. Но главное — поместье притягивает праздных зевак.

Экономка пристально смотрит на него: если он не покупатель, что же он здесь тогда делает? Саймону бы не хотелось, чтобы его сочли очередным праздным зевакой.

— Я врач, — поясняет он.

— Ах, врач, — кивает она с понимающим видом, словно это все объясняет. Значит, вы хотите осмотреть дом. К нам приезжает куча всяких докторов, желающих его осмотреть. Больше даже, чем юристов. Ну, раз уж вы к нам пожаловали, можете тоже взглянуть. Вот гостиная, где во времена мистера Киннира, говорят, стояло фортепьяно, на котором играла мисс Нэнси Монтгомери. Сказывают, что она пела, как канарейка. Она была очень музыкальной. — Экономка улыбается Саймону: ее первая улыбка за все это время.

Саймон совершает доскональный осмотр. Ему показывают столовую, библиотеку, зимнюю кухню, летнюю, конюшню и чердак, «где ночевал этот мерзавец Макдермотт». Спальни на верхнем этаже, — «одному Богу известно, что здесь творилось», — и комнатушку Грейс. Мебель, конечно, другая. Победнее да похуже. Саймон пытается представить, как все выглядело тогда, но ему это не удается.

Как заправская хозяйка балагана, экономка приберегает погреб напоследок. Зажигает свечу и спускается первой, предупреждая, что здесь скользко. Свет неярок, а углы затянуты паутиной. Сырой запах земли и овощей.

— Вот здесь самого и нашли, — с удовольствием поясняет экономка, — а ее спрятали вон под той стенкой. Но зачем было ее прятать, ума не приложу. Убийство ведь наружу выйдет все равно — так оно и вышло. Жаль только, что Грейс не повесили, и не я одна так считаю.

— Не сомневаюсь, — говорит Саймон. Он увидел достаточно и хочет уйти. У парадной двери он дает ей монетку — видимо, здесь так полагается, — а экономка кивает и кладет ее в карман.

— Можете еще на могилы взглянуть, на городском кладбище, — советует она ему. — Имена там не проставлены, но вы их сразу узнаете по штакетнику.

Саймон ее благодарит. Ему кажется, будто он тайком уходит с какого-то стыдного подглядывания. Вот он и превратился в извращенца. Причем закоренелого, поскольку теперь он направляется прямиком к пресвитерианской церкви: ее легко найти по одиноко маячащей колокольне.

Позади нее — кладбище, зеленое и опрятное: мертвецы находятся под бдительным присмотром. Никакого ползучего бурьяна или изорванных венков, никакой путаницы и неразберихи и никакого намека на европейскую барочную пышность. Ни ангелов, ни распятий — никакой чепухи. Пресвитерианский рай, вероятно, напоминает банковское учреждение, где каждая душа снабжена биркой, промаркирована и помещена на соответствующую полку.

Могилы, которые он ищет, сразу бросаются в глаза. Каждая обнесена деревянным штакетником — таких оград на кладбище больше нет, — который, без сомнения, должен преградить дорогу мертвецам: согласно поверьям, убиенные поднимаются из могил. Выходит, пресвитериане тоже не лишены суеверий.

Штакетник Томаса Киннира выкрашен белым, а Нэнси Монтгомери — черным, и наверное, это говорит об осуждении горожан: хоть она и жертва убийства, а все ж таки грешница. Их не стали хоронить в одной могиле — к чему подогревать скандал? Могилу Нэнси почему-то вырыли в ногах у Киннира, к тому же под прямым углом к нему, и поэтому напоминает она коврик подле кровати. Почти весь Нэнсин закуток спрятан за большим розовым кустом, — выходит, автор старой баллады с плаката оказался пророком, — но у Томаса Киннира никаких виноградных лоз нет. Саймон сорвал с могилы Нэнси розу, непроизвольно собравшись отвезти ее Грейс, но потом опомнился.

Он ночует на неприглядном постоялом дворе на полпути к Торонто. Оконные стекла покрыты таким слоем сажи, что сквозь них почти ничего не видно, одеяла пропахли сыростью, а прямо под его комнатой бражничает ватага крикливых выпивох, хотя уже далеко за полночь. Таковы издержки загородных поездок. Саймон подпирает дверь стулом, чтобы к нему случайно не пожаловали незваные гости.

Он просыпается рано утром и пристально изучает появившиеся на коже следы от укусов разнообразных насекомых. Окунает голову в крохотный тазик с тепловатой водой, принесенный горничной, которая выполняет также обязанности судомойки: вода воняет луком.

Позавтракав ломтиком допотопной ветчины и яйцом неопределенного возраста, Саймон продолжает путь. На улице людей мало: он проезжает мимо телеги и лесоруба, повалившего засохшее дерево у себя на поле, а также землепашца, мочащегося в канаву. Над полями там и сям висят клочья тумана, рассеиваясь, подобно грезам, в утреннем свете. Воздух мглист, придорожная трава покрыта росой, и лошадь на ходу жадно хватает ее ртом. Саймон равнодушно дергает ее за уздцы, а затем пускает иноходью. Его одолевает лень, у него нет ни целей, ни устремлений.

