Шпион на миллиард долларов. История самой дерзкой операции американских спецслужб в Советском Союзе Хоффман Дэвид Э.
Как вы понимаете, я начал работать с вами добровольно. Чтобы установить контакт, с момента передачи первой записки до первой встречи потребовалось ровно два года. За эти два года я приучил себя к мысли о возможных последствиях моих действий. Сегодня, как и прежде, я понимаю, что конец может наступить в любую минуту, но это не пугает меня, и я буду работать до конца. Однако я не всегда буду работать исключительно на добровольной основе”.
Эти слова опять-таки были жирно подчеркнуты.
“Если я увижу, что со мной затеяли какую-то игру или что на меня давят, я прекращу сотрудничество, хотя прекрасно понимаю, что прекратить его я смогу, только совершив самоубийство”. Толкачев усиливал давление, угрожая прекратить работу, при этом давал понять, что если сделает это, то столкнется с такими рисками — вроде ареста, — что у него не останется выбора, кроме как уйти из жизни.
“Я написал о своем подходе к финансам искренне и открыто. Я надеюсь, что вы ответите мне в том же духе. Меня не смутит никакой ваш ответ. Я полагаю, — писал Толкачев, — что несколько миллионов долларов — не слишком фантастическая цена за такую информацию”{139}.
Запрос Толкачева озадачил ЦРУ на несколько недель. Там пытались понять, блефует ли он. Гилшер понимал, что они в затруднительном положении. Ответ должен был произвести впечатление на Толкачева, но это не могли быть требуемые суммы. ЦРУ никогда не платило агентам столько.
16 ноября Гилшер и Хэтэуэй отправили в штаб-квартиру сообщение со своими соображениями, как следует ответить Толкачеву. Может быть, стоит оспорить внезапное повышение требований с сотен тысяч до миллионов долларов? Или просто разыграть удивление? В конечном счете, считали они, лучше не восстанавливать Толкачева против себя, а объяснить произошедшее “взаимным непониманием” и попытаться разрешить ситуацию{140}.
В ЦРУ понимали, что Толкачев прав. Несколько миллионов долларов — не слишком фантастическая цена за ту шпионскую работу, которую он выполнял, добывая драгоценнейшие материалы советских военных исследований. Но они попросту не могли платить ему столько, прежде всего из страха, что он начнет выставлять напоказ свое богатство и поставит под угрозу собственную безопасность.
12 декабря начальник отдела Каларис написал Тернеру о необходимости решить проблему “шести нулей”. Из его записки хорошо понятно, насколько важное значение приобрела операция с Толкачевым.
“Как вам известно, — писал Каларис директору, — я был вовлечен в эту операцию с самого начала. У нас в СВ-отделе[10] никогда еще не было такого проекта”.
Каларис указывал, что отдел старается следовать правилам операций, сформулированным при работе с предыдущими агентами, но Толкачев представлял собой уникальный случай. В предыдущих операциях — при работе с Поповым, Пеньковским и Поляковым — агенты-добровольцы в основном действовали за пределами Советского Союза. Толкачев же шпионил в самом центре Москвы. Каларис также напомнил Тернеру об упорном стремлении Толкачева установить контакт с ЦРУ и описал его как “зрелого, сдержанного человека”, в отличие от более молодых и увлекающихся агентов, с которыми они имели дело прежде.
“Мы все еще точно не знаем, что побудило “Сферу” найти нас и работать на нас, — писал Каларис. — На данный момент наша самая обоснованная догадка состоит в том, что им движет желание отомстить. Вплоть до этого момента и на ближайшее будущее отдел намерен вести это дело с чрезвычайной осторожностью, потому что вероятность, что нас “прокатят”, высока”. Но, как он писал, Толкачев к нынешнему моменту “предоставил некоторые чрезвычайно высококачественные данные, которые уже сейчас оказали влияние на наши ВВС, и обещал в дальнейшем предоставить еще больше информации”.
Ставки были высоки, но Каларис отмечал, что разногласия по поводу денег вызывают “у “Сферы” серьезные сомнения на наш счет”. Каларис рекомендовал на декабрьской встрече произвести щедрую выплату, чтобы совершенно успокоить Толкачева: 300 тысяч рублей, или примерно 92 тысячи долларов. “Я считаю, важно продемонстрировать ему, что мы не будем все время сквалыжничать”, — писал Каларис.
Он также заметил, что, хотя деньги и стоит выдать в подтверждение добросовестности ЦРУ, следует еще раз предупредить Толкачева о “высоких рисках, которые он навлекает на себя самим фактом владения такой крупной суммой”. Но все же “удовлетворение его конкретного денежного запроса впервые в полном объеме обеспечит хорошую основу для разговоров о будущем”.
Затем Каларис с опаской перешел к более трудному вопросу.
“Сфера” попросил у нас плюс-минус 10 миллионов долларов в следующие десять лет, — писал он. — На это мы не соглашались, и я предлагаю не соглашаться ни на какие подобные суммы в этот раз”. Каларис предложил: лучше оставить в этом вопросе некоторую неясность. ЦРУ может, указав на 300 тысяч рублей, сказать Толкачеву, что “мы обязуемся достойно платить ему в будущем, но размер выплат будет зависеть от нашей оценки результата”. Он также писал: “Я считаю, что мы должны добавить: если он предоставит то, что обещал, по нашей оценке, ценность материала будет измеряться семизначными числами. Но более я бы ничего не говорил”.
“Разговор о семизначной сумме позволяет нам еще раз поставить вопрос о депозитном счете по соображениям безопасности, — рассуждал Каларис. — Если он упрется, а я полагаю, что именно так он отреагирует на предложение о депозитном счете, мы можем попросить его подумать о возможности выехать из СССР с нашей помощью”.
Это был совершенно новый поворот. Каларис предупредил Тернера, что ЦРУ не дает реальные обязательства по эвакуации — вывозу агента из страны, но это можно в мягкой форме предложить ему. Каларис умолчал о том, что ЦРУ еще ни разу не удалось провести эвакуацию из Москвы. Он писал, что не знает, думал ли Толкачев об отъезде и будет ли он в нем заинтересован. Но в таком предложении было и еще одно преимущество: оно могло помочь отговорить Толкачева от таблетки для суицида. “Мы хотим, чтобы он жил и наслаждался плодами своего труда, — писал Каларис. — Если он снова будет настаивать, что хочет получить таблетку, и не примет наш отказ, мы можем в принципе согласиться. Но мы можем отложить передачу почти на год, запрашивая у него рекомендации по подходящим средствам маскировки и т. д.”{141}.
Референт Чарльз Батталья, близкий к Тернеру, был в его офисе, когда на рассмотрение директора вынесли требования Толкачева о крупной выплате. В представлении Тернера, люди-агенты были склонны к ошибкам и непредсказуемому поведению, а этот еще и просил миллионы долларов. “Я никогда не забуду выражение на лице Тернера, — вспоминал Батталья. — Он поперхнулся”. А потом дал “зеленый свет”{142}.
15 декабря из штаб-квартиры сообщили в московскую резидентуру: “мы получили добро от директора” выдать Толкачеву 300 тысяч рублей на следующей встрече “в знак нашей добросовестности и признания ценности переданной им информации”. Штаб-квартира отмечала, что Толкачев “должен отдавать себе отчет, что мы не можем взять на себя обязательства выплатить конкретную сумму в долларах за его будущие результаты, хотя если он предоставит то, что обещал нам, это вполне может быть оценено семизначной суммой”.
“Мы совершенно точно намерены достойно платить ему в будущем, — говорилось в телеграмме, — но мы будем определять размеры каждой выплаты, исходя из ценности получаемой информации”{143}.
В действительности “ценность” данных Толкачева для военных и разведывательных ведомств США росла стремительно, ее уже тогда оценивали в сотни миллионов долларов. Но штаб-квартира ЦРУ не желала, чтобы Толкачеву это стало известно. Им нужно было найти способ произвести на него впечатление, показать, что его разведывательный труд высоко ценят, не выкладывая при этом миллион за миллионом. План был — передать ему внушительную пачку рублей. 300 тысяч должны были показаться достаточно крупной суммой для советского инженера, чья месячная зарплата составляла 350 рублей. (Однако это было гораздо меньше, чем 300 тысяч долларов, выплату которых Толкачеву руководство ЦРУ одобрило семь месяцев назад.) Гилшеру, которому предстояло доставить деньги, велели еще раз спросить, возможно ли выдавать оплату драгоценными камнями, другими ценностями или в виде взносов на депозитный счет на Западе. Также Гилшер должен был предложить, чтобы ЦРУ разработало план побега Толкачева из Советского Союза — эвакуацию в неопределенном будущем, но не прямо сейчас.
Что касается щекотливого вопроса о суицидальной таблетке, то Гилшера попросили тянуть с этим и пытаться отговорить Толкачева. И хотя это требование Толкачев формулировал как раз наиболее твердо, именно его ЦРУ меньше всего хотелось удовлетворять. “Вы можете сказать “Сфере”, что мы серьезно обдумываем его просьбу, — писали из штаб-квартиры Гилшеру, — но по-прежнему считаем, что иметь при себе такое средство будет ошибкой”.
Глава 8
Удачи и препятствия
Гилшер встретился с Толкачевым в пятый раз 27 декабря 1979 года. Они провели 20 минут, бродя на морозе между какими-то старыми гаражами. Толкачев был в хорошем настроении и, похоже, рад был снова увидеться с Гилшером. В октябрьском письме он пригрозил прекратить шпионскую работу на ЦРУ, но Гилшер сразу понял, что действовал он прямо противоположным образом. Толкачев работал еще энергичнее и целеустремленнее, чем когда-либо. Во время прогулки Толкачев вручил Гилшеру пакет с пятью электронными компонентами советской РЛС и схемами к каждой из них. Толкачев рассказал Гилшеру, что они остались “со времени, когда я работал над последними испытаниями комплекса РП-23”. Это был тот самый радар, об “огромнейшей ценности” которого ЦРУ говорило в начале года. Электронные детали были настоящим сокровищем для разведки, они позволяли Соединенным Штатам выяснить, как работают советские радары и авионика, — и разработать средства, позволяющие обмануть их.
Толкачев также отдал Гилшеру 81 кассету с экспонированной 35-миллиметровой пленкой. Там были сотни страниц секретных документов. Камеру Pentax заклинило, и она перестала перематывать пленку, так что Толкачев вернул ее Гилшеру и попросил взамен две новых. По пути Гилшер вручил Толкачеву пакет с четырьмя миниатюрными шпионскими фотоаппаратами Tropel на грядущие месяцы. Они все были разного цвета: голубого, золотистого, серебристого и зеленого. Толкачев же отдал обратно Гилшеру красную и черную камеры, которые получил в октябре для “тестирования”; внутри была экспонированная пленка.
Гилшер достал из взятого с собой портфеля большую пачку денег — 150 тысяч рублей. ЦРУ получило купюры из банка в Швейцарии, так что отследить их путь до Соединенных Штатов было невозможно. Это была лишь половина той суммы, которую предложил Каларис, но она произвела немедленный эффект. Толкачев был доволен деньгами и сказал, что они соответствуют ценности его работы — в отличие от жалких 5 тысяч рублей, которые ему передали на предыдущих встречах в том же году. Толкачев сказал, что деньги ему на самом деле не нужны и он просто упрячет их куда-нибудь.
Затем он признался Гилшеру, что его требование получить миллионы долларов было “нереалистичным” и он не хочет, чтобы его поняли буквально.
Гилшер снова поднял вопрос о депозитном счете на Западе. В этот раз Толкачев не стал сразу отвергать такую возможность.
Затем Гилшер очень осторожно заговорил о возможной эвакуации. Но Толкачев с ходу отмел идею. Он сказал, что даже рассматривать ее не будет.
Толкачев также сообщил тревожные новости. Порядок работы с секретными документами в его институте ужесточился. Раньше он мог получить засекреченные документы из первого отдела, расписавшись за них на разрешении, которое оставалось в папке отдела. Во время обеда он мог спрятать документы в пальто, выйти из здания, сфотографировать их дома, пока там никого не было, вернуться в институт после обеда и положить документы назад. На главной проходной, где он показывал свой пропуск, редко проверяли, есть ли у него что-то с собой.
Теперь, рассказал Толкачев, чтобы получить документы из первого отдела, он должен был оставить свой пропуск у сотрудника этого отдела. А без пропуска он не мог выйти из здания во время обеденного перерыва и не мог фотографировать секретные документы дома. Теперь он мог уносить домой только менее секретные технические журналы. Толкачев похвастался, что 24 декабря обвел систему вокруг пальца — применил “уловку” — и вынес из здания несколько совершенно секретных документов. Он сфотографировал их у себя дома. Но проблема была серьезной. Выносить, как прежде, документы в кармане пальто стало невозможно.
