Был целый мир – и нет его… Русская летопись Лазурного Берега Носик Борис
* * *
Туррет-Леван. Приморские Альпы. Франция
Информация от издательства
Художественное электронное издание
Носик Б.
Был целый мир – и нет его… Русская летопись Лазурного Берега / Борис Носик. – М.: Текст, 2016.
ISBN 978-5-7516-1441-6
Печальная строка из стихотворения Георгия Иванова, ставшая заголовком этой книги, очень точно отражает ее дух и смысл: лучшие сыны и дочери России упокоились вдали от родины – и, как правило, не по своей воле. О тех, кто похоронен на многочисленных русских кладбищах юга Франции, – последняя книга Бориса Михайловича Носика (1931–2015), тонкого ироничного прозаика, летописца русской эмиграции во Франции, автора множества биографий, включая жизнеописания Ахматовой, Модильяни, Набокова, Бенуа, Жуковского, Швейцера. Внимательный читатель в очередной раз испытает гордость и горечь: столько людей, одаренных великими талантами, высокой нравственностью и силой духа, родила Россия – и всех этих людей она потеряла в результате большевистской революции и Гражданской войны начала XX века.
В книге использованы фотографии Т. Носик, Д. Попова, Е. Ушаковой, П. Шидывара
Фотографии на обложке Д. Попова: Руссийон-сюр-Тинэ, Мимозный Борм
Фотография автора на обложке Сандры Носик
Иллюстрация на фронтисписе Д. Попова
© Борис Носик, наследники, 2016
© «Текст», 2016
Антон Носик. Последняя книга отца
Книга, которую вы держите в руках, – последний труд моего отца, писателя Бориса Носика, скончавшегося в Ницце в феврале 2015 года. Книга посвящена теме, глубоким исследованием которой отец занимался больше 30 лет: судьбам россиян, в разные годы XIX и XX веков перебравшихся во Францию и здесь окончивших свои дни.
Борис Михайлович Носик – к тому времени известный в СССР писатель, сценарист, драматург, журналист, переводчик Ивлина Во, биограф Альберта Швейцера – переехал из Москвы в Париж в начале 1980-х годов. В стенах Тургеневской библиотеки он столкнулся с представителями первой русской эмиграции, людьми, сами имена которых в ту пору находились в СССР под запретом. Были среди них потомки знаменитых аристократических родов, писатели, художники, ученые, музыканты, политики предреволюционной эпохи, офицеры белой армии… Он завел с ними дружбу, записывал их воспоминания, получил доступ к семейным архивам и неизданным мемуарам – и вскоре сделался преданным хронистом истории «русской Франции», судьбам которой он посвятил десятки книг, рассказов, репортажей и телевизионных передач. После отмены цензуры в СССР тема перестала быть запретной, и книги Бориса Носика о жизни русских во Франции XX века нашли читателей и издателей в России.
Не будучи историком по образованию и призванию, но всю жизнь проведя в путешествиях, для составления своих исторических хроник Борис Носик часто обращался к жанру путеводителя, привязывая сюжеты к местности, в которой они разворачивались. Не стала исключением и эта его последняя книга. Она рассказывает о кладбищах Южного берега Франции, знаменитого Cte d’Azur, о жизни и смерти людей, здесь похороненных, и при этом ее можно использовать в целях вполне практических, путешествуя вдоль Средиземного моря, от Граса до Ментоны, по департаментам Вар и Приморские Альпы, находя здесь места, значимые для российской истории, но прежде ни в каком путеводителе не упомянутые… А можно читать эту книгу и безо всякой туристической нужды – как неожиданно подробный рассказ о славных, но, увы, малоизвестных страницах нашей истории.
Сам Борис Носик похоронен в Ницце, на русском кладбище Кокад, по соседству со многими героями своей последней книги – такими, как соавтор Козьмы Пруткова, поэт и чиновник Владимир Жемчужников, поэт и критик Георгий Адамович, белый генерал Николай Юденич, светлейшая княгиня Екатерина Долгорукова (морганатическая супруга Александра II), царский министр иностранных дел Сергей Сазонов (убедивший Николая II в необходимости участия в Первой мировой), композитор Леонид Сабанеев и Генриетта Гиршман, портрет которой кисти Серова поныне украшает стены Третьяковки. Но жизнь автора и его персонажей продолжается в рассказе, который вам предстоит сейчас прочитать.
Антон Носик
K приютам волшебного берега
На Лазурном (и вполне лучезарном) Берегу Франции живало в последние полтора столетия немало славных наших соотечественников. Пусть даже и не так много их было, как прочих европейцев, азиатов, африканцев или американцев, но все же регулярно приезжали сюда, на теплый берег и наши намерзшиеся за зиму компатриоты: отогревались, общались друг с другом, а потом, слегка наскучив и берегом и недостатком общения (то ли дело Петербург, Москва, Лондон или Париж!), собирались в обратную дорогу. Ан не всем выпала судьба с чудного этого берега вернуться: многие тут и остались… Так вот наша новая книга для многих из них станет как бы возвращением на родину, хотя бы и виртуальным, хотя бы и запоздалым…
Приезжали они сюда, как мы знаем, по причинам разной степени серьезности, так что не всегда ехали в бодром настроении. Однако добравшись, выйдя из экипажа или вагона поезда (а то уж и вовсе шагнув на трап самолета в аэропорту), невольно улыбались они приветливому солнцу, цветам, шелесту пальм и блеску Средиземного моря, щекочущему чесночному запаху провансальской кухни.
Что же так неудержимо влекло их сюда, наших незабвенных? Одни горячо надеялись тут исцелиться от проклятия тех времен, чахотки, и иных хворей (таким и было большинство приезжих); другие хотели всего-навсего отдохнуть от столичной суеты, наскучившего труда, скучной серости неба, а то и просто от полного безделия; третьи бежали от жизненных неудач на родном севере, от гонений, клеветы, навета врагов и всякой кривды (за морем-то, известное дело, телушка полушка).
Позднее, после 1917 года, горестной толпой бежали они от насильников, обманом и силой сумевших взять власть в их стране, на долгие десятилетия отгородив ее от всего мира, да так, что и соединиться с оставшимися в неволе родственниками или самим вернуться в родные места стало для изгнанников невозможным. Долго надеялись беженцы на перемены, на свое возвращение, на встречу с близкими, ждали часа. И год ждали, и три, и восемь, и десять, и двадцать… А потом и надежду потеряли. Угасая на этом берегу, в городе Йере, в отчаянье написал тогда русский поэт:
- Четверть века уже за границей.
- И надеяться стало смешным.
- Лучезарное небо над Ниццей
- Навсегда стало небом родным…
Под этим небом они и умирали, тут и были захоронены на склонах лазурных гор и в живописных ущельях. Кое-где были устроены в селениях особые русские кладбища. А порой случайно вдруг наткнешься близ здешнего берега на русское имя и даты жизни. Встрепенешься: земляк! И похоже, что имя не совсем незнакомое. Вот еще б вспомнить подробнее, кто она была эта Прасковья? Эта Авдотья? Лидия? Георгий? Этот Ушаков? Сидоров? Фальц-Фейн? Меранвиль?.. Впрочем, даже и не вспомнив точно, можешь все же цветок возложить на камень, такой же теплый и краткодневный цветок, как мы с вами. Положишь, и вроде как на душе станет легче.
Сам я вхожу в число тех людей, кто уже с молодых лет больше любил прогулки по кладбищам, чем по шумным паркам культурного отдыха с их толпой. В зрелости отметил я путем чтения разных книг, что я не один малахольный на свете. Такие даже французские писатели попадаются, убедительно приглашающие своих читателей на прогулку по Пер Лашез или какому ни то иному парижскому некрополю…
А теперь вот я надумал пригласить вас в паломничество к русским могилам на издавна обжитом россиянами французском Лазурном Берегу Средиземного моря. Понятно, что упомянутая выше давность и многолюдность русского проживания на этом берегу вполне незначительны в сравнении с древностью здешнего заселения или его многолюдством. А все же и оно оставило след в толще нашей культуры, и не следовало бы нам его терять, раз уж пришло времясобирать, а не разбрасывать камни. Оттого и зову вас в это новое паломничество по Франции, на сей раз снова по Французской Ривьере.
Что касается городов, селений и потаенных уголков Ривьеры, по которым пройдет наше путешествие, то несравненная их южная красота давно известна подлунному миру. Волшебный уголок планеты. Да и общее направление нашего странствия, надеюсь, не покажется вам бесцельно грустным. Надеюсь, даст оно моим попутчикам очищающее чувство исполненного долга, случай еще раз поразмышлять о жизни и смерти, новую остроту восприятия блистающего мира… Не могут не навести их на раздумия о жизни ушедших поколений, которым выпали на долю не только XIX, но и кровавый XX век со всеми его потрясениями. Что же до невольной нашей грусти и сочувствия, то думается мне, что эти переживания и мысли, сопутствующие нашему паломничеству, совсем небесполезны, а могут даже оказаться благотворными.
Один из французских авторов написал однажды о дорожках старых кладбищ как о «перепутье для размышлений, наилучшем уголке для прогулок, в ходе которых можно мысленно плести над чужими могилами узорное кружево собственной жизни».
Вспоминаю, что меня самого по переезде из Москвы во Францию (тридцать с лишним лет тому назад) бесконечно занимала история тех наших соотечественников, что оказались здесь некогда в изгнании. Большинство из них еще до изгнания и бегства успело прожить блистательный век на оставленной родине. Как повели они себя в новых обстоятельствах, когда утратили семьи, состояние, всяческий престиж, родственные и дружеские связи, профессию, родные места и родовые гнезда? Это было для них жестокое испытание. Неудивительно, что иные из этих пылких идеалистов, гордых снобов или утонченных эстетов пережили здесь почти полное падение и стали подонками общества. Удивительным было другое: то, что столь многие устояли в этих условиях и сохранили внутреннее достоинство. Что они сохранили энергию, жажду деятельности, общественный темперамент, самоотверженность, доброту, любовь к людям и к оставленной, недоступной родине, которая с каждым годом становилась там вдали чем-то иным, все менее знакомым и понятным.
Эмигрантские судьбы этих соотечественников пройдут перед вами в нашем кладбищенском странствии, на этой «лучшей из прогулок» (по выражению упомянутого выше М. Данселя), в нашем паломничестве к русским могилам, разбросанным по волшебному берегу Ривьеры…
От райского Йера к Мимозному Борму и деревеньке Лаванду
Наше паломничество к родным могилам будет, как вы уже поняли, путешествием по кладбищам древних живописных селений средиземноморского берега. Трудно отказаться от надежды, что проявленное нами внимание к последнему приюту ушедших будет небезразлично для тех, кто ушли в мир иной близ этих мест. Отчасти потому я и приглашаю вас в путь.
Начать его я решил в городе Йере, что в департаменте Вар в четырех километрах от прославленного Лазурного Берега. Городок возник близ моря, но все же и не на самом его берегу: от него меньше часа пешего ходу до песчаных пляжей полуострова Жиен. Фокейские греки основали тут первое поселение еще в незапамятные времена, так что уже за четыре века до Рождества Христова правила здесь эллинская Ольбия. В Х веке город упомянут был как Йер, но до того, как стал он зимним прибежищем для северян-иностранцев, ищущих тепла да избавления от недугов, прошло еще добрых восемь столетий. Город, окруженный крепостной стеной, высился близ горного массива, на склоне холма Кастеу. От этих стен двинулся некогда король Людовик Святой в Седьмой крестовый поход, а что до замка Йера, то он был разобран уже в XVII веке по приказу Людовика XIII. После этого прошло еще больше трех столетий до последней здешней военной стычки с врагом в августе 1944 года, когда американцы с британцами, вкупе с подразделением сенегальцев, очистили берег от немцев, охотнее, понятное дело, сдававшихся в плен американцам и британцам, чем сенегальцам. Тем последняя мировая война и была здесь закончена: снова, как до войны, потянулись хворые иностранцы в городок Йер, который американский писатель Скотт Фицджералд назвал когда-то «прелестнейшим из всех мест на земле».
Давнее пристрастие англосаксов к нежному Йеру вполне объяснимо. Всякий, кто провел хоть одну сырую, зябкую зиму на зеленом британском острове, без труда догадается, что первыми иностранцами-бокогреями должны были стать англичане. Одним из первых (два с лишним века назад) грелся на этом берегу британский посол, лет десять спустя (в 1788–1789) зимовал в Йере принц Уэльский, подавший добрый пример всей лондонской знати, а в 1791-м даже вышел в свет английский роман, действие которого разворачивается в Йере. Так что и с европейской знатью и с изящной словесностью у маленького Йера довольно старые и престижные связи. Творец знаменитого «Острова сокровищ» Роберт Льюис Стивенсон, поселившись здесь в 1863 году, во всеуслышанье заявил, что это «почти рай». Королева Виктория отдыхала в Йере добрых три недели, однако самое крупное (и близкое к литературе) событие имело здесь место еще до Стивенсона и до королевы, а именно в 1860 году. На нем я и собираюсь остановиться далее подробно, а пока два слова о самом городке, каким я его впервые увидел.
Пестрящий южными цветами, шелестящий пальмами Йер хранит и поныне следы своей почтенной и живописной старины. Высится в центре города на площади Масийон башня XII века, в которой размещалась некогда командерия тамплиеров. За площадью петляют узкие средневековые улочки, ревниво сохраняющие булыжное покрытие. На одной из улиц слепит глаза голый фасад «старческого дома», на который еще лет десять тому назад советовал я местным властям прибить мемориальную доску с именем замечательного русского поэта, который провел в этом доме последние годы жизни и умер в нем, успев написать здесь свои новые, совершенно упоительные стихи. Его имя было Георгий Иванов, и если власти в Йере не последовали моему совету, то, вероятно, не только оттого, что никто здесь не читает книг по-русски. Просто – кому нужны советы бродячих иностранцев? Своих-то выслушать некогда… Как верно отмечал живший неподалеку отсюда Иван Бунин, даже при советской власти, никто ни с кем никогда не советовался.
Не вовсе случайная здесь ссылка на Бунина подводит меня вплотную к имени, без упоминания которого не проходило ни одно застолье в ривьерском бунинском доме. К тому самому имени, с которого я и собирался начать наше паломничество к русским могилам. К единственному русскому имени, которое слышали, может, даже в мэрии города Йера. К русскому имени, которое помнят и на здешнем городском кладбище. Это имя – ТОЛСТОЙ. Уверен, что когда ни то прильет к этим берегам всеобщая грамотность и любой французский труженик, даже какой-нибудь там кибернетик или математический доктор наук, скажет: «Как же, помню это имя: Леон Толстой. У него еще братан в Йере лежит на кладбище…»
НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ, любимый старший брат Льва Николаевича, умер в Йере в самом начале октября 1860 года и был похоронен на городском кладбище «Парадиз». Трагическое это событие стало одним из величайших потрясений в жизни младшего брата Льва, великого писателя земли Русской.
