Внесите тела Мантел Хилари
– Вещички, которые Ла Ана уже носить не будет, – говорит Том Сеймур. – Скоро они все перейдут к Джейн.
– В монастыре они Анне ни к чему, – говорит Бесс.
Джейн поднимает глаза – наконец-то она встречает взгляд братьев – и снова опускает очи долу. Всякий раз звук ее голоса удивляет его: такой тонкий и слабый, так не подходящий к словам, которые ей велено произносить.
– Я не понимаю, зачем запирать ее в монастыре, – говорит Джейн. – Сначала Анна клялась, что носит королевское дитя, и королю пришлось ждать, и напрасно, потому что ждать было нечего. После придумает что-нибудь еще, и мы никогда не будем в безопасности.
– Она знает тайны Генриха, – замечает Том Сеймур. – И может продать их своим друзьям французам.
– Они ей теперь не друзья, – возражает Эдвард. – Уже не друзья.
– А если она попробует? – настаивает Джейн.
Она наблюдает, как они смыкают ряды: знатное английское семейство.
– Вы готовы на все, чтобы погубить Анну Болейн? – спрашивает он Джейн. В тоне нет упрека, он просто любопытствует.
Джейн задумывается, но только на миг.
– Никто не виноват в том, что с ней случилось. Она сама себя погубила. Нельзя делать то, что делала она, и надеяться дожить до старости.
Он должен понять Джейн, разгадать выражение ее потупленных очей. Когда Генрих ухаживал за Анной, она ни от кого не прятала лица, гордо задирала вверх подбородок, а близко посаженные глаза горели, словно темные озера на бледной светящейся коже. Джейн не выдерживает пристального взгляда – тут же смиренно опускает очи долу. Выражение задумчивое, замкнутое. Он уже видел его раньше. Сорок лет он смотрит на картины. Когда был мальчишкой – до того, как сбежал из Англии, – картин не было, только похабные рисунки мелом на заборах да святые с мертвыми глазами, на которых он таращился, подавляя зевок, во время мессы. Во Флоренции художники писали неприступных луноликих скромниц, судьба которых совершается в их утробе, медленный подсчет в крови; глаза обращены внутрь, к образам страдания и славы. Видела ли Джейн эти картины? Вероятно, художники срисовывали с натуры, с обрученных дев, с юных женщин, увлекаемых к церковным вратам родней. Французский арселе или старомодный гейбл не спасут Джейн. Если бы она могла полностью спрятать лицо, то так бы и поступила, скрыв свои вычисления от мира.
– Что ж. – Ему неловко отвлекать внимание на себя. – Я приехал, чтобы передать подарок от короля.
Сверток обернут в шелковую материю. Джейн поднимает глаза, вертит сверток в ладонях.
– Однажды вы уже сделали мне подарок, мастер Кромвель. Тогда никто мне ничего не дарил. Я не забыла и, если это будет в моей власти, отплачу вам добром.
Не успевает Джейн произнести речь, которую шталмейстер ни за что не одобрил бы, как в комнате появляется сам сэр Николас Кэрью. Не входит, как обычный человек, а вкатывается, будто осадное орудие или метательное устройство. После чего замирает перед Кромвелем, словно хочет выпустить в него снаряд.
– Мне рассказали про песенки, – произносит сэр Николас. – Как вы допустили подобное, Кромвель?
– В этих песенках ничего оскорбительного, – отвечает он. – Старые куплеты, со времен, когда Екатерина была королевой, а Анна грезила о троне.
– Как можно их сравнивать! Эта добродетельная дама и та… – Кэрью запинается. И впрямь, юридически еще ничего не оформлено, обвинение не предъявлено, посему непонятно, как теперь называть Анну. Если изменницей, ожидающей вердикта суда, она все равно что мертва, хотя Кингстон пишет, что Анна ест с аппетитом и хихикает, подобно Тому Сеймуру, над скабрезными шуточками.
– Король переписывает старые стихи, – говорит он. – Вымарывает темноволосую даму, вставляет светловолосую. Джейн знает, как бывает, она состояла при старой королеве. А если у Джейн, несмотря на молодость, нет иллюзий, то уж вам, в ваши-то годы, сэр Николас, негоже их иметь.
Джейн сидит неподвижно, сверток по-прежнему обернут шелковой материей.
– Ты бы развернула его, Джейн, – участливо говорит сестра. – Что бы там ни лежало, оно принадлежит тебе.
– Я слушаю господина секретаря, – откликается Джейн. – И учусь.
