Шпион на миллиард долларов. История самой дерзкой операции американских спецслужб в Советском Союзе Хоффман Дэвид Э.
Они шли по бульвару, оставив позади метро и памятник. Вокруг них была темнота. Они задавали и задавали друг другу вопросы, стараясь понять, нет ли поводов для тревоги.
Шеймов повторял, что хочет, чтобы его и его семью эвакуировали. Ролф отвечал, что это задача серьезная и для ее подготовки может понадобиться от года до полутора. Он сказал Шеймову, что тот сначала должен предоставить некоторую информацию. Ролф считал, что стоит встретиться еще раз через месяц-два, но Шеймов спросил: чего ждать? Он подготовится за неделю. Шеймов также настаивал на личных встречах. Он не хотел связываться с американцами через тайники. Он сказал Ролфу, что контрразведка КГБ составила длинный список людей, арестованных за работу со шпионами, — все были задержаны у тайников или обнаружены, потому что использовали рацию. Ни одного не схватили на личной встрече. Шеймов хотел лично видеть своего куратора из ЦРУ. Ролф согласился.
Они расстались, и Ролф проехал на метро пару станций к центру города. Жена подобрала его на машине, и они направились домой. На следующее утро все столпились вокруг стола в кабинете Гербера, чтобы услышать, как все прошло.
Ролф думал, что у него будет месяц на подготовку следующей встречи, но теперь у него была лишь неделя. Он исходил из того, что КГБ раскусил его трюк с поездкой за границу и повторить его уже не получится. Московская резидентура составила тщательный план следующей встречи. Ролф будет главным оперативником по делу, но если он попадет под наблюдение КГБ, рядом на улицах будут еще двое — ушедшие от слежки и готовые в случае чего занять его место. Работу, требовавшую месяца, они проделали всего за несколько дней.
Как оказалось, Ролф был чист, и встреча началась без помех. Ролф задал Шеймову несколько вопросов от штаб-квартиры, которые касались математических расчетов и криптологии. Шеймов наговаривал ответы в маленький диктофон Ролфа. Они снова обсудили эвакуацию. Шеймов хотел по прибытии в Соединенные Штаты получить один миллион долларов, немедленное оформление гражданства и пожизненной медицинской страховки для всей семьи. Ролф ничего не обещал. Он попросил Шеймова сообщить прозаические, но необходимые детали о его семье: размеры одежды и обуви, перенесенные заболевания, вес. И ему нужны были свежие фотографии всех членов семьи, чтобы сделать новые удостоверения личности, которые они получат после эвакуации, на той стороне.
На одной из первых встреч Ролф выдал Шеймову миниатюрные фотоаппараты Tropel. Ролф попросил: “Сфотографируйте самые засекреченные документы, какие у вас есть. Не рискуйте, когда рядом другие люди. Но вам нужно доказать, что вы тот, кем себя называете”. Шеймов согласился. Он вернул камеры с отснятой пленкой и получил новую порцию.
Шеймов предложил ЦРУ изобразить, будто его семья утонула в реке, чтобы в КГБ не заподозрили, что те сбежали. Ролф ответил, что у ЦРУ и Шеймова есть более важная забота — подготовить все так, чтобы эвакуация увенчалась успехом. Но на самом деле Ролф много думал о том, что произойдет, когда Шеймов и его семья исчезнут. Он обсуждал с сотрудниками резидентуры, как сделать, чтобы Шеймов “исчез бесследно”. Они должны покинуть квартиру, ничего не трогая — оставив недопитую чашку чая на столе, незастеленную кровать, раскрытую газету, одежду, висящую в шкафах. Ролф обсуждал с оперативниками, можно ли будет объяснить их исчезновение тем, что они утонули, но они не стали на этом зацикливаться. Такое нельзя было спланировать, оно должно было как-то сложиться само. КГБ, вероятно, будет искать объяснения в несчастном случае или преступлении, и может пройти немало времени, прежде чем они поймут, что Шеймов перешел на сторону врага.
Ролф и Шеймов шли по одному из переулков, когда одновременно увидели их. Это был кошмар: двое мужчин сидели у песочницы. Они могли быть кем угодно, но оба сотрудника разведки мгновенно заподозрили слежку.
