Смилодон в России Разумовский Феликс
– А я, сударь, его младший брат, князь Валерьян, – очень страшно, с жуткой артикуляцией подхватил второй.
Поручик кавалергард не сказал ничего, молча прошмыгнул внутрь, притворил дверь и устроился на софе рядом с бюстом Потемкина-Таврического. Лицо его выражало равнодушие.
– Вы же, сударь, прохвост, негодяй и каналья, – между тем дуэтом вскричали братья Зубовы и одновременно с изумительным проворством приласкали пальцами эфесы шпаг. – Вы жестоко оскорбили, нанесли урон и немилосердно унизили нашего среднего брата князя Платона. И ответите за это. Не угодно ли вам прогуляться с нами в какое-нибудь уединенное место? Требуем сатисфакции, и незамедлительной.
При этом они надулись, приосанились, расправили плечи, выпятили груди и сделались похожили на индейских петухов.
«Ах вот оно что. Ай да князь Платон, штопаный гондон. Значит, не мытьем, так катаньем». Буров ухмыльнулся про себя, вытащил руку из кармана и сделал элегантный полупоклон:
– Имею честь представиться: князь Буров-Задунайский-старший. Никогда канальей и прохвостом не был. А потому не премину всенепременнейше засунуть ваши длинные языки вам же, милостивые государи, в жопу. Готов к немедленному променаду до победного конца.
Происходящее напоминало ему ситуацию где-нибудь на танцах в поселковом клубе после литра выпитого: а ну-ка выйдем!.. Еще сразу вспомнился любимый народом фильм: «Мы пришли, чтобы отомстить за честь опозоренной тобой сестры.[461] Такие обиды смываются только кровью…» Вот именно, кровью. Наверняка у братцев князей уже все было продумано и затевали они не честную сатисфакцию, а наивульгарнейшую мокруху. Так что все, шуточки закончились, начался процесс выживания.
– Ну вот и славно, поедем на Крестовский. Есть там одна укромная полянка, – с облегчением в унисон выдохнули братья фаворита, убрали длани с рукоятей шпаг, по рожам видно – внутренне размякли, потеряли бдительность, посчитали Бурова уже холодным и тихим. Несколько преждевременно. Младшенький тут же получил мыском ботфорта в пах, скорчился, замычал и рухнул на колени, старший был осчастливлен прямым ладонью в нюх, замер на мгновение и спикировал в горизонталь – с грохотом, ничком, физиономией об пол. Кинувшийся было на выручку красавец кавалергард напоролся рожей на брошенный бильярдный шар, мигом затормозил, охнул и оказался настоящим другом – вытянулся неподалеку от корчащихся князей. А ведь и впрямь Бог-то любит троицу.
– Увы, братцы, не судьба, променад отменяется, – не то чтобы огорчился Буров, вытер окровавленную ладонь галстуком Зубова-старшего, сплюнул непроизвольно, с брезгливостью, и быстренько подался к дверям. – Лечите яйца. Сатисфакция потом.
Никто не отозвался, не дал ответа, только черный как смоль повелитель Тавриды посмотрел ему в спину с неодобрением – ишь ты, прыткий какой, разошелся, разгулялся, шарами расшвырялся. И вообще, зачем чалму снял?.. А Буров и не оглянулся, свинтил в темпе вальса – нынче в доме чесменского героя жарили на ужин молочного теленка.
VIII
Если еврей имел сношение с нееврейкой,[462] будь она трехлетней или взрослой, замужней или нет, и даже если он несовершеннолетний, в возрасте только девяти лет и одного дня, – поскольку он имел добровольное сношение с ней, ее должно убить, как в случае с животным, потому что через нее еврей оказался в затруднительном положении (осквернился).
Талмуд
Следующий день уже с самого утра выдался хлопотным – нужно было встретить в обстановке секретности прибывающего морем провалившегося агента. Впрочем, ни Буров, ни Гарновский, отвечающий за успех предприятия, особо не перетрудились – отрядили кучера-поручика разбираться с таможней, а сами устроились за столиком на набережной, дабы побаловаться устрицами под аглицкое пивко. День был на удивление погожий, ясный, солнце плодило зайчиков на зеркале Невы, в воздухе витали экзотические ароматы, слышались птичьи голоса, тучами барражировали хозяйственные пчелы – Биржевая набережная и близлежащие лавки были превращены в импровизированные сады с роскошными пальмовыми, фиговыми и померанцевыми деревьями. Народу, несмотря на ранний час, было достаточно, – кто просто предавался моциону, наслаждаясь прелестью утра, кто с видом знатоков смотрел, как разгружают корабль, кто по примеру Бурова, Гарновского и прочих с энтузиазмом отдавал должное устрицам и пиву. Устрицы эти были восхитительно свежи и радовали вкус гастрономической изысканностью – их только что привез откуда-то с отмелей известный всем гурманам Петербурга голландец-рыбак. В чистой кожаной куртке и в белом фартуке, с остро отточенным ножом в руках, спешил он удовлетворить желание своих многочисленных клиентов, ловко, с профессиональной быстротой вскрывая лакомых затворниц. Смазливый паренек, работающий в паре с ним, прытко сновал между столиков с подносом, уставленным штофами со свежим пенящимся аглицким портером. Тяга у этого голландского рыбака была просто атомная… Однако, как говорится, не хлебом единым – специалисты по женской части любовались хорошенькими розовыми личиками под соломенными шляпками, пугливо выглядывавшими из иллюминаторов недавно прибывшего корабля. Живой груз этот предназначался в лучшие барские дома и состоял из немок, швейцарок, англичанок и француженок на должности нянек, гувернанток, бонн. Или просто, как говаривал Иоанн свет Васильевич, для «телесной нужды». Взволнованные путешественницы ждали своих будущих хозяев и полицейского чиновника для прописки паспортов, еще, верно, не представляя, что такое российская волокита, канцелярская канитель и бюрократическая трясина, в которой сам черт не то что ногу сломит – погрязнет с гарантией по самые рога…
Но только не кучер-поручик, привычный ко всякому, – не успели Буров и Гарновский съесть и по дюжине устриц, как он доставил конфидента-неудачника. Вернее, конфидентку. Ох, Боже ты мой, – Буров и Гарновский поперхнулись бархатным аглицким портером и мигом, с поразительным единодушием, потеряли всякий аппетит. Незадачливая шпионка внешне напоминала фурию. Это была сгорбленная, омерзительного вида старуха со всеми атрибутами матерой ведьмы: с длинным крючковатым носом, с отвислой губой, с морщинистым, будто изжеванным, страшным лицом. При длинной узловатой палке, жуткой, донельзя грязной шляпе и в стоптанных, безобразного фасона огромных мужских башмаках. А еще она воняла – падалью, мочой, экскрементами, нечистотами. Неописуемо, убийственно, сводяще с ума. Казалось, что провалилась она вполне конкретно – в выгребную яму, в сортир, в ретираду. Со всеми потрохами, вниз головой… Ну и бабушка, такую твою мать, божий одуванчик, железный авангард российской агентуры в далеком зарубежье!
– Бонжур, красавчики! – по-змеиному прошипела она, стукнула дубиной по граниту набережной и хмыкнула настолько двусмысленно, с таким игривым выражением, что захотелось тотчас утопить ее в Неве. Да, оц-тоц-перевертоц, бабушка-то здорова, оц-тоц-перевертоц, кушает компот…
Дальнейшее происходило в молчании и в облаке клубящейся вони: посадка в карету, недолгий вояж, волнительное прибытие к Чесменскому на подворье. Здесь со старушкой-бабушкой случилась метаморфоза, в лучшую, надо сказать, сторону.
– Благодарю вас, господа, – совсем по-человечьи сказала она, вылезла из экипажа и, ловко подхватив свой единственный кофр, направилась к парадному подъезду. Упругой, стремительной походкой, без намека на хромоту, правда, воняя по-прежнему – с интенсивностью скунса.
– Конфидентка, такую твою мать, – посмотрел ей вслед Гарновский, высморкался отрывисто в два пальца и сплюнул с невыразимым отвращением. – Тебе бы, бабка, в баню да на печь, о Боге думать. Тьфу!
Буров тоже глянул старухе в спину, но комментировать не стал, нахмурившись, сделался задумчив – что-то в биомеханике ее движений показалось ему очень знакомым. Ужасно, до боли. Хотя какая чушь, наверняка он ошибся, пошел на поводу у разгоряченного воображения. Бывает…
А жизнь тем временем продолжалась. Гарновского вызвали к Чесменскому, кучер-поручик погнал карету в мойку, Буров же подался в пыточные палаты для сбора компромата на де Гарда. Потом был обед, как всегда сытный и обильный – с жареным, пареным, печеным и моченым, затем незначительное дело с легкой поножовщиной и крупным мордобоем. Управились аккурат к ужину, на который подали гуся, похлебку из жаворонков, поросятину, кур с рябчиками в лапше, баранину с кашей, пироги, закуски, заедки, блины и заморские сласти. Затем, само собой, в ход пошли дыни, арбузы, ананасы и парниковая пока еще земляника. В общем, когда на ночь глядя Буров поднялся к себе, он был сыт, умиротворен и настроен с философским уклоном – мысли бежали неспешно, ленивой чередой, похожие на объевшихся котов. С чувством, изведя целый кусок мыла, он вымылся с головы до ног, выдраил зубы ароматическим, с мятой и базиликом, мелом и в шелковом, в каком и бабу принять не стыдно, исподнем устроился с волыной у стола – оружие любит ласку, чистку и смазку. Привычно, на автомате, принялся обихаживать ствол, а сам все думал, шевелил извилинами, прикидывал пути развития текущего момента. Ситуация не радовала, отнюдь, – главный инквизитор, придворный волшебник и любимец царицы с близкими родственниками противники серьезные, матерые, если навалятся скопом – ни за что не одолеешь. А позиции Чесменского слабы, шатки, особенно после облома с облавой на де Гарда. Да и не будет его сиятельство копья ломать ради какого-то там князя Бурова, пусть даже и спасшего ему когда-то жизнь. Так что выживать придется, как всегда, в одиночку, полагаясь на инстинкт, на внутренний голос. А голос этот с некоторых пор не то что говорит – орет истошно, оглушительно и страшно: «Вали, Васька, отсюда на фиг! Вали! Сдерут шкуру-то, сдерут». А вот куда валить-то, не говорит, даже и приблизительного азимута не дает. Всего-то конкретики – на фиг. А еще голос благоразумия называется, привет от интуиции, так его растак. Конечно, можно было бы, на крайняк, отдаться с криками императрице, с тем чтобы, заручившись ее любовью, плевать с державного ложа и на Шешковского, и на де Гарда, да и на Зубова с компанией. Небось, своего-то, кровного, ни одна царица в обиду не даст. Да только не хотелось Бурову крыть ее величество, так удивительно похожее на обыкновенную майоршу Недоносову. Не стоит… Да и не привык он решать свои проблемы через женский орган. Так что пусть Платон свет Александрыч не переживают, поправляют здоровье драгоценное и приводят себя в тонус, на источник их успеха, процветания и богатства никто не посягает. Не лежит душа…
В общем, посовещался Буров с самим собой, вычистил любовно пушку и уже собрался двигать к Морфею, как вдруг негромко постучали в дверь и раздался голос. Не внутренний – вполне реальный, от которого мороз по коже, сладострастная истома, огненная волна, поднимающаяся из копчика вверх по позвоночнику. Стремительно, еще не веря своим ушам, Буров встал, отдал щеколду, отпер дверь, рывком открыл и замер на пороге. Перед ним стояла Лаура Ватто – ослепительно красивая, фантастически благоуханная, в немыслимо двусмысленном прозрачном пеньюаре и дьявольски пикантном плоеном чепце. В прекрасных, выразительных глазах ее блестели слезы…
– Вася, Василий, Васенька… Родной… – только-то и прошептала она, всхлипнула негромко и бросилась Бурову на грудь. А он не стал спрашивать о том, где ее носила нелегкая, почему это при расставании она вела себя как распоследняя дрянь и в каких все же отношениях находится со своим дядюшкой Раймондо. Нет, трепетно обнял, с жадностью покрыл поцелуями и мягко, но настойчиво повлек на ложе страсти. Не время разговаривать – время действовать. И началось. Такое… Девушки Потоцкая, Сандунова и Фитингофф умерли бы от зависти.