Перед тем как сесть на вечерний поезд, Саймон должен сделать еще кое-что. Он хочет навестить могилу Мэри Уитни. Ему нужно убедиться, что она действительно существовала.

Методистская церковь на Аделаид-стрит — та, которую называла Грейс: он отыскал ее в своих записях. На кладбище мрамор заменен полированным гранитом, а стихов стало меньше; здесь щеголяют не украшениями, а размерами и прочностью. Методисты любят, чтобы их памятники были монументальными — похожими на глыбы и такими же категоричными, как крупные черные подписи под закрытыми счетами в отцовском гроссбухе: «Оплачено полностью».

Он шагает между рядами могил, читая фамилии — Бигги и Стюарты, Флюки и Чемберы, Куки, Рэндольфы и Столуорты. Наконец он отыскивает ее в уголке: небольшой серый камень, выглядит старше прошедших девятнадцати лет. Мэри Уитни — имя, и больше ничего. Но Грейс ведь сказала, что имя — это все, что она могла себе позволить.

Внезапно в нем вспыхивает уверенность, — значит, ее история правдива! — но так же быстро угасает. Чего стоят подобные материальные свидетельства? Фокусник достает из шляпы монету, и поскольку монета и шляпа — настоящие, публика полагает, что никакого обмана здесь нет. Но это всего лишь камень. К тому же на нем нет никаких дат, и похороненная под ним Мэри Уитни, быть может, вообще никак не связана с Грейс Маркс. Возможно, это просто имя на камне — Грейс увидела его и использовала в своей вымышленной истории. Мэри Уитни могла быть старухой, зрелой женщиной, младенцем — да кем угодно.

Так ничего и не доказано. Однако ничего и не опровергнуто.

Саймон возвращается в Кингстон первым классом. Поезд набит битком, и чтобы избежать давки, пришлось раскошелиться. Пока Саймон мчится на восток, оставляя позади Торонто вместе с Ричмонд-Хиллом, его фермами и лугами, он пытается представить себе жизнь в этой мирной сельской местности, утопающей в пышной зелени: например, в доме Томаса Киннира, с Грейс в роли экономки. И не просто экономки, а заточенной тайной любовницы. Он бы скрывал ее под другим именем.

Это была бы ленивая, беззаботная жизнь, не лишенная своих неторопливых удовольствий. Он представляет себе, как Грейс сидит на стуле в гостиной и шьет, а свет лампы падает на одну половину ее лица. Но почему только любовница? Ему приходит в голову, что Грейс Маркс — единственная встреченная им женщина, на которой он готов жениться. Он начинает обдумывать эту внезапно возникшую мысль. С язвительной иронией Саймон отмечает, что, возможно, лишь Грейс удовлетворила бы всем или почти всем привычным материнским требованиям: так, например, она не богата, красива, но не легкомысленна, домоседка, но не тупица, отличается простыми манерами, осторожна и рассудительна. Кроме того, она прекрасная рукодельница и по части вышивок тамбуром наверняка перещеголяла бы мисс Веру Картрайт. Здесь матери было бы не на что жаловаться.

Теперь его собственные требования. Он уверен, что в глубине души Грейс — натура страстная, хотя эту страсть еще нужно разбудить. И она будет ему благодарна, путь даже помимо воли. Сама по себе благодарность Саймона не привлекает, но ему импонирует это «помимо воли».

Потом есть еще Джеймс Макдермотт. Всю ли правду она ему рассказала? Действительно ли она недолюбливала и боялась этого человека? Он, конечно, к ней притрагивался, но как далеко зашли их отношения, и с ее ли согласия? При взгляде в прошлое подобные эпизоды воспринимаются иначе, нежели в само мгновение страсти: ему ли этого не знать и почему у женщин все должно быть иначе? Приходится кривить душой, оправдываться, изо всех сил отпираться. А что, если как-нибудь вечерком, в освещенной лампой гостиной, она расскажет больше, нежели ему хотелось бы знать?

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

Капитан полиции Алексеев терпит постоянные выносы мозга женой из-за своей бедности. Он говорит жене,...
Пропавшие без вести, бесследно покинувшие свои дома – они в притонах и пыльном запахе освежителя воз...
О внедрении эффективной системы вознаграждения по KPI и системы грейдов на примере российских компан...
Воплощайте свои мечты в реальность! Перед вами пошаговый путеводитель в мире финансов, который помож...
Краудсорсинг основан на одной простой идее: коллективный разум более продуктивен, чем отдельный, даж...
Книга Бретта Стинбарджера, директора по развитию трейдеров компании Kingstree Trading, LLC, станет в...