Был целый мир – и нет его… Русская летопись Лазурного Берега Носик Борис

Его пьеса была напечатана в одной книжке журнала с рассказом графа Льва Толстого «Два гусара». Сам Некрасов… Но кто такой Некрасов?

Расследование убийства Луизы тянулось годами. Бумаги были засалены жадными пальцами чиновников, к которым приставали купюры. А кто эти чиновники, которые смотрят на потомственного дворянина, как на овцу для стрижки? Они опухоль на теле России. Через них спускаются высочайшие повеления на уровень рабов. Даже самых высокородных рабов. Самых ученых рабов. Философов. Дело будет слушаться снова и снова. Его дело тянулось семь лет! Семь страшных лет бессилия, унижения…

Вторая пьеса Сухово-Кобылина называлась «Дело». Он назвал ее не комедией, а драмой.

Наконец его дело было завершено. И Сухово-Кобылин, и его люди были оправданы. Ревнивая княгиня Нарышкина еще до своего переезда во Францию родила от него дочку и назвала ее Луизой. А Сухово-Кобылин поселился неподалеку от Ниццы, в Болье-сюр-Мер, где ему больше не слышался посвист сибирской вьюги…

Сам я начал слышать вьюгу в университетские годы. Кончал я тот же университет, что и горделивый драматург, про которого нам тогда еще не рассказывали. Про него и сегодня не надо рассказывать молодежи. Какой-то Кобылин писал про каких-то чиновников и какие-то взятки. Зачем про это писать. Верно сказал недавно один из героев фильма Михалкова-младшего: «Ненавижу я эту русскую литературу…»

Взять того же аристократа Сухово-Кобылина: ну что ему дались эти взятки – сам же дал, теперь сиди тихо. Нет, разглашает, упоминает публично, даже теоретизирует со сцены:

Бывает промышленная взятка; берется она с барыша, подряда, наследства, словом, приобретения <…> Ну и это еще не взятка. Но бывает уголовная, или капканная, взятка, – она берется до истощения, догола! Производится она по началам и теории Стеньки Разина и Соловья Разбойника; совершается она под сению и тению дремучего леса законов, помощию и средством капканов, волчьих ям <…> Такую капканную взятку хотят теперь взять с вас <…> Откупитесь! Ради Бога, откупитесь!.. С вас хотят взять деньги – дайте! С вас их будут драть – давайте!.. Дело, возродившееся по рапорту квартального надзирателя о моем будто бы сопротивлении полицейской власти <…> принимает для вас громовый оборот…

Не думайте, что эти литературные откровения человека, пережившего в былой российской жизни насилие, угрозы, поборы, так называемую разбойничью, или капканную, взятку, так легко добрались до российской сцены. Вторая пьеса трилогии Сухово-Кобылина («Дело») находилась под запретом императорской театральной цензуры добрых двадцать лет, а третья («Смерть Тарелкина») и все тридцать, и обитатель бульвара Маринони в Болье писал с горечью: «На самом деле я России ничем не обязан, кроме клеветы, позорной тюрьмы, обирательства и арестов меня и моих сочинений, которые и теперь дохнут в цензуре…» Однако в 1902 году, за год до смерти, драматург был избран почетным членом в Императорскую академию. И вполне откровенно объяснял высокой публике обстоятельства своего прихода в драматургию: «Каким образом мог я писать комедию, состоя под убийственным обвинением и требованием взятки в 50 тысяч рублей, я не знаю, но знаю, что написал Кречинского в тюрьме – впрочем, не совсем, ибо я содержался на гауптвахте у Воскресенских ворот. Здесь окончен был Кречинский».

Лишь через несколько месяцев после кончины драматурга знаменитый актер Малого театра князь Сумбатов, игравший в России под театральным псевдонимом Южин, возложил по поручению товарищей по театру серебряный венок на могилу автора прославленной «Свадьбы Кречинского», которую уже другой знаменитый обитатель Болье Максим Ковалевский назвал «одной из наиболее игранных». И только после Февральской революции Мейерхольд начал ставить долгожданную трилогию Сухово-Kобылина. Премьера третьей ее части состоялась в октябре 1917 года, но вряд ли в те дни опьянения свободой многие смогли оценить пророческий дар аристократа-изгнанника, похороненного в маленьком Болье. Именно персонаж пьесы «квартальный полицейский надзиратель» Расплюев нагло объявил тогда со сцены в Петрограде от имени набиравших силу «властных структур»: «Все наше! Всю Россию потребуем!»

Впрочем, именно в этом возгласе персонажа еще далекий от прозрения Александр Блок расслышал наступление страшного мира, угрозу грядущей дьяволиады и написал, что «русская комедия продолжилась в Сухово-Кобылине, неожиданно и чудно соединившем в себе Островского с Лермонтовым».

Апокалиптические события в далекой России развивались так стремительно и страшно, что могилка в тихом Болье была надолго забыта и русскими, и французскими поклонниками театра, так что вспомнить о русском гении и заплатить за покой его останков было некому. В 1980 году отобрали у блистательного изгнанника его три метра дорогой курортной земли, гроб и останки сожгли, а урну с прахом захоронили в стене Второго кладбищенского колумбария. Но вот минуло еще четверть века, и пожаловал с Волги в Болье российский градоначальник, который в сопровождении местного мэра привез на тихое здешнее кладбище торжественную плиту с надгробной надписью. Обстановка была самая торжественная, однако, как может догадаться любой знаток здешних жестких кладбищенских обычаев, задуманная высокими культурно-дипломатическими лицами двух европейских провинций поминальная процедура прошла не без шероховатостей. Оказалось, что не только могилы выдающегося драматурга давно нет в ривьерской земле, но и урну с его прахом, стоявшую в девятой клетке колумбария, какой-то неизвестный жулик пустил в хозяйственный оборот, так что и плита, и цветы, торжественно привезенные градоначальниками двух дружественных стран, долгое время бесхозно и неуважительно путались под ногами посетителей маленького горного кладбища над морем. Одним из них был автор этой книги. Мне думалось, впрочем, что русский комедиограф, наблюдая эту чиновную суету, смог бы оценить горькую ее комичность, не смягчавшую, впрочем, грустной мысли о ничтожестве всякой земной славы.

Ну ладно, доску с именем русского гения, привезенную издалека, в конце концов на пустующий уголок стены пристроили, а как быть с теми, чьих имен здесь над морем не сыщешь?