Наконец везувий страсти поутих, превратился в гейзер и на время иссяк. Проказник Купидон взял первый тайм-аут.
– Да, похоже, это судьба, – тяжело вздохнула Лаура, медленно перевернулась на спину и благодарно чмокнула Бурова в плечо. – Хотя лучше бы тебе держаться от меня подальше.
Разнузданная в любви, золотоволосая, она напоминала торжествующую вакханку.
– Вот как? – вроде бы удивился Буров, сел, с деланным равнодушием взглянул на Лауру. – Что, Итальянский дьявол не в меру ревнив? И дополнительные рога ему ни к черту? Увы, се ля ви. А будет плохо себя вести, отшибем и те, и эти…
С улыбочкой сказал, индифферентно, но получилось страшно. Сомнений нет – отшибет.
– Князь Раймондо любит мальчиков, я его как женщина не интересую. – Голос Лауры дрогнул, упал до шепота, пальцы на ногах поджались, и Буров впервые за время их знакомства увидел в ее глазах страх. – Все дело теперь в том, что мне пришлось узнать. С таким бременем долго не живут. Уж дядюшка Раймондо с братией постарается. От них не уйдешь… Помнишь, Вася, тогда, в гостинице? – Лаура судорожно сглотнула, дернула плечом и, видимо, замерзнув, прикрылась одеялом. – Ну когда я всеми силами изображала дешевку? Так мы были у них под колпаком. Глухим, железным… И если бы не я, они бы все равно забрали камень. Через наши трупы…
– А, значит, у дядюшки большая семья? – резко заинтересовался Буров, встал, сделал круг по спальне. – Спинным мозгом чую, что дружная. И кто же они, его ближайшие родственники? Если можно, поподробней.
Строго говоря, в глубине души он не очень-то верил Лауре – единожды солгавшая соврет и по новой, не дрогнет. Актриса еще та, Алисе Фрейндлих и не снилось. Однако ладно, надо внять – лишней информации не бывает.
– Слышал ли ты когда-нибудь о Фальк-Шейке, докторе Фальк-Шейке? – каким-то странным, не выражающим ничего голосом спросила Лаура, и лицо ее скривилось, словно от невыразимой горечи. – Его еще называют главой всех евреев? Так вот и он, и князь Раймондо, и маркиза де Дюфон, и аббат де Буше[463] – все это звенья одной цепи, члены могущественной тайной организации «Братство Тех, Кто знает». У них везде свои глаза и уши, они ворочают миллиардами, от их длинных рук не скрыться никому. Что они сейчас там затевают во Франции, одному Богу известно…[464]
«Что-что, революцию. Чтоб жизнь медом не казалась».[465] Буров с уханьем, так что жилы затрещали, потянулся, коротко зевнул и стал прилаживаться к Лауре с бочка.
– Да хрен с ними, с израильтянами. Иди-ка ты ко мне, моя хорошая, сегодня мы еще вот так не заходили…
Слушать Лауру ему наскучило – тоска. Все одно и то же, еврейский вопрос, иудейская проблема. Ну да, если в кране нет воды, значит, выпили жиды. Старо. Сам Буров никогда антисемитом не был и справедливо полагал, что совсем не важно, кто ты, важно, какой ты. А разнокалиберной сволочи в любом народе хватает. Хотя, по большому счету, что-то он не видел в своей жизни иудея-спецназовца, где-нибудь в опасном рейде на пересеченной местности. Нет, все больше в банках, у шахматной доски или где-нибудь в оркестре русских народных инструментов… М-да.
– При чем тут израильтяне? Речь идет об иудеях.[466] – Лаура мягко отстранилась, села на постели и глянула на Бурова как на школяра, которому еще учиться и учиться. – Хотя они только пешки, слуги, лакеи на побегушках. А чтоб ты понял у кого, дай-ка я тебе расскажу для начала сказочку. – На миг, обезоруживающе улыбнувшись, она показала зубы, но голос ее ничуть не изменился, остался все таким же напряженным, преисполненным угрозы и убедительности. – Давным-давно, Васечка, много раньше египетских пирамид на земле жили люди-великаны.[467] Жили они счастливо, в согласии с природой, говоря на едином языке, обладая магической мудростью и ведая пути развития мира. У них были огромные города, летающие корабли, искусственные острова. Все было, не было только злобы, болезней, ненависти, национальностей и войн. Это был Золотой век. А потом вдруг пришли захватчики. Называли их по-разному: змеями, драконами, рептами, слугами сатаны. И была война, в результате которой многие из людей погибли.[468] Уцелевших драконы разделили на народы-племена, отняли у них единый язык, наложили магические замки[469] на божественные знания. Они убивали жрецов, развязывали войны, насылали эпидемии, пробуждали в людях животное начало, они… Василий, что это ты скалишь зубы? Я рассказываю что-нибудь смешное? Очень забавное? На редкость занимательное? Ну вот, все правильно, животное начало в действии. Драконы, Вася, уже и до тебя добрались, перестань ржать, ты, гад…
А Буров, как ни старался, как ни делал каменное лицо, не мог сдержать здорового смеха – о, мама миа, ну и дела! Вот дает Лаурка жизни, только держись – вначале двинула про сионистский вопрос, теперь вот загибает про инопланетное нашествие. Все, девочку больше не кантовать – пусть поспит, отдохнет, может быть, головкой поправится. А то день у нее, чувствуется, был тяжелый. Еще какой…
– Прости, родная, это у меня на нервной почве, – мастерски, чтобы никаких обид, соврал Буров, глянул рассказчице в глаза и с наигранным интересом спросил: – Так что-то я не понял, а при чем здесь иудеи?
Про себя же он затянул припев из какой-то дурацкой антисемитской баллады:
– Евреи, бля, евреи, бля, кругом одни евреи…
Кстати, очень хорошо, что про себя, не медведь наступил ему на ухо – слон.
– Ах ты, хитрюга, вывернулся, стервец, – глянув на Бурова, рассмеялась и Лаура, прищурилась с укоризной, покивала головой. – Что, думаешь, притащилась, дура, черт знает откуда и рассказывает сказки, от которых уши вянут? Да, Васечка, может, это все и сказки, да только вот конец у них уж больно скверный, на жизнь нашу похожий. В общем, разделили драконы людей на племена, смешали языки, убили все божественное, заставили забыть, что человечество едино. Навели порядок… И так продолжалось тысячи лет. Однако, как ни старались захватчики, как ни вытравливали из человеческой души все человеческое, никто к ним в услужение не шел, более того – то Георгий Победоносец проткнет копьем Гада, то Илья Муромец побьет дракона Горыныча, то Никита Кожемяка по самую маковку вгонит в землю Змеище Поганое. Только ведь в семье не без урода, нашлись пособнички. – Лаура замолчала, облизнула губы и хмыкнула настолько зло, что Буров отвел глаза. – Теперь их называют народом избранным… Да, да, Вася, двадцать пять веков назад маленькое, не известное никому племя иудеев заключило с драконами союз и все это время служит им верой и правдой. А в обмен те открыли им тайны черной магии, каббалы, некромантии, гадания по звездам, научили воскрешать для своих целей мертвецов и создавать похожих на людей големов, точные копии сикариев, безжалостных неуловимых убийц. Их еще называют Бойцами…
И вот тут-то Бурову стало не до смеха. Сразу же вспомнил кровь рекой в хоромах Вассермана, свирепых полутрупов, размахивающих ножами, свой дивный бархатный полукафтан, распоротый на тряпки… А может, уж и не такие сказки Венского леса рассказывает Лаурка? Факты-то, как говаривал классик, вещь упрямая. Теперь понятно, зачем де Гарду понадобился его, Бурова, головной мозг, – они с Итальянским дьяволом в одной упряжке, одним дерьмом мазаны, одна шайка-лейка. Работают, поганцы, в унисон, и, надо отдать им должное, неплохо.
– Да, просто страсти-мордасти какие-то, – резюмировал Буров, с горечью вздохнул и ровно, без всякой интонации осведомился: – Ну и дальше что?
Спросил так, для порядка – ответ знал хорошо. Даже слишком.