Николай Толстой (по семейному Николенька) был тоже писателем, даже напечатался однажды в «Современнике» и был тепло принят его знаменитыми издателями – Некрасовым, Тургеневым, Панаевым. Очерк тридцатилетнего Николеньки «Охота на Кавказе» остался единственным напечатанным им при жизни сочинением. У Николеньки не было ни темперамента, ни амбиций младшего брата, ни его упорства и энергии. Но человеком он был добрым, высоконравственным. Он более других привязан был к матушке, которая умерла так рано. Семилетний шалунишка Коля (Коко) остался за старшего в ватаге сирот, и овдовевший отец, возлагая на его детские плечи большую ответственность, написал однажды: «Я рекомендую Коко быть для своих братьев примером послушания и прилежания». Как ни удивительно, Коко понял и принял эту ответственность и стал для младшего брата и сестер примером и воспитателем. Левушку он называл «мой дорогой ученик». И надо сказать, в этом своем качестве воспитателя он проявил талант и воображение писателя. Он придумывал для младших детей игры и сказки, увлекая их на поиски некой волшебной «зеленой палочки», зарытой в парке на краю оврага. На ней, дескать, были написаны тайные слова, которые помогут истребить зло в людях и открыть все блага. Детские выдумки Николеньки, пересказанные позднее младшим братом, произвели на русских интеллигентов немалое впечатление. Мне довелось, например, читать, что, добравшись столетие спустя до вольного Парижа, русские изгнанники (среди них писатель Дон Аминадо и великий бакалейщик-караим Ага) начали новую жизнь с издания детского журнала: дети должны были вырасти другими, чтоб не разделить унижения изгнанных отцов и дедов. И название для нового журнала не случайно пришло им в голову именно такое: «Зеленая палочка».
Жизнь Николеньки Толстого протекала в соответствии с традицией его круга. В 16 лет он поступил на математический факультет Московского университета, потом учился в Казанском университете, потом служил в артиллерии близ Москвы. Получив при разделе имущества наследное имение, он удалился в усадьбу, читал на досуге стихи, писал, охотился. Потом вернулся на военную службу, послужил на вечно бунтующем Кавказе, не раз был награжден орденами за храбрость в деле, а тридцати пяти лет от роду вышел в отставку в чине штабс-капитана. И притом оставался все тем же добрым, честным, слегка апатичным (с юности предпочитал не ходить в гости, а ждать, чтобы друзья пришли к нему), чувствительным братом…
Сохранилось его письмо родным о том, как тяжко ему было сдавать своих крепостных (имел он 317 душ мужеского пола) в рекруты: «Не знаю, что лучше: видеть, как умирает солдат в деле или как провожают гожих, как у нас их называют. Бедный наш, добрый русский мужик! И когда поймешь, что никак не можешь облегчить его участь, то сделается как-то гадко и досадно за себя».
Часто ли услышишь нынче подобное, хоть бы от видных патриотов, гуманистов и «властителей дум»?
Вскоре после ухода в отставку, когда в своем поместье читал Николай умные книги и занимался переводом Библии, обнаружилось, что вездесущая чахотка, гнездившаяся в его теле, перешла в наступление. Родные повезли его на леченье в теплую страну докторов Германию. Но осень в Германии в тот год выдалась холодная, Николеньке стало хуже, и тогда младший брат перевез больного в хваленый французский город Йер, где все еще тепло. Поехала с братьями и сестра Мария, обремененная детьми. Сестра сняла виллу у моря, а братья остановились в пансионе на нынешней рю Кюри. Здоровье Николая быстро ухудшалась. Младший брат Лев вспоминал об угасании старшего: «Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым ее шагом следил…»
Не прожив в Йере и месяца, Николай покинул наш мир и младшего брата, отчаянье которого было безграничным. «Мало того, что это один из лучших людей, которых я встречал в жизни, – писал Лев Николаевич, – <…> что с ним связаны лучшие воспоминания моей жизни? – это был лучший мой друг».
Тема смерти прочно входит в творчество брата-писателя. Тогда, в Йере, и долгие годы после Йера потрясенному Льву Толстому казалось, что случившееся у него на глазах с братом делает самую человеческую жизнь бессмысленной. Он написал в письме через несколько дней после трагедии: «…он умер буквально на моих руках. <…> Для чего хлопотать, стараться, если от того, что было Н.Н. Толстой, ничего не осталось. <…> К чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью подлости, лжи, самообманывания, а кончатся ничтожеством…»
Всем, даже глубоко верующей тетушке, Толстой пишет в те дни о своей ненависти к смерти. Смерть – конец всему. И какой же тогда смысл в жизни?
Тема смерти проходит почти через все произведения Льва Толстого, и только после происшедшего в нем перерождения в конце семидесятых годов он смиряется с ней, не веря больше, что это конец всему. Собственно, уже в «Войне и мире», рассказывая о смерти Андрея Болконского, Толстой пишет, что «то грозное, вечное, неведомое присутствие, которое он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и – по той странной легкости бытия, которую он испытывал, – почти понятное и ощущаемое…». Толстой пишет о «простом и торжественном таинстве смерти», о смерти как пробуждении и даже новом рождении.
К концу семидесятых годов он приходит к убеждению, что смерть есть лишь переход в другое бытие, что хорошо жить – значит хорошо умереть. Что умереть – значит просто уйти туда, откуда пришли. Может быть, человек просто меняет способ путешествия… «Рад, что не перестаю думать о смерти», – пишет он о своей «радостной готовности к смерти».
Смерть пришла к младшему брату в свой черед, и она явилась тогда потрясением для всей мыслящей России. В своем биографическом романе В.В. Набоков рассказывает, как восприняли весть об этой смерти его молодые родители, оказавшиеся в ту пору за границей. Эта весть словно требовала от них, интеллигентов, какого-то решения. И они решили вернуться в Россию…
После смерти брата Лев Николаевич оставался еще некоторое время в Йере, жил на вилле, снятой сестрой Марией, ездил в Италию, изучал систему образования во Франции. Это была его последняя зарубежная поездка.
Через каких-нибудь два десятка лет после погребения Николая Толстого именно на месте кладбища «Парадиз» городок решил построить новую школу. Поскольку могильный участок Н.Н. Толстого был оплачен «навечно», прах его был перенесен на кладбище «Риторт», как, впрочем, и останки из других могил, оплаченных для вечного упокоения. Однако нетрудно догадаться, что в местах, где земля становится что ни день то дороже, а земельная спекуляция все беспощадней, покой нам только снится. В конце концов местные власти приняли вполне практичное решение в отношении братства усопших (без учета, конечно, их пожеланий, земных званий, надежд, рода занятий, былой деятельности). Останки «навечно» похороненных русских, переселенные с прежнего кладбища, снесли для удобства и экономии в одну общую могилу, на которой установили привезенное из России солидное каменное надгробье, и на нем были высечены имена граждан России, умерших в Йере от туберкулеза совсем еще молодыми. Список открывает имя графа Николая Николаевича Толстого, прожившего на свете 37 лет…
Другие погребенные здесь россияне прожили и того меньше: МИЛОСЛАВ КИРКОВСКИЙ из Вильны – тридцать три года, СТАНИСЛАВ ВСЕСЛАВСКИЙ не дожил до тридцати, супруги ЭДЖЕХОВСКИЕ, граф АРСЕНИЙ МОШЕН, граф ПЕТР КОЗЛОВСКИЙ, ЕКАТЕРИНА РУБАКОВА…
Если двинуться от Йера по живописной дороге, ведущей на северо-восток, то за каких-нибудь полчаса доберешься в сказочный древний городок на горе, почти нависающей над морем. Типичное горное селение: узкие улочки, осененные арками, цветы, кактусы, лимоны, пинии…
Древние римляне называли этот городок Бормани. Позднее он стал Бормом, точнее даже Сосновым Бормом. И только в двадцатые годы прошлого века обитатели Борма попросили переименовать их живописный городок в Мимозный Борм. Власти пошли навстречу народным чаяниям: завезенная из мексиканского похода мимоза преобразила улочки города.
Красоту этого крошечного городка не раз воспевали мимохожие и мимоезжие поэты, в том числе и русские. Один из них (вполне известный когда-то в Петербурге поэт Саша Черный) писал под конец жизни вполне умиленно:
- Борм – чудесный городок,
- Стены к скалам прислонились,
- Пальмы к кровлям наклонились.
- В нишах тень и холодок…
И еще много-много улыбчивых стихотворных русских строк написал о Борме влюбленный в этот провансальский городок поэт-изгнанник, знакомый некогда всему столичному Петербургу и счастливо заброшенный на этот русский в ту пору берег.
Мимозный городок Борм, отрада художников и поэтов, и до недавнего времени дышал русскими воспоминаньями. Я их там еще отметил, пройдя от главной площади и часовни Святого Франсуа де Поля к воротам здешнего кладбища, от ограды которого открывается упоительный вид на изумрудную долину и синий морской простор.
Едва войдя на кладбище, можно увидеть немаловажное для нашего рассказа русское надгробие. Упоминание о нем, как, впрочем, и обо всем этом кладбище, не попало даже в престижную некропольную книгу отставного полковника Романова, вышедшую недавно в Москве, а между тем с именами похороненных здесь АПОЛЛИНАРИИ АЛЕКСЕЕВНЫ ШВЕЦОВОЙ (1877–1960) и БОРИСА АЛЕКСЕЕВИЧА ШВЕЦОВА (1873–1939) связано было непредвиденное распространение русской речи на здешнем берегу.
Борис Алексеевич и Аполлинария Алексеевна были сибиряки, родом из далекой забайкальской Кяхты, некогда бойкого городка на торговом пути. Из Восточной Сибири в Китай, из Китая в Сибирь тянулись через Кяхту караваны верблюдов. Городок украшался и богател. Здешние дамы шили себе платья в Париже, на концерты в Кяхту они приглашали теноров из Италии… Конечно, занимались, как положено, благотворительностью, много читали, собирали ценные библиотеки.
Правда, с постройкой железной дороги (КВЖД) торговое значение Кяхты стало падать, но в конце XIX века городок переживал еще неплохие времена. А похороненный здесь Борис Алексеевич Швецов как раз и родился в ту пору в семье местного чаеторговца. Еще совсем молодым освоил он чаеторговую науку, по запаху мог издали различать сорта чая, стал видным человеком в Кяхте (где по-монгольски дружески беседовал с главным ламой), а потом в Москве, Петербурге, да и в Лондоне стал известен. Был он коммерции советником, членом страховых и биржевых обществ. Свои конторы чайной торговли имел по всему свету, так что с приходом русского всеобщего разоренья в новом веке не вовсе обнищал. Имел дом под Парижем, а также землю близ Соснового (позднее Мимозного) Борма, неподалеку от берега в селении Ла-Фавьер. Соседкой его и собеседницей в Ла-Фавьере была Людмила Врангель, дочь известного в свое время в Москве и в Крыму врача и писателя С.Я. Елпатьевского, лечившего М. Горького, знавшего А. Чехова, да и вообще весь московский художественный свет и весь Крым. Среди прочих чудес доступной тогда заграницы описывал этот знаменитый пишущий доктор и здешний прославленный берег, на котором довелось позднее жить его дочери с мужем – строителем и бароном Н. Врангелем (который здесь, кстати, и жизнь свою кончил): «Вот она, наконец, Ривьера, живая, настоящая Ривьера, та расфранченная блестящая красавица, какой рисуется она нам! <…> ярко-синее небо, глубокое и блестящее, и кругом голубое море, уходящее из глаз в ту широкую даль, где цвета сливаются и где перестаешь различать море от неба. Как светло, зелено и радостно кругом и как все выделяется ярко и выпукло. Все чужое, диковинное». Жизнерадостный ироничный доктор Елпатьевский живописал все это еще до прихода страшного века, когда описанный им чудный берег нежданно приютил его читателей-изгнанников и больше не был для них ни чужим, ни экзотическим. И чего уж он вовсе не мог предвидеть, знаменитый доктор, что в заселении здешнего берега такое активное участие примет его собственная дочь Людмила. Так что не одни пациенты не предвидят своих судеб, но и доктора, которым колонизаторы этого берега, древние римляне, советовали самим перво-наперво исцелиться…
Случилось так, что подросшая и вышедшая замуж за инженера энергичная дочь знаменитого доктора Елпатьевского Людмила (уже в начале нового, начинавшего сходить с ума века) основала небольшое дачное поселение русской интеллигенции на каменистом берегу Западного Крыма, в Баты-Лимане. А позднее, уже после русской катастрофы и бегства из России, здесь, в Ла-Фавьере, беседуя по вечерам с бывалым сибиряком Борисом Швецовым (она прекрасно описала позднее в своих мемуарах этого «грузного, с расстегнутым воротом на могучей сибирской груди» бизнесмена и любителя книг), предложила ему купить у соседки-крестьянки кусок земли (холм близ берега), потом поделить эту землю и распродать участки под дачные дома для русских. Так они и сделали. Первыми начали строить дачи былые обитатели крымского Баты-Лимана, бывшие столичные знаменитости вроде кадетского лидера, историка и журналиста Павла Милюкова и художника Ивана Билибина. Потом появились на этом берегу писатель Куприн, художники Коровин, Гончарова, Ларионов, Рожанковский, ученые (Франк, Когбетлянц), композиторы (Гречанинов, Черепнин) и поэты (Цветаева, Поплавский, Саша Черный)…
Вот так и возник на французском берегу если не прославленный крымский Коктебель или не вполне знаменитый Баты-Лиман, то все же памятный для русской эмиграции провансальский Ла-Фавьер.
В этих местах и умер Борис Алексеевич Швецов. Скончался в 1939 году, как и многие русские, не пережив шока еще одной войны проклятого века. Здесь он и покоится, на маленьком кладбище Мимозного Борма.
Добравшись до самого живописного (юго-восточного) уголка этого кладбища, увидел я семейную могилу князей Оболенских. В ней одно из многих ответвлений княжеского древа Оболенских. Говорят, что княжеское древо это из самых раскидистых в последних пяти веках русской истории (от Оболенских, как сообщают, пошли и Долгорукие, и Щербатовы, и Репнины). Ведь и во французском изгнании оказалось не менее трех ответвлений рода. Патриархом той ветви, которой дала приют живописная могила на кладбище в Мимозном Борме, явился князь ВЛАДИМИР АНДРЕЕВИЧ ОБОЛЕНСКИЙ (1868–1950), человек поистине выдающийся. Он родился в Санкт-Петербурге в семье князя Андрея Васильевича Оболенского и княгини Александры Алексеевны Оболенской (урожденной Дьяковой). Андрей Васильевич был сыном героя Отечественной войны, статским советником, общественным деятелем и, по свидетельству Льва Толстого, хорошим человеком. Современники отмечают, что у вполне достойного петербуржца А.В. Оболенского было одно неудобное, хотя и весьма распространенное, пристрастие – к игре в карты, сильно подорвавшее достаток семьи. То не слишком значительное внимание, которое Лев Толстой уделил качествам князя Андрея Васильевича, объясняется, скорее всего, глубоким впечатлением, произведенным на великого писателя в его молодые годы будущей женой А.В. Оболенского, то есть матушкой похороненного здесь князя Владимира Андреевича – Александрой (Александрин) Дьяковой. Это была воистину замечательная девушка. Она была дочерью баронессы Дальгейм де Лимузен, бежавшей от кровавой французской революции ко двору русской императрицы Екатерины II. Беженцев из Франции было тогда довольно много, и принимали их в России вполне ласково. (Со здравым пониманием всех перемен можно отметить, что тех, кто бежал позднее во Францию от еще более кровавой русской революции, принимали куда более безразлично.)