Ему-то повезло, нашему Сухово-Кобылину: ныне даже молодой французский смотритель кладбища помнит это труднопроизносимое русское имя, да и вилла с террасой, где долгие годы жил Сухово-Кобылин, все еще красуется на бульваре Маринони в Болье-сюр-Мер. Драматург на старости стал вегетарьянцем, дожил до 86 лет и жил бы, наверно, еще дольше, если б не пагубная привычка загорать зимой при открытых окнах, что и привело однажды к простуде. О его здоровье и делах (в том числе о переводе на французский и постановке во Франции его пьесы) хлопотала милая дочка Александра Васильевича, рожденная для него коварной Натальей Нарышкиной-Дюма и неслучайно названная Луизой.

Что до других сокрытых от посетителя имен захороненных здесь русских соотечественников, то они приходят мне иногда в голову во время моих прогулок по кладбищу Болье. Не только имена коллег-литераторов, но даже и градоначальников. Впрочем, в ту пору чуть не все эмигранты, хотя бы и бывшие градоначальники, были пишущие. Взять, скажем, ДУВАНА СЕМЕНА ЭЗРОВИЧА (щадя собеседника, он просил звать его просто Семен Сергеичем), который был еще до Первой мировой войны городским головою в родном своем городе, в крымской Евпатории, и не только не разграбил городскую казну, но и построил в городе на собственные средства библиотеку и театр. Он немало способствовал превращению родного города в знаменитый детский курорт, а в годы Первой мировой как истинный гуманист открывал в Евпатории госпитали. Конечно, как человек предусмотрительный Дуван уехал после крымской катастрофы в эмиграцию во Францию, но не прекращал там бурной своей общественной деятельности на благо ближнего. Особенно заметной была его деятельность в кругах караимов, ибо, как мы уже писали, этот образованный, умный, богатый и щедрый человек принадлежал именно к этой малочисленной народности, этому племени тюркоязычных иудеев, хотя и сектантов, а все же чтущих Тору (но не Талмуд). Первое появление караимов в Крыму исторические источники относят к концу XIII века. Считают, что они добрались туда из Византии. Приплыли какие-то люди, говорившие на одном из тюркских языков, близких то ли к кипчакскому, то ли к булгарскому, а религии державшиеся иудейской. Еще столетие спустя литовский князь Витовт привел за собой в Тракай три сотни этих крымских караимов. Увидел в них толк, сам и привел.

Ах, Тракай – чудный был городок под Вильнюсом, где и нынче живут над озером, под стенами восстановленного замка полсотни караимских семей. Я и сам однажды прожил там месяц, пока таджикская киногруппа снимала там фильм по моему первому в жизни сценарию. Фильм не принес славы ни мне, ни режиссеру, зато в одном тракайском доме меня как-то угостили особыми караимскими пирожками, причем хозяева наперебой рассказывали мне, что русский император пришел однажды от этих пирожков в неописуемый восторг. Откуда там взялся император, я по молодости лет и узости интересов так толком тогда и не выяснил. Но вот лет сорок спустя, живя на Лазурном Берегу, услыхал про здешнего С. Дувана и стал искать в книгах его биографию, а тут, в Болье-сюр-Мер, искать его могилу…

Понятное дело, что после русской катастрофы семнадцатого года недобитый градоначальник Дуван уехал во Францию, где он, конечно, скучал по родной Евпатории, но как у человека общественного темперамента у него и здесь дел было невпроворот: караимские и русские беды требовали его неотложного вмешательства. Были и семейные хлопоты: росли у него сыновья от госпожи Дуван, с которой позднее, увы, он разошелся. Но разошелся не разошелся, а надо было учить отпрысков, а также по мере сил руководить здешней караимской общиной.

Дуван жил теперь в чудном Болье, на южном берегу Франции, но взгляд его был прикован к Германии, где набирала силы вторая после большевистской страшная диктатура Европы. Во Франции были люди, очень остро предчувствующие геноцид евреев (читатели знаменитых мемуаров припомнят недоброжелательный рассказ Н. Берберовой об исступленной, отчаянной антифашистской деятельности ее соперницы в любви Ариадны Скрябиной, дочери русского композитора и жены молодого поэта). Остро предчувствовал грядущую кастастрофу и умный караим Семен Дуван. Да, конечно, караимы не считали себя даже родственниками евреям, у них с евреями были некие религиозные расхождения, и все же они издавна исповедовали иудаизм, так что если начнется… При всей своей отваге Дуван не рассчитывал спасти евреев, но и сидеть сложа руки он не стал. Дуван решил доказать, что караимы – не евреи, стал изучать все, что писали на этот счет историки, этнографы, антропологи. Существовало тогда несколько гипотез происхождения караимов. Скажем, хазарская. Однако хазары растворились где-то еще до появления караимов. И в караимском фольклоре хазары странным образом отсутствуют… Добросовестные антропологи делали обмеры караимских голов, брали пробы крови. Наука дело неторопливое. А времени не было. Перед Олимпиадой в Мюнхене нацисты чуток прикрыли грядущий разгул насилия. Дипломатия. Древняя профессия. Как проституция. Но что будет дальше? К осени 1938 года житель Ниццы караим Семен Дуван, взвесив на руке собранное досье, поехал в Берлин. Он чувствовал, что ждать больше нельзя. Он имел опыт чиновника, градоначальника, понимал машину власти. В Берлине Дуван прежде всего заручился поддержкой нормальных людей. Еще не все такие люди были испуганы насмерть. Приезжего ходатая поддержал германский епископ, поддержал православный иерарх. Он пошел с ними в здешнее МВД, из кабинета в кабинет. Спокойно доставал бумаги. Тогда еще не все прятали глаза. Чиновники были согласны, что это крошечное племя не совсем, как бы это помягче сказать… В общем, нет, не евреи. Это не сказать надо, напоминал Дуван, надо записать, подтвердить, дать справку, вы же сами видите, обмеры черепа, пробы крови, вершина науки, 28 караимских черепов… А вот нам доктор арийских наук подтвердил, кандидат теории генофондов, крупнейший специалист по крайней плоти, победитель арийского конкурса необрезанных… Заумная бумага пошла по инстанции, колесики великой госмашины со скрипом закрутились.

Героический Дуван смог наконец из мерзкой северной осени хайлеющего Берлина, где трамваи визжали на поворитах – «зиг-зиг», двинуться назад, в беспечную Францию, в теплую Ниццу.