– Едва ли его уроки пойдут тебе впрок, – замечает Эдвард Сеймур.
– Не уверена. Десять лет под его крылом, и я бы сумела за себя постоять.
– Судьба распорядилась, чтобы ты стала королевой, а не писарем, – замечает Эдвард.
– И теперь ты благодаришь Господа, что я родилась женщиной?
– Мы все благодарим за это Господа денно и нощно, – отвечает Том Сеймур с вымученной галантностью. Для него внове отвешивать комплименты своей кроткой сестрице. Том смотрит на Эдварда и пожимает плечами: прости, на большее я не способен.
Джейн снимает шелковую материю, продевает цепочку из благородного металла цвета ее волос между пальцев. Переворачивает крохотную книжечку: на золоте и черной эмали обложки горят переплетенные рубиновые буквы: Г и А.
– Не тревожьтесь, камни заменят, – быстро говорит он. Джейн протягивает ему книжечку, лицо удрученное: ей еще предстоит узнать, каким скупым бывает король, самый могущественный из властителей мира. Генриху следовало меня предупредить, думает он. Под «А» угадывается «Е». Он передает книжечку Николасу Кэрью: – Вы проследите?
Повозившись с крохотной застежкой, тот открывает книжку.
– Ах, молитва на латыни. Или библейский стих?
– Можно мне? Это Книга Притчей. «Кто найдет добродетельную жену? Цена ее выше жемчугов». – Как бы не так, думает он: три подарка, три жены – и только один счет от ювелира. – Вы знаете, кому это адресовано? – с улыбкой спрашивает он Джейн. – «Виссон и пурпур – одежды ее». Я могу рассказать вам о ней куда больше, чем здесь написано.
– Вам следовало стать епископом, Кромвель, – говорит Эдвард Сеймур.
– Не епископом, Эдвард. Папой.
Он собирается уходить, но Кэрью поднимает властный палец. Господи Иисусе, вздыхает он про себя, неужто я был недостаточно почтителен? Кэрью отзывает его в сторону. Однако не для упреков.
– Принцесса Мария, – тихо говорит Кэрью, – надеется, что отец призовет ее к себе. Что может быть более утешительным в такие времена, как близость законного дитяти?
– Марии лучше быть там, где она сейчас. То, что обсуждается нынче в совете и на улицах, – не для девичьих ушей.
Кэрью хмурится:
– Возможно, вы правы. Однако ей приятно было бы прочесть послание короля. Получить от него подарки.
Подарки, думает он, это можно устроить.
– Многие при дворе, – продолжает Кэрью, – с радостью лично засвидетельствуют принцессе свое почтение. Если нельзя привезти ее сюда, то, может быть, стоит содержать ее мягче? Разумно ли, что ее окружают женщины из семейства Болейн? Может быть, старая наставница, графиня Солсбери подойдет больше?
Маргарет Пол? Эта свирепая папистка? Впрочем, сейчас не время сообщать сэру Николасу жестокую правду.
– Король примет решение, – говорит он. – Это вопрос семейный. Ему виднее, что хорошо для его дочери.
Ночью, при свечах, Генрих льет слезы по Марии. Днем называет ее непослушной и своенравной дочерью. Когда разум берет верх над чувствами, говорит, что пришла пора исполнить отцовский долг. «Меня печалит наше отчуждение. Теперь, без Анны, мы должны примириться. Впрочем, на определенных условиях. Которые моей дочери Марии – и на этом я настаиваю – придется выполнять».
– И еще, – говорит Кэрью, – вам следует взять под стражу Уайетта.
Вместо этого он зовет Фрэнсиса Брайана. Тот заходит с улыбкой, уверенный в своей безопасности. Повязку на глазу украшает маленький изумруд. Выглядит зловеще: один глаз зеленый, другой…
– Сэр Фрэнсис, – спрашивает он, – какого цвета ваши глаза? Вернее, глаз…
– Вообще-то красный, – отвечает Брайан. – Но я держусь, не беру в рот ни капли, ни в Великий пост, ни в Рождественский. А еще по пятницам. – В голосе печаль. – Зачем вы меня позвали? Вы же знаете, я на вашей стороне.
– Я пригласил вас на ужин.
– Вы и Марка Смитона приглашали. И где теперь Марк?
– Не я должен вас заботить, – произносит он с преувеличенно тяжелым актерским вздохом. (До чего же ему нравится сэр Фрэнсис.) – Не я, а мир, который ныне вопрошает, какова цена вашей преданности. Королева приходится вам родственницей.