– Если верить дядюшке, то ничего хорошего. – В голосе Лауры послышалась такая безысходность, что отпали последние сомнения в ее искренности. – Лет через сто пятьдесят – двести люди окончательно потеряют голову. Всем будет править золотой телец, главной добродетелью будет считаться умение зарабатывать деньги. Любой ценой, всяким способом, без разницы, каким путем. Не останется ни чести, ни души, ни совести, только деньги, деньги, деньги. Люди вырубят леса, истощат землю, повернут вспять реки, загрязнят моря. Пришельцы через предателей дадут им в руки страшное оружие, и вся планета станет как пороховая бочка. Все в жизни вывернется наизнанку, в лучших традициях избранного племени, по принципу: завтра не будет, так что живи сегодня.[470] Не станет ни настоящих чувств, ни настоящего искусства, ни настоящих ценностей. Люди продадут души дьяволу, драконы их возьмут голыми руками…
Да, веселенькая получилась ночь любви, проказник Купидон, верно, снял со своего лука тетиву, расплел, пустил слезу да и удавился от жуткой безнадеги. Не дался в лапы захватчикам живьем…
– Знаешь, Вась, забраться бы куда-нибудь в тайгу, в пустыню, в тмутаракань, к черту на рога, – сказала Лаура уже под утро, когда за окнами северная ночь плавно переродилась в день. – И чтобы ты был рядом. С тобой мне не так страшно.
По всему было видно, что ей совсем не хочется вылезать из-под одеяла. Однако куда ты денешься – встала, облачилась в пеньюар, забыла, как всегда, чепец и медленно пошла к двери. В ней чувствовались какой-то надлом, потерянность, жуткий, едва сдерживаемый страх. Да, общение с дьяволом, пусть даже итальянским, даром не дается…
– Приходите к нам еще, – глянул ей в спину Буров, встал, зевнул, дождался тишины и взялся за сонетку звонка. Нужно было умываться, делать куцый вариант зарядки, приводить себя в божеский вид и думать, думать, думать. О том, как жить дальше. Вернее, выживать. Обложили-то его ведь, оказывается, даже не с трех сторон – аж с пяти: Зубов, Шешковский, де Гард, да еще евреи с инопланетянами. Да, от всех сразу не отмахнешься, так что разбираться придется дифференцированно, по частям, в порядке пока еще живой очереди. И начинать сподручнее с иудеев…
После завтрака, на который подавали жареную свинью, Буров прошествовал в домовую церковь, экспроприировал Библию, трепетно открыл и принялся внимать откровениям Пятикнижия.[471] Да, написано было строго: кто не с нами, тот против нас. Шаг вправо, шаг влево – расстрел. Умерщвление – не убийство. Цель оправдывает средства. Не нашего бога люди – не люди. Мы – избранный народ. Господи, а ведь до изувера Гитлера с его расовой теорией было еще двадцать пять веков! И долго еще Буров читал про жуткое насилие, немыслимые убийства, болезни и напасти, вникал в кровавые обряды, ужасные проклятья, глумление над женщинами, а сам все хмурился, кусал губу и не переставал удивляться: ну да, избранность, исключительность, нетерпимость к иноверцам – бывает. Не они первые, не они последние. Мало ли у кого больное воображение. Только вот почему идеи эти живут и процветают уже столько лет, вот в чем вопрос? Рушились империи, возникали города, уходили в небытие династии, а вот претензиям на оригинальность воинствующих иудеев так ничего и не сделалось. Живут себе прекрасно и в двадцать первом веке. Такое без поддержки, без подпитки извне навряд ли было бы возможно, и одним стечением благоприятных факторов никоим образом не объяснимо. М-да…
Ох, видимо, не надо было Бурову вникать во все эти библейские премудрости – за обедом он пребывал в задумчивости, ел без аппетита, механически, все еще по инерции переваривая прочитанное, – иудейские законы-порядочки ему явно не нравились.[472] А сразу после мороженого, чая с пирогами и орешков всех сортов его кликнули к Чесменскому, даже не дали побаловаться ароматнейшей, тающей во рту дыней. Их светлость граф Орлов были при параде, в прескверном настроении и лаконичны, аки спартанец.
– Князь, – горестно сказали они и выругались столь яростно, что затих бравый кенар, кормленный для вящей голосистости коноплей. – Я только что от императрицы. Хреново дело. То есть высочайшим повелением все дела приказано передать в распоряжение этого мизерабля Шешковского. А он, кстати, живо интересовался вами, все расспрашивал, разнюхивал, совал нос, улыбался притворно. Сволочь. Затем в разговорец влез выкидыш сучий де Гард, тоже скалил паскудно зубы, а напоследок понес несуразицу – что, мол-де, вы, граф Орлов-Чесменский, завели себе большого красного кота, да только быть скоро тому большому красному коту кладеным. Вот Като, вот стерва, развела там у себя бардак. Все забыла, все. Ох, мало Гришка, мало учил ее жизни. В общем, князь, может быть, вам не ехать сегодня во дворец-то? Черт его знает, что там у Шешковского на уме? Чего башку-то подставлять, с Като, один черт, теперь каши не сваришь. Совсем отбилась, сучка, от рук… – Замолчал, взглянул на Бурова, с силой, будто снес кому-то голову, рубанул рукой. – А впрочем, ладно, как знаете. Нравится вам ходить по краю, так валяйте, дело ваше. Только помните, что если свалитесь в дерьмо, то вынимать вас уже некому. Сами все в дерьме, по уши. Эй, кто-нибудь, романеи мне в большом стакане. И апельцин. Живо! Запорю!
По идее, он был, конечно, прав – лишь самодовольные идиоты тупо искушают судьбу. Ведь и коню понятно, что не в державные хоромы надо двигать, а куда-нибудь в противоположном направлении, подальше от Шешковского, де Гарда и Зубова. А с другой стороны, смелость города берет, да и неразумно оставлять в тылу живого, не разбитого противника. Нет уж, лучше съездить, поставить все точки над «i», показать свой непростой, говорят, весьма тяжелый для общения характер. Только, естественно, не с пустыми руками, снарядиться по уму, экипироваться по науке. Как учили. В общем, собрался Буров, оделся да и подался четырехконно во дворец пред светлы хитры очи государыневы. Плевать он хотел на всяких инквизиторов, черных магов и блестящих фаворитов – жизнь копейка, судьба индейка. Вот так, и никак иначе.
Ее величество была в русском розовом платье, в меру весела, отменнейше приветлива и казалась очень удивлена появлением Бурова.
– А вот и вы, князь, – обрадовалась она, показав красивые, белые, как сахар, зубы, с достоинством, по-хозяйски кивнула и плавным, донельзя царственным жестом мгновенно добилась тишины. – Медам, месье, это князь Буров. Прошу любить и жаловать. В каком он чине, мы посмотрим потом… – Не закончив мысли, она хмыкнула, сделала серьезное лицо и поманила Бурова к стене, к глянцевому листу бумаги в рамочке. – У нас здесь, сударь, обходятся без этикету. Без всякого стеснения, церемонии и чванливости. Вот, прошу, внимайте со всей серьезностью. А ежели кто против правил сих проступится, то по доказательству двух свидетелей должен выпить стакан воды и вслух прочесть страницу «Тилемахиды»,[473] а кто провинится против трех статей, повинен выучить наизусть шесть строк из сего опуса. А если кто проступится против десяти, того более не пускать вообще. Ну, читайте же, читайте. Не буду вам мешать. – И, коротко рассмеявшись, она отплыла прочь, оставив облако густейших ароматов – вкрадчивых, пьянящих, будоражащих нервы. Это был запах ухоженной, уже увядающей, всеми силами старающейся быть привлекательной женщины.
«Да, у Вассермана на периферии ее бы ни один комар не тронул», – мельком посмотрел ей вслед Буров, чуть было не чихнул, яростно шмыгнул носом и углубился в чтение. Это были писанные рукой императрицы правила внутреннего распорядка в тесном кругу. Для наиприятнейшего общения на наивысшем уровне требовалось:
1) оставить все чины у дверей, равно как и шляпы, а наипаче шпаги;
2) местничество и спесь оставить тоже у дверей;
3) быть веселым, однако ж ничего не портить, не ломать, не грызть;
4) садиться, стоять, ходить как заблагорассудится, не смотря ни на кого;
5) говорить умеренно и не очень громко, дабы у прочих голова не заболела;
6) спорить без сердца и горячности;
7) не вздыхать и не зевать;
8) во всяких затеях другим не препятствовать;
9) кушать сладко и вкусно, а пить с умеренностью, дабы всякий мог найти свои ноги для выходу из дверей;
10) сору из избы не выносить, а что войдет в одно ухо, то бы вышло в другое прежде, нежели выступит из дверей.
Вникал Буров со тщанием, не торопясь, чтобы успеть как следует осмотреться. Дело происходило в уединенной эрмитажной зале, народу было немного, дюжины две, строго говоря, очко. Развлекались не мудрствуя, не напрягая интеллект – кто играл в билетцы, кто в жмурки, кто в веревочку, кто гадал, кто ворожил, кто тешился беседой. Штрафник князь Нарышкин, наказанный за все хорошее, с гримасой Сократа, выцеживающего свой яд, тянул холодную воду из необъятного стакана, ему предстояло еще чтение «Тилемахиды». В целом обстановочка была убогая, не галантное веселье в наивысшем свете, а посиделки пенсионеров где-нибудь в ЖЭКе. Хорошо еще, что ни Шешковского, ни прочей сволочи на расстоянии прямой видимости не наблюдалось. Из знакомых лиц был только Разумовский, сумрачный, насупившийся, уже изрядно выпивший. В гордом одиночестве томился он за шахматной доской, однако же не играл – читал чувствительную муть занудливого Дюкре-Дюмениля. Словно от барбоса, готовящегося сорваться с цепи, все держались от него подальше.
– Ну что, князь, вы прониклись написанным? До глубины души? – с улыбочкой подплыла императрица, прищурилась лукаво, повела рукой. – Ну тогда прошу, прошу к нашему шалашу. А то уже пора давать вам воинское звание, мы ведь тут все с чинами. Умеете ли вы, князь, делать что-нибудь такое, особенное, несуразное, гримасу какую, шуткование изрядное? Барон Ванжура, например, может опускать волосы аж до самых бровей, за что и жалован чином капитана. Полковник Безбородко, извольте видеть, отменнейше изображает картавого, а я, – ее величество потупилась, потом улыбнулась с милой непосредственностью, – способна только так… За что и числюсь здесь поручиком, – и она мастерски, без всякого труда пошевелила правым ухом, причем настолько ловко, что тесный круг зааплодировал – ну и дар Божий! Ну и талант! Талантище!..