Дуван уехал вовремя. Неделя, другая, и грянула в Берлине «хрустальная ночь»: штурмовики крошили витрины еврейских лавок, а заодно и еврейские черепа. А 5 января 1939 года на виллу месье Дувана приехалпочтальон и вручил хозяину пакет из немецкой столицы. Это было официально заверенное разрешение жить. Стараниями месье Дувана удалось продлить жизнь горстке людей, созданных по образу и подобию. Во всяком случае, на этот счет есть справка с печатью из страны Гейне. Там подтверждается, что караимы не могут быть отождествляемы с евреями. Других подробностей в письме не было. На самого Гейне разрешение жить не распространялось. Но зато и об отождествлении евреев с трупами еще не было объявлено. Да что там, и год спустя, когда евреи уже могли ходить по улицам Парижа только с разоблачительной шестиконечной звездой, многим в Европе казалось, что еще не все решено. Что еще не принято «окончательное решение». Зато у караимов уже на всякой случай была справка…

Я долго и безуспешно искал могилу Семена Эзровича Дувана. Ничего не нашел и отправился в местный загс. Атмосфера там была бодрая, предобеденная. Увидев мою уже примелькавшуюся физиономию, молодая начальница мадам Дувайе улыбнулась мне почти натурально.

– Месье Симон Дуван, – сказал я как можно зазывнее. Не так зазывно, как в молодости, но все же старался.

Не знаю, на что я надеялся. Может, на оживление мертвого благодетеля. Но правда жизни была как всегда суровой.

– Вам не повезло, – сказала начальница, перебирая карточки. – Всего год, как его выкопали, перенесли в общую могилу. Вероятно, родные перестали платить.

– И что же, там ни слова, ни строчечки? – спросил я растерянно. – Такой был человек замечательный…

– Ну раз такой замечательный, справочку мы вам дадим.

И мне выписали справочку. Что вот и правда существовал такой гражданин, месье Симон де Дуван, но умер 5 февраля 1957 года в двадцать часов на вилле Босежур, что на бульваре Эдуарда VII, а прописан был покойник в Ницце на бульваре Франсуа Гроссо, рожден же был в Евпатории (Россия) первого апреля 1860 года, сын Сержа де Дувана и Елизаветы Бобантини, а женат был покойный, хотя и разведен позднее, на Александре Кальфе. Составлено же это свидетельство в одиннадцать утра шестого февраля по заявлению сына покойного Бориса, преподавателя языков сорока семи лет, проживающего в Жуан-ле-Пене, который наряду со мной, Франсуа де Меем, это свидетельство подписал. И подпись мэра Болье-сюр-Мер. Все это было написано каллиграфическим почерком, а полвека с лишним спустя переснято для меня, и я ушел, унося в кармане это свидетельство чужой жизни и смерти и думая о том, что, когда умер сын Семена Дувана, когда кончился контракт, то некому стало платить ни за отдельную могилу спасителя целого народа, ни хотя бы за маленькую табличку над общей могилой.

Народ же, слава Богу, еще более или менее здравствует. В тот же самый день, когда я вернулся из загса Болье, мой друг Пьер привел меня в гости к своему другу, пожилому караиму Дмитрию Пенбеку, и – великое чудо! – этот симпатичный девяностолетний человек, проживший всю жизнь в Северной Ницце, замечательно говорил по-русски. Он с гордостью вспомнил, что в годы последней оккупации караимов не убивали, у них была специальная карточка, где было написано, что им можно жить. Я спросил, помнит ли Дмитрий месье Дувана, и он сказал, что странно было бы ему этого Дувана не помнить, раз он был женат на родственнице Дмитрия мадам Кальфе и имел от нее сына.

Должен признаться, что позднее я не раз еще докучал молодой начальнице живых и мертвых в прелестном местечке Болье своими расспросами о безвестных обитателях братской могилы. В частности после того, как выяснил, что поселился в Болье в конце своей бурной жизни русский социалист-революционер, депутат Учредительного собрания, a позднее – издатель, литературный критик и писатель МАРК ЛЬВОВИЧ СЛОНИМ (1894–1976). Тем, кто изучал эмигрантскую литературу и, в частности, жизнь и творчество Марины Цветаевой, имя это не могло не примелькаться (в письмах Марины Цветаевой оно едва ли не самое упоминаемое). Слоним познакомился с Цветаевой в эмиграции в 1922 году, высоко ценил ее стихи, да и к ней самой относился с трепетом. Но конечно, безудержной Цветаевой хотелось большего, и она высмеивала его сдержанность. А он был молод, влюбчив, не раз увлекался эмигрантскими красавицами, женился и даже удостоился (наряду с бесцеремонным Родзевичем) разящей цветаевской «Попытки ревности». Впрочем, сама Марина Ивановна очень мало соответствовала слонимовскому идеалу жены, в частности «жены писателя». Именно этому идеалу посвятил Марк Слоним свою позднюю книгу «Три жены Достоевского».

Эсеровский эмигрантский журнал «Воля России», в котором Марк Слоним долгие годы вел литературный отдел, поддерживал не одну Цветаеву, но и молодых поэтов русского «незамеченного поколения» (например, Поплавского). Так что щедрый русский писатель Марк Слоним, лишь недавно потерявший отдельную могилу в Болье, заслуживает нашего упоминания. Согласившись с этим, местный загс выдал мне копию свидетельства и на пишущего революционера Слонима…