– Джейн тоже. – Брайан по-прежнему спокоен, что и демонстрирует, вальяжно откинувшись на спинку кресла и вытянув под столом ноги. – Вам незачем меня допрашивать.
– Я беседую со всеми, кто близок королевской семье, а вы особенно близки, вы были с ними с самого начала. Разве не вы ездили в Рим отстаивать интересы Болейнов? Но что вас тревожит? Вы давно при дворе, вам ведомы все тайны. Если вы мудро распорядитесь своим знанием, возможно, вам удастся себя обелить.
Он ждет. Брайан выпрямляется в кресле.
– Ведь вы хотите угодить королю? – продолжает он. – Я должен быть уверен, вы скажете все, что мне потребуется.
Поры его собеседника источают кислую вонь, сэр Фрэнсис потеет гасконским, которое скупает задешево и втридорога сбывает в королевские погреба.
– Вот что, Сухарь, – говорит Брайан. – Я знаю лишь то, что Норрис всегда хотел ее поиметь.
– А ее братец? Тоже хотел?
Брайан пожимает плечами:
– Ее отослали во Францию, они были уже не дети, когда узнали друг друга. Я слыхал, такое случается, а вы?
– Я – нет. В детстве мы понятия о таком не имели. Господу ведомы наши грехи и злодеяния, но так далеко наши фантазии не простирались.
– Держу пари, вы сталкивались с кровосмешением в Италии. Порой люди не отваживаются называть вещи своими именами.
– Я отваживаюсь, – говорит он ровно. – И вскоре вы это увидите. Порой мое воображение не поспевает за событиями, но я усердно тружусь, чтобы нагнать их.
– Теперь она не королева, – говорит Брайан, – а поскольку она не королева, то… теперь я могу назвать ее распутницей, а где такой, как она, развернуться, как не в собственном семействе?
– Вы хотите сказать, что она могла вовлечь в грех дядюшку Норфолка? И даже вас, сэр Фрэнсис? Если говорить о родственниках. Вы известный сердцеед.
– О Боже! Кромвель, вы же не станете…
– Я только допустил вероятность. Что ж, если у нас и впрямь нет разногласий, не окажете мне любезность? Не могли бы вы съездить в Грейт-Холлинбери, предупредить лорда Морли о том, что его ждет. Такие вести не доверяют бумаге, тем более когда ваш дорогой друг немолод.
– Думаете, с глазу на глаз лучше? – Недоверчивый смешок. – Милорд, скажу я, трепещите, скоро ваша дочь Джейн овдовеет, ибо ее мужа обвинят в кровосмешении и обезглавят.
– Было ли кровосмешение – это решать священникам. Его казнят за измену. И я сомневаюсь, что король выберет топор.
– Едва ли это поручение мне по силам.
– Я в вас верю. Думайте об этом как о дипломатической миссии. Вам ведь уже случалось выполнять такие задания, хотя теперь я задаюсь вопросом, как вы справлялись раньше?
– На трезвую голову, – отвечает Фрэнсис Брайан. – Хотя ради вашего поручения придется напиться. Вы же знаете, я до смерти боюсь лорда Морли. Только меня завидит, сразу вытягивает откуда-то древние манускрипты и кричит: «Фрэнсис, подите сюда!» А вы знаете мою латынь – школяру и тому впору устыдиться.
– Нечего меня обхаживать, – говорит он, – лучше седлайте коня. Но перед тем как отправитесь в Эссекс, окажите мне услугу. Ступайте к вашему другу Николасу Кэрью, передайте, что я готов прислушаться к его совету и поговорить с Уайеттом. Только пусть не думает, что на меня можно давить – я давления не переношу. Напомните ему, что аресты еще будут, и я не готов сказать, кого именно арестуют. А если готов, то не желаю. Постарайтесь понять сами и донести до ваших приятелей: у меня развязаны руки. Я больше не мальчик у них на побегушках.
– Теперь я свободен?
– Как воздух, – говорит он ласково. – А на ужин разве не останетесь?
– Поужинайте за меня, – отвечает Фрэнсис.
В покоях короля темно, но его величество произносит:
– Мы должны смотреть в зеркало правды. Вина лежит на мне, о чем раньше я не подозревал.
Генрих переводит взгляд на Кранмера, словно говоря: теперь ваша очередь, я признал грех, дайте мне отпущение. Архиепископа разрывает на части: Кранмер то ли ждет продолжения королевской исповеди, то ли не решается ответить. Кембридж не подготовил его к такой роли.