– Что-нибудь такое? Этакое? Извольте.
Буров тоже показал себя, в грязь лицом не ударил. Сперва изобразил «флажок».[474] на карточном столе, потом взревел голосом бешеного мартовского кота и в заключение продемонстрировал хитрость – голыми руками разбил бутылку с английским портером[475]
– Вот это да! – разом выдохнул тесный круг. – А ведь достоин чина генеральского.
– Генерал-майорского, – живо уточнил завистливый мужской голос.
– Да нет же, нет, он полный генерал, – томно возразил медоточивый женский, и все общество направилось к столу – бить бутылки. О Бурове сразу же забыли, и он пошел играть в шахматы с Разумовским, давно уже делавшим ему незаметные, но весьма красноречивые знаки.
– Здорово, хлопче, – мрачно произнес экс-гетман, кашлянул и передвинул пешку куда глаза глядят. – Ты давай смотри, держи-ка ушки на макушке. Шешковский тут такое распускает про тебя, что будто ты шпион масонский, лазутчик Калиостров, империи Российской первый враг. Да и Платошка Зубов жалится, скулит, болтает языком, что, мол, жестоко пострадал, безвинно, через тебя лишился естества мужского, тем самым матушку-императрицу обездолив. Брат Валерьяшка вторит ему, тебя изрядно лает, грозит и тоже за яйца держится. Ты, хлопче, вот чего. Ехал бы отсюда, валил бы, пока не поздно еще, Россия знаешь какая большая. Иначе будет тебе полный мат, и никакие рокировки не помогут, а уж Орлов-то твой задрипанный и подавно, потому как сам едва живой, еле-еле стоит на ногах, дышит на ладан. На вот, возьми на дорожку, – с этими словами он оторвал пуговицу от камзола – бриллиантовую, огромную, какою убить можно, быстро сунул Бурову, тягостно вздохнул и резко смешал фигуры на шахматной доске. – Вали, хлопче, вали. Тесно тебе здесь, узко, не развернуться душой… Прощай.
Выругался вдруг матерно, не хуже Чесменского, встал и медленно, не глядя ни на кого, потерянно подался из зала. Шахматная партия закончилась. Настало время ужина.
Пищу и напитки принимали во внушительной, с окнами в висячий сад столовой комнате. Кормили у ее величества неплохо, на манер Чесменского, хотя все больше на французский лад – ни тебе щей, ни тебе кулебяки, ни тебе молочных поросят, фаршированных кашей. Все больше всякие там средние антрме вроде индейки с шио, рулады из кролика, куропатки с трюфелями, вьюны с фрикандо, фазаны с фисташками, маринады из цыплят да бесчисленные салаты. Бурову, впрочем, было все равно, держался он за столом на редкость скромно, ничего порционного не ел, брал исключительно от общих блюд, да и то непременно сам: то голубенка вытащит из ракового желе, то фаршированного жаворонка выудит из соуса, то ломтик ветчины возьмет с огромной позолоченной тарелки. Не то чтобы постился – бдел. Категорически был против мышьяка, цианистого калия или прочей какой гадости. Шла бы ты, девушка Геката,[476] на хрен малой скоростью. А вокруг ничего, не смущались, кушали весьма сладко и на зависть вкусно, не миндальничая, от пуза. Государыня, к слову сказать, ни в чем от своих подданных не отставала и особо жаловала высочайшим вниманием котлеты «бомбы а-ля Сарданапал», изобретенные поваром Потемкина-Таврического. Глаза ее блестели, щеки разрумянились, на вдохновенном лбу выступила испарина.[477]
Наконец свершилось – после кофе с пирожными и тортами с кремом Бурова позвали-таки в закрома – лицезреть сокровища ее величества. Что ж, предлог был неплох. Впрочем, коллекция гемм, монет, эстампов и камей была тоже очень ничего. Попутно Бурову показали раритеты: филигранной работы туалет царевны Софьи Алексеевны, хрустальный кубок императрицы Анны Иоанновны, серебряная пудреница цесаревны Елисаветы Петровны, финифтяная золотая чарочка царя Михаила Федоровича, часы, служившие шагомером его величеству Алексею Михайловичу, модель скромного домика в Саардаме, в котором обитал Петр I, – с мельчайшими деталями, игрушечной мебелью и куклой – копией хозяйки, сделанной потрясающе мастерски, со всеми анатомическими подробностями.
Экскурсия выдалась занятная, на удивление запоминающаяся. Таинственно мерцали свечи, сверкали камни и драгметаллы, ее величество была мила, давила шармом и интеллектом и то и дело залезала плечиком Бурову в интимную зону.[478] Заигрывала чинно, с достоинством – по-королевски. В общем-то, и не заигрывала даже, вела Бурова высочайшей дланью аки быка на веревочке. А он валял себе добрейшего дурака, держался на пионерском расстоянии и ни на какие ухищрения не реагировал – больше интересовался не женскими прелестями, а сокровищами Российской империи. Ах, какая замечательная позолота! Что за прелесть этот канделябр! Ну право, разве же не чудо эта ваза с изображением голубков! Ее величеству, мягко говоря, в конце концов все это очень не понравилось.
– Что ж это вы, князь, никак боитесь меня? – с холодом заметила она, и в голосе ее послышалась досада. – Я ведь, чай, не кусаюсь. Или, может, общество мое вам и вовсе не по нраву?
Все в ней выдавало горечь и разочарование – вот ведь дубина, вот ведь дуболом. Оказали дуралею высшую честь, готовы облагодетельствовать его и без аттестации Брюсочки. А он, а он…
– Робок я, ваше величество, по женской-то по части, – с чувством закосил под недоквашенного Буров, дрогнул подбородком и страдальчески вздохнул. – Да к тому же ранен жестоко, контужен в бою, лишен наполовину мужского естества. Зело судьбой обижен, обделен, в пору удавиться…
Вздохнул он, между прочим, совершенно искренне – понял отчетливо, что экскурсии конец.
– Ах, бедняжка, он такой робкий по женской части, – пожалела Бурова ее величество, всплеснула сопереживающе рукой и вдруг оскалилась на удивление язвительно, продемонстрировав красивые свои зубы. – То-то эти неряхи Потоцкая, Сундукова и Фитингофф взахлеб прожужжали всем уши о ваших амурных подвигах. Что махателя подобного надобно искать и искать. Ну ничего, более болтать им не придется – будут жестоко высечены розгами да и отправлены с позором домой.[479] Что же касаемо вашей персоны, князь, то вас я полагаю государственным преступником: зная, сколь жизнь моя необходима отечеству, вы расстраиваете свою государыню, коей нужно полнейшее спокойствие и равновесие для решения высочайших дел. Не желаете утешить ее, приласкать, дать ей опору, немного тепла. Ах, как видно, прав честнейший кавалер Шешковский в своих суровых суждениях о вас, да и Платон не будет напраслину возводить ни на кого… Так что уходите, вы, ничтожный интриган, самовлюбленный гордец, шутейный генерал. Уходите, коварный. И берегитесь…
Не стал Буров клясться в верноподданнических чувствах, говорить о любви и верности и предлагать дружить семьями, нет, сухо поклонился, прищелкнул каблуками и, четко развернувшись, зашагал прочь. Строевым. Так что вздрогнули стены Эрмитажа, взволнованно закачались люстры, и ее величество самодержица российская попятилась. Не поняла очередной шутки генеральской. А Буров перешел себе на цивильный шаг, с усмешечкой прибавил ходу, однако выбраться без приключений из государыневых хором ему не удалось – в Овальном зале с ионийской колоннадой его ждали, и, судя по всему, с нетерпением.
– Бог мой, так это же князь Буров-Задунайский, собственной персоной, – послышался насмешливый картавый голос, и из-за колонны показался… де Гард. – Ах, какой сюрприз, ах, какая честь!
Злой волшебник, как это и положено по статусу, был одет зловеще, во все черное, а картавил, не в пример антисемиту Безбородко, как-то мягко, вкрадчиво, не допуская даже мысли о чем-то нехорошем.[480] Тем не менее общаться с ним по душам как-то не хотелось. И вообще подходить близко. Категорически.
«Ну, кажись, начинается», – внутренне обрадовался Буров, посуровел лицом и выразил недоумение:
– А что, сударь, разве мы знакомы?
– Заочно, достопочтимый Василий Гаврилыч, заочно, но очень хорошо, – выдавил улыбку маг и медленно сложился в полупоклоне. – Разрешите представиться: кавалер де Гард, милостью провидения, барон. Не угодно ли вам, сударь, переговорить со мной по одному важному вопросу, не терпящему отлагательств? Прошу.
И он рукой, затянутой в черную перчатку, показал Бурову на дверь. Из-за соседних колонн сразу выдвинулись двое Бойцов, обнажили свои светящиеся клинки и гадостно оскалились – мол, давай, русский, давай, а то выпустим кишки-то.
– Всегда рад приятному общению, – мило улыбнулся Буров, дружески подмигнул сикариям и следом за де Гардом направился… в бильярдную. Да, любят же на Руси гонять шары, ох как любят, что фавориты, что черные волшебники.
«Ну что приперся-то? Все неймется тебе? – взглядом осведомился мраморный Потемкин. – Опять будешь морды бить? Пинать сапожищами?»
«Это, ваша светлость, как получится», – мельком глянул на него Буров, сделал резкий выдох и сосредоточил все внимание на Бойцах. Те устроились в тылу, у двери, аккурат за его спиной. Злой волшебник расположился фронтально, с непринужденностью опершись задом о бильярд. Что-то в жилистой его фигуре было фатоватое, вместе с тем зловещее, вызывающее отвращение и необъяснимую брезгливость. Словно при виде гадины, хотелось или убить его, или убежать прочь. А потом вернуться и все же убить.
– Итак, сударь, вашему положению не позавидуешь, – сразу взял быка за рога черный маг, и ноздри его породистого носа хищно раздулись. – Вы знаете непозволительно много и остались в скорбном одиночестве. Граф Орлов-Чесменский, хвала богам, пребывает в агонии, а персону, способную реально помочь вам, вы только что отвергли. Посему предлагаю открыть известный вам секрет и вступить в члены могущественной тайной организации, которую я скромно имею честь представлять. А иначе, – он усмехнулся и пальцем показал Бурову за спину, – Асаил с Ави-Албоном[481] заберут секрет и без вашего участия. Вместе с мозгом.