Рокбрюн

Если мы продолжим наше паломничество к востоку от Ниццы не по Нижнему, прибрежному, а по Среднему карнизу, то вскоре попадем в старинную горную деревню Рокбрюн. Высоко над древним Рокбрюном, над руинами его средневекового замка, над княжеством Монако и морским берегом дремлет удивительное здешнее кладбище. Может, самое удивительное на Ривьере. Дух захватывает, когда оглядываешь отсюда берег и близлежащие склоны, и невольно приходит в голову, что такой уголок над берегом могли себе выбрать только люди со вкусом. Да вы и сами в этом убедитесь. Слева от северного входа захоронен человек, чье имя вспоминает всякий интеллигентный человек мира, если речь зайдет о современной архитектуре, – Корбюзье! Точнее, Ле Корбюзье. А если быть совсем дотошным, то имя этого всемирно прославленного швейцарца Шарль-Эдуар Жаннере-Гри, а Корбюзье – слегка обрезанный нами, несведущими, псевдоним. А справа от этого входа на кладбище находится могила другого преуспевшего при жизни художника, моего земляка москвича КОНСТАНТИНА АНДРЕЕВИЧА ТЕРЕШКОВИЧА (1902–1978). Собственно, он родился не в самой Москве, а под Москвой, неподалеку от знаменитейшей подмосковной психушки Канатчиковой дачи. Папа его Абрам Терешкович служил на этой даче психиатром, а в семье доктора росла добрая поросль талантов – будущие актеры, режиссеры, спортсмены, наездники, филантропы, и, что удивительно, никто из них не попал под смертельную лапу великого вождя. Я даже застал в Париже легенду, что вождь любил Терешковичей (так, например, предполагала дочь художника, милая парижанка мадам Франс). И правда чудо, ни один не пропал. А ведь он рисковый был мальчик, Костя Терешкович, папин любимец. С детства учился живописи, папа приглашал ему в учителя знаменитых живописцев. А однажды повел его папа в гости к своему доброму знакомому (а может, и пациенту) Сергею Ивановичу Щукину, владельцу известной на всю Москву коллекции французской живописи, поклоннику и благодетелю Матисса, яростному проповеднику французского живописного авангарда. Вот тут-то юный Костя Терешкович осознал, что станет художником, а путь в живопись лежит через Париж. И он одолел этот путь, несмотря на невероятные трудности. Сперва в Европе разразилась война, потом война забушевала в России. Костя попал в армию (в Красную), его повезли на восток, и тут его и армии интересы окончательно разошлись. Ему удалось добраться до Батуми (где он поработал на чайной плантации), потом до Константинополя (где ухаживал за лошадьми в конюшне английских кавалеристов). Наконец он попал в Марсель, а оттуда (без вещей, денег, билетов и документов) – в Париж. В ходе этой одиссеи решимость стать своим у художников окрепла, да и с людьми сходился он по молодости легко. Благодетель молодых русских художников Сергей Ромов познакомил его с Ларионовым и Бартом, он подружился с монпарнасскими «поэтами незамеченного поколения», близко сошелся с Борисом Поплавским (который называл его «молодым Моцартом Монпарнаса»). Терешкович много работал, учился у русских и французов, быстро встал на ноги. Он полюбил Францию, хотел стать французским художником и стал им. Константин женился на прелестной француженке, завел с ней двух дочек (старшую из которых назвал Франс, Франция) и без конца писал портреты жены и детей. Во время войны участвовал во французском Сопротивлении, потом завел конюшню, увлекался лошадьми и спортом, играл в теннис, регулярно посещал всемирные Олимпиады, имел собственную виллу «Хаджи-Мурат» на дороге, ведущей от моря к Рокбрюну, и вот – упокоился над этой дорогой и виллой, успев одарить своими полотнами многие знаменитые музеи Европы и Америки.

Спускаясь от верхних ворот рокбрюнского кладбища Сен-Панкрас к нижним, можно увидеть и еще несколько русских и украинских могил. Вот захороненная в 1929 году ИРИНА ВАСИЛЬЕВНА ЛУКАШЕВИЧ (урожденная ГОЛОТА). Муж ее СТЕПАН ВЛАДИМИРОВИЧ ЛУКАШЕВИЧ (похороненный еще через пять лет на Кокаде), член Третьей Государственной думы от землевладельцев Полтавской губернии, позднее назначен был уездным комиссаром Временного правительства. В огромном поместье Мехедовка выросло у них двенадцать детей. Двое – Борис и Богдан – были расстреляны большевиками.

Но вот мы с вами спустились к южной калитке кладбища Сен-Панкрас, и тут нельзя миновать светлого камня намогильный православный крест, под которым почиет АЛЕКСАНДР МИХАЙЛОВИЧ РОМАНОВ (1866–1933) и его супруга, сестра последнего русского царя-мученика Николая II великая княгиня КСЕНИЯ АЛЕКСАНДРОВНА РОМАНОВА (1875–1960).

Старшая из сестер, она была любимицей брата-императора, да и среди созревающих для брачного союза (или уже созревших) принцев пользовалась немалым успехом. Среди по-немецки длинноносеньких дворцовых и заграничных принцесс Ксения выделялась коротеньким своим аккуратным носиком и по-особому лучистым взглядом. Похожа она была на матушку, императрицу Марию Федоровну (в девичестве принцессу Дагмар Датскую). Когда Ксении пришлось из всех высокородных претендентов на ее руку выбирать самого завидного, выбор матери пал на бравого моряка Александра, экзотического сына Тифлиса, внука императора Николая I. Отец его великий князь Михаил был наместником русского царя на Кавказе и растил там своих незаурядных сыновей в суровой обстановке генеральского дома. И они оправдали отцовское доверие. Старший Николай достиг значительной учености и бестрепетно, с ласковым котенком на руках принял пулю большевистских карателей. Михаил склонен был к семейной жизни и выбрал в жены не слишком высокородную барышню, зато внучку самого Пушкина. Сергей был нежным другом прославленной балерины Кшесинской, но расстреляли его вместе с другими князьями не за это, а единственно по причине высокого происхождения. Что же до похороненного в Рокбрюне великого князя Александра Михайловича Романова (которого близкие запросто звали на грузинский манер Сандро), то ему суждено было выбрать с юности морскую профессию, избороздить многие моря и океаны, получить в друзья последнего российского императора, а в жены его любимую сестрицу, нарожать с ней семерых детей, счастливо бежать за границу и (кто мог такое предвидеть?) угаснуть в маленьком французском селении на берегу Средиземного моря. Он умер в 1933 году на исходе седьмого десятка лет, но успел ко многим более или менее полезным делам своей бурной жизни прибавить еще одно – написать и издать свои мемуары, интереснейшую «Книгу воспоминаний». Великий князь Сандро считался другом детства и был родственником последнего русского царя, знался со всеми при дворе, был свидетелем многих событий придворной жизни и гибели русской империи, так что многие отзвуки его мемуарных показаний (и даже его трактовок) можно найти в исторических книгах, вышедших за последнее столетие. «Книга воспоминаний» хорошо написана, но, конечно, это лишь одно из вполне субъективных свидетельств столь волнующих нас до сих пор событий, хотя рассказчик и старается сохранять полную искренность, справедливость при оценке событий и даже некое чувство юмора.