– Ваше рвение заслуживает похвалы, – говорит Кранмер королю, бросая на него, Кромвеля, вопрошающий, словно длинная игла, взгляд. – В таком деле осуждение немыслимо без доказательств.
– Вам следует помнить, – говорит он, ибо в отличие от Кранмера не испытывает недостатка в словах, – что не я, а совет допрашивал джентльменов, которые ныне обвиняются в преступлении. Совет призвал вас, изложил обстоятельства дела, и вы согласились. Вы сами, милорд архиепископ, сказали, что мы не зашли бы так далеко, не подвергнув вопрос тщательному изучению.
– Я оглядываюсь назад, – говорит Генрих, – и все становится на свои места. Меня обманули, меня предали. Скольких верных друзей и слуг изгнали, удалили от двора! И хуже того… я вспоминаю Вулси. Женщина, которую я называл женой, злоумышляла против него со всем присущим ей коварством, хитростью и злобой.
Какая именно? И Екатерина, и Анна интриговали против кардинала.
– А теперь я уже не помню, что так меня разозлило, – продолжает Генрих. – Разве Августин не называл брак «смертоносным рабским одеянием»?
– Златоуст, – тихо поправляет Кранмер.
– И будет об этом, – говорит он, Кромвель, поспешно. – Если этот брак будет расторгнут, парламент станет просить вас найти новую королеву.
– Как человеку исполнить долг перед своим королевством и перед Господом? Мы грешим самим актом зачатия. Нам нужны наследники, королям особенно, но даже в браке нас стращают похотью, а некоторые отцы церкви утверждают, что неумеренная страсть к жене есть прелюбодеяние.
– Иероним, – шепчет Кранмер, как будто отрекается от святого. – Однако не все отцы церкви так строги, многие почитают брак священным.
– Розы, лишенные шипов, – говорит он. – Церковь строга к женатым, хотя Павел говорит, что мужьям следует любить жен. Трудно смириться с тем, что брак не есть грех по своей природе, если веками те, кто дал обет безбрачия, твердили, что они лучше нас, хотя это ложь, а повторение ложных постулатов не превращает их в истинные. Вы согласны, Кранмер?
Лучше убейте меня на месте, написано на лице архиепископа. Против всех законов, человеческих и божественных, Кранмер женат, женился в Германии и с тех пор скрывает фрау Грету в деревне. Знает ли Генрих? Должен знать. Скажет? Едва ли. Слишком занят собой.
– Сейчас я не понимаю, что я в ней нашел, – говорит король. – Вероятно, она меня околдовала. Клялась, что любит меня. Екатерина клялась, что любит. Они говорили о любви, а разумели противное. Анна всегда хотела унизить меня, всегда отличалась злобным нравом. Вспомните, как она глумилась над своим дядей, милордом Норфолком. Как презирала отца. Она осмеливалась подвергать осуждению даже мои действия и советовать мне в вопросах, которые выше ее понимания. А порой говорила мне такое, чего не стерпел бы от жены самый последний бедняк!
– Она была дерзкой, это правда, – говорит Кранмер, – но она сознавала свой недостаток и пыталась себя обуздать.
– Клянусь Господом, теперь ее обуздают. – В голосе короля прорывается жестокость, которую до поры удавалось скрыть под жалобными интонациями жертвы. Генрих открывает ореховую шкатулку для писем. – Видите эту книгу?
Книга представляет собой разрозненные листы, сшитые вместе, обложки нет, только страницы, исписанные снизу доверху тяжелой рукой Генриха.
– Она еще не завершена. Я сам ее написал. Это пьеса, трагедия. Трагедия моей жизни.
Король протягивает им листки.
– Сохраните ее, сир, – говорит он. – Когда-нибудь у нас появится время, чтобы оценить ее по достоинству.
– Но вы должны знать! – настаивает Генрих. – Ее подлую натуру. Как жестоко она со мной обходилась, со мной, с тем, кто дал ей все! Мужчинам следует знать, чтобы не угодить в сети ей подобных. Их аппетиты невозможно утолить. Она имела сношения с сотнями мужчин!
Король похож на затравленного зверя: загнанного в угол женской похотью, растерзанного и искромсанного в клочья.
– А ее брат? – спрашивает Кранмер.
Он отворачивается, не в силах смотреть на Генриха.