Упомянутая выше Александрин Дьякова была не только красивой, но и высоконравственной, образованной девушкой (позднее она стала основательницей одной из первых женских гимназий в Петербурге).
Молодым человеком Лев Николаевич Толстой часто бывал у Дьяковых, был серьезно влюблен в Александрин Дьякову, делал ей предложение, но получил отказ. Вернувшись в 1856 году с Кавказа, писатель испытал возрождение своего чувства и, приехав после визита к Дьяковым, записал в своем дневнике: «Вернулся к Дьяковым <…> и выехал оттуда <…> страстно влюбленным человеком <…> теперь мне ужасно больно вспомнить о том счастии, которое могло быть мое и которое досталось отличному человеку Андрею Оболенскому…» И дальше в дневнике снова и снова об Александрин, которая была в глазах Толстого «самая тонкая и художественная и вместе нравственная натура».
Сын Александрин В.А. Оболенский именно эту материнскую нравственость положил в основу своей долгой общественной и политической деятельности. О верности ее идеалам Свободы, Справедливости и Любви он писал в конце жизни, в годы гитлеровского и сталинского тоталитаризма: «…эти идеалы, ныне отвергаемые идеологами тоталитарных режимов, я воспринял с раннего детства от своей матери в учении Христа».
Похороненный здесь Владимир Андреевич Оболенский был до революции видным деятелем Партии народной свободы и земского движения, представлявшего собой опыт русской демократии. Чудом избежав большевистской расправы, Оболенские выбрались из России и осели во Франции. Долгие годы Владимир Андреевич жил с женой и семьей сына в приморском русском Ла-Фавьере. Тут они все и похоронены, «старшие» Оболенские, на краю Мимозного Борма, над долиной и морем. На могиле керамические распятия, созданные внуком В.А. Оболенского и сыном Л.В. Оболенского Алексеем Оболенским, скульптором, певцом и филологом, давним моим знакомым, живущим на Фонарной горе в Ницце… Это знакомство побуждает меня чуть подробнее обратить внимание на судьбу весьма обширной и заметной и все же довольно типичной аристократической эмигрантской семьи, изгнанной из России в результате большевистской «негативной селекции».
Если упокоившемуся здесь известному общественному и земскому деятелю Владимиру Андреевичу довелось после престижной петербургской гимназии окончить естественный факультет Петербургского университета и изучать юриспруденцию в Берлинском университете, то похороненному рядом с ним сыну Льву, да и прочим семи детям, возможностей для хорошего образования оставалось немного. ЛЕВ ВЛАДИМИРОВИЧ ОБОЛЕНСКИЙ (1905–1987) кончил школу в Германии, проучился год в Праге, а потом вместе со всей семьей переехал во Францию. Уже под тридцать ему удалось пройти ускоренный (эмигрантский) курс агротехники в Монпелье и получить диплом агронома. До этого зарабатывал он на жизнь нелегким физическим трудом, был, как говорится, разнорабочим, хотя знал толк и в виноградарстве, и других отраслях сельского хозяйства. Да и самому депутату Думы, высокообразованному князю Владимиру Андреевичу (он, кстати, как демократ не любил, чтобы его называли сиятельством) приходилось заниматься «разными работами» – помогать жене в уборке помещений, обслуживать пансион для приезжих русских отпускников, помогать сыну Льву в его бакалейной лавочке и крошечном кафе «У Леона». За все он брался с готовностью, не напоминая при этом ни о своих дипломах, ни о том, что был он еще недавно председателем земской управы Таврической губернии, членом ЦК кадетской партии, депутатом Думы, да и потом, в эмиграции, возглавлял Российский земско-городской комитет (Земгор), входил в правление различных организаций помощи собратьям-эмигрантам.
Надо отметить, что многие аристократы проявили в эмиграции стойкость, готовность к труду, высокое достоинство. Что ни жизненный опыт, ни знания не были ими забыты. В свободные от тяжкой работы часы Владимир Андреевич много читал и писал. Он оставил замечательные (неоднократно изданные) воспоминания, в которых немало ценных исторических свидетельств о политических бурях тех роковых лет, о русских настроениях, о стране, о людях… Разным читателям запоминаются разные эпизоды этой жизни. Скажем, эпизод бегства семьи из Крыма…
Князь Оболенский получил пропуск на борт транспорта «Риони», уплывавшего из Севастополя, но, когда княжеское семейство добралось наконец до этого города, выяснилось, что транспорт уже ушел. Разместив семью в гостинице, князь вышел на улицу и остановился в полной растерянности, не зная, что делать. Глядя по сторонам, он увидел высокого брюнета в офицерском французском мундире, пустой рукав которого был аккуратно заправлен под пояс. Князь обратился к однорукому офицеру по-французски и получил вежливый, благожелательный ответ на чистейшем русском. Офицер пообещал немедленно доложить о семье Оболенских французскому адмиралу и выразил уверенность, что все будет улажено. Уже час спустя шлюпка с семьей Оболенских, которой удалось таким образом спастись от неминуемой расправы, подплывала к борту французского миноносца «Вальдек Руссо».
Остается назвать имя спасителя семьи, таинственного офицера, столь безупречно говорившего (и совсем неплохо писавшего) по-русски. Это был Зиновий, родной брат влиятельного и кровожадного большевистского вождя Якова Свердлова. Он носил фамилию Пешков. Еще совсем молодого Зиновия усыновил его земляк Максим Горький, дал ему свою настоящую фамилию и велел креститься в православие – все для того, чтобы юный «Зина» мог поехать в закрытую для безродного еврея Москву, поступить в школу Художественного театра и стать актером. В школу он поступить не сумел, но крещение, вопреки ожиданиям Горького, воспринял всерьез и даже мечтал одно время уйти в монастырь. В монастырь этот инвалид Первой мировой войны тоже не ушел, а, напротив, стал любимцем прелестных дам и агентом французского МИДа (вполне возможно, «двойным агентом», как это у них, агентов, водится), дипломатом, авантюристом, бригадным генералом, а заодно другом крестника русской императрицы, непримиримого врага большевиков князя Николая Оболенского, под одним камнем с которым он и был похоронен…
Однако вернемся к бормской могиле князя Владимира Андреевича Оболенского, который до старости не утратил ни горячего интереса к русским проблемам, ни общественного темперамента, ни желания отдать свои силы делу Свободы и Справедливости. После Второй мировой войны он не только помогал жене и сыну в поденной уборке чужих домов для заработка, но и участвовал в выработке платформы Союза борьбы за свободу России. Позднее, перебравшись ближе к Покровскому монастырю в Бюси-aн-От, что на краю Бургундии, он писал оттуда статьи в парижские газеты и журналы, а иногда приезжал в Париж, в «клуб стариков», где виделся с П. Струве, с министром П. Юреневым (зарабатывавшим на жизнь то стиркой белья, то службой ночным сторожем), с Челищевым, с Менделеевым… Они бесконечно спорили о свободе России и о ее новых бедах. Надо сказать, что готовность к общественному служению и религиозность князь Владимир Андреевич передал детям, внукам и правнукам. Так же как и терпимость, религиозную и довольно редкую в нынешней России – национальную. Женились Оболенские, как правило, на красивых армянках, горянках, англичанках, француженках, а в Думу князя Владимира выдвинули некогда… крымские евреи.
И еще передал своим потомкам князь-изгнанник, похороненный здесь, над средиземноморским простором, неистребимую любовь к искусству. В.А. Оболенский был высокий ценитель искусства, недаром вечно выбирали его в свои комитеты и сообщества видные русские музыканты, композиторы, антиквары и в России до революции, и в эмиграции. И среди потомков его немало художников и скульпторов.
Следует, конечно, заметить, что дети Владимира Андреевича на трудных путях изгнания не всегда могли получить достойное образование. Эмигрантам думалось: скоро вернемся в Россию, там доучатся дети. Оттого и хлеб потом многим доставался нелегко. Работали и малярами, и камнерезами, и поварами… Однако все встали мало-помалу на ноги. Вот и сын Лев, первым зацепившийся близ Борма на чудном этом «русском» пляже Ла-Фавьер, где и родители с ним подолгу жили, куда приезжали к нему и братья, в конце концов построил собственный дом, куда пускал постояльцев.
Что касается семейных политических взглядов, то опыт патриарха семьи В.А. Оболенского, получившего тревожное предостережение против насилия еще и в первую русскую революцию, смог дать его потомкам основательную прививку против любых соблазнов модного «советизанства», от которого и этот эмигрантский берег не был огражден. Наивно было бы полагать, что Москва оставит без присмотра столь заметное скопление «белоэмигрантов», каким был пляжный русский Ла-Фавьер. Можно сказать, что ни один из сыновей и внуков В.А. Оболенского не поддался пению лубянской сирены. Хотя и вряд ли кто из Оболенских, а меньше других Лев Владимирович мог предположить, насколько всерьез велась разведработа на здешних дачах и в здешних русских пансионатах (один из которых был устроен улыбчивым Диком Покровским, тайным сотрудником и близким другом мужа Марины Цветаевой, агента НКВД Сергея Эфрона). Впрочем, судя по дневникам и письмам самой Цветаевой, и она большинством эмигрантов Ла-Фавьера была встречена поначалу не без опаски.
Ни сыновья, ни внуки, ни правнуки В.А. Оболенского не отдалялись от православия, а иные из них стали церковными деятелями, жили при русских монастырских обителях. Сам Владимир Андреевич, овдовев, провел конец жизни в монастырском уголке Бургундии Бюсси-ан-Oт. Однако похоронить себя завещал на знакомом берегу над Фавьером рядом с супругой Ольгой Николаевной.
На семейной этой могиле рядом с именами Оболенских приметил я дощечку с незнакомым мне именем – ОЛЬГА МАСС и попросил Алексея Львовича Оболенского рассказать мне, кто эта женщина и кем она приходилась Оболенским. Оказалось, что это была «квартирантка» родителей Алексея Львовича: многие годы снимала она квартиру в доме Оболенских в Ла-Фавьере и дружила с родителями Алексея. В своем семейном архиве Алексей Оболенский отыскал для меня не только фотографию совсем еще молодой, худощавой и дочерна загоревшей Ольги Масс, но и снимок ee красавицы матери, баронессы Масс. Фотографий ее отца мы не нашли, и создалось впечатление, что к тому времени, когда одесский фотограф вручил баронессе свой шедевр фотографического искусства, барон Масс уже успел покинуть черноморский берег. Согласно преданию, это не сильно удручало баронессу, она окружена была сонмом поклонников. Времени на воспитание дочери у красавицы не хватало, и бабушка увезла девочку в бессарабскую глушь, где растила ее и учила тому-другому-третьему, чему и всех учили: французскому языку, игре на фортепьянах… Блистательная матушка посещала дочку время от времени, и в один прекрасный день ее повзрослевшая дочь заявила, что хотела бы «продолжить свое образование не здесь, а в Париже». Баронесса сказала, что не видит к этому никаких препятствий, поскольку в Париже у нее есть замечательный любовник, прекрасная квартира, драгоценности, столовое серебро… Так началась парижская жизнь юной Ольги, в которой были сперва одни только радости, но потом и трагедии. В недобрый час замечательный материнский любовник заявил, что полюбил другую, и баронесса покончила с собой…
В 1934 году Оля вышла замуж за молодого художника Андрея Бакста. Он был, как и она, круглый сирота. Сперва умер его отец, знаменитый художник Лев Бакст, а позднее и его матушка Любовь Гриценко, вдова двух известных художников. Андрей перебрался в Париж, в мастерскую, которую оставил ему отец.
Совместная жизнь Ольги и Андрея оказалась и трудной, и не слишком долгой. Вскоре снова началась мировая война, Андрей ушел на фронт, Ольга уехала в Ниццу. Там, как, впрочем, и во многих других уголках Франции, было довольно спокойно. Однако в 1942 году, после первых парижских облав, стало ясно, что и в Ницце есть люди, которым угрожает смерть, – евреи. Их надо было спасать, прятать, переводить по ночам через границу группы детей и взрослых, помогать мужчинам влиться в Сопротивление. Этим опасным делом занимались отчаянные молодые французы. Ольга Масс была в их числе. Особенно трудным оказался 1944 год. Союзники уже высадились в Нормандии, а здесь, в Ницце, лютовали напоследок немцы и французская полиция Виши. Молодым подпольщикам удалось тогда спасти многих детей и взрослых. Некоторые поплатились за это жизнью. Таково было пусть не слишком массовое (не больше половины процента от населения Франции), но бесстрашное французское Сопротивление…
Война закончилась. Еще какое-то время Ольга оставалась в Ницце, помогая осиротевшим детям и бездомным, а потом вернулась в Париж. Она работала переводчицей, тапером в балетной школе. Даже ухитрилась построить себе небольшой домик в Сент-Же-невьев-де-Буа (где Русский дом и знаменитое православное кладбище). На старости лет она вернулась на Лазурный Берег и сняла комнату в Ла-Фавьере, в доме Льва Владимировича Оболенского и его супруги, с которыми очень подружилась.
Алексей Львович Оболенский вспоминает, что Ольга была странное существо. Весь день курила в постели, без конца читала, переводила стихи на французский. Перевела на французский язык толстый том воспоминаний Владимира Андреевича Оболенского. Слушала музыку и небрежно разбрасывала где попало окурки, от чего не раз загоралось ее многострадальное одеяло. Читала газеты и верила газетным жуликам, предлагавшим рецепты обогащения. Чуть не вся ее пенсия уходила на эти азартные проекты. Она дожила до девяноста лет, похоронив своих лучших друзей-домохозяев. Незадолго до смерти Ольга получила письмо из Иерусалима, сообщавшее, что она причислена к числу «праведников» за спасение евреев во время войны. За нее свидетельствовали кто-то из друзей по Сопротивлению, а также профессор-историк, изучавший Францию времен Второй мировой войны. Присуждением этих высоких званий озаботился иерусалимский Институт-музей Холокоста и Катастрофы Яд Вашем. Оказалось, что мир все же не был так безнадежен и ксенофобия не была тотальной, несмотря на усилия расистов. В одной только Франции институт насчитал две тысячи таких праведников, в других странах их было еще больше. Памятные дощечки, уцелевшие на Лазурном Берегу, кое-где еще поминают имена этих благородных людей. В Марселе рисковал жизнью бывший русский консул Гомелла, в Ницце его бесстрашная супруга Надежда Львовна. А если подумать о тех, чей подвиг не был замечен, кто не был «выдвинут» на высокое звание (или не достал справку о своих подвигах, как иные из послевоенных политиков, вроде Франсуа Миттерана), то, право же, все было не совсем безнадежно.
Алексей Оболенский показал мне свидетельство праведника, которое прислали Ольге из Института Яд Вашем. Настоящий документ. Все как положено. Почтовый адрес: Франция, Ла-Фавьер, карниз Золотых островов, дом 1307, мадам Ольге Масс. Справка номер 7295. Внизу подпись: «Директор департамента праведников». Так и сказано. Истинная весть из Рая…
Я спросил у Алексея, была ли Ольга растрогана этим известием. Он припомнил, что награда за то опасное занятие, которое она называла в своих рассказах «наша работа», была принята ею не без обычной иронии. Сказала, что прислали бы пару сотен, уж она бы пустила их в дело. Вот во вчерашней «Нис Матен» была гениальная схема обогащения, а она уже всю месячную пенсию разбазарила…
Когда Ольга умерла, Алексей Львович развеял ее прах над могилой своих родителей Оболенских. Могила эта над самым обрывом, высоко над долиной: аж дух захватывает.