И Толкачев настоятельно напомнил Гилшеру о еще не выполненном запросе на таблетку для суицида. Он считал, что теперь находится в большей опасности: он брал документы, которые явно не относились к его текущей работе. Если возникнет вопрос об утечке, на бланках запросов увидят его подписи. Он заклинал Гилшера получить таблетку без промедления.
Перед тем как попрощаться, Гилшер преподнес Толкачеву сюрприз. В качестве подарка на Новый год он принес ему две книги диссидентов, недоступные в Москве, в том числе книгу Александра Солженицына, высланного из Советского Союза в 1974 году. Несмотря на все трения, случившиеся в этом году, рассказывал Гилшер, Толкачев “был очень обрадован”{144}.
Когда они расстались и Гилшер шел через пустую парковку, Толкачев вдруг побежал к нему. Гилшер испугался, решив, что попал в засаду. Но Толкачев, подбежав, объяснил, что написал оперативную записку и забыл ее отдать. Он передал Гилшеру записку и исчез в темноте{145}.
В резидентуре Гилшер прочел послание. Толкачев настаивал на том, что таблетка для суицида становится для него “все более необходимой”. Он писал Гилшеру, что чувствует себя все более уязвимым из-за “непредвиденных обстоятельств”, среди которых может быть даже утечка в Соединенных Штатах. Он объяснял, что всякий раз, получая документ из первого отдела, он расписывается за него. И это сохраняется в деле на случай, если КГБ когда-нибудь этим заинтересуется. Толкачев писал:
Число документов, полученных мной, сильно превышает мои служебные потребности. К примеру, я никогда не смогу объяснить, зачем мне понадобилась техническая документация к АВМ РЛС РП-23, Н-003, Н-006, Н-005… Еще это трудно объяснить, потому что наша лаборатория перестала курировать РЛС РП-23, Н-003, Н-006 в сентябре 1978 года и она никогда не занималась выпуском документации для РЛС Н-005 или для ее серийного внедрения. Перечисленные соображения побуждают меня уже в третий раз обратиться к вам с просьбой немедленно передать мне средства самоуничтожения{146}.
За кодами и числами в записке Толкачева скрывался поразительный разведывательный улов. Он предоставил Соединенным Штатам чертежи нескольких современнейших радаров, которые в тот момент разрабатывались и устанавливались на советских перехватчиках и истребителях. В декабре министерство обороны в меморандуме для ЦРУ сообщило, что благодаря бесценным документам Толкачева ВВС полностью пересмотрели свое отношение к обошедшейся в 70 миллионов долларов системе электроники для одного из новейших истребителей США{147}.
Но Гилшер видел, что надвигается более серьезная опасность. Запросы Толкачева на огромное количество документов оставляли след, по которому его могли вычислить и обвинить в предательстве. Его расписки на разрешениях могли погубить всю операцию. К тому же удобный метод копирования документов дома в обед оказался под угрозой из-за новых ограничений — требований сдавать пропуск.
Два с половиной года Гас Хэтэуэй упорно боролся за жизнь московской резидентуры. Он противился Тернеру и наложенному им вето. Он настаивал, что Толкачев действует искренне. Он привез Гилшера в Москву. Он физически стоял на страже и не допустил внутрь “гостей” из КГБ во время пожара в посольстве. Он страдал из-за потери Огородника и Кулака, хотя и понимал, что потеря агента — постоянный риск в борьбе с КГБ. В конце концов Хэтэуэй добился возобновления разведывательных операций в московской резидентуре. Даже с учетом разного рода неудач, ЦРУ прошло долгий путь после паралича 1960-х, когда в Москве не было ни одного сколько-нибудь значимого агента.
Хэтэуэй готовился к окончанию своей миссии и к возвращению в штаб-квартиру, где он должен был возглавить “советский” отдел. Но последние его недели в Москве были тревожными. В конце декабря 1979 года Советский Союз вторгся в Афганистан, и начался новый период напряженности в отношениях СССР и Запада. Десятилетие разрядки закончилось. Сенат положил под сукно ратификацию договора ОСВ-2, в Европе началась новая гонка вооружений, и Соединенные Штаты пригрозили бойкотом предстоящих Олимпийских игр в Москве{148}.
Для московской резидентуры советское вторжение в Афганистан стало проблемой. 9 января 1980 года Хэтэуэй предупредил штаб-квартиру, что КГБ наверняка усилит уличное наблюдение. Добившись таких успехов в работе с Толкачевым, Хэтэуэй не намерен был его терять. Он клятвенно уверял, что усилит меры безопасности в “ухудшающейся политической ситуации”. Он писал, что резидентура будет вести электронный мониторинг “всех известных и возможных частот, на которых ведут переговоры группы наблюдения” в те дни, когда планируются встречи с Толкачевым. Они также будут уделять особое внимание наблюдению за активностью вокруг посольства и следить за окнами квартиры Толкачева на предмет чего-то необычного{149}.
Рассказ Толкачева Гилшеру и его письмо в конце декабря — о новых мерах безопасности в его институте, предупреждение о его уязвимости из-за расписок за полученные документы, его “уловка”, позволившая добыть новые секреты, — все это тревожило штаб-квартиру. “Жутко”, — отмечалось в одной телеграмме из главного управления{150}.
ЦРУ боялось, что новые меры безопасности, не позволяющие Толкачеву забирать документы домой для фотографирования, могут подтолкнуть его к еще большему риску — например, тайно пронести крохотную камеру Tropel на работу. Хэтэуэй и Гилшер понимали, что Толкачев и так уже игнорирует их призывы к осторожности. Им нужно было предпринять что-то, что укрепило бы его доверие и их влияние на него. 8 января они отправили в штаб-квартиру телеграмму, в которой настаивали, что пора выдать Толкачеву L-таблетку, которую он так давно требует. Они надеялись, это убедит Толкачева в том, что ЦРУ внимательно относится к его нуждам.
Просьба Толкачева выдать ему таблетку основана на “разумных доводах и логичных умозаключениях”, писали они в штаб-квартиру. Толкачев действительно чувствует свою уязвимость, добавляли они. Его безопасность находится под угрозой из-за его склонности перевыполнять план, выносить документы без оправданного прикрытия и уходить с ними домой. Гилшер и Хэтэуэй сообщали, что “Сфера” “не прислушивается к нашим просьбам действовать медленно и рвется вперед, следуя своему желанию передать максимальный объем материалов в кратчайшее время”. Их не удивляет его готовность лишить себя жизни во имя дела, писали они. “Он, по-видимому, действует в соответствии с тем образцом поведения, который навязывается российским гражданам с детства, то есть что почетно, достойно и мужественно принести высшую жертву ради родины. Нет ничего аморального в том, чтобы принять мужественное и отважное решение покончить с жизнью, борясь за правое дело. Дело “Сферы” — причинить советским властям наибольший ущерб, на какой он только способен”. Гилшер и Хэтэуэй вспоминали, что Толкачев “спокойно и рассудительно” заверял их, что “обладает самоконтролем и силой воли”, достаточными, чтобы удержаться от использования L-таблетки до самого последнего момента. Они напоминали штаб-квартире, что если Толкачева раскроют, ему непременно грозят допросы в КГБ, суд и казнь. “Мы должны заново обдумать его запрос” насчет суицидальной пилюли, писали они{151}.
17 января 1980 года вопрос был поставлен перед директором ЦРУ Тернером в меморандуме, который сотрудники лично принесли в его кабинет на седьмом этаже. Документ подписал Уоррен Фрэнк, исполняющий обязанности главы “советского” отдела до прибытия Хэтэуэя. В меморандуме Фрэнк прогнозировал, что Толкачев “вероятно, будет и дальше настоятельно требовать” пилюлю. Он привел выдержку из декабрьской записки Толкачева, где говорилось, что таблетка становится “все более необходимой для меня”.
Московская резидентура убедительно призывала выдать L-таблетку, но Фрэнк смягчил формулировки перед тем, как передать бумаги Тернеру. Фрэнк предлагал “сделать еще одну попытку” убедить Толкачева “в нежелательности наличия у него L-таблетки”. Это Гилшер и так уже сделал. Фрэнк изложил четыре “тезиса”, которые Гилшер мог бы использовать в разговоре с упрямым агентом. Аналогичные тезисы Гилшер уже получал из штаб-квартиры восемью месяцами ранее. Однако в списке добавился новый пункт: “У директора нашей организации есть очень серьезные личные опасения по поводу выдачи такого средства, касающиеся как моральной стороны, так и оперативной”.
В московской резидентуре хотели четкого и прямого ответа — разрешения дать Толкачеву то, чего он требовал. Вместо этого штаб-квартира напускала туман и осторожничала. Фрэнк предложил дать агенту неопределенное обещание, что ЦРУ предоставит таблетку позже. Это был еще один способ потянуть время. Даже если Тернер одобрит выдачу L-таблетки в феврале, рассуждал Фрэнк, “нам будет легко отложить передачу пилюли до зимы следующего года, ссылаясь на летнее затишье и на задержки с производством и маскировкой”. Меморандум, составленный Фрэнком, запрашивал одобрения Тернера на то, что являлось компромиссным решением — неопределенное обещание когда-нибудь предоставить таблетку, к тому же при условии, что Толкачев “и дальше будет считать ее необходимой”.
Тернеру все это не нравилось. Как и говорил Фрэнк, Тернер был против L-таблетки и по моральным, и по оперативным соображениям, и о последних он сделал приписку в меморандуме. “Нас беспокоит (отчасти исходя из опыта), что доступность L-таблетки может поощрить агента к неоправданным рискам”. Он также писал: “КГБ хорошо знает о том, что мы предоставляем агентам L-таблетки, и, несомненно, будет тщательно их искать”.
На последней странице меморандума внизу было напечатано слово “Одобрено” и оставлено место для подписи Тернера. 24 января Тернер вписал “Не” перед “Одобрено” и сказал, что Гилшер должен и дальше тянуть время и пытаться отговорить Толкачева.
“Не берите на себя обязательств по такой передаче.
Стэн”{152}.
Гилшер и Хэтэуэй были удручены. Гилшер считал, что может прогнозировать ход мыслей Толкачева, и боялся его гневной реакции. Он въедливо напоминал штаб-квартире, что перечисленные “тезисы” уже обсуждались с Толкачевым и повторное обсуждение этой темы может “лишь оттолкнуть его”. Более того, говорил он, если Толкачеву сказать, что решение по-прежнему откладывается, это может “привести к потере ценного агента”.
“Неужели мы хотим идти на такой риск?” — вопрошал он.
Гилшер также напомнил штаб-квартире, что Толкачев еще в октябре просил не играть с ним в игры и угрожал прекратить работу. Тогда Толкачев написал: “Я прекрасно понимаю, что прекратить сотрудничество я смогу, только совершив самоубийство”. Гилшер заметил, что для этого ему не потребуется таблетка от ЦРУ. Это было очень жесткое послание, предполагавшее, что операция может рухнуть и они могут навсегда потерять Толкачева — и то и другое из-за отказа Тернера одобрить передачу таблетки. Гилшер выступил с последней отчаянной идеей. На следующей встрече он предложит Толкачеву написать “личное письмо” главе ЦРУ с настоятельной просьбой выдать ему L-таблетку.
Тогда этот “особый запрос” по крайней мере не получит отказа{153}.
Помимо проблемы с таблеткой для суицида, Гилшер и Хэтэуэй должны были в январе 1980 года разрешить еще одну дилемму. Толкачев предоставлял чрезвычайно ценные данные, но шел на слишком большой риск. Чтобы повысить его безопасность, возможно, пришлось бы притормозить его разведывательную работу. Этот компромисс был сам по себе сложен, но в деле был еще один фактор: любая попытка замедлить работу Толкачева натолкнулась бы на его личное желание причинить Советскому Союзу как можно больше вреда. Возможно, им просто не удалось бы его “притормозить”.
День за днем московская резидентура и штаб-квартира ломали голову над этой проблемой. Главную опасность представляли бланки запросов на документы. Если кому-то вдруг придет на ум их изучить, сразу бросятся в глаза избыточное количество и странный выбор документов, которые запрашивал Толкачев. 12 января из штаб-квартиры сообщили Гилшеру и Хэтэуэю: “Мы определенно разделяем ваше глубокое беспокойство” по этому поводу. “К сожалению, опасные действия уже совершены, бланки запросов хранятся в первом отделе, где их можно проверить”. Штаб-квартира советовала Толкачеву изобрести легенду, “пусть даже самую неубедительную”, о том, зачем ему понадобились все эти дополнительные документы{154}.