Услышав имена свои, сикарии обрадовались, мгновенно переменили позы и с быстротою молний взмахнули свиноколами. Надрывно взвизгнул рассекаемый воздух, печально застонал под богатырскими ногами пол. Ох, жуть…
«А ведь заставят обрезание сделать, это у них главный вопрос… Нет, ну его на хрен», – быстро посоветовался с самим собой Буров, встал поудобней, «отдал якоря», выказывая мучительную работу мысли, принялся чесать затылок и наконец заинтересованно спросил:
– А оплачивают проезд у вас в оба конца?
И тут же из рукава его, натягивая упругий шнур этаким свистящим первомайским раскидайчиком,[482] вылетел «клык дьявола». Бедному сикарию Асаилу точно в глаз. Вернее, в мозг. Миг – и, выдернув кинжал из страшной раны, Буров направил его Ави-Албону в кадык. Как всегда, с убийственной точностью. Все это случилось настолько стремительно, на один счет, что оба сикария рухнули синхронно, в унисон, причем на одинаковый манер – мордами об пол. Хрустнуло, чмокнуло, грохнуло, и наступила гробовая тишина. Правда, ненадолго.
– Ах, значит, так? – грозно прошипел де Гард, вытянулся в струну и принялся делать пассы в сторону приближающегося Бурова. – Славой Гедулаха, по повелению Иеседа, с милостивого соизволения Малхута заклинаю тебя, о Елохим, именем Невыразимого и прозванием Нерожденного…
Неожиданно он замолчал, вытаращился с изумлением на Бурова, разом побледнел как мел и пошатнулся. Потом с видимым усилием сделал нетвердый шаг, страшно и утробно вскрикнул, и… его вырвало прямо на бильярд. Обильно, так, что зашло во все лузы. А Буров вдруг почувствовал, что перстень, подаренный при расставании Калиостро, стал обжигающе горяч и ощутимо тесен, причем камень его при близком рассмотрении налился тусклым водянистым светом. Вот это чудеса! Вот это практическая магия! Ай да полковник Феникс, ай да Великий Копт! Шутки прочь, ведь и впрямь великий. Мерси чувствительное за презент, рахмат огромный от всей души. Вроде бы и невелико колечко, неказисто, неприметно собой, а вот волшебнику ее величества поперек глотки будет. Да еще как – бильярд уделан начисто, наборный паркет тоже, еще бы немного, и мраморному Потемкину пришлось бы очень несладко. Сразу чувствовалось, что черный маг любил покушать, любил…
А между тем начался второй раунд.
– Ап! – страшно закричал волшебник, вытер губы батистовым платком и уверенным движением жилистой руки вытянул из ножен клинок. – Барра![483]
Клинок был изогнутый, светящийся, самый что ни на есть магический, режущий любую материальную субстанцию с поразительной легкостью. Что ему харасанский булат, что ему кольчуга из Солука.[484] Так, тьфу. Только ведь и Буров был не лыком шит, даром что волшбе и волхвованию не обучен.
– Хрен тебе, – ухмыльнулся он, натянул перчатку из кожи сикария да и тоже вытащил клинок, трофейный, изогнутый, напоминающий серп. Светящийся не хуже де Гардова.
И началась потеха, правда, скоро кончилась. Клинки, скрестившись, клацнули, хрустнули, пошли трещинами и потухли. Мгновение – и они распались на части, оставив фехтовальщикам лишь короткие рукояти. Правда, увесистые, – Буров, например, швырнув свою, с легкостью подбил де Гарду глаз, и тот окончательно рассвирепел.
– О, да снизойдет же на меня дух Совохая Хушатянина, храбреца и силача, что убил Сафута, одного из потомков Рефаимов, в битве при Гоби![485] – Он снова принялся делать пассы, но уже не в сторону Бурова, а в направлении купающихся нимф, вольно резвящихся на потолке. – Именем Адонаи, Сущего в Сущем, и да будет так!
Похоже, начался третий раунд. Только Буров был не на ринге и удара гонга ждать не стал, врезал от всей души волшебнику поддых. Трудно сказать, снизошел ли на того дух Совохая, храбреца и силача, но залег он сразу, даже не пикнул, причем в самом центре зловонного моря разливанного. Перевернувшись на бок, скорчился, подобрал под себя ноги и затих – этаким гигантским черным эмбрионом. Подходить к нему близко, а уж тем паче иметь с ним какие-нибудь дела совершенно не хотелось. Ну разве что мокрое, и на приличном расстоянии… Только не стоил сей мозгляк ни «клыка дьявола», ни выстрела из волыны – слишком много чести. А вот сыграть с ним в бильярд по своим правилам, так, чтобы лузами накрылся…
– Никуда не уходи, ладно? – тихо попросил Буров, резко развернулся и направился к полочке, где лежали кии. Однако не послушал его черный маг – выполнил длинный перекат, мигом поднялся на ноги и стремительно, в ореоле брызг, молнией метнулся из бильярдной. Сделано это было настолько мастерски, с такой удивительной ловкостью, напором и быстротой, что не осталось сомнений – да, дух богатыря Совохая все-таки снизошел на мастера каббалы.
«Ишь ты, гад, видать, жаловаться побежал», – глянул ему в спину Буров, преследовать не стал, положил кий на место да и тоже подался из бильярдной: дохлые сикарии да запомоенный Потемкин компания не очень-то приятная. Да и вообще, если по большому счету, требовалось немедля линять в произвольном направлении – ушатанного бильярда ее величество точно не простит,[486] быстренько припомнит все хорошее, да и фаворит с де Гардом, если что, живо освежат ей память. А кавалер Шешковский им в том поможет. Так что – ноги в руки, полный газ и ходу, ходу, ходу… Что Буров и сделал – выбрался из палат, сел в карету и покатил нах хаузе собирать вещички. В глубине души, если честно, он был не доволен собой: ну да, с сикариями разобрался, а вот с де Гардом-то сплоховал, нет бы и его тоже на рандеву с Яхве. Хорошо еще не поддался на происки державной самоуверенной искусительницы. Увы, Екатерина Алексеевна, увы, по половому вопросу – к Платону Александровичу, а Вася Буров не продается – ни за чины, ни за караты. Ему куда как лучше с отъявленной шпионкой, прошедшей огонь, воду, медные трубы и постель Итальянского дьявола. Кстати, где она сейчас, как?
А Лаура, как вскоре выяснилось, находилась у Бурова в спальне – лежала на кровати в прескверном настроении и читала на ночь глядя ужасающий роман.[487] Как она попала без ключа в апартаменты? Интересно, очень интересно. Только ни о чем Буров спрашивать ее не стал, добро улыбнулся, радостно кивнул и, быстро сняв парадный свой камзол, ласково и нежно заключил в объятья.
– Ну, здравствуй, моя хорошая, здравствуй. Я тоже по тебе…
И, разом замолчав, нахмурился, поняв, что у Лауры забинтовано плечо.
– Это что, новая мода?
– Это ранение, касательное. Так, ерунда, – вяло отреагировала Лаура, скорбно улыбнулась, и стало ясно, что она чертовски измотана. – У меня был сегодня тяжелый день. Одной стрельбой не обошлось… Вон, посмотри на столе. Только осторожно…
Буров встал, молча подошел, открыл картонную коробку из-под шляпы, и глаза его недобро прищурились – на дне лежали окровавленные останки змеи. Причем отлично известной ему породы[488] – радужной болотной гадюки, пожалуй, единственной из длиннозубых[489] обладающей ядом с гарантированной, стопроцентной летальностью. Редчайшая разновидность, великолепный экземпляр, машина для убийства, называемая Посвященными «рептилией края загробной радуги». Как она попала сюда, на невские берега? Из каирских-то болот? Да, чудеса. Еще какие! Гадюка эта была не только разноцветна, на редкость экзотична и смертельно зубаста, но еще и перната – к телу ее каким-то странным образом лепилась пара голубиных крыльев. А еще говорят, что рожденный ползать летать не может…
– Эта птичка божья сегодня запорхнула ко мне в спальню. – Лаура тяжело вздохнула, брезгливо оттопырила губу и хрустко, с неожиданной экспрессией перевернула книжную страницу. – Хорошо, я успела среагировать и размазать ее по стене. Подносом, на котором стыл мой кофе. Послеобеденный отдых, такую мать! Бальзам для нервов, души и тела… В общем, Вася, я пришла проститься. – Она рывком уселась на кровати, с грохотом, словно надоевшую игрушку, отшвырнула ужасающее чтиво. – Завтра утром исчезаю. Совсем мне не нравятся мудозвоны с мушкетами и болотные гадюки с голубиными крыльями. А ну на хрен, куда угодно, только бы отсюда подальше. Россия, она большая…
Вот ведь, почти процитировала Разумовского, один в один…
– Замечательный окрас. И крылья хороши. Сработано на совесть. – Буров коробочку потряс, покрутил, повертел, понаклонял так и этак, вздохнул и с отвращением поставил на место. – Будет нехорошо, если такие налетят стаей. В общем, Лаура батьковна, если возражений нет, отчалю-ка я рано утречком вместе с тобой. А то сегодня погорячился, и кое-кто теперь холодный лежит…
Вот такая песня, «Come Together».[490] Грустная, на мотив мендельсоновского марша. Однако для Лауры она прозвучала рождественским хоралом.
– Я не против, – обрадовалась она, и в глазах ее вспыхнула надежда. – Затеряться в Сибирии, перезимовать в каком-нибудь далеком остроге,[491] а по весне можно и в Америку. На любимом отечестве, которое живет по принципу: tout pour moi – rien par moi,[492] свет клином не сошелся. Главное – побыстрее убраться отсюда.
От ее упаднического настроения не осталось и следа: коллектив, пусть даже и не ахти какой, – сила.
– Истину глаголете, уважаемая. – Буров кивнул и принялся в темпе вальса собирать вещички. Ему было все равно – куда, что-то он устал от всей этой суеты, фальши, дрязг и дешевых интриг. Стоило бежать аж в восемнадцатый век, чтобы снова вляпаться все в то же дерьмо. Теперь дай-то Бог отмыться…
Они пустились в путь в час собаки, когда сильнее всего хочется спать. Дежурный по конюшне был сонлив, конкретно заторможен и ползал еле-еле, словно муха по стеклу. Неловкими руками он взнуздал каурого с белой вызвездью на лбу жеребца, наложил потник, седло, хлопнул хитрое животное по брюху, чтобы выдохнуло воздух, затянул подпруги и с намеком на поклон передал поводья Бурову:
– Ваша светлость, прошу-с.