Встречались мне на этом кладбище и другие знакомые, вполне знаменитые эмигрантские фамилии. Скажем, фамилия КРЫМ. Здесь похоронены вдова и приемный сын знаменитого Соломона Крыма. До того как выйти замуж за СОЛОМОНА САМОЙЛОВИЧА КРЫМА (1868–1936), милая француженка Люси Клар была аптекаршей в Феодосии. Приемный сын Крыма Рюрик Соломонович работал переводчиком в ООН. Оба они и были семьей Соломона, чье недавно вышедшее из забвения и вряд ли знакомое моему читателю имя занимает яркое место в бурной истории нежно всеми россиянами любимого полуострова.
Если вас удивило, что за аптечным прилавком в Феодосии стояла чистокровная француженка, напомню, что сказочный Крым не был до недавних «крымских событий» или до Второй мировой войны ни чисто татарским, ни чисто русским, ни чисто болгарским, ни чисто украинским, ни чисто греческим, ни чисто итальянским, ни чисто еврейским, ни чисто эстонским, ни чисто караимским, ни чисто немецким, ни чисто испанским… В Крыму счастливо сосуществовали все названные мной национальности и еще много-много других. Конечно, такая пестрота раздражала обоих знаменитых европейских деспотов XX века и оба пытались по мере своих сил «зачистить» пейзаж. В значительной степени им это удалось. Полуостров Крым от этого многое потерял и заметно оскудел. Выслали или извели мастеров табаководства, виноградарства, виноделия, овощеводства, хлеборобов, торговцев…
Упомянутый мною Соломон Крым вышел из коренной многодетной феодосийской семьи караимов. Многолюдной была семья, но сам народ караимский был крошечный. До Первой мировой в Российской империи не насчитывали и пятнадцати тысяч караимов (почти половина из них жила в Крыму, а другая половина в Литве). И все же, как бы ни был малочислен народ, он всегда вносит свою краску в многоцветную картину нашего мира. Когда я был совсем юным и шаркал на срочной солдатской службе кирзовыми сапогами по сухой армянской земле, мне и в голову не приходило, что министром обороны был тогда у нас караим маршал Малиновский. Да и что солдату до министра: скорей бы дембель, скорей бы домой. А вот когда снимали близ Вильнюса фильм по моему сценарию, я слонялся по знаменитому некогда Тракаю в надежде попробовать хваленые караимские пирожки и караимские огурчики. Тракайские караимы показались мне не слишком экзотичными, вполне похожими на литовских евреев. А между тем люди ученые объяснили мне, что это сообщество – лишь крошечный осколок великого хазарского племени, тех самых «неразумных хазаров», которых не смог окончательно замочить наш «вещий Олег». Более того, это не удалось даже Гитлеру, который, как и многие из современных политиков, снимал навар с народной ненависти ко всем «непохожим». Тут надо напомнить, что караимы здраво взглянули на реальную угрозу. Покуда евреи, слыша вопли Гитлера, пожимали плечами и «просто не верили», что такой приступ ненависти может приключиться с немецким народом, восторженно читающим строки Гейне, караим С.Э. Дуван (бывший городской голова Евпатории, создатель евпаторийских курортов, городской библиотеки и еще много чего в этом городе) дважды ездил из Парижа в Берлин, где объяснял светилам из высоконаучного Института расовых проблем, что караимы – это тюркское племя, а что до их религии, то какое дело расистам до религии… Православные и протестантские батюшки поддержали ходатайство предусмотрительного караима, и нужную справку о караимской расовой благонадежности ему удалось получить в 1939 году, еще до главного погрома. Так что среди миллионов погибших евреев оказалось сравнительно мало караимских детей, женщин и стариков. Маленький народ выжил. В основном, конечно, в изгнании. Перед войной брат беглого евпаторийского головы С. Дувана стал знаменитейшим театральным деятелем, играл в пражской труппе Московского художественного театра, а заметная караимка Людмила Лопато пела цыганские романсы в своем парижском ресторане. Помнится, я еще застал по приезде в Париж трогательную пожилую хозяйку ресторана «У Людмилы», хотя и не отважился тогда расспросить ее подробнее о парижских караимах. Среди моих московских друзей у меня, насколько знаю, не было караимов, но в молодости мне привелось однажды подниматься в лифте издательства «Молодая гвардия» с самым, наверное, грозным из литовских караимов. Я был молод, беспечен, не знал никаких тайн и потому нисколько не испугался почтенного старика. Но прошло всего каких-нибудь сорок лет, и я узнал, что этот плодовитый автор Лаврецкий, знаток Латинской Америки и обличитель испанской инквизиции, был знаменитейший агент-убийца, который и творил в республиканской Испании все подлости, описанные позднее Оруэлом и Хемингуэем. Его фамилия была Григулевич, он занимался физической ликвидацией республиканцев, принадлежавших к марксистской партии, которая имела неосторожность критически отозваться не только о Троцком, но и о товарище Сталине. Вместе со своим шефом Орловым (Фельдбиным) Григулевич выдал убийцам лидера ПОУМ (марксистской рабочей партии Испании) Андреса Нина. Позднее он организовывал убийство Троцкого, еще позднее разбогател и стал полномочным посланником Коста-Рики в Риме (оставаясь советским разведчиком), ходил на приемы к Папе Римскому, присутствовал и выступал на заседаниях Совета Безопасности ООН…
Впрочем, пишут, что последнее важное убийство, доверенное ему начальством уже в пору, когда он находился «в резерве», завершить Григулевич не успел, хотя и не по своей оплошности. Григулевич не успел укокошить «американского шпиона Тито»: так совпало, что как раз в пору подготовки этой сложной операции великий вождь советского народа ушел в мир иной и на повестку дня его соратников встали более актуальные задачи.
Надеюсь, что мой рассказ о караиме Григулевиче не сможет омрачить воспоминаний о захороненных на этом берегу человеколюбивых сыновьях караимского народа, вроде Семена Дувана или Соломона Крыма. Впрочем, о Дуване и вообще караимах мы еще поговорим ближе к концу этой книги.
Соломон Крым был самоотверженным патриотом Крыма. Он окончил свои дни в усадьбе «Крым» на Лазурном Берегу Франции, хотя как и другие русские изгнанники упрямо ждал возвращения на родину, где давно уже соорудил семейный склеп на караимском кладбище в Феодосии. К 1936 году силы его оставили и, как писал Георгий Иванов, тоже угасший в этих местах, на возвращение «надеяться стало смешным». Дошли слухи и о том, какому поруганию преданы их былые обычаи и могилы предков. (Много позднее чудом уцелевшие, полуразбитые склепы и памятники с оскверненного караимского кладбища Феодосии перевезли к вилле «Стомболи». Что же до «Виктории», феодосийской виллы Соломона Крыма, то ее и сегодня еще показывают случайным туристам.)
Итак, похороненный в былой ривьерской усадьбе «Крым» знаменитый крымский эмигрантский деятель Соломон Крым родился в семье богатого феодосийца Самуила Крыма и его жены-караимки Анны-Аджикей Шебатаевны Хаджи в 1868 году, окончил гимназию, потом богословскую караимскую школу в Евпатории, учился на юридическом факультете в МГУ, а потом там же, в Москве, закончил Петровскую земледельческую академию. Получил звание агронома, занимался виноградарством и проблемой хранения винограда. Соломон Крым стал неутомимым земским деятелем, членом кадетской партии, депутатом Первой и Четвертой Думы (где представлял крымских татар), главой Второго Крымского правительства, в которое входили А. Кривошеин, М. Винавер, В.Д. Набоков, В.А. Оболенский… Как легко заметить, членами его правительства были интеллигенты, либералы, демократы, которые в страшное время братоубийственной резни (ноябрь 1918 года) пытались создать в Крыму воистину демократическое правительство, некую либеральную утопию, опираясь при этом на отступавшую уже Добровольческую армию.
Легко догадаться, с каким удивлением глядели на этих людей отчаянные монархисты и отчаявшиеся офицеры, как поражались усилиям министра В.Д. Набокова добиться человечности от сотрудников армейской контрразведки, как были разочарованы ограничениями для своей власти иные татарские начальники. Конечно, эта утопия была обречена, как все российские – и не только – утопии. Но сколько такта, терпимости, ума, мягкости успел проявить неистовый патриот родного полуострова Соломон Крым. В том страшном 1918-м Соломон Крым сумел осуществить заветную мечту своей жизни – создать в Симферополе Таврический университет. В течение почти семидесяти лет (до вольных 90-x годов XX века) в стенах этого университета нельзя было называть имени С. Крыма. Но уж в 90-е его именем даже назвали улицу в Симферополе. А он ведь и в изгнании продолжал собирать деньги на свое крымское детище.
В 1922 году, когда в Берлине монархист застрелил В.Д. Набокова, Соломон Крым первым озаботился о душевном и материальном состоянии вдовы и ее сына, будущего гения русской и американской литературы. Он пригласил Володю Набокова поработать в русском имении под Тулоном, где хозяйствовал тогда его брат Шебатай, сменить обстановку, рассеяться… И расчет чуткого друга семьи оказался верным: молодой Набоков оправился от удара, снова начал писать, влюбился…
Перед смертью С.С. Крым издал книгу легенд Крыма.
Всего доброго, что успел сделать за свою жизнь Соломон Крым, мне не перечесть в кратком поминальном слове. Разве еще вот что: в Ла-Фавьере он получал письма от татар из Крыма с просьбами о помощи, и помогал, и отвечал им на их общем языке.
Спустившись от Борма к «русскому пляжу» Ла-Фавьер, надо непременно побывать на кладбище соседнего местечка Лаванду, где был похоронен известный петербургский поэт САША ЧЕРНЫЙ (ГЛИКБЕРГ Александр Михайлович, 1880–1932), нашедший на этом берегу воплощение своей давнишней мечты о земном рае, выраженной в известном стихотворении:
- Жить на вершине голой,
- Писать простые сонеты
- И брать у людей из дола
- Хлеб, вино и котлеты.
Хотя вершина «русского холма» в Ла-Фавьере была не вполне голой, а, напротив, вполне цветущей, поэт, юморист и сатирик Саша Черный обрел в этом уголке Ривьеры свой новый рай. Хлеб и вино были здесь смехотворно дешевы, а милая жена Марья Ивановна баловала его иногда и котлетами. Так что, не жалуясь на скудость эмигрантской жизни, поэт воспевал прелесть Прованса, блеск моря, уют крошечного Мимозного Борма и соседней с Фавьером деревушки Лаванду.
В прежних, весьма популярных в России сатирических стихах Саши Черного были насмешки над модными идеями столичной и провинциальной интеллигенции, над ее традиционными усилиями сблизиться с «простым народом» («Квартирант и Фекла на диване»). Ныне все это было позади. Нищая русская интеллигенция была здесь в менее завидном положении, чем былая простонародная Фекла, так что из стихов Саши Черного ушли даже остатки былой насмешки над собратьями, над интеллигентской неловкостью. Да и что было пользы насмехаться над бедными, над побежденными, все потерявшими. Поэт и сам признавался в своей сатирической робости: «Лежачего бей осторожно, особенно если он твой брат-эмигрант».
А куда ему теперь податься, эмигранту? На родине остался «угрюмый и ущемленный советский быт, столь же непонятный для нас, как Китай иностранцам». И поэт с жалостью смотрел на эмигрантских собратьев. Вот они приезжают на берег для короткого бедняцкого отдыха с жалкими бедняцкими пожитками:
- В чемоданах купальные тряпки,
- И спиртовки, и русский роман.
- А вверху жестяная коробка
- Тарахтит, как лихой барабан.
- А вдоль пляжа бредут русопеты.
- Дети тащат под мышкой кульки,
- Старичок в допотопном пальтишке
- На ходу поправляет носки.
Одной из многих ощутимых утрат эмигрантской жизни для таких бывших петербуржцев, каким еще недавно был поэт, стала невозможность «помогать бедным», как это было некогда принято в России. И вот человек старого воспитания в пору эмигрантской бедности ищет возможности стать меценатом. Саша Черный подкармливает голодных кошек, и при этом иронизирует над собственной потребностью в меценатстве. О, эту его прежнюю слабость хорошо помнили друзья. Писатель Михаил Осоргин вспоминал, что «всегда, когда бывали сборы на безработных, на детей или благотворительные вечера, в числе первых с воззванием выступал А. Черный. <…> И по личной доброте, и по личному пониманию, что такое нужда, и, конечно, ради единственного радостного удовлетворения, – что вот можно, ничего как будто не имея, дать больше, чем дает имеющий…».
В последних своих стихотворениях Саша Черный не уставал воспевать этот подаренный ему напоследок судьбою уголок Прованса, где он умер безвременно совсем еще не старым. В 1932 году вспыхнул пожар нa соседней с его домиком ферме, и поэт побежал за ведрами и лопатами, чтобы тушить огонь. Он перегрелся на солнце, поволновался, и сердце не выдержало…
Молодой русский поэт, гостивший в те дни близ Лаванду, записал удрученно: «Под горой невыносимо-радостно зеленели виноградники. Странно было видеть на фоне этой природной красоты, как четыре человека медленно поднимались от фермы Мутон с гробом. Среди носильщиков “гард шампетр”[1] в кепи с серебряными кантами, многолетний друг фермер…»
Остановка в Сен-Рафаэле
Продвигаясь от Лаванду на северо-запад мимо прелестного Гримо, многолюдного Сен-Максима и престижного Сен-Тропе, можно за час и даже быстрее добраться до прибрежного Сен-Рафаэля. Если, конечно, не задержаться на кладбище курортного Сен-Тропе, где похоронен знаменитый кинорежиссер, фотограф и мемуарист РОЖЕ ВАДИМ (Вадим Игоревич Племянников, 1928–2000). Он родился в Париже и, если верить его рассказам, был поначалу вполне преуспевающим фоторепортером журнала «Пари матч». На кинорежиссерскую стезю его подтолкнуло желание жены, молодой прелестной модели, стать кинозвездой. Жену звали Брижит Бардо. Ее он и снял в главной роли своего первого фильма «Бог сотворил женщину», ставшего знаменитым. Это было в 1956 году. Впрочем, справедливости ради можно напомнить, что к тому времени он уже лет десять проработал в кино в качестве сценариста и ассистента режиссера. После этого первого фильма он снял еще две дюжины более или менее знаменитых фильмов. В некоторых из них снималась уже другая кинозвезда, его новая жена – ослепительная Катрин Денев. Так что, хотя Роже Вадим был вполне видным режиссером, а также живописцем и писателем-мемуаристом, главную известность принесла ему красота его жен (обе стали моделями для бюста Марианны, символизирующей Францию). Так что его можно назвать еще (а то и в первую очередь) высочайшим во Франции ценителем женской красоты и покорителем женских сердец. Книги Роже Вадима в значительной степени посвящены именно любовным отношениям, и одна из них носит вполне хвастливое название «Мемуары дьявола»…
От райского Сен-Тропе, излюбленного места звезд шоу-бизнеса, до менее роскошного и более многолюдного Сен-Рафаэля рукой подать. Здесь издавна жило довольно много русских и до сих пор идут службы в расписанной о. Григорием Кругом и знаменитым Дмитрием Стеллецким православной церквушке Архангела Рафаила. А вот стоявший еще на моей памяти рядом с этой церквушкой русский старческий дом, построенный некогда стараниями Толстовского фонда и русского Красного Креста, давно снесли. Русских обитателей этого дома много лет назад свезли на кладбище Кокад в Ницце или на здешнее городское кладбище Альфонса Карра, где по новейшим правилам рационального землепользования останки их собрали в одно место у православной часовни Успения Божьей Матери, стоящей в тесном соседстве с такой же армянской часовней.