Но проблема не ограничивалась необходимостью скрыть прошлые действия. Толкачев совершал все больше рискованных поступков — взять хотя бы его дерзкую “уловку”, позволившую вынести документы из института в декабре. 16 января в главном управлении признали: “Разумеется, нам нужно попытаться усилить его безопасность, “притормозить” его”{155}. Штаб-квартира предложила повременить с заменой 35-миллиметрового фотоаппарата Pentax, чтобы Толкачев не брал домой документы для фотографирования. Это отчасти смягчило бы остроту проблемы с безопасностью: он не стал бы выносить совершенно секретные документы из института. Но это означало и снижение результативности. Толкачев уже предоставил ЦРУ тысячи страниц ценной информации с помощью Pentax. И готов был не снижать темпа: в декабрьской записке он заговорил о возможности “быстрой передачи” документов в январе. Штаб-квартира прохладно отнеслась к этой идее и сообщила московской резидентуре: “Мы любой ценой должны избежать каких бы то ни было поспешных и, возможно, подозрительных действий, вроде “быстрой передачи”{156}.
Интуиция подсказывала Гилшеру, что задержка в передаче фотоаппарата будет ошибкой. Они с Хэтэуэем “убеждены”, писал он в главное управление, что “все наши призывы останутся неуслышанными”, потому что “ничто не может отвратить” Толкачева “от его цели нанести максимум ущерба в кратчайшие сроки”. Началась бурная переписка, в которой штаб-квартира выражала беспокойство, что Толкачева ждет катастрофа{157}. Гилшер отвечал, что Толкачева нужно “притормозить” мягко, “не разрушая его мотивацию, не обижая его и не позволяя ему потерять веру в нас”.
Помимо непосредственных рисков, угрожающих Толкачеву, Гилшера мучительно тревожила более долгосрочная опасность. По мере того как Толкачев передавал все новые документы, с ними знакомился все более широкий круг специалистов из армии и разведки США. Со временем разведданные Толкачева должны были привести к изменению конструкции американского оружия, пересмотру тактики боя и созданию контрмер. Гилшер писал в главное управление: “Нельзя считать маловероятным, что в конце концов Советам доложат, что мы обладаем информацией определенного типа. Расследование возможных утечек с советской стороны может быстро привести к “Сфере”{158}. Первое, на что обратят внимание, это бланки разрешений с подписями Толкачева.
Гилшер чувствовал, что времени для решения остается все меньше. И при этом штаб-квартира хотела отказать Толкачеву в передаче L-таблетки. Хотела отказать в запросе на 35-миллиметровый фотоаппарат. И вообще “притормозить” агента, который, наоборот, рвался вперед.
Миниатюрная камера Tropel, это гениальное инженерное изобретение, была небезупречна. В январе из штаб-квартиры сообщили в московскую резидентуру, что пленка из черного фотоаппарата, который Толкачев использовал осенью, — из одного из тех двух, что предназначались для “тестирования”, — не читаема. Все кадры были недоэкспонированы, и ценные разведданные оказались потеряны{159}. Для получения четкого изображения фотоаппараты Tropel требовали освещенности как минимум от 35 до 50 фут-кандел{160}. Толкачев сказал, что пользовался Tropel с особым старанием. Он повесил на запястье цепочку со швейной иглой, которая помогала ему оценить точное расстояние для хорошей фокусировки, и аналитики ЦРУ заметили тень от этой иглы на его снимках. При этом даже дома, где Толкачев мог управлять освещением, у него были проблемы. Он говорил, что для первых 80 кадров ему вполне удалось добиться освещенности в 35–50 фут-кандел, а для оставшихся 40 — несколько меньшей, но снимки с черного Tropel все были неразборчивы. Технические специалисты ЦРУ колдовали над экспериментальной улучшенной версией фотоаппарата, с более широким световым отверстием объектива, для которой было бы достаточно и слабого освещения. Но эта камера еще только разрабатывалась, до передачи ее Толкачеву было далеко.
28 января московская резидентура попросила штаб-квартиру незамедлительно выслать два 35-миллиметровых фотоаппарата Pentax и новый объектив. На этот раз главное управление дало согласие.
В январе в московской резидентуре устроили прощальную вечеринку для Хэтэуэя, однако он не любил такие празднества и, извинившись, удалился к измельчителю бумаги промышленного типа, стоявшему в холле рядом с резидентурой. Это был не просто измельчитель: это чудовище превращало документы в пыль, причем быстро — на случай, если понадобится срочно от всего избавиться. Там Хэтэуэй и провел свои последние часы в Москве, скармливая свои бумаги громыхающей, вибрирующей машине.
Его преемником стал его старый друг, Бертон Гербер, один из тех честолюбивых сотрудников, которые пришли в ЦРУ в 1950-х и были сторонниками более агрессивного подхода к шпионажу. Гербер служил в Тегеране, Софии и Белграде и разработал “правила Гербера” для отбора потенциальных агентов. Учитывая свои постоянные перемещения и продвижение по служебной лестнице, Гербер не ждал, что окажется кандидатом на завидную должность в Москве. Когда такое предложение поступило, он охотно принял его — он становился начальником важнейшей резидентуры ЦРУ в мире.
Гербер приехал в Москву в третью неделю января 1980 года. Он был требовательным начальником, трудоголиком — без затей и прочей ерунды, — известным своей жесткостью и тем, что не стеснялся прямо сообщать подчиненным, если их работа его не устраивала. В то же время он понимал, какие трудности выпадают на долю его офицеров и их семей — внеурочная работа, исчезновения и постоянное напряжение из-за слежки и необходимости соблюдать секретность. Гербер знал имена жен и детей всех своих оперативников и справлялся, как у них дела, даже тогда, когда требовал от сотрудников работать еще больше и еще интенсивнее. Его многолетним хобби было изучение волков, и фотография волка стояла у него в кабинете. Там же Гербер водрузил и фотографию Рэма Красильникова, шефа контрразведки КГБ. Так он напоминал себе, что Красильников всегда где-то поблизости и что по улицам шныряют его люди. Герберу предстояло победить их.
Вместо элегантных печатных машинок IBM Selectric, которыми пользовались сотрудники резидентуры, Гербер привез старую механическую пишущую машинку — и быстро на ней печатал. Он был уверен, что оперативники должны знать город и в лицо — своих противников. Один сотрудник резидентуры вспоминал, что Гербер иногда покупал агитационные открытки с портретами партийных лидеров, после чего с ехидным видом подходил к какому-нибудь оперативнику и показывал картинку. “Представь, что ты идешь по улице и вдруг видишь этого парня, — спрашивал он оперативника. — Кто это?”
Гилшер встречался с Толкачевым уже год и остро ощущал свою ответственность за его безопасность и за безопасность операции. Готовясь к следующему рандеву, он составил очень длинную оперативную записку, которую Толкачев прочтет после того, как они попрощаются. В письме Гилшер мог сказать больше, чем было возможно за время короткой встречи. Гилшер предупредил Толкачева, что ввод войск в Афганистан может побудить КГБ усилить уличное наблюдение и для связи им, возможно, придется использовать тайники, хоть Толкачев их и не любил. Гилшер вновь заверил Толкачева, что ЦРУ поймет, если он не сможет выдавать столько же совершенно секретных документов, сколько раньше, — по крайней мере, в обозримом будущем. “Пожалуйста, не испытывайте сожалений по поводу этой ситуации, работайте спокойно и не выносите из первого отдела те материалы, которые не связаны с вашей работой”, — писал он.
В то же время в письме Гилшера содержалось прямо противоположное и недвусмысленное послание: Соединенные Штаты испытывают потребность — остро нуждаются! — в получении и дальше ценной информации от Толкачева. Гилшер очертил широкий круг засекреченных тем, которые Толкачев мог бы разведать. “Мы были очень рады получить от вас электронные компоненты”, — писал Гилшер, прося Толкачева найти что-то еще, например металлические детали самолетов и технические устройства. “Сплавы, из которых строят самолеты, представляют огромный интерес, — писал он и прибавлял: — мы будем очень благодарны”. Он также писал: “Напоминаю вам, что мы очень хотели бы получить телефонные и другие справочники институтов, министерств и иных учреждений, с которыми работает ваш институт”. ЦРУ, говорил Гилшер, хочет знать о конкретных людях и о том, “кто ездит за границу, если вам это известно”. ЦРУ хотело представлять, что советские инженеры знают об американских технологиях: “пожалуйста, опишите подробно”, какие “данные, материалы и информация” попадают в советский военно-промышленный комплекс. ЦРУ хотело, чтобы Толкачев сосредоточился на будущих комплексах вооружений, включая недавно начавшуюся разработку самолета дальнего радиолокационного обнаружения и управления и истребителя с вертикальным взлетом и посадкой. Оба проекта были в стадии проектирования. ЦРУ интересовали “дальнейшие новые разработки систем на первом — пятом этапах” исследовательских и конструкторских работ. “Напоминаю вам, что мы заинтересованы во всем, что вам известно о гражданской обороне в вашем институте и в стране в целом. Скажем, есть ли признаки, что сейчас гражданской обороне уделяется больше внимания?”{161} Список этих пожеланий ширился и ширился. ЦРУ хотело знать как можно больше о фондах закрытой институтской библиотеки, в том числе как оттуда материалы выносят, как получают на них разрешения и как долго документы можно держать на руках. ЦРУ спрашивало, документы какого уровня секретности хранятся в библиотеке, касаются ли они будущих или современных комплексов вооружений, имеется ли в библиотеке информация об авиации и радарах, о материалах, которые используются в самолетостроении, а также есть ли в ней: чертежи самолетов, ракет, лазеров; исследования в области направленной энергии, аэрозолей, сплавов и специальных металлов, тактики авиаударов, электрооптики, тактики передовых постов наведения авиации и непосредственной авиационной поддержки; данные по системам командования и контроля. ЦРУ интересовалось, не может ли Толкачев замерить экспонометром освещенность в институтской библиотеке и, может быть, сфотографировать несколько образцов тех типов документов, “которые вы обоснованно можете запросить для своей работы”{162}.
Гилшер также ломал голову над новыми способами получения секретных документов. Согласно новым правилам секретности, Толкачев, получая секретные документы из первого отдела, должен был сдавать свой рабочий пропуск. Соответственно, без пропуска он не мог ни выйти из института с бумагами, ни вернуться обратно. И вот Толкачеву пришла в голову мысль: а что, если ЦРУ изготовит копию пропуска? Тогда он сможет оставлять один пропуск в первом отделе, получая документы, а копию показывать на проходной. Гилшер напряженно думал: что может пойти не так? Не будет ли выглядеть странно, если Толкачев оставит свой пропуск в первом отделе, а несколько минут спустя его увидят с таким же пропуском на входе или выходе из здания? Не попадется ли он таким образом? Впрочем, идея фальшивого пропуска казалась ЦРУ притягательной. Если все получится, это будет великолепный обманный ход, который поможет их самому ценному агенту{163}.
В письме Гилшер также составил для Толкачева новый график встреч на следующий год и привел новые инструкции, как подавать сигнал о готовности к встрече после долгой паузы. Инструкции отражали внимание куратора к деталям. В первый день каждого месяца Толкачев должен ставить метку в определенном месте “тем желтым восковым карандашом, который я передал вам, — это надежнее, чем метка мелом, который может смыться или стереться. Напоминаю, что сигнал — это горизонтальная черта длиной 10 сантиметров на уровне талии”.
Вечером 11 февраля 1980 года Гилшер долго сбрасывал хвост. Он прибыл на место своей шестой встречи с Толкачевым на 20 минут раньше. Это было рядом с Ленинградским проспектом, одной из главных транспортных магистралей, ведущей на северо-запад из центра Москвы. Гилшер покружил вокруг, тщательно осматриваясь. Когда подошел Толкачев, они двинулись вперед, разговаривая на ходу и кратко обсуждая пункты своей повестки. Гилшер передал Толкачеву два 35-миллиметровых фотоаппарата Pentax. Толкачев в ответ отдал четыре камеры Tropel — синюю, золотистую, серебряную и зеленую, на которые фотографировал документы. Он также вручил Гилшеру оперативную записку на девяти страницах.
Толкачев сказал, что теперь для подтверждения даты встречи он будет включать свет на кухне в своей квартире между полуднем и двумя часами дня. Свет был хорошо виден с улицы. Они договорились встретиться еще раз в мае. Гилшер предупредил Толкачева об усиленном наблюдении со стороны КГБ.
Затем Толкачев спросил о таблетке для суицида. Гилшер с большой неохотой ответил, что штаб-квартира отклонила “особый запрос”.