В узком переулке некуда было деться: если это и правда были люди из КГБ, то улица уже была заблокирована с обоих концов. Подойдя ближе, Шеймов инстинктивно почувствовал, что это не КГБ — наверное, милиционеры. Может быть, грубые и раздраженные, может быть, захотят проверить документы — но ничего особенно страшного. Шеймов попросил у одного из них спички. Вернувшись к Ролфу и проходя с ним мимо песочницы, Шеймов выругался, словно продолжая перебранку с родственником. Так они благополучно миновали мужчин. Шеймов заметил, что они были в одинаковых зимних пальто и шапках, отороченных пыжиком. Они с Ролфом повернули за угол.
И посмотрели друг на друга.
“Уголовный розыск, — сказал Шеймов. — Милиция”.
“Как вы узнали?”
“Догадался”.
“Ну и ну, еле пронесло, — сказал Ролф. — И что, вам еще нравятся личные встречи?”
“Конечно, так на чем мы остановились?”
Фотоаппараты Tropel, которые Шеймов вернул Ролфу, доставили курьером в Соединенные Штаты. Тем временем в московской резидентуре Гилшер переводил аудиозапись ответов Шеймова на криптологическую тему. Когда пленку проявили и увидели более сотни страниц с информацией, а ответы перевели, в резидентуру пришло срочное сообщение: Шеймов говорит правду. Данные были секретными и чрезвычайно важными — такое советские власти не стали бы использовать в ловушке. Советский Союз устанавливал по всему миру новое шифровальное оборудование. Шеймов мог расшифровать эти сообщения. Ролф сказал Шеймову, что эвакуация может занять от года до полутора лет, но теперь дело стало срочным. Агентство национальной безопасности хотело, чтобы его переправили в США, и быстро.
Шеймов дал американцам одним глазком заглянуть в свои материалы, но информации у него было гораздо больше. И он знал, что отсчет пошел: чем дольше он остается в Москве, тем выше шансы, что его раскроют. Да и информация, которую он хотел предоставить Соединенным Штатам, была куда масштабнее, чем можно передать через тайник или другими средствами в Москве. У него не было выбора: чтобы нанести ущерб Советскому Союзу и спастись самому, он должен бежать.
ЦРУ и АНБ также понимали, что информация Шеймова будет иметь колоссальную ценность до тех пор, пока в СССР не узнают, что она похищена. Как только это обнаружится, советские власти поменяют коды. Так что им нужно было вывезти Шеймова таким образом, чтобы КГБ как можно дольше не узнал, что тот выехал в США.
Ролф взялся за документы резидентуры с кодовым словом “Вперед”. Это была первая операция не только для него — она стала одной из самых дерзких операций за всю историю ЦРУ.
На третью встречу Шеймов принес фотографии своей семьи, которые ЦРУ могло использовать для подготовки документов, и прочую информацию, о которой спрашивал Ролф. Главную проблему в ходе эвакуации представляла маленькая дочка Шеймова. Двое взрослых могут сидеть тихо в течение примерно сорока пяти минут, пока их будут провозить через границу в фургоне, но как быть с четырехлетней девочкой? Как сделать, чтобы и она молчала? Ролф добыл в ЦРУ пять образцов снотворного, подходящего для маленького ребенка. Он волновался, думая, что Шеймов откажется брать их. У Ролфа самого была дочь того же возраста, и он ни за что не дал бы ей какие-то таблетки, полученные от КГБ. Но, к его удивлению, Шеймов согласился. Позже он передал ЦРУ составленные им от руки графики дыхания и пульса дочери, когда ей давали таблетку. Так они выбрали одно средство на день эвакуации.
Примерно за десять недель московская резидентура провела пять встреч с Шеймовым. Это был беспрецедентный темп.