– Едва ли она перед ним устояла, – отвечает король. – Чего ради? Что мешало ей осушить чашу до мерзкого осадка на дне? А пока она утоляла собственную страсть, она убивала мою. Когда я приходил к ней с намерением исполнить супружеский долг, она встречала меня взглядом, который устрашил бы любого храбреца. Теперь я понимаю, она берегла себя для запретных утех.
Король сидит. Пытается говорить, сбивается, снова говорит. Десять лет назад Анна взяла его за руку и увлекла за собой. Привела в лес и на опушке, где солнечный свет дробится в зеленых листьях, лишила трезвости ума и целомудрия. Она гнала его по лесу целый день, пока его колени не начали дрожать от усталости, но и тогда он упрямо шел за ней, не в силах перевести дыхание, не в силах свернуть, пока не заблудился. Он преследовал ее, пока не погас солнечный свет, преследовал при свете факелов, и тогда она обернулась к нему, погасила факелы и оставила его одного в темноте.
Дверь тихо открывается: он поднимает глаза, там, где раньше стоял другой, какой-нибудь Уэстон, сейчас стоит Рейф.
– Ваше величество, милорд Ричмонд пришел пожелать вам доброй ночи. Впустить?
Генрих вздрагивает.
– Фицрой? Разумеется!
Бастарду Генриха шестнадцать, но из-за нежного пушка на щеках и наивного взгляда выглядит моложе. Рыжей шевелюрой Фицрой пошел в короля Эдуарда, обликом напоминает принца Артура, покойного старшего брата короля. Мальчишка мнется, не решаясь прильнуть к широкой отцовской груди, но Генрих встает и сам обнимает сына, лицо мокро от слез.
– Сыночек мой, – говорит король, обращаясь к юноше почти шести футов росту, – мой единственный сын.
Слезы текут так обильно, что Генрих вынужден промокнуть лицо рукавом.
– Она хотела отравить тебя, – всхлипывает король. – Слава Богу, благодаря хитроумию господина секретаря заговор удалось раскрыть.
– Спасибо, господин секретарь, – сухо благодарит юноша, – что раскрыли заговор.
– Она отравила бы тебя и твою сестру Марию, вас обоих, а эту мелкую икринку, которую выметала, посадила бы на трон. Или другого выблядка, если, не приведи Господь, кто-то из ее щенков выжил бы. Сомневаюсь, что ее дети способны жить. Господь проклял ее. Молись за отца, молись, чтобы Господь не оставил меня, ибо я согрешил. Меня вынудили. Этот брак противозаконен.
– Как, опять? – спрашивает юноша. – И этот тоже?
– Противозаконен и проклят. – Генрих вцепился в сына, раскачивает юношу взад и вперед, сжимает кулаки за его спиной, словно медведица, терзающая своих детенышей. – Этот брак противоречит Божьим заповедям. Ни одна из них не была моей женой, ни та ни другая. Слава Богу, одна уже в могиле, и я больше не должен выслушивать ее нытья, ее бесконечных жалоб, терпеть ее назойливость. И не говорите мне про диспенсации, и слышать не хочу, никакой Папа не может отменить законы небесные. Откуда она взялась, Анна Болейн? Почему я посмотрел на нее? Как ей удалось ослепить меня? На свете столько юных и свежих добродетельных женщин, столько покорных и благонравных девиц! Почему мне досталась та, что губит собственных детей в утробе?
Король отпускает сына так резко, что тот едва не падает.
Генрих фыркает:
– Ступай, дитя. Ступай в свою безгрешную постель. И вы, господин секретарь, ступайте и вы… к своим. – Король вытирает слезы носовым платком. – Нынче я не в силах исповедоваться, милорд архиепископ. Посему ступайте и вы. Когда вернетесь, отпустите мне грехи.
Всех устраивает такой расклад. Кранмера одолевают сомнения, но архиепископ не из тех, кто выпытывает чужие тайны. Они уходят, оставляя Генриха с книжкой из разрозненных страниц, король переворачивает их, собираясь вновь погрузиться в историю своей жизни.
За дверью он подает знак мнущимся на пороге джентльменам.
– Зайдите, возможно, ему что-нибудь нужно.
Медленно, неохотно доверенные слуги подкрадываются к королю в его берлоге, не зная, чего ждать. В кругу друзей. Где теперь эти друзья? Прижаты к стене.
На прощание он обнимает Кранмера, шепчет в ухо:
– Все образуется.
Юный Ричмонд трогает его за рукав:
– Господин секретарь, мне нужно с вами поговорить.
Он устал, поднялся на рассвете, писал письма в Европу.