Толкачев был потрясен. Он пробормотал, что для него это большой психологический удар. Гилшер увидел, как внезапно изменился Толкачев, который до того держался прямо и энергично. Он выглядел подавленным и вялым.
Гилшер немедленно стал исправлять положение. Он настоятельно посоветовал Толкачеву обратиться к “высшему руководству” ЦРУ с просьбой пересмотреть решение.
Потом Гилшер рассказал Толкачеву, что его служба заканчивается и в конце лета он покинет Москву. Они расстались, проговорив всего 20 минут. Гилшер шагал в темноте с камерами и письмом в кармане, и перед его глазами стояла фигура Толкачева, совсем павшего духом{164}.
На следующее утро Гилшер рано пришел в резидентуру. Его ждал Гербер. Гилшер рассказал, как Толкачев был раздавлен известием об отказе в его просьбе о таблетке. Его реакция оказалась намного болезненнее, чем Гилшер ожидал. В телеграмме в штаб-квартиру Гилшер и Гербер доложили, что агент “перенес серьезный психологический удар, который отрицательно повлияет на будущее операции, если мы не отменим решение”. Но они мало что могли сделать, пока Толкачев не напишет собственное обращение. Они сообщили в штаб-квартиру, что проблему усугубляет просьба Гилшера “ограничить выработку и залечь на дно”, а также приближающийся отъезд Гилшера. Ведь Гилшер был единственным человеком из ЦРУ, с которым Толкачев контактировал вот уже больше года.
Гилшер открыл оперативную записку Толкачева. Она была составлена в деловом тоне, имела четкую структуру и содержала педантичные подробности об использовании разноцветных фотоаппаратов Tropel для съемки документов. Толкачев указывал все до мелочей, например: “Документ РЕ 10 сфотографирован золотистым фотоаппаратом”. Он также напомнил ЦРУ о том, как сильно рискует из-за длинного списка документов, которые вынес из первого отдела. Если в Соединенных Штатах произойдет утечка, писал он, “тогда моя ситуация станет безнадежной”. Гилшер был полностью с этим согласен.
В записке Толкачев вернулся к спорной теме денег, но на этот раз в примирительном тоне. Он писал, что произошло недопонимание, “моя ошибка”. Он винился в том, что “начал говорить о шестизначном числе, хотя имел в виду шесть нулей”. Толкачев объяснил, что был уверен, что Беленко получил шесть миллионов долларов, и это повлияло на его настрой, но он никогда не требовал конкретной суммы. Он предложил ЦРУ самому решать, сколько заплатить ему, исходя из ценности его разведданных. Однако он продолжает ожидать крупных выплат. Он попросил ЦРУ разместить его деньги в твердой валюте на депозитном счете, но чтобы он мог снять их в любое время{165}.
Гилшер в записке для штаб-квартиры отметил, что сочувствует позиции Толкачева по денежному вопросу. “Легко представить, в каком трудном положении оказывается “Сфера”, пытаясь договориться о достойном вознаграждении за свои труды, — писал Гилшер. — Он, очевидно, боится, что им воспользуются (большое правительство против одного беспомощного человека), когда он уже совершил измену и передал нам бесценные материалы”. Гилшер добавил, что Толкачев по-прежнему говорит “о миллионах”.
Весной из ВВС сообщили, что материалы Толкачева согласуются с другими данными по советским комплексам вооружений и что значительная их часть наносит Москве серьезный ущерб. В ВВС сказали, что научно-технологическая информация Толкачева представляет собой настоящее сокровище, ее главная ценность — подробное описание новых комплексов вооружений, которое невозможно было бы получить из других источников еще много лет, а то и вообще никогда. В марте Гилшер и Гербер поставили перед штаб-квартирой вопрос: какова реальная ценность Толкачева? Они указали в телеграмме, что предыдущие оценки армии были хвалебными. Материалы Толкачева называли “впервые полученной информацией” (об отдельных видах вооружений), а также “единственной информацией” и “первой надежной информацией”. В отзывах говорилось: “Время, сэкономленное на разработке мер противодействия со стороны США против этих систем, составило как минимум восемнадцать месяцев, а для одной системы — не менее пяти лет”. В другом документе данные Толкачева были названы “золотой жилой” и “разворотом на сто восемьдесят градусов в проекте на 70 миллионов долларов”.
Гилшер и Гербер спрашивали, может ли разведка оценить результат всей этой работы в долларах:
К примеру, какой экономии мы можем ожидать по части НИР? Обнаружили ли мы в наших системах уязвимые места, которые теперь можем исправить? Можем ли мы разработать новые меры противодействия советским комплексам? Есть ли у нас подлинная картина советского потенциала в этой области? Предоставил ли “Сфера” информацию о системах, о которых у нас прежде не было данных?{166}
Ответ на все эти вопросы состоял в том, что данные Толкачева были, по выражению штаб-квартиры, “по сути, бесценными”. Оттуда также писали: “Мы подозреваем, что сам “Сфера”, полностью понимая необычайную ценность своих материалов, осознает, что мы не в состоянии заплатить ему точную стоимость его работы, даже если мы сможем ее подсчитать”{167}.
Затем из штаб-квартиры прислали в московскую резидентуру результаты внутренней оценки материалов Толкачева, проведенной ЦРУ. В записке указывалось: “Своевременность этих донесений особенно значительна в плане экономии разведывательных усилий. Во многих других сферах такая скрупулезность и такой уровень понимания не достигаются даже спустя годы после начала деятельности. Существенные данные из этих донесений сэкономят разведывательным службам многолетние обсуждения и аналитическую работу”{168}.
Хотя 150 тысяч рублей, которые Гилшер выдал Толкачеву в декабре 1979 года, умерили его беспокойство, ЦРУ так никогда и не смогло решить, сколько платить агенту в долгосрочной перспективе. А Толкачев ждал решения. В марте 1980 года Гербер написал Хэтэуэю, теперь главе “советского” отдела, что до следующей встречи с Толкачевым им необходимо “составить реалистический план на будущее” и “определиться с обязательствами, которые мы будем соблюдать”{169}. Московская резидентура предлагала общий объем выплат на уровне 3,2 миллиона долларов. Это была лишь крохотная доля тех сумм, которые сэкономили данные Толкачева правительству США, но гораздо большая, чем все, что ему выдали до сих пор.
Хэтэуэй хорошо понимал, насколько трудным был вопрос. Он сам пытался разрешить его, когда был начальником резидентуры. В начале апреля он ответил: “Проблема, по существу, не в том, сколько стоит эта информация, а в том, на какую сумму он готов согласиться и, откровенно говоря, сколько мы в разумных пределах можем заплатить ему. Я говорю “в разумных пределах”, потому что, если взять общую стоимость этой информации, речь пойдет, честно говоря, об астрономических числах. Я не хочу, чтобы это прозвучало жестоко, но мы — не коммерческая компания, и мы можем разумно вознаградить его, не платя по максимуму”.
Хэтэуэй также хотел, чтобы Толкачев умерил активность. “Мы здесь обязаны сделать все, чтобы замедлить его, — писал он. — Разумная сумма, я считаю, поможет его “притормозить”, тогда как крупные (и оправданные) суммы могут лишь подзадорить”. ЦРУ действительно готово переводить Толкачеву на счет деньги, но “мы все же полагаем, что ваша последняя цифра — 3 200 000 — велика”.
Вскоре после этого ответа Хэтэуэй сообщил Герберу, что пойдет к директору ЦРУ и предложит ему заплатить Толкачеву 200 тысяч долларов за его работу в течение 1979 года, 300 тысяч за 1980 год, 400 тысяч за 1981 год и полмиллиона долларов за каждый следующий год. Это будет, говорил он, “самая высокая зарплата, которую когда-либо платили какому бы то ни было человеку в этой организации”{170}.
И снова Тернер притормозил процесс. 10 мая 1980 года он одобрил урезанный пакет: 200 тысяч долларов за 1979-й и 300 тысяч за каждый следующий год. Хэтэуэй сообщил Герберу и Гилшеру, что понимает — они будут разочарованы. “Я разделяю ваше разочарование, — писал он. — Но и это — огромные суммы”. Он выразил уверенность в том, что Гилшер сможет “воспользоваться своим даром убеждения и своими особыми отношениями со “Сферой”, чтобы донести эту мысль”{171}.
Перед Гилшером встала еще одна проблема — эвакуация. Сначала Толкачев сказал, что и думать не будет о выезде из Советского Союза. Но в февральской оперативной записке он внезапно выказал интерес к этой идее. “Я никогда не думал о возможности покинуть СССР, — писал он, — но если возникнет реальный шанс эвакуировать меня и мою семью, тогда, каким бы ни был связанный с этим риск, я бы хотел воспользоваться такой возможностью. Моя семья не знает о моей деятельности”. Толкачев хотел знать подробности: как долго им нужно будет готовиться?{172} Гилшер увидел в этом интересе к эвакуации сигнал, что Толкачев все более пессимистично смотрит на свое будущее в Москве{173}. Возможно, думал Гилшер, если ЦРУ даст добро на эвакуацию, это смягчит миллионные требования Толкачева. В мае 1980 года Тернер согласился дать Толкачеву “обязательство эвакуировать и обустроить на Западе его, его жену и сына, если и когда этого потребуют обстоятельства”{174}.
Гилшер начал составлять оперативную записку, которую собирался отдать Толкачеву на следующей встрече. Он знал, что Толкачев был сокрушен решением относительно L-таблетки. Теперь следовало проговорить и другие неприятные новости. У Гилшера не было “абсолютно никаких сомнений”, что Толкачев будет “потрясен и удручен” программой выплат{175}. Гилшер попытался преподнести это известие мягко. “Оценка ваших материалов очень высока, и было решено назначить вам самую большую оплату, какую когда-либо платили в нашей организации”, — писал Гилшер, перечисляя одобренные Тернером суммы. Там было много нулей, но это были не миллионы. Гилшер хотел смягчить удар обещанием эвакуации, но эта тема тоже была проблематичной. Само ее обсуждение увеличивало ожидания Толкачева в отношении отъезда. А ЦРУ не хотело эвакуировать Толкачева, пока ситуация не станет чрезвычайной. Они хотели, чтобы такой результативный и глубоко внедренный агент был активен как можно дольше. Гилшер не обещал быстрых решений. Он напомнил Толкачеву, что тому придется рассказать об эвакуации семье, и если те будут колебаться, “могут возникнуть проблемы”. Он обрисовал Толкачеву, что именно ЦРУ готово сделать для него в плане обустройства в Соединенных Штатах.
Операция становилась все более запутанной: в ней перемешались нерешенные вопросы эвакуации, денег, фотосъемки, безопасности и суицидальной пилюли. Московская резидентура и штаб-квартира без конца пережевывали их в телеграфной переписке, но при этом каждый шаг был чреват ошибкой и выведением Толкачева из равновесия, как это было в случае с L-таблеткой. ЦРУ пыталось управлять Толкачевым с помощью тщательно выверенных денежных предложений и разговоров об эвакуации, но неизменным оставался тот факт, что Толкачев не всегда слушал своих кураторов. У него было неколебимое стремление выкрасть как можно больше секретов. Он не хотел, чтобы его “тормозили”.
Весной 1980 года напряженность между Советским Союзом и Западом значительно обострилась. Соединенные Штаты бойкотировали Московскую летнюю Олимпиаду в ответ на вторжение в Афганистан, что глубоко обидело советское руководство. Физика-диссидента Андрея Сахарова, выступившего против вторжения, арестовали и сослали в Горький{176}. Олимпийские игры должны были открыться в июле, но за много недель до того на улицы высыпали дополнительные милицейские силы. Многих милиционеров привезли в Москву из провинции. Для Джона Гилшера все это делало следующую встречу еще более затруднительной и рискованной.
Вечером 12 мая Гилшер загримировался. Это был его первый опыт “перевоплощения” — так назывался этот трюк, в котором американцы использовали недоработки КГБ. Хотя эта организация тщательно проверяла всех американцев в Москве, она не могла установить наблюдение за каждым. Так, КГБ не следил за теми, кого считал обычными служащими, не связанными с разведкой. И сотрудник ЦРУ мог загримироваться под одного из тех работников посольства, кем КГБ не интересовался, и выйти с территории посольства, не привлекая внимания. В этот раз трюк тоже сработал. Гилшер покинул здание неузнанным. Он собирался позвонить Толкачеву экспромтом, без предварительной договоренности, а затем встретиться с ним на улице. Но, набрав номер, Гилшер услышал незнакомый голос и не стал продолжать{177}.