Хотя Шеймов предпочитал личные встречи, однажды он подал сигнал, что хочет использовать передачу особого рода: когда агент ее оставляет, а оперативник тут же забирает. Ролф отследил первый сигнал, дождался второго, что тайник заложен, а затем вышел на вечернюю прогулку. Он извлек пакет Шеймова и, не разворачивая, отнес в резидентуру на следующее утро. Внутри он среди прочего нашел оперативную записку, которую Шеймов засунул в стеклянную бутылочку с пробкой, примерно пяти сантиметров высотой. Ролф подумал, что Шеймов проявил особую осторожность, положив записку в закупоренный флакон, чтобы она не промокла. Но Шеймов имел в виду другое. На этикетке было написано, что в ней содержится 50 таблеток экстракта валерианы, известного успокаивающего средства. Так он хотел дать понять Ролфу, что все идет хорошо и волноваться не надо. Но в резидентуре никто намек не понял.
Приближался финал. Шеймов должен был ждать сигнала от ЦРУ, что все готово, — знака на фонарном столбе. Они с Ольгой доехали до места на трамвае, стараясь вести себя обычно и не таращиться на каждый столб. Но, доехав до остановки, они увидели, что из-за дорожного ремонта все фонари были выкопаны.
“Что же нам делать?” — спросила Ольга.
“Едем, — сказал Шеймов. — Думаю, теперь уже опаснее ждать, чем ехать”. На самом деле он был не так уж уверен.
По плану, им следовало добраться на поезде до глухого лесистого местечка, находящегося на полпути от Ленинграда к финской границе, откуда ЦРУ могло вывезти их, спрятав в автомобиле. Эвакуацию назначили на субботу 17 мая 1980 года, и это была чрезвычайно рискованная операция. Белый дом был в курсе, но Гербера проинструктировали не предупреждать ни о чем тогдашнего американского посла Томаса Уотсона-младшего. Если план провалится, всю вину возложат на ЦРУ. Но в резидентуре об операции знал каждый. Все оперативники участвовали в разработке этого сложного плана.
Ролф хотел просидеть в резидентуре всю субботу, чтобы знать, как все прошло, но Гербер сказал, что в этом нет смысла. Он не хотел, чтобы КГБ обратил внимание на их хоть сколько-то повышенную активность. Гербер сказал дежурному связисту в тот день, что ждет сообщения об операции. Если она прошла успешно, связист должен повесить лист бумаги с написанной от руки цифрой единицей на внутреннюю дверь резидентуры — ту самую, с кодовым замком, что напоминала дверь в банковское хранилище. Если провал — нужно написать 0.
Вечером в субботу Гербер поехал в здание посольства, якобы за фильмом, который собирался посмотреть дома. Он открыл внешнюю дверь в резидентуру и посмотрел на внутреннюю дверь.
К ней была приклеена большая единица. Шеймов выбрался! Побег агента “Утопия” завершился. Более того, Шеймов оставил улики, чтобы сбить КГБ со следа. Многие месяцы там думали, что его и семью убили, хотя никаких свидетельств не было.
Операция Ролфа была краткой, но чрезвычайно успешной. Несколько месяцев спустя, вернувшись в Соединенные Штаты, Ролф встретился с Шеймовым на временной конспиративной квартире на севере Виргинии. Они обнялись. Шеймов сказал Ролфу: “Все время, что мы встречались, я не был уверен, что вы действительно из ЦРУ. Меня убедило, что вы из ЦРУ, а не из КГБ, когда вы мне передали снотворное для моей дочери. Потому что КГБ не стал бы церемониться. Мне просто дали бы одну таблетку и сказали: “Вперед”. Когда вы дали пять пилюль, я понял, что работаю с гуманной организацией”.
Теперь Ролф был готов к следующему заданию — Адольфу Толкачеву.
Глава 11
Невидимки
Ранним вечером 14 октября 1980 года Дэвид Ролф вышел из московской резидентуры ЦРУ и отправился домой. Час спустя он вернулся в посольство вместе с женой; они были одеты по-вечернему. Советский милиционер, дежуривший в будке у посольства, видел, как они вошли в ворота. Ролф и его супруга зашли в здание и двинулись по узким коридорам в одну из квартир.
Дверь была приоткрыта. Ролф распахнул ее.