– Это срочно, милорд?
– Нет, не срочно. Но важно.
Вообразите хозяина, способного увидеть разницу.
– Я весь внимание, милорд.
– Хотел вам рассказать, сегодня я был с женщиной.
– Надеюсь, она не обманула ваших ожиданий.
Юноша застенчиво усмехается:
– Не совсем. Та женщина была шлюхой. Мой брат Суррей привел ее.
Ясно, сын Норфолка. По лицу юноши пробегают отсветы факелов, то золотя, то снова окуная его в темноту.
– Не важно, теперь я мужчина, и Норфолк должен позволить мне жить с женой.
Ричмонда женили на дочери Норфолка, малышке Мэри Говард. Хитроумный тесть устроил, чтобы молодые жили раздельно, ведь если Анна родит Генриху законного наследника, кто вспомнит о бастарде? А герцог подыщет дочери, сохранившей невинность, партию повыгоднее.
Хотя чего нынче стоят герцогские козни?..
– Я замолвлю за вас словечко, – обещает он. – Теперь герцогу не резон противиться вашим желаниям.
Ричмонд вспыхивает: доволен, смущен? Мальчишка не дурак и прекрасно понимает, что за последние дни его положение несказанно улучшилось. Он, Кромвель, слышит отчетливый голос Норфолка, убеждающего королевский совет: дочь Екатерины уже признали незаконнорожденной, очередь Анниной дочери, а стало быть, все трое королевских отпрысков не могут претендовать на трон. А коли так, почему бы не предпочесть наследнице женского пола наследника мужского?
– Господин секретарь, мои слуги говорят, Елизавета не дочь короля. Ее тайно пронесли в королевские покои в корзине взамен мертвого ребенка.
– Но зачем?
Он никогда не откажется послушать рассуждения слуг.
– Чтобы стать королевой, она заключила сделку с нечистым, но врага рода человеческого не провести. Дьявол сделал ее королевой, но не позволил родить наследника.
– Вероятно, дьявол должен был заострить ее ум. Отчего тогда в корзине лежал не мальчик?
Ричмонд выдавливает жалкую улыбку:
– Другого ребенка могло не оказаться под рукой. Детей не бросают на улицах просто так.
Бросают, еще как. Он внес в новый парламент билль о сиротах мужеского пола. Возьмите на себя опеку над мальчишками, рассуждает он, а те присмотрят за девчонками.
– Иногда я думаю о кардинале, – произносит юноша. – Вы вспоминаете его? – Ричмонд опускается на сундук, и он, Кромвель, садится рядом. – Когда я был юным и глупым, то думал, что кардинал – мой отец.
– Кардинал – ваш крестный отец.
– Я знаю, но все равно… кардинал был так добр ко мне. Навещал меня, привозил дорогие подарки: золотое блюдо, шелковый мяч, куклу, мальчики ведь тоже любят играть в куклы, – Ричмонд смущенно опускает глаза, – ну, когда еще носят платья. Я чувствовал, что мое рождение окружено тайной, и решил, что я – сын священника. Когда появился король, я не признал его. Король подарил мне меч.
– И вы догадались, что король – ваш отец?
– Нет. – Юноша разводит руками в доказательство собственной наивности. – Мне объяснили потом. Пожалуйста, не говорите ему. Он не поймет.
Из всех потрясений последнего времени это может оказаться самым сильным: родной сын в Генрихе отца не признал.
– Сколько у него детей? – спрашивает Ричмонд с видом бывалого греховодника. – Должно быть, немало.
– Насколько мне известно, детей, способных оспорить ваши притязания, у него нет. Говорят, сын Мэри Болейн от него, но она была замужем, и мальчик унаследовал имя ее мужа.
– Но он снова женится, на мистрис Сеймур, когда его теперешний брак… – юноша путается в словах, – когда то, что должно случиться… когда оно случится… И у него может родиться сын. Сеймуры славятся плодовитостью.
– Если это произойдет, – говорит он мягко, – вы первым поздравите короля и всю жизнь будете держаться юного принца. Но до этого еще далеко, а что касается неотложных материй, то позвольте дать вам совет… если ваше воссоединение с молодой женой и дальше будет откладываться, найдите покладистую, здоровую женщину и обговорите с ней все заранее. А когда придет пора расстаться, определите ей небольшое содержание, чтобы держала язык за зубами.
– Вы так и поступаете?
В вопросе юноши нет подвоха, но он успевает подумать: уж не шпионит ли за ним Ричмонд?