Следующая попытка ускользнуть от КГБ строилась на очередной уловке. Гилшер предупредил советские власти, что планирует ненадолго выехать из страны. Он, следуя плану, вылетел из Москвы, но вернулся раньше, чем предупреждал. Он надеялся встретиться с Толкачевым до того, как КГБ поймет, что он уже здесь. Однако когда Гилшер стоял на паспортном контроле, он заметил, что ему уделяют особое внимание, и решил не проводить встречу.
Две пропущенные встречи и плотное наблюдение на улицах не расхолодили Гербера. После второй неудачи Гилшера, 21 мая, он отправил Хэтэуэю телеграмму. Хотя он нискольк “не надеется” на ослабление слежки, он считает, что Гилшеру крайне важно еще раз встретиться с Толкачевым. Летом Гилшеру предстояло завершить свою службу в Москве. Имея в виду деликатные вопросы денег и эвакуации, писал Гербер, “мы предпочитаем, чтобы “Сфера” обсудил эти важные темы со знакомым человеком, а не с абсолютным незнакомцем осенью”. Хотя Гербер полагал, что оперативники резидентуры должны быть взаимозаменяемы, на эту встречу он мог отправить только Гилшера, единственного известного Толкачеву человека{178}.
Две провалившиеся попытки встретиться с Толкачевым в мае повлекли за собой некоторые важные изменения в проведении операции. Технологический уровень ЦРУ рос, и управление мечтало о том, чтобы с помощью электроники переигрывать КГБ и заниматься шпионажем безо всяких помех. В 1960-е годы связь с агентами во враждебных зонах осуществлялась главным образом с помощью нескольких испытанных приемов, таких как тайнопись, микрофотосъемка, радиопередачи и тайники. Но начиная с 1970-х благодаря революции в микроэлектронике новые технологии начали менять методы коммуникации кураторов с агентами, и ЦРУ старалось идти в ногу со временем. Одним из технологических новшеств было миниатюрное электронное устройство SRAC, первое из большого семейства (short-range agent communications, или “коммуникации с агентами на близком расстоянии”). Раннюю версию устройства под названием “Бастер” (Buster) выдали Дмитрию Полякову, генералу советской военной разведки (ГРУ), который сам предложил свои услуги в Нью-Йорке и получил от ФБР кодовое имя “Цилиндр”. Потом ЦРУ курировало его в Рангуне и Нью-Дели, а затем он вернулся в Москву, где его повысили до начальника академии ГРУ. В ЦРУ надеялись, что новое устройство облегчит Полякову связь с ними и позволит не попасть в поле зрения КГБ. Это была переносная система связи, состоящая из двух портативных базовых станций, каждая размером с коробку для обуви, и аппарата для агента, который можно было спрятать в кармане. С помощью крохотной клавиатуры, размером в 4 квадратных сантиметра, агент должен был сначала зашифровать текст, а затем ввести это цифровое сообщение. Как только данные были загружены — в “Бастер” помещалось полторы тысячи символов, — агенту следовало оказаться в радиусе 300 метров от базовой станции и нажать кнопку отправки. Базовая станция была переносной, ее можно было ставить возле окна или в машине, агенту только следовало сообщить, где примерно она находится. В сущности, “Бастер” был примитивной системой обмена текстовыми сообщениями. Его преимуществом была безопасность: агент мог связываться с куратором, не встречаясь с ним лично. Но на практике использование такого оборудования имело свои минусы. “Бастер” был очевидным шпионским оборудованием, и попасться с ним было для агента приговором.
Хэтэуэй, теперь ставший шефом “советского” отдела, был энтузиастом технического прогресса и горел желанием задействовать новые технологии для борьбы со слежкой КГБ. В идеале “Бастер” мог свести на нет риск личных встреч с агентами где-нибудь в парке или в темных закоулках. “Только представьте, что мы избавим этих бедолаг от опасности ходить на встречи с нашими людьми”, — писал Хэтэуэй, имея в виду не только Толкачева, но любого агента ЦРУ, которому пригодилось бы такое устройство.
Со временем “Бастер” был усовершенствован. Следующая модель называлась “Дискус”. Она тоже была портативной, но ею было гораздо проще пользоваться и агенту, и куратору. “Дискус” не нуждался в объемистой базовой станции и позволял передавать сообщения оперативнику, держащему второй маленький аппарат и находившемуся на расстоянии 100 или более метров. Еще важнее было другое: на “Бастере” агент сначала сам шифровал сообщение, превращая его в код, а потом набирал этот код на клавиатуре. В “Дискусе” шифрование было автоматическим. Клавиатура была крупнее, и “Дискус” мог передавать значительно больше данных. Более того, у “Дискуса” была система подтверждений, благодаря которой агент мог узнать, что сообщение получено. Это устройство намного опередило свое время; ведь тогда на рынке не существовало потребительских портативных устройств, ничего даже отдаленно похожего на BlackBerry или iPhone{179}.
В июне Хэтэуэй предложил резидентуре подумать о том, чтобы выдать “Дискус” Толкачеву. Он писал, что Толкачев с его помощью может подавать сигналы ЦРУ о возможности встречи, а может быть, “выбирать отдельные важные фрагменты документов и передавать их нам”. Он предположил, что Толкачев может через “Дискус” уведомлять московскую резидентуру о том, из какого тайника нужно забрать пленку или другие материалы. Хэтэуэй выражал уверенность, что “Дискус” “повысит надежность и результативность всей операции”. “Дискус” казался каким-то волшебным ковром-самолетом, на котором можно пролетать над головой КГБ. Традиционный метод работы с тайниками требовал целого дня, а то и больше, чтобы подать сигнал, поместить материалы и забрать их. Электронный коммуникатор позволял передавать срочные сообщения практически мгновенно{180}.
Гербер, однако, считал, что “Дискус” плохо подходит для Толкачева. Он экспериментировал с устройством и понял, что обращение с ним не сводится к простому нажатию кнопки. Он испытал “Дискус” на московском рынке, пока искал огурцы и помидоры; его жена Розали держала второй аппарат на другом конце рынка. Для обмена сообщениями требовалось, чтобы и отправитель, и получатель стояли на месте. Гербер попытался отправить сообщение и тут же понял, что агенту придется смотреть в карман, пока не загорится красная лампочка подтверждения, иначе он не узнает, что сообщение дошло. А лампочка начинала мигать только после паузы. Не выдаст ли агента такое поведение — наблюдение за своим карманом в ожидании сигнала? Окупится ли риск? Затем Герберу пришло на ум, что агенту понадобится как-то дополнительно предупреждать ЦРУ, что он собирается передавать информацию через “Дискус”. Так появлялось еще одно звено операции. Кроме того, площадки для передачи данных нужно было выбирать и опробовать заранее. Радиоволны отражались от зданий, и не любое место подходило для передачи. Наконец, при тестировании в эфире на короткое время возникал сигнал, который могли заметить в КГБ, и при испытаниях оперативники оказывались на виду. Стоило ли все это такого риска?
Гербер сомневался в том, что “Дискус” снизит опасность для Толкачева, и считал, что устройство может скорее увеличить риск. “Не думаю, что сейчас подходящее время, чтобы обсуждать с ним эту тему, — отвечал Гербер Хэтэуэю и добавлял: — Ценность работы “Сферы” состоит в объемном и детальном воспроизведении документов во всех подробностях, а не в извлечении отдельных фрагментов”, для чего пригоден “Дискус”. Гербер настаивал на продолжении личных встреч для передачи основной массы материала, собранного Толкачевым. Гербер хотел, чтобы процесс был отлаженным и не подвергался изменениям. Он писал, что если выдать Толкачеву “Дискус”, это может заставить его действовать интенсивнее и идти на больший риск. Он также указал, что Толкачев сам предпочитал встречи, а не тайники. У него “настоятельная психологическая потребность в прямом личном контакте”{181}.
11 июня Гербер отправил Хэтэуэю еще одну резкую телеграмму, в которой сообщил, что обсуждал использование “Дискуса” с оперативниками московской резидентуры. “Мы пришли к выводу, что в этой операции больше теряем, чем приобретаем”, — писал он. Устройство было не особенно полезно для отправки и получения сложных сообщений, например “запросов” от ЦРУ или секретных материалов, которые мог найти Толкачев. Более того, “Дискус” требовал от Толкачева и кураторов из ЦРУ часто находиться неподалеку друг от друга на улице, и КГБ мог заподозрить в этом некую систему. Чтобы не привлекать внимания КГБ, нужно было для каждой передачи выбирать разные площадки. Все это просто не стоило риска. Про себя Гербер думал, что, может быть, Тернер хочет вовсе отказаться от агентов и положиться исключительно на технологии. Но это было невозможно.
Нужно было иметь возможность заглянуть агенту в глаза. А Толкачеву было нужно пожать руку куратору, которому он мог доверять{182}.
Глава 9
Шпион, стоящий миллиард долларов
17 июня 1980 года Гилшер снова загримировался и вышел на улицу. Наблюдатели из КГБ не опознали его, маскировка сработала. Тем не менее он попетлял, как было положено, и встретился с Толкачевым в 10.55 вечера. Это была их седьмая встреча. Небо было освещено. Толкачев, в хорошем настроении, рассказал Гилшеру, что никаких трудностей у него не было. Для него стало большим облегчением, что им удалось встретиться перед его летним отпуском, до этого он был очень занят. Толкачев принес хорошие новости: в феврале от усиленных мер безопасности внезапно отказались. Необходимость оставлять пропуск, расписываясь за документы, снова отпала. Возник бюрократический коллапс: служащие отдела, в основном женщины, из-за горы оставленных пропусков не могли отлучиться в обеденный перерыв — а в это время они обычно ходили по магазинам. Поэтому директор института решил вернуться к старому порядку: документы можно было взять утром и принести назад во второй половине дня, не оставляя пропуск{183}.
С обычным для него усердием Толкачев воспользовался прорехой в системе контроля. С февраля по июнь он унес домой несколько тысяч страниц секретной документации и сфотографировал их на Pentax. Он сказал Гилшеру, что в портфеле у него 179 кассет с пленкой. Но Гилшеру не во что было их положить.
Правда, у него был пластиковый пакет, и он вытащил его из кармана.
Толкачев покачал головой. Кассеты туда не поместятся. Он протянул Гилшеру свой портфель, набитый катушками 35-миллиметровой пленки. “Возьмите его”, — настойчиво сказал он.
Гилшер вручил Толкачеву новые, улучшенные фотоаппараты Tropel и сказал, что в управлении надеются: с их помощью получится фотографировать документы при слабом освещении — возможно, на рабочем месте. Но Толкачев это сразу отверг: на работе использовать эти миниатюрные камеры нет никакой возможности. У него нет столько времени ни в начале рабочего дня, ни в конце, а только в эти промежутки рядом нет других людей. Он отдал Гилшеру старые фотоаппараты Tropel и сказал, что новые ему не нужны{184}. 35-миллиметровая камера Pentax оказалась, по-видимому, для него максимально удобным инструментом. Гилшер сообщил в штаб-квартиру, что Pentax пригоден для “массированной фотосъемки” в гораздо большей степени, чем Tropel{185}. Именно Pentax стал самым грозным оружием Толкачева в его борьбе с Советским Союзом.
Гилшер кратко рассказал о последнем предложении ЦРУ насчет вознаграждения Толкачева. Он подчеркнул, что предлагаемое жалованье выше, чем у президента Соединенных Штатов, и напомнил, что ЦРУ понесет значительные расходы при его переселении в Америку, если дело дойдет до эвакуации. Толкачев слушал с каменным лицом и не выказал никаких эмоций. Такое лицо Гилшер уже видел.
Для Гилшера, в чьих семейных легендах хранились рассказы о дивных русских летних вечерах, эти минуты были полны горькой радости. Вся его служебная деятельность была направлена на борьбу с советской властью — с тех пор как он начал слушать записи из берлинского туннеля и допрашивать перебежчиков и агентов. У него было преимущество — знание языка. А теперь, став куратором Толкачева, он отвечал за операцию, позволившую внедриться так глубоко в Советский Союз, как никогда прежде.
Пришло время прощаться, и Гилшер понимал, что может больше никогда не увидеть Толкачева. Они встретились впервые полтора года назад, холодным вечером на углу московской улицы. И теперь, когда у них оставались считанные минуты, оба они, сдержанные и мужественные люди, не могли найти нужных слов{186}.
Толкачев спросил, вернется ли Гилшер в Москву. Тот ответил, что все хорошее когда-нибудь кончается. Маловероятно, что он когда-либо вернется сюда. Толкачев сказал, что читает книги диссидентов, которые принес ему в подарок Гилшер, — читает медленно, когда есть возможность. Они пожали друг другу руки и в последний раз попрощались. Толкачев, казалось, нервничал и хотел поскорее закончить встречу. На следующий день Гилшер сообщил в штаб-квартиру, что “главная причина, похоже, заключалась в его желании вернуться домой в разумное время”.