Они не проронили ни слова. Квартира принадлежала заместителю начальника технической службы московской резидентуры, мастеру на все руки, помогавшему оперативникам с оборудованием и реквизитом — от изощренных радиосканеров до муляжей веток. В резидентуре было два таких специалиста — начальник и его заместитель. Они прошли в ЦРУ интенсивную подготовку, схожую с той, что получали оперативники, но набор навыков был иной: обычно они не работали с агентами в городе.
Наблюдение за техническим директором велось лишь каждый четвертый день, и в эти дни он старался следовать одной и той же схеме поведения, приучая к ней, как считали оперативники, КГБ. Распорядок был рутинный и неинтересный: он ходил по магазинам и авторемонтным мастерским, пополняя запасы и повторяя один и тот же маршрут изо дня в день. Как и предполагалось, интерес КГБ к нему увял. Но при этом технари играли ключевую роль в разведывательных операциях резидентуры.
Заместитель молча помахал рукой Ролфу, когда тот вошел. Они были приблизительно одного роста и телосложения. В полном молчании Ролф начал гримироваться под хозяина квартиры. У того была длинная лохматая шевелюра. Ролф надел парик с такой шевелюрой. У технаря была длинная борода — Ролф приклеил такую же. Хозяин квартиры помог Ролфу приладить и закрепить маскировку, а затем снабдил его сканером радиочастот, антенной и наушником, чтобы отслеживать переговоры КГБ на улице. Наушник изготовила швейцарская компания Phonak, производившая слуховые аппараты. И это была самая деликатная деталь оборудования, скрыть которую помогал разработанный в ЦРУ силикон телесного цвета, повторявший все ушные изгибы и впадины{195}.
Ролф услышал, как у двери прогудел голос. Это был технический директор, который только что появился и специально говорил громко, рассчитывая на прослушку КГБ. “Ну что, сходим поглядим на эту новую мастерскую?” — спросил начальник. Его зам громко ответил: “Отлично! Пошли”.
Но настоящий заместитель из квартиры не вышел. Вышел человек, похожий на него, — Дэвид Ролф. Настоящий хозяин квартиры придвинул кресло и приготовился к долгому ожиданию. Жена Ролфа, в вечернем платье, тоже села, ей предстояло пробыть здесь следующие шесть часов. Они не должны были издавать ни звука, потому что их мог прослушивать КГБ, а сейчас разыгрывалась сложная мистификация — началась операция по перевоплощению. Ролфу предстояло в первый раз встретиться с Толкачевым — если ему удастся избавиться от уличной слежки{196}.
Смысл перевоплощения был в том, что оперативник получал возможность выйти за пределы посольского комплекса и вернуться обратно, оставаясь неузнанным. Ролф знал, что КГБ мало интересуется их техническими специалистами и обычно не обращает на них внимания, когда те выезжают на своем стареньком болотном “фольксвагене” за продуктами, цветами или запчастями. Тем вечером фургон выехал в сгущающихся сумерках. За рулем сидел технический директор, Ролф — на пассажирском сиденье. Окна фургона были грязными. Милиционеры только пожали плечами: похоже, два завхоза опять куда-то поехали затовариться.
На улице фургон поехал медленно и без определенного маршрута. Главный технарь хорошо ориентировался — за ним редко наблюдали и он часто колесил по городу на машине. Ролф следил за всем, что было вокруг, в поисках хвоста. Технический директор тоже наметанным глазом посматривал в зеркало заднего вида. Они искали автомобили с характерным треугольником грязи на решетке, который оставляла автомойка КГБ. А также обращали внимание на грузовики, стоящие у тротуаров. Но у КГБ была масса обманных трюков, например откидное сиденье, скрывавшее одного из сотрудников, или специальное устройство в машине без опознавательных знаков, позволявшее выключить одну фару, так что автомобиль выглядел иначе при повторной встрече.
Ролф подумал, что у него есть преимущество: он здесь режиссер, он единственный знает, куда едет. Они могли лишь реагировать на его действия. Обычные водители не стали бы обращать внимания на “фольксваген”. На светофоре они могли пристроиться рядом или сзади. Ролф же следил за тем, чего обычный водитель не станет делать. Если включился красный свет, зачем было третьей машине за ними перестраиваться и прятаться за автобусом? Это могло быть признаком слежки, и Ролф такие приметы отмечал и анализировал.