Затем икнул, вяло почесался и принялся седлать игривую светло-рыжую кобылу для Лауры.
– А ну не балуй, а ну!
Ишь ты, попал точно в масть…
Часовые на воротах были тоже сонные, квелые, обласканные Морфеем.
– А ну смирно! Вот я вас! – рявкнул по-отечески на них Буров, вывел в поводу жеребца на улицу, подождал Лауру, устроился в седле. – Ну, как говорится, с Богом.
– А ну его к чертям, – усмехнулась Лаура, с ловкостью амазонки взобралась на кобылу, привычным движением тронула поводья. – В этом сраном мире нужно рассчитывать только на себя. – Запнулась, коротко вздохнула, скрипнула мужским, с высокой лукой, седлом. – И иногда на товарищей. Хотя предают-то только свои…
Буров не ответил, он смотрел на сонную Неву, на спицу Петропавловки, угадывающуюся в легкой дымке, на все это очарование ликующей белой ночи. Петербург, Петроград, Ленинград. Град Петров, знакомый до слез. Когда еще придется свидеться-то? Может, и не придется совсем… Только не время было предаваться сантиментам. Отвел Буров взгляд от зеркала воды, проглотил слюну да и припустил куцей рысью следом за Лаурой…
Им не дано было узнать, что вскоре, тем же утром, мирно почивающего Орлова разбудил невыспавшийся Гарновский.
– Ваше сиятельство, миль пардон, но там прибыли люди от Шешковского. С высочайшим повелением выдать им князя Бурова для дальнейшего его препровождения в ведение Тайной экспедиции. Предерзко себя ведут, без бережения, сапожищами, аки жеребцы копытами, топают.
Некрасивое лицо его выражало тревогу, ненависть, искреннее сопереживание и мучительное желание дать посланникам Шешковского в морду. Так – чтобы вдрызг.
– Сапожищами топают? По моим полам? – грозно прорычал Чесменский, сел, с уханьем, очень по-звериному зевнул. – А ты пошли их на хрен, а вдогонку скажи, что нет его, князя Бурова, отсутствует. Выслан к едрене фене по долгу службы. Все, иди. Да, слышь, князя Бурова-то разбуди потом, скажи, чтоб спешно собирался. Уходить ему надо, уехать, затеряться. Россия не Франция, места хватит. А я ведь, Василий Василич, здесь тоже не задержусь, на хер мне нужна она, такая служба-то. Что, махнешь со мной в Москву, а? Рысаков будем разводить, чаи распивать. Эх, конфетки-бараночки, словно лебеди… Ну все, иди, и пошли их на хрен-то как следует, семиэтажно, от всей души.
А когда Гарновский вышел, он поднялся, удрученно и горестно вздохнул и голосом, полным сожаления, пробурчал:
– Эх, Като, Като, мало Гришка учил тебя жизни, эх, мало. Как есть ты сука, курва немецкая… – И неожиданно, так, что люстры закачались, бухнул кулачищем об стол. – Эй, кто-нибудь, романеи мне в большом стакане! И апельцин! Запорю!..
Нет, ничего этого ни Буров, ни Лаура не знали, – подставляя лица утренней свежести, мчались они во весь карьер на восток. Перед ними лежала Россия, необъятная, как сказал Разумовский, страна. А уж он-то знал, что говорил.
ЭПИЛОГ
I
Быстро опускался вечер. Небо посерело, нахмурилось, клубом роилась мошкара, от реки тянуло сыростью, холодом, запахами тины и мокрого дерева. С криками, похожими на стоны, летели в гнезда уставшие птицы. День угасал.
– Да, боярин, а ведь не за горой стынь, холода-то. – Егорий Рваный взглянул наверх, на приутюжившее деревья небо, мотнул кудлатой головой, вздохнул и ловко угнездил в углях обмазанную глиной утку. – Коли по рябине смотреть, зима ноне ранней будет, снежной. А с хиусом[493] да с хлящими[494] шутки не шуткуют.
Говорил он гнусаво, в нос, как-то по-особому отрывисто пришмыгивая, – спасибо его милости государеву кату, вырвавшему ноздри заодно с хрящами. Еще и уши обкорнавшему. Слава тебе, Господи, что под личиной[495] да под малахаем с опушкой не видно. Да и кому смотреть-то, боярину этому опальному или бабе его? Они, видит Бог, видывали и не такое…
– Ага, зябнут ножки, зябнут ручки, не дожить нам до получки, что-то стало холодать, не пора ли нам поддать, – нейтрально и на редкость фальшиво отреагировал Буров, закончил надраивать ствол и бережно сунул за пояс. – Ты уедешь к северным оленям, в дальний Магадан уеду я…
Он был не в настроении, более того – осталось всего три патрона и действительно с гулькин хрен до заморозков. Вроде бы не курлыкали еще в небе журавли, не порошила еще тайгу метель опавших листьев, но осень уже чувствовалась – и в стылой свежести ночей, и в желтизне осоки, и в низких, тяжелых облаках. Заканчивался август, агонизировало лето – обильное, сибирское, разочаровывающе короткое. А вокруг, невзирая ни на что, продолжала бушевать природа: пенилась, кипела в водоворотах река, била волнами о камни и пороги, ветер, воя, рвал верхушки лиственниц; ухал где-то, собираясь на охоту, филин; хором робко пробовали голоса осторожные ночные птицы. Вот он, ликующий апофеоз флоры и фауны, торжествующая природа-мать, с коей что Буров, что Лаура пообщались изрядно, от души, впечатлений, надо полагать, на оставшуюся жизнь хватит. Впрочем, Бога гневить нечего, до Тобольска все было на редкость мило и довольно цивильно. Более того, путешествовали с приятностью. Подорожная была выписана на имя генерала Черкасова и сопровождающего его особу капитана Ермилова, а кроме того, имелась еще бумажка, из которой явствовало, что вышеозначенные персоны следуют конфиденциально, с ревизией и по долгу службы. Фискальной. И направил их не кто-нибудь, а сам Степан Иванович Шешковский собственной персоной. Словом, поначалу путешествовали, не напрягаясь, – всюду их встречали поклонами, лаской, хлебом-солью, умилением и взятками. Это был не то чтобы удар Остапа Бендера по бездорожью, но хорошо задуманная долгоиграющая афера, основанная на том прискорбном факте, что у российских-то властей обычно рыло в пуху.
Неприятности начались в Тобольске. На званом ужине у местного градоначальника генерал нечаянно повстречал знакомого, так, майоришку одного, Валерьяшку Зубова, – тот командовал карательным отрядом по поимке беглого опасного преступника, выдающего себя за князя Бурова. В общем, вначале была драка, потом стрельба, ну а уж затем, как водится, погоня, по лесам, по долам, по болотам, по чащобам. Еле оторвались, чудом ушли. И все волшебным образом переменилось: Буров отпустил бороду, Лаура забыла про духи, от нее теперь за версту несло дымом, оленьей кожей, березовым ядреным дегтем.[496] Сам черт не признал бы их, бредущих в дебрях звериными тропами. Шли без суеты, с оглядкой, вели пяток навьюченных пожитками оленей. Мало разговаривали, все больше слушали – бдели. А иначе в тайге нельзя – пропадешь. Вовремя не заметишь сохатого,[497] «забавницу с кисточками»,[498] проглядишь, встретишься на узкой тропинке с тунгусом, юкагиром или каряком. Они хоть вроде бы и с государыней в мире, и платят исправно ясак[499] а ведь не преминут перерезать горло, да так, что и глазом не моргнешь. Это тебе, люча,[500] за объясачивание.[501]
А между тем поспел ужин. Не ахти какой, из трех блюд: утка, запеченная в глине, в собственном соку, белка, жаренная на углях на палочке, да сушеная, кусочками, оленина – взять такую горсть, растереть в порошок, бросить в чашку, залить кипятком – и «магги» с «галлиной бланкой» отдыхают. Ели не спеша, в охотку, отгоняя с яростью осточертевших комаров, пили терпкий, из брусники, чай, щурились на сполохи огня, молчали. Еще один день лета прошел, еще на один день ближе холода.
– Посуду помоете сами. Пойду-ка я спать.
Насытившись, Лаура поднялась, обтерла пальцы о кожаные штаны и энергично, целеустремленным шагом прошествовала в кусты. Потом сорвала веточку посимпатичней, пообкусала ее конец и, выдраив зубы размочаленным деревом, отправилась в балаган – сложенный наподобие ленинского, только из еловых лап – шалаш.[502] Какие, к черту, ароматические ванны, «притирания Дианы», «маски Поппеи» и «перчатки Венеры».[503] Спать, спать, спать. Не раздеваясь, не снимая личины. Спать.
– Иди, боярыня, с Богом, иди, – буркнул Егорий, вылил в чашки остатки кипятка, подождал, побултыхал, выплеснул на землю. – Тоже мне мытье, баловство одно. Чай, не велика забота, не щами со свининой трапезничали. Каша, она хоть и мясная, все одно каша.
Потом он возвратился к костру, вытащил богатую серебряную табакерку, под звуки менуэта открыл, гнусаво усмехнулся под завесой личины.
– Купчишке тому гунявому уже без надобности, а нам сгодится, в самый раз будет. Угощайся, боярин. Сделай милость, не побрезгуй. Чем Бог послал…
Буров был небрезглив, отнюдь. Закурили одну трубку на двоих, затянулись по очереди, в молчании окутались густым табачным дымом – от комарья хорошо, да и для души неплохо. Помаргивали, переливались угли, над речкой поднимался туман, в воздухе ощутимо холодало – свет луны, проглядывающий сквозь дыры в облаках, казался леденяще мертвенным. Август, сукин сын август.