Была уже почти полночь.
Разведывательный “улов” со встречи с Толкачевым был колоссален. На пленке оказалось около 6400 страниц секретных документов. Хэтэуэй отправил директору ЦРУ Тернеру обобщение последних данных с пометкой “СЕКРЕТНО/КОНФИДЕНЦИАЛЬНО”. Там говорилось:
Встреча со “Сферой” состоялась 17 июня 1980 года, в это время он предоставил 179 кассет 35-миллиметровой пленки с засекреченной информацией о советских бортовых радарах и системах управления оружием. В частности, материал включает:
— первую документацию с параметрами рабочего проекта новой советской АВАКС[11] (именно “Сфера” первым предупредил нас о существовании этой системы и позволил нам установить ее местоположение посредством воздушно-космической фотосъемки);
— обширную документацию по новой модификации МиГ-25, первого советского самолета, который будет оборудован системой обнаружения и поражения в нижней полусфере; этот самолет в совокупности с АВАКС позволит расширить периметр советской противовоздушной обороны против самолетов НАТО и крылатых ракет воздушного базирования;
— документацию по нескольким новым моделям авиационных ракетных комплексов и технические характеристики других советских истребителей и истребителей-бомбардировщиков, вводимых в эксплуатацию с нынешнего момента до 1990 года.
В записке Хэтэуэя также говорилось: “Этот документальный материал удваивает общий объем того, что “Сфера” предоставил за все 18 месяцев нашего сотрудничества”{187}.
Вместе с документами Толкачев передал Гилшеру невеселую оперативную записку. Он сообщал, что список секретных документов на его читательском требовании к этому моменту в несколько раз длиннее, чем у других работников. “До тех пор пока у КГБ нет подозрений насчет утечки информации о советских РЛС для самолетов-перехватчиков, моя работа в НИИР и мой “читательский бланк заказа” могут, вероятно, никого не интересовать. Но если будет получен подозрительный сигнал из Америки, — писал он, — мой бланк будет первым, которым займется КГБ”. Он продолжал: “Я предполагаю, что прежде чем спрашивать меня, почему мне понадобился такой объем документов, КГБ обыщет мою квартиру. И то, что я могу скрыть дома от членов моей семьи, я никогда не смогу скрыть от КГБ”. Толкачев имел в виду тайник для шпионского оборудования, который обустроил в своей квартире.
И далее он со всей определенностью потребовал эвакуации. “Сегодня я обращаюсь к вам с конкретной просьбой о том, чтобы моя семья и я были вывезены из СССР. Так обстоят дела”. Страхи Гилшера сбылись: с тех пор как ЦРУ предложило эвакуацию, Толкачев все больше полагался именно на такой исход. Однако он ничего не сказал о том, обсудил ли этот важнейший шаг с семьей, так что, возможно, еще оставалось время.
Толкачев писал, что “нависшая над ним угроза растет” и что с его подписями на читательском требовании его “будущее можно считать решенным”. Он хотел, чтобы планирование эвакуации началось “как можно скорее”. Он писал: “Я прекрасно понимаю, что для вас эвакуация моей семьи и меня равнозначна смерти агента, который передавал высококачественную информацию. К сожалению, эта утрата неизбежна. Это лишь вопрос времени. Таким образом, ваш искренний ответ о том, предпримете ли вы попытку нашей эвакуации или предоставите все на волю судьбы, очень важен для меня”.
Оперативная записка Толкачева была окрашена в грустные тона. Можно было понять, что он считает — конец уже близко. По поводу следующей встречи, запланированной на осень, он приписал: “Если она состоится и я все еще буду функционировать”, а также “если меня не раскроют к тому времени”{188}.
Вместе с оперативной запиской Толкачев приложил письмо, озаглавленное “Руководству Центра”, — это была его просьба о таблетке для суицида.
Он указывал, что их “отношения развивались не просто и не быстро”, напоминал о долгих задержках перед встречей с ЦРУ, о разногласиях по поводу оплаты и о том, что “почти все полтора года” он добивался таблетки от ЦРУ, “но всегда получал отказ”.
Толкачев также писал, что с тех пор, как он начал заниматься шпионажем, прошло несколько лет. “В течение этого времени, несмотря на то что у меня было много поводов приходить в уныние, я ни разу не отклонялся от намеченного плана. Я напоминаю вам обо всем этом, чтобы вы поняли, что у меня достаточно крепкие нервы. У меня достаточно терпения и самоконтроля, чтобы отложить использование средств самоубийства до последнего момента. Я настаиваю на том, чтобы средства самоубийства были переданы мне в ближайшем будущем, потому что ситуацию с моей безопасностью следует считать угрожающей”{189}.
Кроме того, напоминал Толкачев ЦРУ, причиной, по которой он затребовал так много документов, была необходимость отвечать на их вопросы. Затем он перечислил те “следы”, что оставила его разведывательная деятельность, и сказал, что его самоубийство помешает КГБ обнаружить эти следы. “Самоубийство, без всякого сомнения, позволит защитить работу, которую я начал, а именно позволит сохранить в тайне масштабы моей деятельности и методы, которыми я пользовался”.
Шли последние недели Гилшера в московской резидентуре, и он вместе с Гербером написал длинную телеграмму в штаб-квартиру с оценкой результатов операции. Они могли позволить себе передышку, поскольку Толкачев уезжал на лето в отпуск. В телеграмме, посланной 24 июня, они отметили, что Толкачев находится в “колоссальном напряжении и стрессе”, в ситуации “далеко не безопасной”. Они обрисовали несколько вариантов развития событий. “Утечки с нашей стороны представляют серьезную угрозу” и могут спровоцировать расследование, при “котором его быстро раскроют”, писали они. Или же его может изобличить рутинная проверка читательских требований. “Бдительный служащий первого отдела” может обратить внимание на слишком длинный список его запросов. Сорвать операцию может и “случайное обнаружение” того, как Толкачев выносит документы под пальто, или даже обнаружение некой системы в том, что он каждый день уходит домой в обед после того, как получил документы, — предупреждали они. Помимо всех этих “серьезных факторов”, грозящих безопасности Толкачева, “без сомнения, есть и другие”.
“Мы с тяжелым сердцем признаем, что мало что можем сделать, — писали они в штаб-квартиру. — Мы имеем дело с целеустремленным человеком, твердо намеренным нанести как можно больший ущерб советскому режиму. Он будет продолжать копировать секретные материалы, будь то из первого отдела или из закрытой библиотеки, и, вероятно, не отреагирует на наши призывы умерить активность”.
Имея в виду ситуацию с безопасностью, “можем ли мы реалистично ожидать, что операция будет продолжаться еще несколько лет?” — спрашивали Гербер и Гилшер. Они так не считали. Они писали: “Похоже, “Сфера” близок к выполнению плана выработки, который он предложил нам, а мы приняли”. Поэтому, говорили они, “критически важно” иметь “предельно четкую позицию” по поводу проделанной Толкачевым до сих пор работы и той разведывательной деятельности, которую он может выполнить в будущем. Что касается требований об эвакуации, Гилшер спрашивал у штаб-квартиры, какими могут оказаться последствия, если Толкачева больше не будет в Москве? Будет ли это огромной потерей? Гилшер напрямую предупреждал штаб-квартиру: “Операция не может продолжаться бесконечно долго”.
“Мрачное” — так Гилшер охарактеризовал письмо Толкачева с просьбой о таблетке для суицида. “Если Толкачева раскроют, — предупреждал он, — ему предстоит тяжелое разбирательство с органами безопасности, а затем он наверняка будет расстрелян. Поскольку смерть в случае провала неизбежна, “Сфере” следует предоставить выбор, чтобы он мог использовать “запрошенный предмет” и избавиться от мучений в руках властей”. Наличие таблетки “в случае крайней нужды” обеспечит Толкачеву “столь необходимую психологическую и моральную поддержку”. Гилшер вновь предупреждал штаб-квартиру, что “дополнительные задержки и отказы в “особом запросе” оттолкнут “Сферу” в критической фазе операции и могут привести к серьезным проблемам в работе с ним или даже к ее прекращению”{190}.
Хэтэуэй был согласен с этими доводами. В отличие от прошлого раза, когда Тернера просили дать добро на выдачу таблетки для суицида — тогдашний шеф “советского” отдела облек запрос в более обтекаемую форму, — Хэтэуэй не стал ходить вокруг да около. Он написал жесткий меморандум, приводивший аргументы начальника резидентуры и куратора. Предоставление Толкачеву L-таблетки будет “значительной психологической помощью для него”, писал Хэтэуэй, характеризуя Толкачева как “зрелого, разумного и осторожного человека”, который нуждается в “аварийном выходе” на случай, если КГБ его арестует{191}.
В июле Хэтэуэй ответил на более ранние вопросы московской резидентуры о ценности разведданных Толкачева. Он сказал, что даже если Толкачев покинет Советский Союз, “ценность его продукции не станет меньшей еще как минимум 8–10 лет”. Почему? Потому что комплексы вооружений, документацию по которым Толкачев уже выдал Соединенным Штатам, либо только вводятся в эксплуатацию, либо находятся в стадии проектирования, и заменить их нелегко. С другой стороны, если бы Толкачев продолжил свою шпионскую работу в Москве, отдача могла бы быть еще большей, поскольку год за годом через его стол проходили разработки все новых комплексов вооружений.
Потрясающая добыча Толкачева — документы, чертежи и диаграммы — в оригинальном, непереведенном виде была доступна лишь очень узкому кругу людей в Вашингтоне. Одним из них был помощник по специальным вопросам из ВВС, который на основе этой информации принимал решения об “остановке или переориентации” исследовательских и конструкторских программ армии США. Толкачев снабдил Соединенные Штаты “дорожной картой”, благодаря которой они знали, как найти слабое место и обойти два крайне важных советских комплекса вооружений — радары на земле для защиты от нападения и РЛС военных самолетов, позволявшие атаковать противника. Это было несравненное преимущество в гонке холодной войны. Хэтэуэй попросил ВВС США оценить хотя бы приблизительно, сколько стоит информация Толкачева. Могут ли они выразить в долларах, сколько сэкономили на разработках? Ответ был: “где-то в районе двух миллиардов долларов”, — сообщил Хэтэуэй Герберу. И это еще до того, как они ознакомились со 179 кассетами, которые Гилшер принес в портфеле Толкачева{192}.
Работа Толкачева стоила миллиарды.
Глава 10
Побег “Утопии”
Новый куратор Дэвид Ролф прибыл в Москву в июле 1979 года. В тот же день он поднялся на лифте на девятый этаж посольства США, прошел мимо охранников — морских пехотинцев — через канцелярию, а затем спустился по лестнице на седьмой этаж. Справа на лестничной площадке была дверь в политический отдел. Слева — дверь без опознавательных знаков, с кодовым замком. Ролф набрал код. За первой дверью он увидел вторую, похожую на вход в банковское хранилище. На ней был кодовый замок с комбинацией, но днем, когда внутри находились люди, эта дверь была открыта. Ролф пересек небольшой холл, миновав слева нишу, где стоял измельчитель для бумаг. Повернул направо и взялся за ручку еще одной двери. Ролф открыл ее и услышал, как с легким шипением, как из шлюзовой камеры, выходит воздух. Он вошел в квадратную комнату без окон, с низким потолком, похожую на коробку. Комната была экранирована с помощью слоя гофрированного металла и изолирована от стен посольства, чтобы не допустить прослушивания и любого проникновения. Это и была московская резидентура ЦРУ.
Дэвиду Ролфу был 31 год, и он был полон нетерпения. Это была его первая в ЦРУ зарубежная командировка, и он жаждал приступить к собственной операции — работать на улице, со своим агентом.
В одном конце резидентуры, за загородкой, находился тесный кабинет с письменным столом, сейфом и коротким столом для переговоров, за которым едва умещались оперативники. Там сидел начальник резидентуры. Оставшаяся часть помещения была забита столами оперативников, выстроившимися вдоль всех стен, печатными машинками и шкафами с кодовыми замками. На стенах висели карты Москвы. Одна большая карта была усеяна цветными пронумерованными точками, обозначавшими места встреч, подачи сигналов, тайников, и именами тех, кто за это отвечал. Из кассетного магнитофона лилась музыка. На досках были пришпилены последние телеграммы. Ролфа посадили за ближайший к кабинету резидента стол. У противоположной стены сидел Гилшер, работавший с Толкачевым. Гилшер всегда имел солидный вид, на работу он часто надевал блейзер с галстуком. “Гилшер вечно выглядел как президент”, — вспоминал один из его коллег. Ролф и молодые оперативники, напротив, часто появлялись на работе в джинсах, если не должны были заниматься посольской работой, которая была их прикрытием. Поначалу Гилшер показался Ролфу несколько чопорным и официальным, но это впечатление исчезло, как только он увидел Гилшера в деле. Он был целиком поглощен своей работой с Толкачевым и часто после встреч, несмотря на неудобства, усталость и напряжение, возвращался в резидентуру, чтобы подробно изложить все, что сказал агент. Когда Гилшер рассказывал, Ролф сосредоточенно слушал. Тут было чему поучиться.