Выходя из посольства в гриме, он преследовал только одну цель — обман: ему надо было ни в коем случае не привлечь к себе внимания. Но в следующие несколько часов он переходил к другой тактике. Он вел себя более открыто, почти дразня своих противников. Он пытался выманить КГБ из засады. Главной же его задачей было раствориться, стать “невидимым” для наблюдения. Это достигалось часами изматывающего нервного напряжения — еще до того, как он сможет впервые заглянуть Толкачеву в глаза.
Сбрасывая возможную или действительную слежку, оперативник должен действовать изящно, как танцор балета, хитро, как фокусник, и так же внимательно, как авиадиспетчер. Ролф много тренировался на учебных курсах ЦРУ и еще с первых дней работы в военной разведке понял, как важно овладеть этими навыками, чтобы научиться оценивать время и расстояние и использовать оптический обман для действий во “временных зазорах”. Ролф также тщательно планировал маршрут, чтобы избегать опасных участков и скрытых камер на московских улицах. Однажды он совершал четырехчасовой маневр по сбрасыванию слежки и где-то в середине него был уже уверен, что чист. И вдруг вокруг замелькали “жигули” и “Волги” явно служебного вида, проносившиеся туда и обратно. Ролф выругался: “Угодил в улей!” Позже он узнал, что наткнулся на тренировку курсантов закрытой академии КГБ. Московская резидентура по возможности отслеживала такие опасные участки, отмечая их на карте красными кнопками.
При последнем разборе плана с Гербером несколькими часами ранее Ролф прошелся по маршруту и по возможным не штатным ситуациям — на каждом повороте, на каждой остановке, которые были необходимы для прикрытия. Ролф помнил, как Гербер относится к любой операции — как к своей собственной. Он вникал в мельчайшие детали: жесты, мимику, внешний вид и обманки. Ролф когда-то думал, что никогда больше не встретит шефа резидентуры уровня Гаса Хэтэуэя, неутомимого организатора операций. Но теперь он работал с Гербером — усердным и въедливым постановщиком шпионских спектаклей.
Фургон остановился у цветочного магазина. Ролф остался в машине. Покупка цветов была рутинной процедурой и первой остановкой в ходе операции прикрытия. Это была возможность проверить, не обнаружат ли себя по какой-нибудь оплошности машины наблюдения или пешие оперативники. Ролф оставался в гриме на случай, если к ним возникнут вопросы, но в цветочный магазин заходить не стал, понимая, что при резком дневном освещении недостатки его перевоплощения будут слишком заметны. Лучше было оставаться в тени, за грязным окном фургона.
Первая остановка выполняла важную функцию: здесь можно было прервать операцию. При обнаружении наблюдения Ролф мог все отменить и вернуться назад с минимальными потерями. В КГБ и не заподозрили бы, что он собирался на встречу с агентом. По опыту Ролф знал, что всегда лучше отловить КГБ в начале процедуры, когда наблюдение проще заметить. Видишь одну и ту же красную машину третий раз подряд — это уже знак. Но чем дальше, тем сложнее выявить слежку. Если у КГБ появлялись подозрения, он мог направить дополнительные группы наблюдения и новые машины. В этом Москва отличалась от других городов. У Ролфа действительно было преимущество — только он знал, куда направляется, но у КГБ были неограниченные ресурсы, которые спецслужба могла бросить в дело, если возникали подозрения. Они могли посадить ему на хвост с десяток машин, и ни одну он не увидел бы дважды.
Первая часть сбрасывания слежки всегда проводилась в движущемся автомобиле, так было легче контролировать ситуацию. Рольф и технический директор, сидя в фургоне, имели обзор почти в 360 градусов и большое пространство для маневра. Они могли нажать на газ, вынуждая машины слежения сделать то же самое и таким образом обнаружить себя. А могли резко развернуться на 180 градусов — тогда, если их вели, они оказывались лицом к лицу с преследователями. КГБ всегда направлял для наблюдения по три-четыре машины, и важно было, маневрируя и провоцируя их, выявить их присутствие на самом раннем этапе. И тут время и расстояние работали на Ролфа. Эта закономерность была обнаружена Хэвилендом Смитом и его коллегами еще в 1960-х.