– Джентльмены о таком не говорят. Берите пример с отца, который никогда не бывает груб с женщинами. – Жесток, да, думает он про себя, но никогда не груб. – И будьте благоразумны, не связывайтесь со шлюхами. Так недолго подхватить дурную болезнь, как французский король. К тому же если ваша подруга родит вам ребенка, вам все равно придется его воспитывать, но вы будете уверены, что он ваш.
– А разве можно быть уверенным… – Ричмонд запинается. Все тяготы взрослого мира обрушиваются на бедного юношу. – Если можно обвести вокруг пальца короля, стало быть, можно обмануть любого мужчину. И если у жен в порядке вещей обманывать мужей, то любой джентльмен может, сам того не ведая, растить чужого ребенка.
– А его ребенка в то же самое время будет растить другой джентльмен, – улыбается он.
Он намерен – когда выберет время – завести учет крещений. Хочет сосчитать королевских подданных, нужно же знать, кто есть кто, по крайней мере со слов матерей: фамильное имя далеко не всегда гарантия отцовства, но лиха беда начало.
Когда он верхом едет по Лондону, то внимательно всматривается в лица, думает об иных городах, где ему случалось жить подолгу или бывать проездом. Нельзя сказать, что его потомство так уж многочисленно. Разумный человек почитает умеренность добродетелью. А вот кардинал любил придумывать истории о его пассиях и, завидев дюжего молодчика, которого волокут на виселицу, не упускал случая заметить: «А вот этот, Томас, наверняка ваш».
Юноша вздыхает:
– Я так устал, сам не пойму почему, ведь даже не охотился.
Слуги Ричмонда суетятся вокруг, их эмблемы – восстающий полулев, – их сине-желтые ливреи мелькают в меркнущем свете факелов. Словно няньки, оберегающие чадо от падения в грязную лужу, они хотят огородить юного герцога от козней Кромвеля. Вокруг него клубится облако страха. Никто не знает, кого собираются взять под стражу и как долго продлятся аресты. Не знает даже он сам, а ведь он тут за главного. Джордж Болейн в Тауэре, Уэстону и Брертону дарована милость в последний раз выспаться на свободе и привести в порядок дела, однако уже завтра утром за ними захлопнутся тюремные двери. Они могут бежать, но куда? Никто за исключением Марка должным образом не допрошен. Не допрошен им. Однако уже есть желающие поживиться. Норрис не пробыл под замком и дня, как нашелся соискатель его должностей и привилегий, обладатель четырнадцати законных отпрысков. Четырнадцать голодных ртов, не говоря уже об аппетитах папаши и острых зубках его благородной жены.
Назавтра он говорит Уильяму Фицуильяму:
– Идемте со мной в Тауэр допрашивать Норриса.
– Нет, идите один, – отвечает Фиц. – Еще раз мне этого не вынести. Мы знали друг друга с детства. Я и в прошлый раз чуть не отдал Богу душу.
Добрый Норрис: первый, если требуется подтереть королевский зад, усердный ткач шелковых нитей, паук посреди паутины, черное сердце обширной сети дворцовых милостей и привилегий: расторопен и добродушен, за сорок, однако по виду не скажешь. Норрис, сама непринужденность, живое воплощение la sprezzatura, идеального придворного. Никто не видел его в гневе. Кажется, что успех пришел к нему сам, а он лишь покорился неизбежности. Равно учтив с герцогом и молочницей, особенно на людях. Признанный мастер турнирных боев, Гарри ломает ваше копье, словно извиняясь за доставленные неудобства, а если его рукам доведется коснуться презренного металла, то омывает их родниковой водой с ароматом розовых лепестков.
Тем не менее Норрис богат, как все в окружении короля, как бы ни были чисты их намерения. Выхлопотав очередную привилегию, Гарри, ваш покорный слуга, спешит поскорей прибрать ее к рукам, чтобы не оскорбить ничей взор. А если Гарри вызывается занять прибыльное местечко, то лишь из чувства долга, дабы менее достойным претендентам себя не утруждать.
Но взгляните сейчас на доброго Норриса! Печально видеть слезы сильного мужчины. Так он и говорит, садясь и осведомляясь об условиях содержания, доволен ли узник тюремным столом, хорошо ли тут спится. Он сама мягкость и доброта.
– В прошлое Рождество, мастер Норрис, вы в личине мавра и Уильям Брертон в обличье полуголого дикаря направлялись к покоям королевы.
– Бога ради, Кромвель, – фыркает Норрис, – вы что, всерьез? Хотите обсудить, как мы вели себя на маскараде?