Путь Ролфа в московскую резидентуру начался в очень юном возрасте и на самом опасном участке холодной войны в Европе. Ему было десять лет, когда его взял с собой отец, подполковник Артур Ролф, командовавший батальоном 6-го бронетанкового полка США, который отвечал за безопасность границы Западной Германии с Чехословакией. Артур привез сына посмотреть на границу, которая наглядно демонстрировала враждебность двух лагерей: сторожевые вышки, патрули с собаками, простреливаемые зоны, гнезда пулеметчиков. Если бы в Европе развязалась настоящая война, этот участок границы стали бы прорывать танки и пехота стран Варшавского договора. На Ролфа граница произвела сильнейшее впечатление: земля за ограждениями казалась таинственной, она притягивала и страшила. Потом, когда семья вернулась в Соединенные Штаты, Ролф стал изучать русский язык в Кентуккийском университете и планировал поступить в аспирантуру, чтобы заниматься историей России. Но началась война во Вьетнаме. В лотерейном розыгрыше выпала его дата рождения, ему грозил призыв[12], и он решил сам записаться в армию. В качестве начальной подготовки он выбрал изучение русского языка. Позднее он был произведен в офицеры и не раз оказывался рядом с солдатами, направляемыми во Вьетнам, но сам туда не попал. Командование отправило его в Западный Берлин в качестве оперативного сотрудника разведки.
Ролф носил гражданскую одежду и сидел в небольшом кабинете Берлинской бригады — гарнизона оккупационных сил США. Его задачей было составлять списки беженцев, недавно прибывших из Восточной Германии, Чехословакии и Венгрии, а затем обходить их всех, собирая крохи информации об армиях Советского Союза и стран Варшавского договора. Это была тяжелая и часто бесполезная работа. “По сути, я собирал всякий мусор, — вспоминал он потом. — Мы пытались как-то склеить незначительные фрагменты тактической информации. И когда мы находили кого-то — а они охотно шли на контакт, — тогда, конечно, вставал большой вопрос: а готов он отправиться назад ради нас? Может быть, он хочет навестить тетю и дядю в Праге? Может, согласится проехать мимо базы и сделать кое-какие снимки?” Иногда попадался хороший источник, но всегда ненадолго. Перспективных кандидатов быстро передавали ЦРУ. База ЦРУ находилась в здании рядом с Берлинской бригадой. “Про все рутинные случаи они говорили: “Хорошая работа, разрабатывай!” А как только всплывал кто-то стоящий, они его забирали”.
Но Ролф все равно наслаждался разведывательной работой. Азарт игрока побуждал его разгадывать секреты в “запретных районах”, в тех сумрачных восточных землях, которые мальчиком он видел по ту сторону стены. Однако он пришел к выводу, что в армии те, кто работает с агентурной сетью, всегда будут на вторых ролях и карьеру сделать не получится. Прослужив несколько лет, он уволился из армии и вернулся в Соединенные Штаты, где поступил в аспирантуру Индианского университета, чтобы написать диссертацию по русской истории и потом стать профессором. Однако при ближайшем рассмотрении и это оказалось тупиком: с работой было плохо. Из прагматических соображений — у него должен был скоро родиться второй ребенок — Ролф пошел на юридический факультет, полагая, что это хотя бы окажется прибыльным делом. Он получил диплом юриста в Индианском университете и начал заниматься юридической практикой, но через год работы адвокатом понял, что сердце у него к этому не лежит. Его не оставляли воспоминания о том мальчишеском переживании. Когда он узнал, что в соседний город приедет вербовщик из ЦРУ, он поехал на собеседование и заполнил заявку. Целый год ничего не происходило, а потом вдруг ему предложили работу. В 1977 году он явился в ЦРУ для обучения.
Это было время, когда многие стали испытывать сомнения по поводу роли Америки в мировом сообществе, но Ролф этих сомнений не разделял. Он глубоко верил в справедливость борьбы с коммунизмом и в необходимость защиты свобод. Эта вера родилась у него не из идеологических соображений, а скорее из личного опыта. Он знал, что Советский Союз в первые десятилетия своего существования выстроил обширную систему лагерей, куда были отправлены десятки тысяч людей исключительно за свои взгляды. Он слишком хорошо знал, как отвратительно такая реальность выглядит — это Берлинская стена, с грязной полосой вспаханной земли перед ней, сторожевыми вышками, минами, колючей проволокой, самострельными устройствами, сигнальным ограждением под высоким напряжением, злобными псами и шарящими прожекторами. В холодной войне предстояло воевать, и Ролф хотел в этом участвовать.
Во время начальной подготовки в ЦРУ у Ролфа спросили, есть ли у него предпочтения — где он хочет служить. ЦРУ было устроено по географическому принципу. Многие молодые курсанты не хотели ехать в московскую резидентуру, потому что знали — там трудно работать с агентами. Некоторые презрительно называли эту работу “сунул-вынул”, имея в виду устройство и закладку тайников без всякого личного контакта с агентами. Но Ролф повторял всем, кто его слушал: он хочет попасть в советский отдел.
Иногда ЦРУ отправляло в московскую резидентуру молодых сотрудников, которые никогда не служили в заграничных миссиях. Так было меньше шансов, что КГБ идентифицирует их. Но в то время в Москве была всего лишь одна вакансия — в офисе военного атташе, где надо было работать под прикрытием. В ЦРУ колебались. Два года назад эта должность была за оперативником ЦРУ, которого потом раскрыли и выслали. Если на нее придет новый человек, КГБ немедленно решит, что он сотрудник разведки. Но, несмотря на эти опасения, Ролф получил работу. Он прошел базовый курс обучения в ЦРУ, а затем дополнительную подготовку по ведению шпионских операций в “запретных районах”, оттачивая умение уходить от слежки КГБ.
Тогда он узнал, что московская резидентура проводит одну из самых необычных технических операций против Советского Союза. Снимки высокого разрешения со спутника-шпиона показали, что рабочие копают канаву и прокладывают линию кабельной связи вдоль загородного шоссе между Институтом ядерных исследований в Троицке, в 35 километрах к юго-западу от Москвы, и министерством обороны. ЦРУ планировало поместить на линию прослушивающее устройство — электронный обруч, который будет отслеживать и перехватывать секретную информацию. Устройство предполагалось установить через канализационный люк. Ролфа назначили на это задание, когда он еще проходил обучение. В пригороде Вашингтона подрядчик ЦРУ соорудил для тренировок точную копию советского люка. Сначала нужно было научиться поддевать тяжелую крышку люка. Ролфу объяснили, как снять ее с помощью лома и крюка. После того как оперативник спустится в люк, его выдержка и навыки должны будут подвергнуться серьезному испытанию. Курсанты упражнялись с завязанными глазами, чтобы убедиться, что смогут залезть в люк и провести операцию исключительно на ощупь.
Ролф был взбудоражен, оттого что его выбрали для этого задания. Однажды на тренировке он ломом и крюком поднял тяжелую крышку люка — и вдруг уронил ее. Крышка упала ему на руку, на большой палец. Ролфа окатила волна боли. Он повернулся к инструктору, стараясь не подать вида.
Инструктор бросил взгляд на его раздавленный палец и отправил в больницу. Палец был сломан.
Несколько дней спустя Ролф с загипсованным пальцем вернулся в штаб-квартиру. Он вызвался продолжить обучение в люке, как только снимут гипс — через несколько недель. Но начальство отмахнулось: на это уже не было времени; им не хотелось откладывать его отправку в Москву. Ролф, хоть и злился на себя, и стеснялся своего промаха, задерживаться на этих переживаниях не стал. Его выбрали для службы в Москве, и он гордился тем, что едет туда. Он чувствовал себя астронавтом, выбранным для полета на “Аполлоне”. Вскоре гипс был снят, обучение закончено — и он вошел в двери московской резидентуры.
Когда Ролф прибыл в Москву, времена робости — когда у резидентуры не было агентов, достойных такого названия, — были уже позади. В резидентуре, когда-то притихшей после приказа Тернера о прекращении операций, теперь кипела бурная жизнь. Толкачев поставлял кипы секретных документов, к тому же вот-вот предстояло поместить прослушивающее устройство на кабельную линию и подключить его. И как раз когда Ролфу показали его рабочее место, началась еще одна дерзкая операция, и он стал одним из ее участников{193}.
Тем летом Виктор Шеймов с женой Ольгой часто выходили теплыми вечерами погулять по городу. Тридцатитрехлетний Шеймов был одним из самых молодых майоров КГБ. У него была чрезвычайно деликатная работа в управлении, ответственном за шифровальную связь комитета с резидентурами по всему миру. Шеймов работал в “Башне” на Лубянской площади, где располагалось 8-е Главное управление КГБ. Это было мрачное дореволюционное каменное здание, ставшее символом власти КГБ и его советских предшественников. До прихода в КГБ Шеймов работал над системами наведения ракет. Его отец был военным инженером, а мать — врачом. У него была репутация молодого гения, спеца по электронике. Незадолго до того его отправили в Китай разобраться со случаем прослушки, который всем остальным оказался не по зубам. Шеймов “расколол” его. Но внутри у него все клокотало от негодования{194}.
Трудно сказать, когда именно Шеймов начал разочаровываться в своей работе. Его продвигали по службе так стремительно, что он не успел заразиться равнодушной покорностью, которую демонстрировало старшее поколение. Он был достаточно молод, чтобы чувствовать себя оскорбленным, когда становился свидетелем чего-то неправильного. Еще в начале службы в КГБ его назначили в секретное подразделение, готовившее справки и аналитические записки для Политбюро. Справки затем корректировались в соответствии с указаниями сверху и содержали много вранья и фальсификаций.
Шеймов был шокирован. Он видел пропасть между докладами начальству и реальностью вокруг себя. Однажды он пошел в библиотеку КГБ и спросил сотрудницу, может ли он прочесть историю КПСС. Он видел себя исследователем, инженером, человеком, который уважает факты. Возможно, в такой книге нашлись бы ответы на его вопросы. Каждый, кто учился в университете, должен был изучать курс по истории партии. Что может быть лояльнее, чем интерес к этой истории? Библиотекарша попросила показать ей его удостоверение, возможно, чтобы потом доложить начальству. На ее лице был написан вопрос: зачем кому-то это читать? Шеймов, не моргнув глазом, сделал вид, что заинтересовался другой книгой, и как можно скорее ушел.
Потом один его друг из КГБ, по имени Валентин, внезапно и загадочным образом умер. Это был молодой и здоровый парень, лыжник-гонщик. Его отец был членом ЦК. Но Валентин был нонконформистом, он говорил Шеймову, что презирает отца и партийных руководителей. Он называл их “мерзкой шайкой” даже в присутствии отца. Потом Шеймов узнал, что его друга, вероятно, убили головорезы из КГБ. На похоронах Валентина он стоял у гроба и про себя поклялся отомстить.
Следующие несколько месяцев Шеймов обдумывал, что можно предпринять. Он испытывал все более горькое разочарование. Среди молодых людей в то время были модны циничное отношение к системе, увлечение западной одеждой и культурой, язвительные шутки в адрес Брежнева и дряхлеющего, неработоспособного партийного руководства. Но большинство лишь говорило об этом между собой, ничего не предпринимая. А Шеймов в 1979 году решил действовать и начал планировать побег. Он был намерен нанести системе удар, болезненный удар. Ольге было страшно — их дочери Елене только исполнилось четыре года, — но она обещала поддержать его.
Сначала Шеймов составил план — вступить в контакт с сотрудником американской разведки. Он никогда не был в Соединенных Штатах и не питал иллюзий. Из шифрограмм он знал, что Соединенные Штаты — враг, и его логика была простой: враг моего врага — мой друг. Он хотел отомстить, отправившись в Америку.