За те полтора часа, что они колесили, в городе совсем стемнело, и Ролф должен был оценить их готовность перейти к следующему этапу. Нужно было принимать решение, основываясь на наблюдениях и на чутье. Существовало неписаное правило: приступать к следующему этапу, только если ты на 95 процентов уверен, что “невидим”. Объяснялось это просто: в машине преимущество было на твоей стороне. Пешком, один, ты был гораздо уязвимее. Ролф знал оперативников, которые не смогли сделать следующий шаг. Они “чувствовали” слежку, даже если не видели ее, и поворачивали назад. За это их никогда не критиковали: они могли оказаться правы. Решать двигаться дальше, рисковать, встречаясь с агентом, было куда труднее. На кону стояла жизнь агента. Ролф прокрутил в уме все, что видел на вечерних улицах, взвесил ситуацию. Он был на 95 процентов уверен, что за ним не следят. Он поглядел на технического директора, и тот кивнул. Они еще двигались. Ролф быстро отлепил накладные волосы, положил их в маленький мешок на полу. Подхватил хозяйственную сумку, подготовленную для Толкачева, накинул шерстяную куртку. Фургон на мгновение притормозил, Ролф выскользнул наружу и энергично зашагал прочь. Технический директор поехал дальше, подыскивая укромное место, чтобы припарковать машину, а самому прогуляться в парке.
Ролф быстро прошел несколько кварталов и очутился на другом широком проспекте. Он влился в толпу на остановке, ждущую один из троллейбусов, курсирующих по главным магистралям Москвы. Он вошел в троллейбус через заднюю дверь. Стороннему наблюдателю Ролф мог казаться обычным трудягой, устало возвращающимся домой с работы в набитом троллейбусе. В действительности он был собран и следил за малейшим движением вокруг. Незаметное для окружающих маленькое радиоустройство в его ухе было беспроводным способом подключено к приемнику размером с тонкую пачку сигарет, этот приемник в подсумке был примотан хлопковой лентой к его телу. Обернутый вокруг шеи провод служил антенной и был подсоединен к приемнику. В прежние годы оперативникам приходилось подключаться к громоздким транзисторным приемникам, которые ловили переговоры КГБ; иногда это получалось, иногда нет. На Ролфе же была новая модель, которая автоматически сканировала несколько радиодиапазонов КГБ. Он мог слышать, как переговариваются на улице разные грппы наблюдения. Неудобство было в том, что чувствительный аппарат улавливал все стуки, скрипы и хрипы, которые производили десятка полтора групп, оказавшиеся в километре от него; эти группы могли быть ни при чем и даже не догадываться о его существовании. Аппарат был чудом техники и секретности, но все же он играл второстепенную роль. Он мог предупредить о слежке, но не гарантировал, что слежки нет. Удостовериться в ее отсутствии было важнейшим условием в предстоящем деле.
Ролф оглядел пассажиров, внимательно всматриваясь в тех, кто сел в троллейбус вместе с ним. На следующей остановке он резко шагнул к двери и спрыгнул на тротуар, наблюдая за теми, кто сходит вслед за ним. Пока ничего подозрительного не было.
Последний этап избавления от хвоста был пешим. Ролф был тренированным человеком, у него была ясная голова, но за этот год в Москве он успел понять, что процедура сбрасывания слежки может вымотать кого угодно. Стояла поздняя осень, погода была холодная, промозглая и унылая. После нескольких часов ходьбы на открытом воздухе у него болели легкие. Во рту пересохло, но останавливаться было нельзя. Любой проходной двор или общественное заведение могли оказаться ловушкой, и Ролф знал, что камеры КГБ, установленные в окнах верхних этажей, отслеживают движение на тротуарах и проезжей части. Наблюдением занимались тысячи людей.