Надо сказать, что по нынешним здешним правилам это еще вполне гуманное обращение со старыми могилами, ибо на стенах русской часовни все же написаны имена захороненных, даты жизни и смерти.
За всеми этими именами и датами – долгие жизни, радости и страдания, пыль дорог, крики восторга и боли, но порой и детский лепет, и стихи, и музыка. Здесь похоронены наши соотечественники, прошедшие войны проклятого минувшего века, их безутешные матери, жены и вдовы. До судеб хоть иных из них попробуем дознаться…
Во главе списка на стене БОРИС АЛЕКСАНДРОВИЧ ФОН РЕЙТЕРН, захороненный в 1971 году девяностотрехлетний обитатель здешнего старческого дома. На эмигрантских православных кладбищах немецких фамилий насчитаешь многие сотни. Эти люди были русскими патриотами и по праву считали себя русскими. Старинный дворянский род Рейтернов идет из Лифляндии. Известен был Иоганн фон Рейтерн, который поселился в Риге и умер там еще в конце XVII века. Мне вспомнился однорукий художник-мистик (руку он потерял, сражаясь в русских войсках против Наполеона) Герхардт фон Рейтерн, лучший друг (а позднее и тесть) поэта Василия Жуковского. Все сыновья художника служили в русской армии, а один из Рейтернов, Михаил, рожденный в Смоленской губернии, в 1862 году на добрых полтора десятка лет сделался министром финансов России, настроил в ней множество железных дорог и наоткрывал банков, а не просто сидел в министерском кресле… Борис Александрович, закончивший свои дни в Сен-Рафаэле, учился в юности в Пажеском корпусе, служил поручиком лейб-гвардии Семеновского полка, сражался за Россию на Первой мировой и Гражданской войнах, эвакуировался вместе с армией и не порывал с ней связи долгие, нелегкие годы сперва итальянского, а потом и французского изгнания: был членим Союза пажей и членом Объединения лейб-гвардии Семеновского полка.
А вот и еще один сверстник Рейтерна в списке. Воин, музыкант, композитор, дирижер, поэт, мемуарист, общественный деятель ИВАН МИХАЙЛОВИЧ ШАДРИН, рожденный в Санкт-Петербурге в 1876 году. Он умер в русском старческом доме Сен-Рафаэля, всего трех дней не дожив до своего девяносто четвертого дня рождения, и был отпет тем самым церковным хором, которым руководил до глубокой старости. Был Иван Михайлович пианист и капельмейстер, сочинял музыку и стихи, до старости исполнял их перед публикой, написал и напечатал воспоминания «Родные перезвоны» о своей жизни и об Императорской певческой капелле, которой он руководил в Петербурге до Первой мировой войны и потом, вернувшись с войны, в 1918 году (тогда она называлась уже просто Государственной). Впрочем, при большевиках работать пришлось недолго: вскоре он ушел на Гражданскую войну, а дальше уж были эвакуация и тунисская Бизерта, где он служил в штабе русской эскадры. Однако все эти годы он не оставлял и музыку, создал в Тунисе хор и духовой оркестр русской эскадры, преподавал в частной женской гимназии, ездил с концертами по всей стране, одним словом, принес в Магриб милые его сердцу, как он сам выразился в своих неоднократно переизданных мемуарах, «родные перезвоны». В 1942 году он перебрался с женой – певицей Матильдой Степановной и тремя детьми в Алжир, а еще лет пять спустя во Францию. Родной брат Ивана Михайловича Михаил ушел добровольцем сражаться за Францию в годы Второй мировой, попал в плен и погиб в лагере. Дочь Михаила Зинаида стала в Ницце педагогом и директором школы, а сын Георгий остался в Марокко, служил в банке, но покончил с собой тридцати лет от роду…
Вскоре после переезда во Францию престарелые супруги Шадрины поселились в старческом доме Монморанси под Парижем, но это не мешало бурной музыкальной и общественной деятельности Ивана Шадрина, грудь которого была уже украшена русскими, французскими и магрибскими орденами. Он руководил хором домовой церкви в Монморанси, был членом приходского совета на Сергиевском подворье, секретарем Русской секции Национального союза комбатантов. В 1951 году в зале Российского музыкального общества за границей с успехом прошел творческий вечер 75-летнего пианиста и композитора Ивана Шадрина (а он ведь еще и стихи писал, и песни, и дирижер был незаурядный).
Позднее супруги перебрались в новый русский старческий дом, в Сен-Рафаэль, где Иван Шадрин основал пенсионерский церковный хор, в котором пела его жена и которым он сам дирижировал. А еще он без конца выступал на конференциях, писал доклады о музыке и воспоминания об Императорской капелле, сочинял стихи… Нет чтобы просто подремать на солнышке в свои девяносто три!
Такие вот проходят в моей памяти жизненные истории при виде имен, начертанных (даже не кириллицей, а латиницей) на стенах русской часовни у самого входа на кладбище Виктор Кузен в Сен-Рафаэле.
А вот и еще одно имя: СЕРГЕЙ БАЙКАЛОВ, умерший в 1983 году в Сен-Рафаэле и более известный историкам эмигрантской живописи под фамилией БАЙКАЛОВ-ЛАТЫШЕВ. Художник-иконописец, художник-маринист, путешественник. Родился Сергей Байкалов вскоре после Русско-японской войны, родился «на сопках Маньчжурии». Отец его, офицер забайкальской пограничной службы, умер совсем молодым, и с семи лет жил Сережа в приюте офицерских сирот, где уже школьником носил военную форму. С десяти лет продолжал учебу в кадетском Сводном Киевско-Одесском корпусе в Киеве, а завершил ее уже в Белграде. С пяти лет мальчик рисовал с увлечением, а закончив корпус, стал учиться живописи у сербского художника Йосича и белградского гимназического учителя рисования Степана Колесникова, который сам был когда-то учеником Репина и Маковского, оформлял спектакли белградского оперного театра, прививал своим ученикам вкус к писанию икон и фрескам. Юный Сергей немало поработал в сербских монастырях и побродил по стране. Наставником его был также уроженец Киева, морской офицер и художник-маринист Арсений Сосновский. Художник Байкалов не был творцом-отшельником. С детства ему довелось и ходить, и есть, и спать в коллективе. В Белграде он состоял в русской националистической организации «соколов» и в Русском национальном союзе генерала Туркула. Так что во время Второй мировой войны воевал он против Красной армии в составе Второй казачьей дивизии в звании поручика. Позднее дивизия вошла в Русскую освободительную армию генерала Власова.
Вряд ли испытывая симпатии к немецкому фюреру, Байкалов, вероятно, считал эту войну продолжением Гражданской войны против коммунизма. Можно вспомнить, как горько воскликнул в июне 1941 года русский патриот Иван Бунин («Наконец-то пошли… Чего ждали 23 года?»). Командир казачьего эскадрона поручик Байкалов после поражения немцев был бы непременно выдан союзниками в руки НКВД, если б не успел сбежать в последнюю минуту к югославским партизанам, националистам и монархистам (четникам Д. Михайловича). В общем, уцелел, выжил. Ему было тогда сорок. Начиналась вторая половина жизни…
Года четыре художник бродил по раздерганной послевоенной Европе, подрабатывал рисованием. Италия, Франция, Германия… Надолго застрял в Мюнхене, даже вступил там в Общество художников Мюнхена. А сорока четырех лет от роду он вдруг уплыл из тесной Европы за океан, в Чили, в Сантьяго. Позднее он с восторгом вспоминал, каким бурным, веселым городом был тогда Сантьяго, вспоминал три сотни его художественных галерей и единовременных выставок, театры, празднества. И конечно, храмы. Байкалов и сам участвовал в росписи храмов в Вальпарайсо, Каракасе, Сантьяго, в местечке Винь-дель-Мар.
Большим успехом пользовались в Чили его морские пейзажи. Он преподавал в Чилийской академии художеств, путешествовал со студентами, общался с коллегами, с соотечественниками… Это были счастливые годы. Почти двадцать лет. Он покинул Чили, почуяв запах новой гражданской войны: приближались выборы президента, в стране уже схлестнулись две могучие иностранные разведки, американская и советская. Художник Байкалов не стал дожидаться развития всех этих событий и вернулся в Европу.
«Пореволюционный» Париж начала семидесятых показался Байкалову разочаровывающе провинциальным. Художники наперебой состязались в унылом модерне вековой давности, а стены города были обклеены «левыми» листовками, с точностью воспроизводившими тексты советских газет двадцатых и тридцатых годов.
Байкалов был уже вполне признанным иконописцем и пейзажистом. Он дважды участвовал в парижском Салоне Независимых, но жить предпочел в Испании… Позднее он переехал на юг Франции, устраивал выставки в Ницце, снова преподавал и бродил со студентами по горным селениям Ривьеры, беседуя с ними «о неподражаемой прелести многовековых каменных домов с чугунными решетками в окнах и с окованными железом массивными дубовыми дверями в узких кривых улочках…».
И вот последняя пристань – старческий дом «Эрмитаж» в Сен-Рафаэле… Художник согласился дать интервью местному журналисту. Вспоминал редкие счастливые сценки из своего сиротского детства говорил о искусстве иконописания, обращенном не к чувственной, а к духовной эстетике. Напоминал, что и в морских пейзажах, которых он был признанный мастер, главное – это ощущение Творца, величия Творения. На просьбу корреспондента сформулировать свой символ веры вечный странник, рожденный в Забайкалье, ответил просто: «Верую». И договорил привычно: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем своим, всею душою твоею, всей крепостью твоею и всем разумом своим».
Похороненный в Сен-Рафаэле русский архитектор ВЛАДИМИР СУКУРЕНКО начинал свою эмигрантскую жизнь, как и Байкалов, в Югославии. После Второй мировой войны он, справедливо опасаясь возвращаться на родину, добрался до Северной Африки, помогал там возводить купол православной церкви Воскресения Христова в Тунисе, а потом, до 1970 года, жил при этой церкви. В старческий дом Сен-Рафаэля он перебрался в 1970 году и прожил тут последние шесть лет своей жизни.
Туррет – Кайан – Грасс
Покинув Сен-Рафаэль и русскую часовню, можно двинуться к северо-востоку в сторону Фаянса. Расположенный на скальной террасе, прилепившейся к горе, Фаянс порадует вас и провансальской кованой звонницей на колокольне, и уцелевшими с XIV века крепостными воротами, и огромным XVIII века собором, и удивительным видом на Эстерель и Мавританские горы. Фаянс – городок маленький, и, направившись к его окраине по очаровательному променаду Пюи, даже не заметишь, как окажешься в старинной деревушке Туррет с огромным и хорошо сохранившимся замком. Вглядываясь в это грандиозное строение, гордость средневековой деревушки, придирчивый знаток, много колесивший по дорогам Европы, может, конечно, подивиться этому архитектурному чуду и заподозрить, что это лишь подражание старине, одним словом, новодел… Зато вряд ли какой знаток (если он не петербуржец) догадается, чему именно хотели подражать этой махиной строитель и заказчик. И удивится, услышав, что подражать заказчик хотел именно Санкт-Петербургу. Ну да, одному вполне определенному сооружению старого Петербурга – зданию Кадетского корпуса.
Это довольно трогательная история. История о русском патриоте по имени ЖАК-АЛЕКСАНДР ФАБР. Впрочем, он просил называть себя «ваше превосходительство» или попросту «Александр Яковлевич».
Родился странный русский патриот Жак Фабр в этом самом Туррете в конце XVIII века в семье небогатого сельского врача. В школе он проявил прилежание и способности, окончил лицей в Драгиньяне и поступил в совсем еще тогда новое для Франции учебное заведение – Политехническую школу, Эколь Политекник. Учился на строителя дорог и мостов, притом старательно, хорошо учился. По окончании было доверено ему, молодому инженеру, спроектировать некий туннель и измерить наконец расстояние от Ниццы до Ментоны. Грамотно измерил, отличился, приобрел этим известность среди специалистов. А тут поступила к Наполеону просьба от его сердечного друга русского императора Александра I прислать в Петербург пяток грамотных инженеров. Это произошло в 1810 году, когда Наполеон еще не готов был напасть на «сердечного друга», а потому явил братскую любезность: послал в Россию четырех дипломированных инженеров во главе с генералом Бетанкуром. Начинающий инженер, уроженец Туррета Жак Фабр попал в их число.
Добрались они в Санкт-Петербург, где их осыпали почестями, а молодому Фабру сразу дали чин подполковника. Уроженец Туррета с точностью измерил ширину Невы и выполнил деревянную модель постоянного моста через державную реку. Отметим, модель столь искусную, что по ней потом четверть века русские студенты строить учились. При русском дворе от этой модели моста пришли в такой восторг, что подполковник Фабр немедленно был награжден крестом Святой Анны 2-й степени. Вдохновленный инженер и его коллеги-французы уже готовы были к новым подвигам, но тут произошла некоторая заминка, поскольку началась война с Францией и в русской столице резко обострилась бдительность.
Французов в России было в то время множество, и властям в силу всеобщей подозрительности следовало прежде всего отыскать среди этого множества друзей «пятую колонну». Выбор пал в первую очередь на обласканных императором инженеров. Этим людям были известны государственные секреты (скажем, ширина реки Невы), поэтому заграничные агенты были в большой спешке высланы из столицы в провинциальную Москву. Московские власти тоже не могли допустить слабину по части бдительности и приняли решение сослать опасную кучку инженеров в Иркутск – путешествие по тем временам долгое и мучительное. Когда потенциальные агенты добрались до Сибири, великая война уже закончилась русской победой, император вернулся в Петербург и не обнаружил в нем своих прилежных инженеров-строителей, пристроенных в каком-то глухом углу его безграничных владений. Рассказывали, что он даже был рассержен такой нелепой мерой, велел немедленно вернуть спецов в столицу, извиниться перед ними за причиненные неприятности, повысить их в чине, щедро наградить из средств казны и снова усадить за работу.
На долю уроженца скромного Туррета инженера Жака-Александра Фабра выпали по возвращении из ссылки особые, жизненно важные строительные задачи. Приближенный тогда государем к престолу граф Аракчеев распорядился покрыть возможно большую часть территории особо оборудованными военными поселениями. Так вот, честь проектирования и постройки первой аракчеевской военной колонии выпала на долю француза Жака Фабра, и он блестяще справился со своей задачей. В спроектированном им комплексе были не только казармы на три тысячи койко-мест, но и связанные с ними крытым переходом залы для упражнений.