Он знал, что это рискованный путь. У него был допуск к совершенно секретным документам. Если бы его раскрыли, то немедленно арестовали бы и, наверное, казнили. Но Шеймов хорошо ориентировался в Москве — он был сотрудником разведки, которого учили передвигаться незаметно. Он часами искал машину с американскими дипломатическими номерами. Но автомобиль с номерами на D-04 никак найти не удавалось. Тогда он решил написать записку на случай, если столкнется с сотрудником американской разведки. “Здравствуйте, — начиналась она, — я сотрудник КГБ с доступом к чрезвычайно конфиденциальной информации”. Он отмечал, что его недовольство системой требовало “действий”, и предлагал встретиться у табачного киоска рядом со станцией метро. Но Шеймов никак не мог найти человека, которому можно было бы передать записку. Как-то вечером он признался Ольге, что ни одна из его четырех идей, как вступить в контакт с американцами, не сработала. Он даже придумал повод, чтобы сходить на совещание в МИД, надеясь, что у министерства окажется машина американского дипломата. Он планировал устроить небольшую бамперную аварию: стукнуть американский автомобиль, выбраться под шумок из машины и отдать водителю записку. Однажды Шеймов таки заметил американскую машину, но когда попытался столкнуться с ней, водитель вовремя отвернул в сторону. В тот день у Шеймова в руке была записка, но отдать ее он не смог.
Наконец он составил гораздо более масштабный план.
В октябре 1979 года Шеймов поехал в командировку, чтобы решить проблемы со связью в советском посольстве в Варшаве. Он привез с собой очки отца с толстыми стеклами, зашел в оптику и поинтересовался, можно ли их починить. Это была неплохая маленькая легенда — очки должны были сыграть другую роль. Однажды ближе к вечеру Шеймов пошел в кино с коллегами из КГБ. Как только фильм начался, он извинился, вышел и поймал такси до американского посольства. План был подойти к дверям посольства, используя очки как маскировку. Но кое-что он плохо рассчитал. Линзы в отцовских очках были настолько сильными, что он практически ничего не видел. Почти вслепую, но без смущения Шеймов доковылял до охранника и сказал: “Мне нужно поговорить с представителем американской разведки”. Охранник посмотрел на него и ответил: “Я и есть представитель американской разведки”. Шеймов ответил запасным предложением, которое заучил: “Тогда мне нужно поговорить с дежурным дипломатом”.
Вскоре Шеймов сидел напротив американцев, уже без очков, и рассказывал им, что хочет получить политическое убежище в Соединенных Штатах. На листке бумаги он написал: “КГБ”. Его отвели в комнату без окон. Разговор шел трудно: американцы говорили по-польски, а не по-русски, познания же Шеймова в английском были обрывочными. Американцы сняли копию с его паспорта и задали ему несколько вопросов, например, кто глава резидентуры КГБ в Варшаве. Ответы Шеймова убедили их, что он действительно служит в КГБ.
“Чем вы занимаетесь?” — спросил один из американцев.
“Шифрованная связь”, — сказал Шеймов. Американцы посмотрели друг на друга в изумлении.
“Вы шифровальщик?” — спросил один из них.
“Нет, я отвечаю за безопасность шифрованной связи КГБ за границей”, — отвечал он.
Американцы были ошарашены. Перед ними сидел человек с “ключами от королевства” — суперсекретными кодами советской связи, — и он хочет стать перебежчиком! Они спросили, хочет ли он, чтобы его вывезли из Варшавы немедленно. Нет, ответил Шеймов, он хочет привезти в Соединенные Штаты жену и дочь. Он сказал американцам, что скоро вернется в Москву. Они ответили, что он сошел с ума, но Шеймов стоял на своем. Он написал на листке свое предложение о встрече в начале 1980 года и отдал листок одному из американцев.
Тогда ЦРУ составило план связи с Шеймовым в Москве. Он дал им адрес, по которому сам не жил. Ему велели ждать письма обычной почтой. Если его откроет кто-то еще, там окажется письмо как будто от старого друга, человека с безобидной фамилией, допустим Смирнов, который вспоминает их совместные учения много лет назад. Получив письмо, Шеймов должен был смочить его. Тогда на оборотной стороне проявится текст, написанный невидимыми чернилами, с указаниями, как подать сигнал о готовности к встрече с ЦРУ.
На выходе один из американцев спросил Шеймова, слышал ли тот о Хэллоуине. Нет, ответил он, а что это? Американец объяснил, что это праздник и что его будут отмечать как раз этим вечером.
“Чертовски ловко вы тут свою “сладость или гадость”[13] провернули”, — заметил он.
“Что-что?” — переспросил Шеймов.
“А, не важно. Потом узнаете”. В машине его довезли до кинотеатра и высадили за десять минут до окончания фильма.
Когда до московской резидентуры дошли вести о Шеймове, Хэтэуэй завершал свою службу. Ему предстояло решить: кто будет куратором нового агента? Он не мог передать его Гилшеру, который был занят Толкачевым. Вполне подходил на эту роль другой старший оперативник, Джеймс Олсон, но он плотно занимался важной операцией с прослушкой на кабеле. Другие возможные кандидаты, все — опытные оперативники, владели русским не блестяще. Хэтэуэй поручил дело Дэвиду Ролфу, новичку, который хорошо говорил по-русски и жаждал показать, на что способен.
Из штаб-квартиры в московскую резидентуру прислали кодовое имя для Шеймова: CKUTOPIA (“Утопия”).
Это кодовое имя намекало на их повышенные ожидания, хотя о Шеймове к тому моменту мало что было известно. Действительно ли он заведует заграничной связью КГБ? Как это можно проверить? Как увидеть хоть малую долю информации, которой он может поделиться? Чего он хочет? Правила Гербера, выработанные за девять лет до того, все еще работали.
Шеймов хотел, чтобы его самого и его семью эвакуировали из СССР. В московской резидентуре были документы, помеченные кодовым словом CKGO (“Вперед”), в которых содержались сценарии вывоза агента из страны. Но у резидентуры пока не было такого опыта — из Советского Союза еще никого не вывозили. Сотрудник КГБ с таким уровнем допуска не мог просто пойти в аэропорт и улететь. Да и поездки обычных советских граждан за границу жестко контролировались. А за Шеймовым к тому же, возможно, наблюдала контрразведка КГБ в Москве. И в случае любых подозрений его бы арестовали.
Ролф предложил Хэтэуэю довольно нестандартную идею. Он сказал, что на одной из первых встреч стоит выдать Шеймову пару новых фотоаппаратов Tropel. Они попросят Шеймова сфотографировать самые конфиденциальные документы на своем столе, а потом вернуть камеры. Проявив пленку, они увидят, правду ли он рассказал о своем уровне допуска и стоит ли вывозить его и его семью. В штаб-квартире немедленно возразили против выдачи камер совершенно неизвестному и непроверенному агенту. Что, если это ловушка? Что, если он выдаст драгоценную технологию КГБ? И что, если его поймают с фотоаппаратом? Но Хэтэуэю идея понравилась, и он поддержал Ролфа. Он даже написал в штаб-квартиру резкую телеграмму, в которой говорил, что и он, и Ролф, и все остальные оперативники в резидентуре считают хорошей идеей выдать камеры новому агенту. Они что, все ошибаются? В главном управлении уступили. Вскоре фотоаппараты подготовили к отправке.
Когда новым резидентом в январе стал Гербер, Шеймову отправили письмо, написанное бесцветными чернилами. Сигнал, говорилось в письме, следовало подать в воскресенье в месте, которое ЦРУ условно обозначило как “Булочная”. Каждое воскресенье Ролф ездил на церковную службу мимо этого места. Всякий раз он внимательно вглядывался в бетонную опору на углу многоквартирного дома. В одно воскресенье в конце февраля он заметил черную букву V, нарисованную от руки. Прохожие шли мимо, не обращая на нее внимания, как будто это ничего не значило. Но это был сигнал от Шеймова. Скоро предстояла встреча.
Перед каждой операцией куратор разрабатывал маршрут для сбрасывания возможного хвоста. Ролф хотел быть абсолютно уверенным, что КГБ за ним не наблюдает. С помощью других оперативников и технических специалистов резидентуры он составил план куда более смелый, чем обычно. Он основывался на идее, которую однажды безуспешно пытался реализовать Гилшер. Ролф прошел по этому плану с Гербером, минута за минутой, и тот жестко допрашивал его о каждой возможной ошибке: “А что будет, если?.. А что, если?..” Наконец шеф был удовлетворен его ответами.
Ролф купил билет “Аэрофлота” из Москвы во Франкфурт и обратно. Улететь он должен был в пятницу, а вернуться в следующий четверг. Он, как полагалось, сообщил в советский орган, обслуживавший дипломатов, что вернется в четверг. Он был уверен, что те доложат в КГБ. Затем Ролф упаковал чемодан и вылетел из Москвы. В субботу он сел на поезд из Франкфурта в Вену. Он так волновался, что никак не мог заснуть. В понедельник он поехал в аэропорт и за наличные купил билет в одну сторону до Москвы на следующий рейс Austrian Airlines. КГБ ожидал, что он вернется в четверг “Аэрофлотом”. Приземлившись в Москве днем в понедельник, он прошел паспортный контроль. Он знал, что в КГБ сообщат о его прибытии не сразу, и это был тот самый временной зазор, который он пытался использовать, — простейший бюрократический недосмотр, который даст ему несколько часов. Он стал “невидимкой”, то есть за ним не было наблюдения.
В тот момент, когда Ролф приземлился в Москве, жена другого оперативника принесла его жене, учительнице, на работу небольшую спортивную сумку. Супруга Ролфа после конца уроков взяла сумку и села в машину, чтобы проделать свой обязательный маршрут для ухода от слежки. В сумке были грим для Ролфа, а для Шеймова — оперативная записка и вопросы ЦРУ.
В аэропорту Ролф сел в такси и поехал в город, в центр. Примерно на половине пути, у станции метро “Динамо”, он неожиданно попросил остановиться. С беспечным видом Ролф прошелся вокруг троллейбусных и автобусных остановок, а потом двинулся к зданию с вывеской “Аэрофлот”, все время поглядывая вокруг в поисках “наблюдателей”. У здания “Аэрофлота” его подхватила жена. Они снова отправились по длинному маршруту, чтобы сбросить слежку. Наконец, убедившись, что хвоста за ними нет, и загримировавшись, Ролф выбрался из машины. Жена умчалась на запланированный ужин с друзьями.
В 8 вечера Ролф прохаживался у памятника Александру Грибоедову, русскому драматургу и дипломату, убитому беснующейся толпой в Тегеране в 1829 году, когда он служил послом в Персии. Статуя Грибоедова возвышалась на пьедестале рядом со станцией метро “Кировская” на Чистых прудах. Этот широкий тенистый бульвар, окаймленный аллеями, находится в старом районе Москвы, где сохранилось много узких переулков и проходных дворов.
Поравнявшись с памятником, Ролф заметил человека, которого ждал, — тот вышел из метро, держа в руках журнал.
Ролф заговорил первым: “Виктор Иванович?”
“Да”.
“Добрый вечер. Я Миша”, — Ролф протянул ему руку.
Шеймов пожал ее, но подумал, что стоит проверить — действительно ли это сотрудник американской разведки. Вдруг это ловушка? Они двинулись вперед.
Обоим было чуть за тридцать. Ролф вглядывался в приятное, чистое, мальчишеское лицо Шеймова. Тот был в кепке в армейском стиле. Шеймову показалось, что Ролф говорит по-русски с акцентом, хотя не обязательно американским. Он заметил, что Ролф, в отличие от русских, был без перчаток.
Тело Ролфа было напряжено: он думал о том, что в любую секунду могут включиться прожекторы, сотрудники КГБ выпрыгнут из кустов и их с Шеймовым скрутят.
Шеймов на встречу ехал в метро кружным путем, с пересадками, чтобы избежать слежки, но и он был встревожен и напряжен. Он больше Ролфа знал о методах работы КГБ, о “подвижных” группах наблюдения, которые перемещались по городу и появлялись в случайных местах. Он заметил, что ближайшая телефонная будка пуста; хотя бы это было хорошим знаком.
Обоих учили проводить операции, опираясь на базовый принцип: как только операция начинается, никаких колебаний. Оба знали, что в их деле нужно тратить многие часы на планирование, но исполнение операции должно быть коротким и безупречным. В представлении Ролфа, это было сродни выходу актера на сцену: занавес поднимают, и ты выкладываешься. Шеймов считал, что худшая ошибка профессионала-разведчика — поддаться страху. Это означало потерять контроль.
“Вы ведь можете быть из КГБ”, — сказал Шеймов Ролфу.
“Я не могу быть из КГБ, я говорю по-русски с акцентом”, — запротестовал Ролф.
“Да, но они тоже могут говорить по-русски с акцентом”, — сказал Шеймов.