Великому князю Александру Михайловичу довелось командовать кораблями, но великим флотоводцем ему стать не пришлось – таковым считался дядя императора великий князь Алексей Александрович. Он потерпел множество поражений на море, но зато одержал немало любовных побед на суше, был всегда щегольски одет, заслужил почетное прозвище нашего Бруммеля (по имени знаменитого английского денди) и завоевал сердце неотразимой Зинаиды Богарне, жены герцога Ольденбергского. Зато великому князю Александру Михайловичу удалось внести вклад в торговое мореплавание и усовершенствование морских портов. Правда, под нажимом «дяди Алеши» государю пришлось потеснить «князя Сандро». Позднее великий князь Сандро внес вклад в развитие русских военно-воздушных сил, но в конечном счете чувствовал свои ценные начинания недооцененными. Ситуация при дворе была нелегкая. Великих князей было довольно много, и все они хотели чем-то руководить, а существовали еще разнообразные и вовсе не родовитые министры и чиновники (правда, они казались великому князю Сандро неуместными, а содержание великих князей представлялось ему весьма умеренным – 200 000 золотых рублей в год каждому, плюс на приданое дочерям да еще на содержание дворцов и слуг).

С юмором описывает князь Сандро собственную женитьбу на великой княжне Ксении, все сложнейшие трехсотлетней давности брачные ритуалы и многочисленные предметы приданого… В общем брак был удачным. Ксения родила в браке шестерых сыновей и красавицу дочь Ирину, которую они выдали замуж за богатейшего красавца графа Феликса Юсупова (увы, вполне равнодушного к женской прелести). Конечно, двоюродный племянник великого князя император Николай II редко слушался советов своего благоразумного сверстника-дяди, что и привело его самого, его семью и всю нашу великую страну к страшной катастрофе, но тут уж великий князь Александр Михайлович и другие великие князья ничего не могли поделать. Разве что убить мужика Распутина, мешавшего России вступить в благородную войну с Германией. А то, что после постигшей отчасти в результате их высокопатриотического порыва Европу и Россию мировой катастрофы несколько великокняжеских семейств все же чудом уцелели, вот это было настоящее чудо.

Выбравшись из России, Александр Михайлович и его супруга Ксения Александровна довольно скоро разъехались по разным углам умиротворенной на время Европы. Великая княгиня еще добрых сорок лет прожила в Великобритании, где пользовалась гостеприимством родственного королевского двора (у нее даже был свой небольшой, но уютный дворец близ Лондона). Что же до великого князя Александра Михайловичам, то он довольно нескучно проводил время на вилле своей замужней, но азартной красавицы сестры Анастасии в Каннах, а также и на собственной вилле в Рокбрюне: влюблялся в молодых женщин, занимался спиритизмом, писал мемуары, помаленьку старился и был в конце концов похоронен на здешнем кладбище Сен-Панкрас. Серенький день его похорон с грустью описал в своих воспоминаниях совсем еще молодой тогда, рожденный в Петербурге барон АНДРЕЙ ЯКОВЛЕВИЧ БУАЙЕ ДЕ ФОНСКОЛОМБ (1909–2002), и сам ныне похороненный здесь же поблизости после долгих трудов на ниве французской дипломатии (в французских посольствах и консульствах Москвы, Джакарты, Карачи, Сан-Паоло, Веллингтона). Тело княгини Ксении Александровны Романовой привезли к Рокбрюн к мужу чуть не три десятилетия спустя.

Похоронен под этим каменным крестом и один из сыновей княжеской пары НИКИТА АЛЕКСАНДРОВИЧ РОМАНОВ (1900–1974). Он окончил Морской корпус еще в России, потом университет в Оксфорде, работал в парижском доме моды «Ирфе» у сестры Ирины и ее мужа Феликса Юсупова, был служащим в банке, преподавал русский язык в военной школе в Калифорнии, позднее занимался общественной работой во Франции и умер в Каннах. Здесь же похоронена и его супруга княгиня РОМАНОВА МАРИЯ ИЛЛАРИОНОВНА, урожденная графиня ВОРОНЦОВА-ДАШКОВА (1903–1997). Она тоже трудилась в семейном доме моды «Ирфе» и приходилась родной сестрой знаменитому масонскому деятелю и члену эмигрантского союза «Молодая Россия» М.И. Воронцову-Дашкову. Влияние иных из младоросских идей вы заметите, кстати, и в знаменитых мемуарах великого князя Александра Михайловича.

Ментона

От прекрасного Рокбрюна с его не часто посещаемым горным кладбищем рукой подать до одного из прелестнейших городков Французской Ривьеры – Ментоны. Надежно прикрытая с севера горами, Ментона вкушает сладостно мягкие осень, весну и зиму в море южных цветов, ароматов, зелени и пенистого прибоя. А конец позапрошлого века и начало прошлого вплели в экзотический узор истории города траурно-черную нить. Вот что писал Ги де Мопассан, воспевая в очерке «На воде» этот «самый теплый, самый здоровый из <…> зимних курортов»:

Как около укрепленных городов видишь форты на окрестных высотах, так над этим пляжем умирающих виднеется кладбище на вершине холма.

Каким роскошным местом для живых был бы этот сад, где спят мертвецы! Розы, розы, повсюду розы! Они кроваво-красные, чайные, белые или расцвеченные пунцовыми прожилками. Могилы, аллеи, места, которые еще пусты сегодня и заполнятся завтра, – все ими покрыто. Сильный запах дурманит, кружит голову, заставляет пошатываться. И всем, кто лежит здесь, было по шестнадцать, по восемнадцать, по двадцать лет.

Идешь от могилы к могиле и читаешь имена этих существ, убитых в таком юном возрасте неизлечимой болезнью, это кладбище детей, похожее на те белые балы, куда не допускают женатых.