Этим плодом творчества Фабра заказчики были очень довольны. Строитель был возведен в звание генерал-майора, награжден крестом Святого Владимира 2-й степени, получил ленту Святой Анны 1-й степени и был осыпан прочими благодеяниями и подарками (в частности, получил табакерку, украшенную бриллиантами). Французское правительство, узнав о славных строительных подвигах сына Туррета, в свою очередь представило его к ордену Почетного легиона. Завершив этот проект, увитый лаврами Жак-Александр нашел усладу в подготовке молодых военных специалистов России.
Прошли годы и даже десятилетия его неустанных трудов в северном краю, который перестал быть для него чужим. Генерал благосклонно улыбался, когда его называли по-русски Александром Яковлевичем. И все же усталость тела и ума становилась все ощутимее, и мысль о родном Туррете, который он так давно не видел, возвращалась все чаще. В 1833 году генерал собрался в отпуск на родину. Отпуская его на долгий отдых, руководство Кадетского корпуса, где он преподавал, выразило желание снова увидеть его на посту отдохнувшим и деятельным. Впрочем, ему уже перевалило за пятьдесят, и ко времени отъезда Фабру назначили пожизненное обеспечение: пенсия в восемь тысяч рублей в год с дозволением получать ее, живя за границей.
Еще до возвращения в Туретт генерал Фабр затеял в родной деревне сооружение «средневекового» замка. Он внес в проект все фантазии и пристрастия лучших лет своей жизни, пожелав, чтоб замок напоминал здание Кадетского корпуса, где он прослужил столько лет в качестве профессора.
Генерал не вернулся в Петербург, но думал о нем все последнее десятилетие жизни, бродя по залам своего обширного замка. Он и похоронить себя завещал в замке. Умер Жак-Александр Фабр в 1844 году. С тех пор, понятное дело, представления о размерах жилплощади и надгробных сооружений существенно изменилось даже в сравнительно скромно населенной Франции. Односельчане Фабра поделили на квартиры просторный замок русского генерала, а останки его аккуратно перенесли на местное кладбище.
Стоя перед его могилой, вы несомненно ощутите, что, как и многие французы, итальянцы или немцы (особенно немцы), Жак-Александр Фабр был истинным патриотом не чужой для него России, о которой он не переставал вспоминать и рассказывать до своего смертного часа…
Километрах в семи от Туретта лежит на выступе скалы горная деревушка Кайан. Ee домики, вместившие около тысячи человек, тесным кругом обступают просторный замок, построенный в XV веке и слегка достроенный в семнадцатом. Хорошо известно во Франции тихое деревенское кладбище Кайана, и раз уж мы добрались до этих мест, непременно упомянем похороненную здесь, но рожденную в Белоруссии художницу НАДЕЖДУ ПЕТРОВНУ ХОДАСЕВИЧ-ЛЕЖЕ (1904–1982), подарившую французскому государству созданный ею в Биоте музей художника-коммуниста Фернана Леже, которому она приходилась последней женой.
Будущая коммунистка Надежда Ходасевич была землячкой Марка Шагала, учиться рисовать начинала в Смоленске, в 1922 году переехала в Польшу, а в 1924-м – в Париж, где училась в Академии современного искусства Фернана Леже, стала его ассистенткой, а со временем и женой. Она издавала журнал современного искусства, участвовала в выставках, работая с различными материалами. Я много лет подряд разглядывал в витрине касс «Аэрофлота» на Елисейских Полях портрет В.И. Ленина, выложенный Н.П. Ходасевич из крупной гальки. Надежда Ходасевич часто посещала Москву, щедро дарила московским музеям картины, а на родину в Белоруссию привезла в подарок больше двух тысяч репродукций картин Лувра. Она любила писать письма на родину, сообщая о самых разнообразных своих впечатлениях. Впрочем, она не придерживалась ограничительного правила А.П. Чехова, который шутил, что пишет прозу во всех жанрах, кроме доноса. Надежда Петровна перешагнула эти пределы, установленные для себя классиком. В пору гласности знаменитому виолончелисту Мстиславу Ростроповичу подарили его досье, в котором музыкант нашел письмо, отправленное руководству соответствующих московских органов из Парижа вдовой Ф. Леже. Надежда Леже призывала эти органы никогда больше не выпускать за границу ни Ростроповича, ни его жену Галину Вишневскую, поскольку они позволяют себе не всегда соглашаться с решениями партии и даже высказывают вслух свои крамольные мнения. Руководство органов высоко оценило сигнал французской коммунистки и прислушалось к ее советам. Но впоследствии веселый музыкант Ростропович отдал это письмо газетчикам.
От прелестного Кайана живописная горная дорога приведет нас в знаменитый альпийский город Грасс, тот самый, где на протяжении чуть не двадцати эмигрантских лет по нескольку месяцев в году (а в войну и целыми годами, безвыездно) жил писатель Иван Бунин. На полпути от Фаянса к Грассу изгиб дороги подходит к горному ущелью Сьянь. В нескольких километрах от этого изгиба над ущельем стоит крошечный, вполне средневековый и очень живописный городок Сен-Сезер-сюр-Сьянь с тремя старинными башнями, крепостными воротами, руинами замка и храмом начала XVIII века. Так вот на маленьком кладбище этого городка есть скромная могильная плита с керамическим цветочком, а на плите латинскими буквами написано всего одно слово – MARKEVITCH… Это и есть могила известного музыкального деятеля, создателя оркестров, дирижера и композитора ИГОРЯ БОРИСОВИЧА МАРКЕВИЧА (1912–1983).
Крошечная деревенская площадь, на которой стоит его дом, носит его имя, памятное многим музыкантам, историкам музыки и меломанам. Как же оказался он здесь, в несказанной этой красоте, а не в рукоплескавших ему Риме, Монте-Карло, Париже, Монреале, Зальцбурге, Флоренции? Как трогательно это почитание музыкальной знаменитости в горной глуши! Невольно тянет в глубь этой идиллии, чудятся за нейтайны. И чувство нас не обманывает. Кто же он все-таки был, нежданный пришелец из мира доброй музыки, знаменитый дирижер и пианист? И что за страшные тени начинают маячить над идиллическим городком, над скромной могилкой с грошовым керамическим цветком?
В ранней юности этот вундеркинд-композитор стал едва ли не последней предсмертной находкой Дягилева, с чьей нелегкой руки он сделался зятем безумного Вацлава Нижинского, побывал возлюбленным «красной виконтессы» де Ноай в Йере, был (еще на моей памяти) мифическим завсегдатаем московских подвалов художников-авангардистов и мужем итальянской княгини, владельцем дворцов в Риме и в Лугано, избранником прославленной испанской красавицы пианистки и, наконец, кое-кем еще, даже страшно сказать кем.
Недаром в этой разысканной мной и милыми моими русскими спутницами могиле на краю живописного ущелья нам сразу померещились не до конца раскрытая тайна, которую дальнейшие поиски не разгадали до конца, но лишь добавили ощущение омерзенья и страха: тень злодейства теснила призрак беглого гения… Расскажу, однако, кратко историю этой жизни, то, чего не скрыли ни высокомерные воспоминанья, ни скромная потаенная могилка с серой плитой близ обрыва и пропасти Сьянь.
Игорь Борисович Маркевич, которого справочники называют то итальянским или французским композитором, то пианистом или писателем, а чаще всего – прославленным дирижером, родился в незаурядном, а можно даже сказать славном доме «матери русских городов» города Киева. Мать маленького Игоря приходилась внучкой известному как в России, так и во Франции художнику Ивану Похитонову. Дед и прадед Игоря по отцу были известными в России и в Украине судебными деятелями и вдобавок музыкантами, а отец – профессиональным пианистом. В этом доме гостил композитор Глинка, да и вообще редкая приезжая знаменитость обходила его вниманьем. Впрочем, довольно скоро после рождения Игоря его отчему дому пришел конец (как, впрочем, и прежней Украине, и прежней России).
Кстати говоря, по поводу фамилии и происхождения музыкальной знаменитости у биографов Маркевича нет полного согласия. Унаследовал ли мальчик некую примесь сербской крови или это была еврейская кровь? В его жизни и карьере это не сыграло никакой роли, тем более что чувствительный к этим тонкостям Киев Маркевичи навсегда покинули в 1914 году: отцу срочно потребовались лечение и перемена климата. Отныне семья жила по большей части в Швейцарии и во Франции, где среди занятий маленького Игоря большое место занимали игра на фортепьяно и сочинение музыки. Уже после смерти отца в Париже игру и музыкальные сочинения подростка услышал однажды влиятельный музыкальный деятель, пианист Альфред Корто, который посоветовал отдать мальчика в знаменитую Эколь нормаль де мюзик. Вдовая матушка Игоря прислушалась к совету человека, чье мнение так высоко ценил музыкальный мир Европы. Знаменитый Корто сам взялся совершенствовать фортепьянное мастерство вундеркинда, а композицией с мальчиком занималась знаменитая Надя Буланже. Сгодилось юному музыканту и дальнейшее сотрудничество со знаменитым немецким дирижером Германом Шершеном. Однажды Игорю даже представился случай дирижировать оркестром во время вынужденного отсутствия великого мастера. Когда же юноше исполнилось шестнадцать (парижский его коллега и соперник Владимир Дукельский рассказывал, что Игорь был тогда черноволосый, худой и прямой, как карандаш), его представили великому открывателю гениев Сергею Дягилеву. Дягилев заказал Игорю фортепьянный концерт (и сам повез автора исполнять его в Лондоне), а также балет на либретто нового своего «фаворита» (как любил выражаться прежний фаворит Лифарь), молодого красавца Бориса Кохно. Однако к тому времени, как Маркевич закончил писать эту музыку, Дягилев уже покоился на кладбище Венеции. И все же Дягилев еще при жизни многое успел сделать для поразившего его воображенье юного гения: не только познакомить его с Лифарем, а также с еще более знаменитым Вацлавом Нижинским, но и представил Игорю дочь Нижинского Киру, ставшую первой женой Маркевича. У Игоря и Киры вскоре родился сын, которого молодые супруги назвали в честь великого Вацлава.
Маркевич так уверенно вошел тогда в круг «дягилевских» композиторов, что его даже называли иногда Игорь Второй (Игорем Первым был, конечно, Стравинский, чью музыку впоследствии с таким постоянством исполняли оркестры всего мира под управлением Маркевича).
Дальнейшие любовные и политические приключения Игоря Маркевича заслуживают более подробного рассказа, в котором вряд ли удастся отделить реальные события от легенды. Начать можно с того, что в ривьерском прибежище прославленных гениев авангарда в Йере, то бишь на вилле графа и графини де Ноай, молодой Маркевич стал избранником хозяйки дома, «красной виконтессы» Лауры де Ноай. Возможно, именно тогда убеждения Маркевича приобрели эту столь модную в богемных художественных кругах «красную окраску». Насколько сильны были его влюбленность в виконтессу (уязвленную равнодушием «принца педерастов» Кокто) и его тогдашний левый радикализм, судить не берусь, но карьера Маркевича развивалась бурно. Ему было всего девятнадцать, когда он дирижировал Парижским симфоническим оркестром в зале Гаво. Оркестр исполнял его собственную музыку – «Полет Икара» и «Гимн». В тридцатые годы молодой Маркевич написал несколько музыкальных произведений, поразивших воображение как завзятых меломанов, так и некоторых собратьев по искусству (например, Бартока). В 1940 году Маркевич поехал во Флоренцию работать над ораторией «Лоренцо Великолепный» и надолго застрял в Италии. Музыку он больше не писал. Если верить тому, что он сообщал в своей книге «Made in Italy», а также мифам, легендам и врученной ему золотой медали «Партизан Северной Италии», то все это время он занимался подпольной борьбой с фашизмом в рядах коммунистического сопротивления.
После войны Маркевич становится все более знаменит как дирижер и деятель музыкального просвещения. Он создает новые музыкальные коллективы по всему свету, руководит оркестрами в Югославии, в Лондоне, в Париже, в Бостоне, в Монреале, в Гаване. Вдобавок он пишет книги об управлении оркестром, преподает дирижирование в Зальцбурге, в Москве и еще во множестве прославленных европейских и американских центров музыкального искусства.
В Москве он оказался одним из первых живых иностранцев, которых вообще можно было повстречать на улице, таинственным европейцем, который почему-то мог расхаживать свободно по городу, заходить в подвалы и мастерские художников-авангардистов. Такой особый статус мог означать что угодно, но чаще всего означал одно и то же. Наш человек…
Недавно я спросил живущего в Париже художника Оскара Рабина, слышал ли он о тогдашних визитах Маркевича в подвалы нелегалов, и Оскар припомнил: «Да, конечно, слышал, легенды ходили, что появился у нас такой иностранец, работы покупал, собирал коллекцию и даже приглашал к себе в интуристовский отель Анатолия Зверева… Можешь себе представить, Зверева! – изумленно воскликнул Рабин. – Хотел, видишь ли, посмотреть, как он творит, Зверев! И где творит? В номере “Интуриста”!»
Мне попали под руку воспоминания художника Плавинского, видевшего этого самого Анатолия Зверева за работой: «Анатолий работал стремительно. Вооружившись бритвенным помазком, столовым ножом, гуашью и акварелью, напевая для ритма, перефразируя Евтушенко: “Хотят ли русские войны, спросите вы у сатаны” – он бросался на лист бумаги с пол-литровой банкой, обливая бумагу, пол, стулья грязной водой, швырял в лужу банки гуаши, размазывал тряпкой, а то и ботинками весь этот цветовой кошмар, шлепал по нему помазком, проводил ножом две-три линии, и на глазах возникал душистый букет сирени или лицо старухи, мелькнувшее за окном. Очень часто процесс создания превосходил результат… Харитонов был уверен, что за маской Зверева, “грязного полупьяного идиота”, скрывается король параноиков».
Представьте себе Зверева, зверствующго в номере «интуристовского отеля»!
В середине 60-x годов загадочный иностранец Маркевич совершил вообще по тем временам невозможное. Он открыл в Париже выставку работ этого невыездного москвича Зверева и даже сам выступал с речью на вернисаже, что-то говорил про свободное искусство. И даже после этого он снова приезжал в Москву, в Ленинград, в Киев. Ему что же, все было доступно и позволено в стране сплошных запретов?
К тому времени он уже был женат вторично – на богатой принцессе Топазии из старинного итальянского рода. У супругов была вилла в центре Рима и дворец в Лугано. Принцесса составила и издала внушительный (на три сотни названий) каталог исполняемых мужем произведений. А потом он внезапно приехал в эту деревушку над ущельем Сьянь, срочно покинув Италию, и даже попросил французское гражданство. Бежал из любимой Италии? Из своих дворцов в Риме и Лугано? А в 1983 году, вернувшись на Лазурный Берег с каких-то гастролей, добрался до Антиба и упал мертвым. Совсем еще не старый…
Тайну его смерти нам уже не раскрыть, но другие мрачноватые тайны этого человека всплывают помаленьку, несмотря на молчание разговорчивой прессы и биографов. Минуло уже несколько лет после тихой смерти музыкальной знаменитости на Лазурном Берегу, когда комиссия итальянского сената предала гласности любопытную порцию своих новых находок из истории местных политических преступлений. Бесконечно долго, медленно и весьма неохотно расследовал итальянский сенат преступления мафиозной организации, носившей названье «Красные бригады». Это были ультралевые, и мысли не допускавшие о каком-либо соглашении с инакомыслящими. Они совершали террористические акты на вокзалах, убивая ни в чем не повинных пассажиров просто так, чтобы посеять в людях страх перед проклятым капитализмом. К концу 90-x годов многие из членов «Бригад» были арестованы, но далеко не все тайны их преступлений вышли наружу. Скажем, неясны были многие подробности убийства премьер-министра Италии Альдо Моро, который выступал за мирные переговоры левых и правых в Италии, за «исторический компромисс». Ультра-левые из «Бригад» были против любых компромиссов.