– Ты гля, боярин, только посмотри. – Егорий вдруг привстал и трубкой указал на птицу, ясно видимую на фоне облаков. – Ну, теперь быть беде…
Это была большущая матерая ворона. Вела она себя на редкость странно – то взмывала вверх, то стремительно пикировала, то делала немыслимые пируэты и в целом напоминала бабочку, бьющуюся в оконное стекло. Будто пыталась преодолеть какую-то невидимую препону и та каждый раз отбрасывала ее назад. И все это в полнейшей тишине, немыслимой, невообразимой…
– Почуяла дым чума предков.[504] – Егорий сел, угрюмо затянулся, со вздохом передал трубку Бурову. – Так шаманы говорят. Назад хочет улететь, в прежнюю жизнь, где была сильной и молодой. Только хрен ей…
Ворона между тем надрывно каркнула, судорожно взмахнула крыльями и камнем спикировала в клубящийся над речкой туман. Булькнуло, плеснуло, и снова все стало тихо. Подумаешь, какая-то там ворона…
– Плохой знак, зело скверный. – Егорий выругался, выбил трубку о ладонь, тягуче сплюнул, оправил личину. – Пойдем-ка почивать, боярин. По всему – завтра непогоде быть.
Вот обрадовал так обрадовал, сказал приятное на сон грядущий. И ведь наверняка не врет, потому как опытен и к местам здешним весьма привычен – обретается в Сибири давно уже, сразу-то и не вспомнишь, сколь долго. Лихо покуролесил с Емельяном свет Ивановичем да с богатуром Салаватом, прогулялся этапом в каторжанских «железах», вдосталь нагорбатился на государство и отечество, потом бежал и… А с Буровым его свел случай, вернее, узкая лесная дорожка где-то под Тюменью. Пошаливал там Егорий со товарищи, изрядно баловался кистеньком, топориком да острым ножичком – грабил-обирал до нитки всех встречных-поперечных. И кто мог знать, что попадется один, у коего зарядов в фузее что пальцев на руках. Всю ватагу положил, в упор, так что и не пикнул никто, а вот в Егория Рваного стрелять не стал – избил до полусмерти, в болотце помочил да и спросил так-то ласково: «А что, пойдешь в проводники ко мне? Не обижу».
Да, не стал Буров убивать этого безносого татя – во-первых, и впрямь без проводника хана, а во-вторых, разглядел породу редкую – звериную, свирепую, но не подлую. То, что надо. А уж Егорий-то понял сразу, что имеет дело с хищником, огромным, матерым, очень сильным, место которому во главе стаи. И Боже упаси рычать, огрызаться или посматривать на его самку – разорвет. Лучше с ним жить в согласии. И вместе шататься по просторам тайги, полным приключений, опасностей и несметных богатств. Главное, подальше от объятий отечества, пахнущих железом, пенькой и бычьей, из коей кнуты вьют, кожей.
Словом, отправились Буров с Егорием в балаган, почивать. Каждый в свой персональный, из оленьих шкур мешок. Разулись, почесались, устроились поудобней, и скоро в шалаше воцарился Морфей. Спали по-разному: Лаура – тихо, Егорий – давая такого храпака, что содрогались сосны, Буров – по-звериному, чутко, не отнимая пальцев от рукояти волыны. Тать, он и есть тать – хоть и не подлой породы, а черт его знает, что у него в башке…
II
Утро началось, как водится, с визита оленей. Пришли, замычали, потерлись мордами о колья шалаша, недоуменно, с укоризной округлили глаза – эй, хозяева, когда костры-дымокуры[505] будем разжигать? И как насчет чего-нибудь вкусненького? Само собой, разожгли, само собой, дали – без оленя в тайге ой как плохо. А вот новый день, похоже, ничего плохого не сулил – небо было безоблачным, ветер ласковым, настроение безмятежным. Бодро суетились кедровки, радовались бекасы, клесты встречали солнце пронзительными свистами, дрозды на старой лиственнице выясняли отношения, грозно открывали клювы, шипели по-змеиному и готовились к драке. Ничто в природе не напоминало о скором увядании.
– Так, говоришь, грянет буря? – Буров за завтраком взглянул на небосвод, потом на Егория, качнул головой, хмыкнул насмешливо покачал головой: – Что-то непохоже. Ишь как солнышко-то наяривает.
Честно говоря, светило ему не нравилось – было оно в каком-то странном радужном круге.
– Э, боярин, суть, она не всегда на виду. – Егорий вытянул из углей тайменя, запеченного без соли в мокрых тряпках, и, неспешно, дуя на пальцы, принялся делить на куски. – Глянь, как плачет зеленый лопух – весь в слезах. Береза белая опустила листочки, птицы клюют с жадностью, словно в последний раз. Послушай, как свистит жалобно бурундук. Будет нынче вёдро[506] еще то…
Как в воду смотрел. К полудню тучи затянули небо сплошной завесой, зигзагами блеснули молнии, ударил гром и полил дождь – и в самом деле как из ведра. Холодную, пульсирующую стену его парусил порывистый северный ветер. Вмиг промокло все, и тайга, и олени, и люди. Не было видно ни зги, под ногами хлюпал пропитанный влагой мох. Потом не потом, но совсем невесело – ни костра развести, ни у огня согреться, ни харч какой сготовить. И тщетно Егорий стучал ножом по лиственницам, отыскивая сгнившую, пустую, внутри которой есть сухой, вспыхивающий, как порох, мох – сульта. Нет, не было ни сульты, ни удачи. Только холод, дождь, усталость да подведенное брюхо. Но это были еще цветочки. Ягодки поспели на следующий день, когда пошли болотистые, поросшие кое-где кустарником равнины. Постепенно между кочками стали попадаться лайды, гибельно опасные болотные провалы, и каждый неверный шаг обещал смерть, страшную, мучительную, какую и врагу не пожелаешь. Впрочем, врагу, если честно, лайда будет в самый раз. С виду это небольшой грязно-желтый кружок в болотной жиже, но стоит лишь попасть в него, как чмокнет жадно жирная глина, и клокочущая, из которой возврата нет, могила готова. Топь своего уже не отдаст. Да уж, за день болотные духи забрали в жертву трех оленей из пяти. Последним, уже под вечер, провалился вожак, могучий, гордый зверь с белой меткой на морде. Погрузившись по шею, он взревел, рванулся судорожно из последних сил, но, осознав всю тщетность борьбы, затих и встретился глазами с Буровым – помоги. А тот схватился было за волыну, взвел курок и неожиданно резко отвернулся, побрел дальше. Три патрона осталось, такую мать, только три патрона! А вожак убито посмотрел ему вслед, снова страшно заревел, пытаясь спастись, и, сникнув, бросил взгляд на траву, на кусты, на удаляющуюся олениху, такую красивую, такую желанную… Через мгновение его не стало, только торчали на поверхности рога. Миг – и они тоже с чмоканьем погрузились в бездну. Да, нынче духи болота собрали богатый урожай. А сколько еще соберут…
Только хрен им. На следующий день вышли, как сказал Егорий, на «люльку-дорогу», в места хоть и трудно проходимые, но, в общем, совсем не опасные. Болото здесь покрывал ковер толстенных мхов, накрепко сплетенных с корнями трав, кустарников и карликовых деревьев. Он хоть и прочен, а как живой, ступаешь по нему, а он в ответ – вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. А под ним-то вода, стылая, болотная, на многие десятки метров. Такие вот, блин, качели – туда-сюда-обратно, тебе и мне приятно. Честно говоря, не очень. Только у Бурова с вестибулярным аппаратом все было в порядке, да и смотрел он не под ноги – в сторону горизонта. Его отчего-то не покидало чувство, что он уже здесь шел, там, в двадцать первом, даже представить трудно, каком далеком веке. Сгорбившиеся лиственницы эти корявые, то ли еще живые, то ли уже скрученные ветром насмерть, одуряющий запах трав, мхов, голубики, жуткое, унылое однообразие раскачивающейся пустыни. Нет, как ни крути, а было это уже в его жизни, было. Да, интересно…
Наконец, на третий день моховой ковер под ногами перестал ходить ходуном, ветерок донес слабый запах леса, и Егорий Рваный повеселел.
– Ну, боярин, кажись, тайга, теперь живы будем – не помрем.
И впрямь, скоро лиственницы-уродцы уступили место своим величественным сородичам. Однако, как говорится, не верь глазам своим – Егорий быстро отыскал с виду могучее, но полое изнутри дерево, которое держалось лишь на тонкой кромке и рухнуло от одного удара топора. Из отверстия пня он извлек большой пучок пышной желтой массы – сульты. А тут и Буров подоспел, так ударил огнивом по кремню, что сразу брызнул сноп зеленоватых искр на трут. Потянулась тонкая полоска дыма, сульта, прикрываемая от моросящего дождя, быстро принялась. Вскоре запылал большой трескучий костер, красные всполохи забегали по стволам, тучей заклубился над землей белый, дерущий горло шлейф. И дождь, словно почувствовав, что огня ему не погасить, вдруг перестал – ветер, словно по мановению волшебной палочки, разорвал тучи в клочья, разогнал их в стороны, и на фоне ослепительного неба ласково блеснуло солнце. Нет бы раньше, когда загибались в болотах… Дальше уже все было просто – отодвинули костер в сторону, на просушенном месте поставили балаган, кое-как согрелись, не ахти как поели и дружно завалились спать. Олени, уставшие в пути так, что уши у них стали мягче прелого гриба,[507] блаженно паслись поблизости, поедая свой любимый голубой мох ягель. В балагане и его ближайших окрестностях воцарились гармония и покой. Правда, ненадолго – с рассветом, подкрепившись дичиной и брусникой со сладкими кореньями, путешественники уже были на ногах, снова понесло их ветром приключений по бескрайнему океану тайги. В котором, впрочем, попадались и островки, – на следующий день утром впереди показался острог.
– Нижнечардынский. – Егорий глянул, сплюнул зло, прерывисто вздохнул и резко, с ненавистью отвернулся. – Комендантишко там был сука редкая, лютая, кровавая. Слава тебе, Господи, издох. Говорят, недавно нового прислали. Видать, тоже аспида хищного. Хрен, он редьки не слаще. Ну что, давай, боярин, прощаться.
По всему чувствовалось, что в острог он ни за какие коврижки не пойдет.
– Как скажешь, Егорий, колхоз дело добровольное. – Буров настаивать не стал, отдал ему все припасы, оленей да еще облагодетельствовал серебром, аж двадцатью пятью рублями. – Зимовать-то где решил? Не медведь ведь, в берлогу не заляжешь…
Сам он решил идти ва-банк, точнее, двигать к коменданту: показать ему бумаги, закомпостировать мозги, а затем, взяв оленей, провизию и хорошего проводника, мчаться дальше на восток, к следующему острогу. Движение это жизнь, вернее, сохранение жизни. Где сейчас майор-каратель Зубов? Очень даже может быть – дышит в затылок. А с тремя патронами не повоюешь. Да и надоела она, кровища-то. Мутит…
– Спаси Христос, боярин. За хлеб, за соль, за ласку, за кумпанство. – Егорий, зело довольный, низко поклонился, не торопясь, с достоинством убрал монету подальше, на грудь. – А что касаемо зимовки, то думать тут особо нечего. К раскольникам подамся, к староверам, не впервой. Они небось пачпортов не спрашивают – пришел коли раб Божий, так живи. А под землей, боярин, места хватит.[508] Ну все, что ли, прощай.