В утешение всем странствующим по берегу могу сообщить, что эта репутация города умирающих, да в значительной степени и непобедимости чахотки, ушли в прошлое, а ведь были они еще и в начале прошлого века прочными. Можно вспомнить записки режиссера Жана Ренуара о том, как он искал уютный уголок на берегу для старика отца, великого Огюста. Конечно, семье не могла не понравиться тихая Ментона, но тут же вспомнилась ее репутация, так безжалостно преданная гласности все тем же Мопассаном: «Как должны проклинать во всех уголках земли эту прелестную и страшную местность, это душистое и мягкое преддверие Смерти, где столько семей, скромных и царственных, титулованных и буржуазных, оставили кого-нибудь навеки…»

Среди этих семей, оставивших на кладбище, так заметно царящем над главной улицей «прелестной Ментоны» (так называли ее до Мопассана на своем языке и князь Петр Вяземский, и многие другие), прочтешь даже и на уцелевших надгробьях немало русских имен: Федор Бартенев, князь Андрей Львов, Илга Суворова, Андрей Волконский, Пьер Трубецкой, Сергей Городецкий, Борис Похитонов, Федор Филиппов и еще, и еще, и еще…

Издали заметна часовня над могилой русского вице-консула НИКОЛАЯ ИВАНОВИЧА ЮРАСОВА (1836–1906). О нем тепло вспоминали Ковалевский, Чехов, весь русский круг Ниццы начала прошлого века. А вот князя АНДРЕЯ МИХАЙЛОВИЧА ВОЛКОНСКОГО (1933–2008) хорошо помнят москвичи моего поколения (он был на два года меня моложе). Он был знаменитый музыкант (блестящий клавесинист) и авангардный композитор, один из главных пропагандистов и основателей авангардной музыки в Советской России, создатель знаменитого ансамбля «Мадригал». Вырос Андрей Михайлович и музыкальное образование получил в Швейцарии, продолжал учебу в Московской консерватории. Приехал в Советский Союз в толпе одураченных эмигрантов в 1947 году, закончил учебу, создал популярнейший ансамбль, пользовался большим успехом, хотя всякий авангард был, конечно, у властей под подозрением. Жить под подозрением многим не нравится, иногда настолько, что впору уехать. Иным удавалось, иных даже высылали. Вот уехал с семьей, отсидев срок, друг Андрея, внук царского министра Никита Кривошеин. Но для Волконского ловушка захлопнулась. Однако в «железном занавесе» появились прорехи. В шестидесятые годы выпускали «к родственникам» (по большей части придуманным) армян, русских немцев, евреев.

Решительный Волконский мог придумать кучу родственников в Швейцарии и Франции, но он не был при этом ни армянином, ни евреем. Тогда он решил срочно с кем-нибудь разумно породниться. У нас на западной окраине Москвы была молодая соседка, разговорчивая дама, которая собралась уезжать «на историческую родину». Уедет через столицу Австрии, а там решит, куда отправляться и где будет ее третья родина. Однажды дама рассказала нам, что ее познакомили с молодым и знаменитым музыкантом, князем. Они видятся чуть не ежедневно, и князь как честный человек намерен на ней немедленно жениться. В ответ на наши поздравления она объяснила, что жена-еврейка считается отныне в деловой Москве «не роскошью, а средством передвижения». О завершении этой брачной эпопеи мне рассказал в Париже мой соученик по инязу Никита Кривошеин. Он встречал князя Андрея на парижском вокзале, где они, следуя за носильщиком и чемоданами, увлеченно обсуждали последние события русской и французской жизни. Потом осторожный Никита обратил внимание князя на то, что какая-то молодая женщина следует за ними неотступно. Князь Андрей, усмехнувшись, решил успокоить старого друга и весело обернулся к бредущей за ними женщине. «Мадам, – сказал он, с легкостью переходя с французского языка на русский, – разве наши обязательства друг перед другом еще не выполнены?»

Мне показалось, судя по пересказу Никиты, что даже на него, успевшего пройти через ульяновские, московские, женевские и мордовские сборища интеллигентов и зеков, эта легкомысленная фраза произвела глубокое впечатление. Впрочем, он ничего не смог сообщить мне о дальнейшей судьбе нашей бывшей московской соседки. Что же касается самого знаменитого музыканта, то его судьба развивалась на Западе вполне благополучно. Всего через два года после приезда во Францию он сумел организовать Фестиваль современной музыки в провинциальном французским городе Ла-Рошели (том самом, где так доблестно сражались мушкетеры короля) и с успехом выступил на этом фестивале как органист. Более того, на двух последних концертах этого фестиваля были исполнены камерные произведения самого Андрея Волконского. Позднее он создал в Швейцарии музыкальный ансамбль «Хок Опус» и разъезжал с концертами по городам и весям Европы. Сомневаюсь, конечно, чтобы повсеместно у выхода из концертных залов ошалелые меломаны и меломанки хватали его, как в Москве, за рукав, прося дать автограф или на худой конец вступить с ними в брак, но вовсе не уверен, что он в этом нуждался…

И вот теперь он на кладбище в Ментоне, которая была известна межвоенной русской эмиграции как уголок, где можно (при наличии средств) спокойно провести старость или просто задержаться на путях поисков работы и благополучия. При этом, понятно, русских беженцев здесь было все-таки меньше, чем в Каннах или Ницце, так что и на всех трех кладбищах Ментоны русских могил меньше, чем на Кокаде. И конечно, здесь меньше похоронено бывших придворных, крупных военачальников, русских знаменитостей. К тому же иных из тех, кто, приехав из России и кончив свои дни в Ментоне, становился «невозвращенцем», позднее все же увозили назад в Москву или Петербург, как было, например, с большевистским наркомом просвещения АНАТОЛИЕМ ВАСИЛЬЕВИЧЕМ ЛУНАЧАРСКИМ (1875–1933), который умер в ментонском санатории, был здесь кремирован, но урну с его прахом замуровали в Кремлевскую стену в Москве. Нечто подобное произошло и с адмиралом ИВАНОМ КОНСТАНТИНОВИЧЕМ ГРИГОРОВИЧЕМ (1853–1930), который возглавлял некогда оборону Порт-Артура, а с 1911 года до самого 1917-го был российским морским министром и членом Государственного совета, создал в годы Первой мировой войны Морской корпус в Севастополе, а в пору Гражданской войны мирно трудился при большевиках в Историческом архиве и Морской архивной комиссии. В 1924 году он был выпущен на лечение во Францию, но решил не возвращаться на родину. Выжить в эмиграции бывшему министру помогало искусство. Он писал морские пейзажи и продавал их поклонникам живописи и былой славы морской державы. Григорович был похоронен на ментонском кладбище весной 1930 года, однако останки его были востребованы родиной три четверти века спустя, и тогда он был перезахоронен на Никольском кладбище Александро-Невской лавры в Петербурге. В том же 2005 году в Москве были изданы «Воспоминания бывшего морского министра», написанные И.К. Григоровичем в свободное от живописи и активной деятельности в Зарубежном объединении морских организаций время.