– Я посоветовал Уильяму Брертону запахнуться, на что вы ответили, что королева привычна к таким зрелищам.
Норрис краснеет, как и в тот злосчастный день.
– Вы хотите меня подловить. Я всего лишь имел в виду, что ее, как замужнюю женщину, мужским… мужским достоинством не удивишь.
– Вам лучше знать, что вы имели в виду. Я знаю лишь то, что слышал. Однако вряд ли король сочтет ваше замечание невинным. И тогда же мы с вами видели ряженого Фрэнсиса Уэстона, который, по вашим словам, шел к королеве.
– Этот по крайней мере был одет, – говорит Норрис. – В костюм дракона, не так ли?
– Когда стоял перед нами? Несомненно. Но помните, что вы сказали потом? Вы поведали мне, что королева привечает Уэстона. Вы ревновали ее, Гарри. И не пытались этого скрыть. Расскажите, что вы знаете о ней и Уэстоне. Облегчите душу.
Взяв себя в руки, Норрис презрительно хмыкает.
– Все, что у вас есть, пустые слова, которые можно толковать по-разному. Их недостаточно, чтобы доказать прелюбодеяние, Кромвель.
– Посмотрим. В таком деле свидетели редки. Однако мы в состоянии сопоставить обстоятельства, желания, высказанные вслух, и признания.
– Вы не дождетесь признаний ни от меня, ни от Уэстона.
– Сомневаюсь.
– Вы не посмеете подвергнуть дворян пыткам. Король не позволит.
– Думаете, мне нужно официальное разрешение? – Он на ногах, с силой обрушивает кулак на стол. – Вот надавлю большими пальцами вам на веки, запоете «Зелен остролист» как миленький. – Садится, опять сама любезность и спокойствие. – Поставьте себя на мое место. Люди все равно скажут, что я вас пытал. И Марка. Уже говорят. Хотя, я клянусь, ни волоска не упало с его головы. Марка никто не неволил. Он сам назвал имена. Некоторые из них меня удивили, но я совладал с удивлением.
– Вы лжете. – Норрис смотрит в сторону. – Хотите, чтобы мы оговорили друг друга.
– Королю все известно. Ему не нужны свидетели. Он знает о вашей и ее измене.
– А вам не кажется странным, – говорит Норрис, – что я настолько забыл о долге, что предал короля, от которого видел только хорошее, и подверг смертельной опасности даму, которую почитаю? Моя семья поддерживала короля испокон веку. Прадед был верным слугой Генриха Шестого, святого человека, спаси Господь его душу. Дед верой и правдой служил королю Эдуарду и служил бы его сыну, если бы тот сел на трон, а когда Генрих Тюдор был изгнан скорпионом Ричардом Плантагенетом, поддерживал Генриха в изгнании. Я с детства на стороне короля. Я люблю Генриха как брата. У вас есть брат, Кромвель?
– Живых нет. – Он бросает на узника гневный взгляд. Неужели Норрис думает, будто его красноречие, его откровенность и искренность что-то изменят? Весь двор видел, как королевский любимчик пускал слюни при виде Анны. Приценивался, щупал товар – будь добр, плати.
Он встает, шагает по комнате, разворачивается, трясет головой.
– Ради Бога, Гарри Норрис, я что, должен написать это на стене? Король хочет избавиться от Анны. Она не смогла родить сына, и Генрих ее разлюбил. Нынче он влюблен в другую, и Анна ему мешает. Я достаточно ясно выражаюсь? Анна не уйдет по-доброму, она сама говорила, если Генрих ее бросит, она будет сражаться. А если она не уйдет сама, ее придется подтолкнуть, и кроме меня, больше некому. Теперь вы понимаете? Вспомните моего старого хозяина, Вулси. Он не смог исполнить желание короля, и что с ним стало? Его опорочили и уморили. Я не стану повторять ошибок кардинала и постараюсь удовлетворить все желания короля. Нынче Генрих – несчастный рогоносец, но скоро забудет свои печали и снова пойдет под венец.
– Сеймуры уже готовят брачный пир?
Он усмехается:
– А Том Сеймур завивает кудри. В день свадьбы король будет счастлив, я буду счастлив, вся Англия будет счастлива. За исключением Норриса, ибо к тому времени Норрис будет мертв. И с этим ничего не поделать, разве что вы сознаетесь. Генрих обещал проявить милосердие, а ему свойственно держать обещания. В большинстве случаев.