Еще и при жизни Маркевича в сообщении сената о расследовании убийства Моро промелькнуло в итальянской печати имя одного влиятельного члена «Бригад», подозреваемого в убийстве. Это было русское имя. Имя какого-то русского из видной итальянской семьи Каэтани в Риме. Его звали Игорь. Этот Игорь играл ключевую роль в почти двухмесячных допросах и пытках бывшего итальянского премьера-миротворца. Машина с трупом Альдо Моро в багажнике была обнаружена на символическом углу улицы Каэтани, равноудаленном от штабов коммунистов и христианских демократов. Вот он вам, позорный компромисс!
Все было полно тайн и символов, и пресса намекала на роль разведок. Напрасно вдова убитого премьера требовала разобраться в участии самой могучей мировой разведки, с которой так славно ладил знаменитый музыкант. A что же он сам, этот музыкант? Нет, он, конечно, не ждал звонка карабинеров у двери своего дворца. Вместе с сотнями подельников он мирно пересек французскую границу и осел в заранее подготовленном доме.
Поселившись в доме над ущельем Сьянь, Маркевич, обожавший Италию, поспешил для верности попросить французское подданство. По ночам в доме на нынешней площади Маркевича горел свет. Великий сын века писал новую книгу о своей жизни. В груде истрепанных томов тесной Тургеневской библиотеки, ютящейся близ бульвара Гоблен в Париже, я отыскал эту книгу, «Etre et avoir t», пятисотстраничный кирпич, изданный до крайности престижным «Галлимаром» в крайне же престижной серии «Новый французский роман». Я открыл ее с нетерпением. Сейчас мы сможем понять, откуда растут ноги у безжалостной кровавой резни в милой Италии конца 70-x… Красная лента поперек суперобложки сулила читателю «свидетельство великого музыканта о своем веке». Да уже и в предисловии автор связывает самый факт своего рождения с явной и скрытой деятельностью великих умов, подготовивших век. Среди упомянутых гениев найдешь неизменные имена Эйнштейна и Эйзенштейна, да и другие, главные, уже на подходе…
Вот один из них, живет на буржуазной улочке Мари-Роз в 14-м округе Парижа близ парка Монсури. Некий таинственный Ульянов с солидным счетом в банке «Лионский кредит». Деньги для него добывал грабежом и лично привозил в Париж еще более таинственный человек по кличке Иванович.
«Кто этот Иванович?» – интригует читателя просвещенный артист Маркевич, зависший над пропастью Сьянь и продолжает:
Он носит также кличку Васильев или Коба, ибо с 1911 года его больше не звали просто Сосо, теперь он больше будет известен под именем Сталин. Сам я осознал во время немецкой оккупации, какой зыбкой становится твоя личность, когда ты скрываешь ее. Сталин был в заточении вместе со Свердловым, имя которого носит сегодня Екатеринбург. Большевистская партия создала «центральный комитет», в который Ленин, несмотря на открытое противодействие, сумел провести Сталина. Он предвидел, что эти крутые займутся самыми насущными и тонкими акциями, и привлек для своей комбинации Орджоникидзе. Полагаю, что вряд ли они все в большей степени, чем я, лежавший тогда в моей младенческой колыбельке, предвидели, что этот безвестный «центральный комитет» станет самым мощным и грозным из мировых органов.
Когда полиция оставляла его на минуту в покое, Сталин активно занимался печатью, которой сильно мешало ее нелегальное положение. Вот пример его литературного стиля из газеты «Звезда»:
Сомнений больше нет: глубинное освободительное движение началось… Привет вам, ласточки! Но будьте осторожны! Темные силы, которые в рядах этого движения маскируют свой облик дождем крокодиловых слез, уже пришли в движение!
Надеюсь, что сам я писал менее коряво в те два года, с 1942 по 1944, когда пересылал нелегальные заметочки в Комитет Освобождения Центральной Италии, эти пылкие призывы к саботажу. Это трудный литературный жанр, ибо нужно в кратчайшей форме передать самое главное, то, чему впоследствии научился Сталин, чуть тяжеловато, но с доступной убежденностью.
Вы заметили, что я вступил в жизнь в странной компании…
Надеюсь, вы тоже заметили, что дирижер не забывает о своей роли двигателя великого века. Что он еще из колыбельки протягивает младенческую ручку будущего музыканта и террориста великому Сталину, который в ту пору еще только совершенствовал свой «чуть тяжеловатый» стиль.
То, что я так самоотверженно процитировал выше, было написано музыкальным гением в 1979 году. К тому времени Маркевич уже не писал музыку, зато вместе с другими «леваками» Запада решительно брался за сталинизацию нашего несовершенного мира.
Проглядев еще 450 никем до меня не раскрытых скучных страниц партийной прозы, я двинулся прочь от ущелья Сьянь в сторону альпийского городка Грасса.
В этой прелестной, а некогда еще и тихой, парфюмерной столице Французской Ривьеры, отгороженной от моря могучим Эстерелем, в межвоенные годы минувшего века проводили летние месяцы многие знаменитые русские эмигранты. Их имена найдешь в дневниках писателя Ивана Бунина и его жены Веры Николаевны Буниной-Муромцевой, которые провели в Грассе больше половины своего эмигрантского тридцатилетия. Впрочем, почти все знаменитые здешние дачники и гости (и сами Бунины, и Мережковский с Гиппиус, и Борис Зайцев) похоронены под Парижем. Навечно остались в Грассе главным образом обитатели здешнего старческого дома, чьи могилы найдешь в «русском уголке» грасского кладбища Святой Бригитты. Как правило, это герои двух, а то и трех войн инувшего века, люди, прожившие большую часть жизни в России. Дошедшие до нас истории их жизни поражают разнообразием интересов и знаний, общественной и профессиональной активностью, энергией и неубывающей бодростью этих людей.
Вот, скажем, могила полковника инженерных войск ВЛАДИМИРА АБДАНК-КОССОВСКОГО, умершего в Грассе 76 лет от роду. Родился он в Гродно, окончил в Москве Лазаревский институт восточных культур, потом историко-филологический факультет Новороссийского университета, а также Александровское военное училище и офицерскую электротехническую школу. Прошел Первую мировую, был награжден Георгиевским крестом, потом воевал на Гражданской, эмигрировал в Тунис, перебрался в Париж. «Париш па риш» («Париж не богат») – грустно шутил молодой В.В. Набоков. Да и какую работу мог дать тогдашний Париж высокообразованному русскому полковнику? Герой заполнял для полуграмотных парижан почтовые бланки, надписывал адреса на конвертах. На хлеб этого заработка хватало. Иногда вечерами читал в эмигрантских сообществах доклады на исторические темы, в том числе по истории русской эмиграции. Попутно он собирал материалы о русской эмигрантской жизни. Когда Общество галлиполийцев решило устроить в Париже выставку к двадцатилетию русской эмиграции, полковник предоставил организаторам свою богатейшую коллекцию.
Об истории эмиграции он и писал. Похоже, что все эмигранты тогда что-то писали и все много читали. Количество русских эмигрантских изданий приближалось к тысяче. Убежденный монархист, полковник писал в «правые», антикоммунистические издания. Он печатался в журнале «Возрождение», в «Новом слове», «Парижском вестнике», «Русском воскресенье», «Станице», «Союзе дворян»… И конечно, выступал с докладами в старческом доме и в русской секции инвалидного дома ORSAC-Mont-Fleury. Он оставил после себя три тысячи написанных на картоне таблиц, иллюстрирующих бурную деятельность русских эмигрантских организаций и повседневную жизнь воистину Великой русской миграции…
Неподалеку от могилы этого деятельного военного инженера расположена могила уроженца Москвы ПЕТРА БОНИФАТЬЕВИЧА СУШИЛЬНИКОВА (1876–1958). Он был полковником гренадерского Астраханского полка и тоже увлеченно писал для эмигрантской прессы: печатался в журналах «Досуг Московского кадета» и «Русский военно-исторический вестник», в газете «Русский инвалид». Ему было о чем рассказать. Петр окончил Третий Московский кадетский корпус, Тифлисское юнкерское училище и уже в 1900 году участвовал в китайском походе, потом в Русско-японской, в Первой мировой и в Гражданской войнах, награжден был Георгиевским крестом и георгиевским оружием. В эмиграции он состоял во многих военных объединениях (в том числе в Союзе георгиевских кавалеров и в Союзе российских кадетских корпусов), выступал с докладами о Гражданской войне. В 1956 году, когда ему исполнилось 80 лет, он еще выступал с чтением своих произведений.
Тут же на кладбище Святой Бригитты покоится ПЕТР ПЕТРОВИЧ ПЕРШИН (1877–1956). Он служил в Московском гренадерском полку и среди бравых гренадеров выделялся страстью к рисованию. Начальство откомандировало его в Санкт-Петербургскую академию художеств, где он стал учеником знаменитого баталиста Н. Самокиша и превзошел своего учителя. Он преподавал рисование наследнику престола.
В первые годы эмиграции Першин работал в Испании, потом поселился на юге Франции, иллюстрировал книги, в том числе детские, реставрировал картины. Одну из его картин («Соколиная охота») купил музей Ниццы. Последние годы жизни он провел в старческом доме, но еще за год до смерти (в 1955 году) бывший гренадер и художник-баталист выставлялся в Париже.
На кладбище Святой Бригитты похоронено немало казаков, например вахмистр Войска Донского СЕРГЕЙ ГОРЯЧЕВ, который под Каннами в 1940 году исполнял обязанности казначея местной Общеказачьей станицы. Была такая станица, была казна и был у нее честный казначей…
Впрочем, не надо думать, что одни только военные доживали свой век в грасском старческом доме. Скажем, рядом с могилой полковника лейб-гвардии Измайловского полка, участника двух войн Василия Татаринова разместилась мирная могилка правоведа НИКОЛАЯ ГАСМАНА. Он окончил Императорское училище правоведения, был товарищем прокурора Петербургского окружного суда, а уже во Франции состоял членом Объединения правоведов. Дни свои он тоже закончил в старческом доме. Но конечно, размеренная общественная деятельность Гасмана не шла в сравнение с активностью его соседа по старческому дому и по русскому уголку кладбища Святой Бригитты полковника ЕВГЕНИЯ ЩУКИНА или его жены МАРИИ ЩУКИНОЙ. Супруги Щукины были активными организаторами благотворительных базаров и благотворительных концертов в пользу военных инвалидов. Полковник даже выступал иногда на этих концертах как чтец русской прозы – читал Гоголя. Даже в старческом доме участники жестоких войн века не теряли присутствия духа и не забывали о тех, кому приходится еще тяжелее. Мария Анатольевна пережила мужа на двадцать лет (жила все в той же привычной богадельне до 93 лет, а потом упокоилась рядом с мужем).
Не менее активное участие в общественной жизни, чем супруги Щукины, принимал юрист ВЛАДИМИР АНДРЕЕВИЧ САВИЦКИЙ. Когда-то у него были имения в Киевской и Полтавской губерниях. Добравшись в Грасс (ему уже было тогда за сорок), Владимир Андреевич закончил электротехнические курсы и поступил на работу в телефонную компанию. Но при этом он не забывал про общественную и церковную работу русской колонии. В той же традиции воспитали родители Савицкие свою дочь Анастасию. Биографический словарь русской диаспоры сообщает, между прочим, что супруга В.А. Савицкого Елизавета Николаевна приходилась правнучкой «невыездному» поэту А.С. Пушкину и внучатой племянницей вполне выездному Н.В. Гоголю, которому так понравилась Ницца…
Вальбон – Рокфор-ле-Пен – Мужен
Из альпийского Грасса нам пора двинуться к знаменитым Каннам. При этом грех было бы не навестить могилку в недалеком Вальбоне, ту самую, которую не раз вспоминал на даче в Грассе, оплакивая свою ушедшую московскую жизнь, жизнелюбивый Иван Бунин: «Вдруг вспомнил Гагаринский переулок, свою молодость, выдуманную влюбленность в Лопатину, которая лежит теперь почему-то (в 5 километрах от меня) в могиле в какой-то Валбоне. Это ли не дикость?»
Отчего через полвека после этой влюбленности (и через десяток лет после его последней и до странности сходной с той прежней любовной своей неудачей) Иван Алексеевич упорно называл свою любовь к Лопатиной «выдуманной», «нелепой» и «романтической», догадаться не слишком трудно. Интереснее, на наш взгляд, напомнить, как попала КАТЕРИНА МИХАЙЛОВНА ЛОПАТИНА в Вальбон и какой удивительной была здешняя жизнь писательницы из знаменитой московской семьи.
Когда начинающий прозаик Бунин познакомился с Катей Лопатиной в редакции московского журнала «Новое слово», это была молодая красивая высокообразованная писательница в расцвете своего успеха: только что она закончила свой знаменитый роман «В чужом гнезде», имевший шумный успех. Происходила она из богатой интеллигентной московской семьи. На литературных «лопатинских средах» в их особняке с колоннами бывали знаменитые писатели (включая самого Льва Толстого), музыканты, художники, философы (Катин брат-философ был близким другом Владимира Соловьева). Здесь обсуждали серьезные проблемы литературы и философии, говорили о высоком долге русской интеллигенции, о служении народу. Вот в такой московский дом и попал начинающий провинциальный прозаик, который стал настойчиво ухаживать за Катей. Они ездили вместе в Новый Иерусалим, в Новодевичий монастырь, вместе снимали дачу в Царицыне. Бунин сделал предложение Кате, но она уклонилась от брака. Много десятилетий спустя, ночуя у Буниных в Грассе, она рассказывала любопытствовавшей супруге писателя об истории этого сватовства и вообще «о своих романах», однако, судя по записям В.Н. Буниной, незаметно, чтобы «исповедь» эта была сколько-нибудь серьезной. Думается, что к своим тридцати годам (времени знакомства с Буниным) молодая писательница уже чувствовала, что не сможет по-настоящему увлечься мужчиной или отдаться литературе (поэтому, возможно, Бунин и называл позднее свою былую влюбленность «нелепейшей» и «надуманной»).
Уже в Москве Катерина Михайловна вступила в религиозную общину и горячо полюбила свою богатую и весьма образованную наставницу и сподвижницу О. Еремееву. Обе они как раз и были из почти вымершей породы русских интеллигенток, полных решимости посвятить свою жизнь служению ближнему и поискам истинной близости к Богу. Революция и октябрьский переворот в России лишили их московскую общину средств для служения людям, но после всех скитаний, после бегства на Кавказ, эти враз обедневшие русские подвижницы нашли приют в одной из древнейших французских монашеских общин (в Камбрэ). Неслучайно в конце жизни К.М. Лопатина пришла в католицизм. А близ Антиба, в Вальбоне, Лопатина и ее старшая подруга сумели открыть в ветхом полузаброшенном замке де Клозон что-то вроде санатория для слабых детей и вдвоем (иногда с чьей-либо добровольной помощью) выхаживали там хворых детишек.