Среди немногих похороненных в Ментоне генералов мне бы хотелось назвать ЕВГЕНИЯ ВАСИЛЬЕВИЧА МАСЛОВСКОГО (1876–1971). Помню, как лет тридцать тому назад в приходской библиотеке Ниццы, что и нынче открыта на рю Лоншан, на просьбу подыскать что-нибудь о русской эмиграции в Ницце молодая княгиня Зоя-Жоэль Оболенская принесла мне рукопись Е. Масловского.

– Все как в Москве, кругом самиздат, – удивился я. – A кто такой Масловский?

– Он до нас с Ниной Булгаковой был здесь библиотекарем.

Сейчас я уже таких вопросов не задаю, хотя рукопись эту еще иногда листаю. Но теперь уж знаю, конечно, что был тут библиотекарем боевой генерал, который писал и даже печатал военно-исторические очерки, приехал на этот берег по приглашению генерала Юденича, у которого служил на Кавказе, причастен был к славным победам, орденов имел кучу, а дни свои кончил в старческом доме Ментоны, едва не дожив до ста лет. Родился он в генеральской семье, окончил кадетский корпус в Тифлисе, потом артиллерийское училище, а позднее и военную академию. Во время Первой мировой служил на Кавказе, командовал и полком, и дивизией, а одно время и фронтом, а после эвакуации армии трудился на железнодорожном строительстве в Болгарии, на автозаводе во Франции и писал, писал о войне на Кавказе, где не одни были в ту пору поражения, но и впечатляющие победы. Очерки Масловского печатались в эмигрантских журналах «Часовой», «Русский инвалид», «Россия и славянство», позднее выходили и его книги.

Военным историком, специалистом по проблемам мобилизации промышленности в военное время был живший в здешнем старческом доме и первоначально захороненный в Ментоне (а позднее перезахороненный в Сент-Женевьев-де-Буа) ИВАН ИВАНОВИЧ БОБАРЫКОВ (1890–1981), выступавший с докладами в Институте изучения современных проблем войны и мира, в Объединении бронепоездных артиллеристов, бывший товарищем председателя Очага русских шоферов и заведовавший в этом очаге библиотекой. А как же было очагу грамотных русских шоферов без своей библиотеки и какого-никакого ученого библиотекаря?

Понятно, что пережитый русскими военными уникальный жизненный опыт побуждал их к писательству, к мемуаристике. Двигало ими и желание осмыслить пережитое, а может, и заново пережить ушедшее. Вероятно, то же самое толкало их на сцену или на худой конец на киносъемки, к участию в массовках, к перевоплощению в того, кем они были, да хоть и вообще в кого-нибудь другого, не того, кем сделали их перипетии беженской русской судьбы. Сцена, театр, кино, преображение…

В русском старческом доме Ментоны до самой своей кончины жил (и был в 1979 году похоронен в Ментоне) участник двух войн штабс-капитан и бывший парижский таксист СЕРГЕЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ГУРЕЙКИН. Он еще в 1920 году, на путях изгнания, в Германии примкнул к труппе русских актеров-эмигрантов. Но особенно бурной стала его актерская деятельность в зрелые годы, после окончания Второй мировой войны. Он играл в Париже в театре Греча и Павловой, в Русском драматическом театре Корганова, во вполне просоветском театре вполне сомнительного Союза советских патриотов (лишь бы играть!), выступал на благотворительных вечерах и концертах, которые устраивали разнообразные русские общества, церковные общины, русские старческие дома в Ментоне, Ницце, Кормей-ан-Паризи, Монморанси, Ганьи… Сборы от этих концертов шли в пользу самих домов, в пользу бедняков, в пользу больных. Это было активнейшее движение солидарности: обедневшие собирали деньги для вовсе обнищавших соотечественников. Можно отметить, что русские штабс-капитаны, поручики и капитаны обнаруживали при этом в своей среде настоящие таланты. Кстати, и собственная их жизнь становилась от этого занятия интересней и осмысленней. Вся эта огромная деятельность требовала немалых организационных усилий и навыков. Одни принесли эти навыки из прежней жизни, другие овладевали ими в ходе бурной общественной деятельности.

В Ментоне же похоронен был девяностолетний пансионер русского старческого дома НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ ШЕБЕКО (1863–1953). Oн окончил в юности Пажеский корпус, служил в Кавалергардском полку, выйдя из которого стал дипломатом: служил первым секретарем русских посольств в Париже и Копенгагене, был на дипломатической службе в Берлине, Бухаресте, Вене. В эмиграции, в Париже, зарабатывал на жизнь книготорговлей и при этом никогда не прекращал общественной работы. Он был член-учредитель и член совета общественного клуба «Русский очаг во Франции», председатель «Союза освобождения и возрождения России», возглавлял «Русскую ассоциацию за освобождение и реконструкцию Отечества», был членом Центрального комитета «Русского народно-монархического союза» и председателем его французского отделения, организатором и председателем «Союза объединенных монархистов», председателем «Союза пажей в эмиграции», председателем совета Русского общества взаимного кредита, членом Общества бывших служащих Министерства иностранных дел, членом общества «Икона», товарищем председателя «Союза ревнителей памяти императора Николая II», многолетним членом объединения «Кавалергардская семья» и еще, и еще… Его было кому вспомнить добром.

Он писал воспоминания, печатал их в газете «Возрождение». Совершенно удивительные подробности может обнаружить историк эмиграции в воспоминаниях такого бывалого человека, как И.И.Шебеко. К примеру, он попал в компанию журналистов «Возрождения», засевших в кафе «Руайяль», где в этот час вполне известный советский агент граф А.А. Игнатьев назначил тайное свидание знаменитому главе монархической эмигрантской организации «Молодая Россия» Владимиру Казем-Беку. Это было историческое свидание, и до сих пор не известно, кто «подставил» Казем-Бека вместе с его сверхпопулярной партией. Подозрения могут упасть на любого из присутствоваших, кроме, пожалуй, самого Казем-Бека. Даже на графа Игнатьева, одного из многих тогдашних монархистов, с таким успехом перешедших на службу к большевикам. Для истории важны свидетельства о событиях. Так вот, неутомимый, вездесущий И.И. Шебеко и здесь был свидетелем…

На этом обрывается рукопись Бориса Михайловича Носика. Он скончался 21 февраля прошлого, 2015 года, и был похоронен в Ницце на кладбище Кокад среди многочисленных героев своей последней книги.