На том и расстались. Егорий Рваный растаял в тайге, а Буров с Лаурой направились к острогу. Стоял он на пригорке, на берегу реки и издали казался призрачным, волшебным, преисполненным сказочного очарования. Этаким былинным пряничным городком, выросшим в одночасье среди дремучих лесов. Только Бурова не очень-то занимали все эти изыски фортификации – стены с навесами, «обламы»[509] с бойницами да островерхие башни, крытые тесом. Нет, он все больше смотрел на реку, на заводь, на крутые берега, и едкая, но вместе с тем и горькая усмешка кривила его губы – м-да, а ведь места-то ему хорошо знакомы. Вдоволь налюбовался сквозь узоры «колючки». Знал бы кто, что будет лет этак через двести на месте этого города-пряника… Да и какой, к чертям, при ближайшем рассмотрении город-пряник: стены почерневшие, замшелые, бойницы – как простреленные глаза, ров, превратившийся в зловонную, полную нечистот клоаку. Внутри, за покосившимися воротами, было не лучше: грязь, вонь, убогие домишки и тучи торжествующего комарья, злого, прилипчивого, не добрее, чем в тайге. Улиц, как таковых, не было, вдоль стены по темным закоулкам лепились лавки, кабаки, обжорки. Посередине всего этого бедлама, в самом центре острога, возвышалась церковь. Заходить в нее, молиться Богу что-то не хотелось. Один черт, не услышит…
Комендант же обосновался на «государевом дворе», в большом добротном доме за высоким частоколом. Рядом стояла караульная изба, чуть поодаль – приказная, еще чуток подальше – пыточная. Антураж дополняли мыльня, поварня, амбары и врытый в землю аж по самую крышу пороховой погреб. Все, что нужно для полного комендантского счастья.
– А ну, руки прочь, раб! Запорю! На каторге сгною! – веско пообещал Буров сунувшемуся было караульному, для порядка все-таки въехал ему в нос. – Давай к коменданту своему веди. Живо.
Устроился комендант неплохо, в просторной, с большими слюдяными окнами светлой горнице. Обстановочка была под стать, располагающая: мебель, крашенная выцветшей лазурью, на полу ковры и медвежья шкура, на столе богатая, мудреной работы скатерть. А на скатерти-то, мать честна, печеное, томленое, соленое – горой. И морем разливанным, океаном необъятным горячительное – ядреная, отдающая ароматом трав брусничная «гонка». Та, что горит синим пламенем и валит с ног, будь ты хоть трижды каменный. В углу, рядом с печью, стояла широкая, под пестрым одеялом скамья, на ней, раскинувшись с милой непосредственностью, почивала пышнотелая, совершенно голая нимфа Севера. Ее руки, плечи, грудь и лядвеи были сплошь в замысловатых, соблазнительных узорах.[510] Никола Угодник из красного угла взирал с благоговением на все это великолепие, огонек лампады, маячивший перед ним, трепетно дрожал и казался живым…
А вот что касается самого господина коменданта, то тут великолепием и не пахло – воняло за версту перегаром, чесноком, оленьей, трудно перевариваемой печенкой. Владыка острога изволил почивать по-спартански, сидя за столом, уткнувшись мордой в скрещенные руки. Засаленный парик его был не чесан вечность, камзол до изумления грязен, тонкие, хорошей формы пальцы – с траурной широкой каймой. Чувствовалось, что служил он Бахусу куда усерднее, чем отечеству.
– А не угодно ли вам будет, сударь, пробудиться? – с силой тронул его Буров за плечо, энергично потряс и приготовился излиться в монологе, чтоде, мол, он, генерал Черемисов, присланный с секретной фискальной миссией, жестоко заблудился, проплутал по тайге, но духом не упал и готов незамедлительно приступить к ревизии. А посему…
– К ревизии. – Комендант рыгнул, поднял голову, и Буров натурально потерял дар речи: перед ним сидел в похмельном непотребстве его бывший босс маркиз де Сальмоньяк,[511] грязный, опухший, все еще в обнимку с Бахусом. Господи, что же стало с ним, блестящим конфидентом?
– Ксюша, ты? – обрадовался он Лауре, восторженно икнул и выпустил на грудь обильную слюну. – Шифровальную книгу принесла? Сейчас дадим депешу в центр…
Заметив Бурова, он помрачнел, выругался, вгляделся и в страхе замахал руками, словно бы отгоняя привидевшийся кошмар.
– О Господи, князь! Вы, здесь… Ну теперь начнется…
– Что начнется, сударь? – сразу же обрел дар речи Буров и, сожалея об инкогнито, с живостью спросил: – Нельзя ли поконкретней?
Видеть опального маркиза ему было и радостно, и горько – да, жив, жив, но в то же время мертв. Жмуряк не хуже, чем от де Гарда. Эх, Россия, мать Россия… Не мать ты – мачеха…
– Как это что, такую мать? – Бывший Сальмоньяк выругался и посмотрел на Бурова с негодованием, словно учитель на провинившегося мальца. – Шум-гам начнется, стрельба и мордобой. Уж я-то вас, князь, знаю. Майор-то карательный со своими архаровцами прибыл по вашу душу, – и, заметив, как сразу же Буров схватился за ствол, он пьяно захохотал: – Ну вот, что я говорил! Да не боись, ранее обеда, чую, не проспится… Слаб в коленках, не умеет пить…
Пошатываясь, он поднялся, дорулил до секретера, лихо, с пьяной удалью вытащил гербовый лист.
– Вот, князь, ознакомьтесь, сие велено читать прилюдно трижды на день в каждом остроге. И ведь читают.
Бумага впечатляла и была составлена с тонким знанием человеческой психологии. За поимку нехристя, татя, вора и просто государева преступника Васьки Бурова, с ловкостью выдающего себя за князя и генерала, полагалась награда в размере аж ста пятидесяти серебряных рублев. Причем людям беглым, озорным и каторжанским еще давалось и отпущение всех грехов – невзирая на их тяжесть, полностью. А тех, кто Ваське оному потакал бы, укрывал бы да содействовал бы, полагалось без промедления ковать железо и также почитать государственным преступником. А подписано сие воззвание было майором Зубовым, милостью Божьей начальником караульно-розыскной экспедиции. Чувствовалось, что дело свое он знал.
– Ладно, хрен с ним, пусть себе спит. А мы пока пойдем дальше. – Буров невозмутимо положил бумагу, в упор посмотрел на коменданта: – Проводника верного дашь? Оленей сами купим…
Вперед, вперед, только вперед, ну не зимовать же в одном остроге с карателем Зубовым…
– Что, дальше пойдешь? – Отставной маркиз вдруг оскалился, судорожно всхлипнув, сел, и болезненная гримаса до неузнаваемости изменила его лицо, не понять, то ли рассмеялся зло, то ли просто кинуло в тоску его. – Эх, князь, князь, а ведь идти-то тебе некуда… Чукчи вышли на тропу войны, а они ведь не люди – звери.[512] Вождь их, Харгитит, зело крови хочет, жуть как обиделся за бабу-то свою. Волком шастает по окрестным лесам, ясырей[513] не берет, убивает на месте. А вот баба-то его не шибко печалится, особо не переживает. Вишь, какая красавица, – и, сально рассмеявшись, он указал на нимфу, перевернувшуюся на живот и выставившую на обозрение роскошные арбузы-ягодицы. – Хорошая баба, в теле, и выпить не дура. Да и вообще не дура, только салом тюленьим воняет… Такое вытворяет, куда там шлюхам из «Трюма» с их оскомину набившим на причинном месте «дилижансом». Сестра ее, правда, получше будет, да, увы, с майором карательным, Ксюша, миль пардон, махается. Тот прыткий больно, сволочь, из молодых, из ранних… А что, дамы-господа, не выпить ли нам? По старой-то памяти, за встречу? Посидим, поговорим, Париж вспомним, майору карательному, ежели заявится, в морду дадим… Что, не желаете? Ну и ладно, тогда я один. Ксюша, солнце мое, твое здоровье. Князь, с наилучшими пожеланиями, за вас…
После первого же стакана он сник, смачно, а-ля Чесменский, выругался и возвратился в свою начальную позицию – мордой в скрещенные на столе руки. Больше здесь делать было нечего…
– Хорошее имя Ксения, не затасканное, – одобрил Буров, погладил Лауру по щеке, и в голосе его впервые за все время послышалась усталость: – Ты, женщина-загадка, пойдем отсюда, будем думать, что делать дальше.
Собственно, он уже придумал – не место было говорить. Молча они вышли из комендантских хором, миновали двор и окунулись в сутолоку острожной жизни. Такой нелегкой, шумной, кипучей и немудреной. Шлепали по лужам поршни, сапоги, стомы и босые ноги, терлись друг о друга кофты, кацавейки и сибирки, в воздухе висели крик, гул, брань, скрип колесных осей и лошадиное ржание. По площади шатались нищие, убогие, увечные, у лавок толпился северный народ – в волчьих, лисьих и песцовых мехах, в унтах с узорами, в ладных куртках из оленьей кожи. В начищенных котлах кипело варево, жарились на углях рыба и убоина, чад от перегретого масла смешивался с запахами чеснока, лука, хлеба и квасной вонью.
– Пироги с жару, пяток за пару! – кричали у лавок торговцы и зазывалы. – Купи калач, будешь силач! Не жалей грош, товар хорош!
У царева кабака да у харчевок с обжорками народу тоже хватало – хмельного, всякого, разного. Пили с утра пораньше – кто с горя, кто с радости, кто сдуру, кто просто так. С легкостью расставались с монетами, судорожно дергали горлом, истово, с жадностью, словно перед смертью припадали губами к чаркам. Забыться, захмелеть, залить глаза, дабы не видеть, не слышать и не понимать ничего. Уйти хотя бы на время из этой жизни…