Настойчивые религиозные поиски Екатерины Лопатиной сблизили ее еще в России с Зинаидой Гиппиус, которая позднее вместе с мужем жила однажды у Лопатиной в Вальбоне, а после ее смерти в 1935 году напечатала очерк об этой замечательной женщине, ее самоотверженном служении, ее глубокой религиозности. Вот как описывала немолодую уже Катерину знаменитая Зинаида Гиппиус:
…полумонашеская одежда, которую она носила, отнюдь не делала ее монахиней в условном смысле. В ней оставалась и московская Катя Лопатина, подвижная, экспансивная, с острым чувством эстетики, с тонким юмором в рассказах, подчас нелепая, способная жаловаться, и восхищаться, и возмущаться. А подо всем этим горело в ней какое-то трепетное пламя, и даже те, кто не умел видеть, чувствовал, приближаясь, его тепло. <…> Душа, а вернее, все существо Екатерины Михайловны было насквозь религиозно. В ней, человеке не отвлеченных мыслей, а горячих чувств, жизненные нити свивались сложным клубком.
Вскоре после смерти Е.М. Лопатиной, в пору войны, в Грассе И.А.Бунин оставил в дневнике запись, что следовало бы ему написать про историю его былого увлечения этой женщиной, историю их прощания в лесу под Москвой, когда она, плачущая, надела ему на шею иконку… Однако разрыв Бунина с последней его возлюбленной (которая тоже бросила его ради женщины) делал для него и ту, прежнюю, почти полувековой давности неудачу и нестерпимо обидной, и недоступной пониманию. Расставшись с Екатериной Лопатиной, Бунин уехал тогда в Одессу и буквально через три месяца женился на молоденькой Анне Цакни, с которой там познакомился. Когда мужчине приходит время жениться, у него не остается времени на раздумья. Любопытно, что супруга писателя Вера Николаевна Бунина при оценке в своем дневнике того, что случилось с обеими обидчицами ее мужа, оказалась более понятливой и терпимой, чем сам обиженный писатель.
Севернее Вальбона и восточнее Грасса лежит на выступе скалы прелестная деревушка Рокфор-ле-Пен. Красота деревни отчасти описана в самом ее названье, где присутствуют и скала, нависающая над долиной, и сосновый парк. Деловитые французские путеводители лишь мимоходом намекнут читателю на красоту этих мест, вид с обрыва, удобства здешней гостиницы, однако ни один гид, даже русскоязычный, не посоветует вам сходить на маленький погост у здешней церкви и положить цветок на могилу милой киноактрисы (еще немого кино), которая специальным русским жюри была однажды признана «самой красивой русской женщиной».
Знаток пореволюционной русской эмиграции может предвидеть самые невероятные русские следы в живописных городках от Грасса до Торана, но чтоб «русская королева красоты», да еще кинозвезда, да в такой глуши! А между тем она была и немецкая кинозвезда, и европейская «селебрити»…
Правда, родилась не в Петербурге, а в Киеве, но ведь и прославленная Анна Ярославна, «русская королева Франции», была скандинавских кровей. Так что и похороненная здесь КСЕНИЯ ДЕСНИ (ДЕСНИЦКАЯ) была то ли русской, то ли немецкой, то ли украинской кинозвездой и притом самой красивой «русской женщиной Берлина». Об этом было объявлено в 1926 году, когда вдруг все это обрушилось на нее – и приглашение в кино, и контракт, и газетчики, и слава, и гигантские афиши с ее глазами и острым носиком.
Родители ее еще в детстве заметили, что их девчушка все время танцует, отдали дочку учиться на балерину, на певицу и вдруг – революция.
Уплывавшие от крымского берега пароходы с частями Добровольческой армии в один только Константинополь привезли заодно с солдатами чуть не полтысячи русских актрис и актеров. Зачем столько комедиантов турецкой столице? Но все же юной танцующей красотке легче заработать на кусок хлеба, чем старой, некрасивой и нетанцующей…
Танцевала Ксения в кабаках, в кабаре, в варьете, а в 1920 году перебралась в Берлин. Через год получила первое предложение сниматься в кино. Кинокомпании и киностудии появлялись в Берлине, как грибы после дождя, и на страницах газет все чаще мелькало имя новой звезды Ксении Десни. Звезды помельче, чем Кованько, Сандра Милованова, Полевицкая, но тоже звезды, раз заключили с ней контракт на главную роль в фильме «Зов рока». Теперь все ее знали на берлинском Олимпе – и сам Ермольев, и сам Мозжухин! Глазки ее сияли берлинцам с уличной рекламы: и той, что рекомендовала новый крем для рощения волос, и новый магазин, и новый фильм… Русские переселили тогда в Берлин весь свой молодой, но уже нешуточный кинематограф. Имена всех знаменитостей, что улыбались с берлинских афиш, не сходили с уст бедных продавщиц и богатых покупательниц, стали популярны, как разменные пфенниги, позднее вошли в диссертации киноведов.
Русские беженцы заполняли Берлин. Все еще ошарашенные случившимся на родине, они не вовсе увяли в тоске. Жизнь продолжалась, я бы даже сказал, била ключом. Открыты были русский клуб, русские кружки, русские курсы, выходили русские издания, шумели русские балы, возникали русские общества, регулярными были балы журналистов и писателей. Почитайте только их описания у русских писателей – у насмешника Дон Аминадо, у Лоло, у Тэффи, у Набокова… На одном из таких балов в 1926 году специальный комитет (какие там были славные имена в жюри!) назвал самой блистательной русской красавицей Берлина молодую кинозвезду Ксению Десни. На ее голову возложили корону из фольги, на плечи мантию. Ее без конца фотографировали в окружении фрейлин, пажей, свиты.
А столица русских беженцев мало-помалу перемещалась в Париж. Но слава русской королевы не увяла и в Париже, где издавалось множество русских газет и даже выходил свой гламурный журнал «Иллюстрированная газета»: на обложке его предстала та же королева красоты в окружении фрейлин – Ксения Десни. В Париже выходили русские издания на всякий вкус, был и модный «глянец» для эмигрантов. У журнала этого очень популярные корреспонденты-писатели (скажем, Александр Куприн), а на обложках красовались самые популярные красавицы русской эмиграции (к примеру, дочка того же Куприна). Правда, в Россию эти журналы добирались уже с трудом. Большевики запретили покупать на Западе фильмы, полные соблазнов женской красоты, когда обнаружилось, что в темном зале киношки красота беглых русских красавиц соблазняет зрителей-пролетариев больше, чем сцены классовой борьбы. Впрочем, с распространением звукового кино ее кинокарьера сошла на нет, и красавица из Киева тихо доживала свой век в глухой французской деревушке, где в свой срок и была погребена близ сельской церкви.
Двинувшись дальше к югу в направлении Канн, мы очень скоро попадем в прелестный курортный городок Мужен. Городок этот был известен еще в XI веке и принадлежал тогда герцогу Антибскому. Позднее он был разрушен сарацинами, но отстроился снова, а в позапрошлом веке уже стал модным курортом. В прошлом веке в нем жили такие высокие ценители Французской Ривьеры, как Пабло Пикассо и Кристиан Диор. Мужен и сегодня престижный курорт в каких-нибудь семи километрах от моря, неподалеку от автострады, от аэропорта.
И городку Мужену, и скромному муженскому кладбищу довелось попасть в русскую эмигрантскую поэзию. Здесь прожила больше полвека и здесь похоронила любимого отца эмигрантская поэтесса ЕКАТЕРИНА ЛЕОНИДОВНА ТАУБЕР. Она родилась в Харькове в 1903 году, семнадцати лет родители увезли ее в Сербию, она окончила школу и университет в Белграде, там начала писать стихи, там состояла в русских литобъединениях, печаталась в русских журналах, а в 1934 году переехала в Мужен. В муженские годы у нее вышло несколько поэтических сборников. Ее волновала здешняя тишина, здешняя красота, здешнее ощущение древности:
- Сквозная южная сосна
- Над полем вянущей лаванды.
- А рядом – низкая стена
- Времен Приама и Кассандры.
- С нее сползает купина,
- И горько зноен ветер жадный.
- Не видно моря. Облака
- На небе выцветшем застыли.
- Кустарник пощипать слегка
- Пришла коза из древней были,
- Шерсть цвета темного песка,
- Библейской драгоценной пыли.
- Здесь остаюсь на целый день,
- Пьяна сладчайшим тонким хмелем.
- О, эта глушь и эта лень,
- Июля белые недели,
- Скуднейшая оливы тень
- И золотой загар на теле.
В Мужене похоронен известный украинский писатель, общественный и политический деятель ВЛАДИМИР КИРИЛЛОВИЧ ВИННИЧЕНКО. В 1917 году он был секретарем Директории, то есть возглавлял первое правительство Украинской народной республики. Потом он был какое-то время украинским премьер-министром, а значит, пусть и недолго, одним из первых (наряду с Петлюрой и Грушевским) лидеров независимой Украины и представлял в украинском правительстве социал-демократическую партию. Позднее его потеснил у кормила атаман Симон Петлюра, представлявший в правительстве вооруженные силы. Слова «петлюровщина», а равно и «махновщина» приобрели в русском языке вполне малосимпатичный оттенок. Они ассоциируются у нас с анархией, кровопролитием, безудержным национализмом и кровавыми еврейскими погромами. Хотя сам Махно или Петлюра, возможно, и не были антисемитами, но Петлюра, как отмечают знатоки, был прагматиком, власть его держалась на дружбе с буйными «хлопцами», для которых убийство евреев было не только приятным развлечением, но и средством обогащения. Что до Винниченко, то он был соперником Петлюры и по временам пытался умерить его крайности. В 1911 году Винниченко встретил студентку Сорбонны, медичку Розалию Лифшиц, с которой прожил в более или менее постоянном браке сорок лет своей жизни. Винниченко был в своем роде интернационалист, но отстаивал интересы национальной украинской культуры, в первую очередь главенство украинского языка. Он тяготел к социалистам, неоднократно искал союза с ленинцами, однако, не найдя у коммунистов полного доверия и поддержки, окончательно уехал на Запад в 1920 году. Это было похоже на бегство из заваренного им же самим и его коллегами кошмара, который на Украине все больше напоминал то ли репетицию Холокоста, то ли репетицию гладомора. Впрочем, еще лет десять его помнили на родине как видного пролетарского писателя, и на Украине продолжало выходить двадцатичетырехтомное собрание сочинений Винниченко.
На Западе писатель первое время жил в Вене и в Берлине, где он создал Заграничную украинскую компартию. Он продолжал писал книги, занимался живописью, дружил с Николаем Глущенко, который был известным на Украине живописцем и не менее известным чекистом, сообщавшим «куда надо» о жизни соотечественников за границей. С 1925 до 1934 года Винниченко жил с женой Розалией в Париже, но потом, одолжив скромную сумму в 40 000 старых франков (так при жизни им и не выплаченную), купил довольно ветхий дом на бульваре Бастиды в очаровательном Мужене. Дом Винниченко смог отремонтировать и даже прикупил к участку два гектара земли, надеясь впредь кормиться огородничеством, но сколько-нибудь крупного успеха в ведении сельского хозяйства знаменитый писатель не достиг, тем более что он не оставил привычных занятий литературой и политикой. Скажем, в 1933 году он написал письмо в политбюро Компартии Украины, обвинив Сталина и Постышева в терроре против украинского народа. Да и предсмертный роман Винниченко обращал к Сталину призыв о некой демократизации. Понятно, что товарищ Сталин не откликнулся на этот благой призыв.
Конечно, в мирные ривьерские годы Винниченко меньше занимался вопросами политики, чем литературным трудом и выработкой собственной мировоззренческой программы, которую называл «конкордизмом», то бишь достижением согласия. Надо жить в согласии с самим собой, с окружающей природой, со своим организмом и своей совестью – настаивал украинский писатель. Он призывал прежде всего «быть честным с самим собой» и признать наконец, что ни его самого, ни его политических соратников никто не звал встать во главе простого народа. Надо сказать, литературоведы высоко оценивают не только обширное наследие Винниченко-романиста, создателя первых утопических романов на украинском языке, но и его драматургию: пьесы Владимира Кирилловича неоднократно ставили на сцене зарубежных театров.
Историки высоко ценят книгу Винниченко «Возрождение Украины», которая помогает им разобраться в сложной (и, прямо скажем, жутковатой) обстановке тех лет на его истерзанной родине.
Так что посещение украшенной изображением трезубца могилы этого незаурядного человека (он умер в 1951 году) и его супруги Розалии Яковлевны (она прожила еще восемь лет после смерти мужа в обществе талантливой украинской художницы Нижник-Винников, написавшей два замечательных портрета хозяйки дома), может оказаться памятным событием.
Канны: вечный сон среди суетной роскоши
Покинув Мужен, мы за десять минут доберемся до Канн, второго по величине и, наверное, первого по богатству и динамичности городу Лазурного Берега. Первооткрывателем и отцом этого ривьерского города, бывшего в исторически не столь уж отдаленную от нас пору крохотной и безвестной рыбацкой деревушкой, краеведы считают английского парламентария лорда Брэгема. Ну а матерью или просто второй открывательницей города вполне может считаться московская красавица АЛЕКСАНДРА ФЕДОРОВНА СКРИПИЦИНА. Имя Александра в Каннах не менее популярно ныне, чем имя Грейс в Монако, хотя случилось здешнее дорожное приключение у новобрачной красавицы москвички Александры почти полтора века тому назад. Началось с того, что холостой французский чиновник месье Трипэ чьими-то добросердечными стараниями получил непыльную должность консула Франции в хлебосольном и знаменитом своими богатыми невестами городе Москве. Месье Трипэ не посрамил всемирно признанных высоких достоинств французского кавалера: он проявил хороший вкус, расчетливость и завидное знание французского языка, на котором только и принято было говорить в московском приличном обществе. Невесту он выбрал из богатого дома, красивую и милую. После свадьбы молодые отправились в свадебное путешествие в романтический итальянский Неаполь. Однако добравшись до последней французской деревни на этом берегу (тоже, признайте, не ближний свет), убедились они, что коляску их, ненадежное тогдашнее средство передвижения, пора отдавать в ремонт. Молодожены отправились погулять пешком по берегу и влюбились в эту прекрасную деревушку, купили землю в нынешнем каннском квартале Калифорния и приступили к строительству виллы. После этого и русская колония Канн стала расти, впрочем отставая пока числом от английской, завлеченной сюда ранее авторитетом знаменитого лорда и природным любопытством кочующих англичан.
Память Александры Скрипицыной чтят и поныне русские Канны. Сравнительно недавно выросла на площади Сен-Поль близ бульвара Александры часовня в память об Александре Федоровне Скрипицыной и ее покладистом муже. Это она, Александра Скрипицына, купила участок для русской церкви Михаила Архангела, в крипте которой покоятся великие князья НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ Младший (1856–1929), его брат ПЕТР НИКОЛАЕВИЧ (1864–1931), их жены МИЛИЦА НИКОЛАЕВНА (1866–1951) и АНАСТАСИЯ НИКОЛАЕВНА (1867–1935), дочери черногорского короля, в петербуржском придворном обиходе прозванные не вполне благожелательно (за их неутомимое интриганство) «чернавками».