От издательства. Борис Михайлович Носик

1931–2015

О себе он рассказывал так:

Первым, так сказать, родным городом была Москва: так мне повезло, что родился я в той самой «кипучей, могучей, никем не победимой» Москве. Жил между Первой Мещанской и Большой Переяславской. Окончил редакторское отделение журфака МГУ и английский факультет Иняза, отслужил двухлетнюю солдатскую службу в Армении и четырехлетнюю редакторскую на московском радио. С тех пор больше не служил: путешествовал на попутках по России и «соцстранам», переводил англоязычную литературу (Ивлин Во, Набоков, Пинтер, Сароян, Купер, Голсуорси и др.), писал повести, рассказы, стихи, травелоги, биографии (А. Швейцера, В. Набокова, Н. Миклухо-Маклая, В. Жуковского, А. Львова, А. Бенуа, З. Серебряковой, Ю. Анненкова, Никола де Сталя, А. Ланского, Л. Бакста, И. Билибина, А. Яковлева, В. Шухаева), а также пьесы и киносценарии.

Перевод повести Ивлина Во «Незабвенная» – первая публикация этого автора на русском языке. Борис Михайлович стал и первым переводчиком Уильяма Сарояна. К списку биографий надо добавить «перевод» изданной в серии ЖЗЛ биографии Бернарда Шоу, написанной как бы Э. Хьюзом: англоязычного оригинала этой книги не существует. Из путешествий на попутках по России он привез свою «По Руси Ярославской» (1968 г.) – книгу, которую до сих пор вспоминают жители тех мест. А до этого – из плаванья – описание жизни страны «От Дуная до Лены» (1965 г.). Вышедшая в серии ЖЗЛ и переизданная в 2003 году издательством «Текст» биография Альберта Швейцера стала событием, книгу было невозможно купить, она была переведена на множество языков и только в Германии переиздавалась восемь раз.

Прозу в СССР писали «в стол» многие. Борис Михайлович не был исключением, его рассказы, повести и роман «Записки маленького человека в эпоху больших свершений», написанные тридцать – сорок лет назаад, стали выходить в издательстве «Текст» только после 2000 года.

В первом своем браке стал отцом Антона, который нынче и сам один из отцов русского Интернета, а во втором браке – отцом дочки Сандры, которая читает во французском университете лекции по социолингвистике. Со времени ее рождения в Париже (в 1982 году) жил по большей части во Франции. Дочка росла, я стал прогуливать ее по улицам великого города и попутно знакомился с достопримечательностями. Позднее я написал несколько книжек об этих парижских прогулках и даже превратился в глазах скромной читающей публики из «английского переводчика» и автора самиздатской прозы в довольно активного «парижеописателя», лучшего друга русскоязычных экскурсоводов. Так Париж стал вторым городом моей жизни.

Все русские тайны Парижа: сентиментальные и документальные, странные и страстные, любовные и уголовные, литературные и агентурные, заманчивые и обманчивые – удивительная энциклопедия жизни русской эмиграции во Франции. Трудно представить, сколько нужно было копаться в архивах, сколько книг прочитать, скольких людей выслушать. Как могло хватить времени? Прогулки по Парижу и вокруг Парижа, по Французской Ривьере, Бретани, Нормандии, Ницце и окрестностям. Все маршруты пройдены, и некоторым повезло пройти рядом с ним: он иногда водил экскурсии.

Борис Михайлович написал больше полусотни книг художественной и документальной прозы; он автор десятков телепрограмм в серии «Парижский журнал» на московском канале «Культура» и сотен передач на московском и международном французском радио, радио «Свобода» и Би-би-си.

Так сложилась моя судьба, что третьим более или менее постоянным городом моей жизни сделался французский провинциальный город Ницца. Пожалуй, ни в одном городе я не живал так подолгу без отъезда. Наверное, возраст, сердце…

Не выдержало сердце и остановилось 21 февраля 2015 года. Борис Михайлович остался в Ницце навсегда. Похоронен на русском кладбище Кокад, о котором писал: «На Кокаде как сто лет назад: птички поют, и море сверкает внизу… Брожу, читаю надписи на камнях и надгробных крестах…» В одном из поздних его стихотворений читаем:

  • А когда я уйду – вероятно, теперь уже скоро,
  • И неслышно ко мне подкрадется назначенный срок,
  • Я оставлю тебе по наследству растрепанный ворох
  • Всех надежд неоправданных и непрочитанных строк.
  • Будут там – все найдешь – наша грусть и мужская беспечность,
  • Будут первых бесед и знакомства лихая пора,
  • Мимолетная боль и грозящая нам бесконечность,
  • И томительность сладкая Ялты, и белая наша гора,
  • Будет там и предчувствие той неизбежной разлуки,
  • Что на смену придет череде наших малых разлук,
  • Будут старых напевов и песен несозданных звуки,
  • Будет слово старинное, слово невнятное – друг.
  • И в осеннюю ночь черноморским дождем растревожен,
  • Ты гитару возьмешь, ты коснешься уснувшей строки
  • И увидишь, что наш разговор, как и прежде, возможен,
  • Что и в разных мирах наши души, как прежде, близки.

Издательство «Текст»

Над книгой работали

Редактор В. Генкин

Корректор Т. Калинина

Художник К. Попова

Издательство «Текст»

E-mail: [email protected]

[битая ссылка] www.textpubl.ru

Электронная версия книги подготовлена компанией [битая ссылка] Webkniga.ru, 2017

Страницы: «« 12345

Читать бесплатно другие книги:

Костя Власов, 30-летний владелец нового популярного реалити-шоу, спасает юную финалистку Дашу, скрыв...
Немецкая писательница из ГДР Криста Вольф, лауреат многих литературных наград, в том числе Немецкой ...
Игорь Волгин – историк, поэт, исследователь русской литературы, основатель и президент Фонда Достоев...
Эта книга посвящена рассказу о центре Москвы, многочисленных памятниках Кремля, Красной площади, ист...
Многие люди живут в постоянном цейтноте и даже гордятся тем, что могут за несколько часов справиться...
Романы Джейн Остин стали особенно популярны в ХХ веке, когда осво­божденные и равноправные женщины в...