В наушнике не было слышно ничего, кроме обычной болтовни и помех. Дойдя до небольшого театра, Ролф резко развернулся и вошел. Это была вторая остановка в операции прикрытия. Он молча изучил репертуар и афиши на стенах. В этот театр он прежде почти не заглядывал. Он напряженно слушал эфир, но все было тихо. Его целью было вынудить людей из КГБ сделать что-то нетипичное, оплошать, чтобы он заметил их, прежде чем они вызовут подкрепление и оцепят улицы. Ролф вышел из театра с билетами на спектакль, на который не собирался идти. Но настоящее шоу должно было вот-вот начаться. В театре он не заметил никаких признаков слежки.
Следующая остановка должна была точно взбудоражить КГБ, если Ролфа пасли. Он не стал спускаться в метро — на большинстве станций стояли камеры наблюдения, — а подошел к антикварному магазину, что никак не вписывалось в его обычный распорядок. Он был там однажды с семьей, но никогда не пошел бы в антикварный магазин в одиночку, вечером, в рабочий день. Идея была в том, чтобы бросить КГБ серьезный вызов и вынудить их действовать.
И опять-таки ничего.
Ролф вошел в соседний жилой дом и начал взбираться по лестнице. Если бы сотрудники КГБ следовали за ним, тут они точно должны были его задержать. Они не могли позволить ему скрыться в одной из квартир. На самом деле Ролфу некуда там было заходить, в этом доме он не знал ни души. Он пытался спровоцировать КГБ. Он сел наверху на лестничной клетке и стал ждать.
Но никто не бежал вверх по лестнице.
Ролф стал спускаться. В течение трех с половиной часов КГБ не давал о себе знать. И все же для верности он зашел еще в небольшой сквер рядом с домом. Вдоль ограды тянулись ряды скамеек, и обступившие сквер многоэтажные дома отбрасывали на них густую тень. Ролф рассчитывал, что его присутствие в сквере, так далеко от дома и от посольства, должно подействовать на оперативников КГБ как красная тряпка на быка и если они тут, то должны выпрыгнуть из кустов и схватить его. И лучше, чтобы это произошло сейчас, а не когда он приведет их к Толкачеву. У него не было с собой ни паспорта, ни другого удостоверения личности, но он не боялся задержания. Он мог бы объяснить свое пребывание здесь, и это им ничего не дало бы. Но он не должен привести КГБ к Толкачеву. Ролф посмотрел на часы. До встречи оставалось 12 минут.
Пора идти. Он был на 100 процентов уверен. Ролф встал со скамейки.
И вдруг его передернуло от хлюпающего звука в наушнике, потом еще одного и еще. Это были громкие звуки, явно исходившие от группы наблюдения КГБ. Ролф не понимал, что произошло. Они увидели, как он встал? Он замер, окаменевший и напряженный. Хлюпанье иногда служило сигналом, который один оперативник КГБ посылал другому. Но звуки могли объясняться и чем-то другим, каким-то уличным шумом, может быть в километре отсюда. А может быть, просто криворукий оператор случайно ткнул не в ту кнопку.
Ролф часто повторял слова: “Когда ты невидим, ты невидим”. Для него это значило, что если ты “растворился”, то можешь делать все что угодно — за тобой никто не следит.
Ничего. Никаких признаков людей в сквере. Ролф расслабил плечи и сделал глубокий вдох.
Когда ты невидим, ты невидим.
Ролф обошел кругом место встречи, все еще выглядывая признаки слежки. Место получило кодовое название “Ольга”, оно находилось недалеко от посольства Германии. Он вспомнил свой испуг при виде двух мужчин в песочнице во время первой встречи с Шеймовым; это было полгода назад. Но теперь он никого не видел. Ролф подумал, что место для встречи выбрано удачно: жилых домов рядом мало, какие-то низкие ветхие гаражи, на улице почти безлюдно.
И тут он увидел Толкачева. Ролф изучил его досье вдоль и поперек, а Гилшер подробно его проинструктировал. Он считал, что безошибочно узнает Толкачева в первую же минуту, и представлял, как они тепло поздороваются, увидев друг друга. Но сейчас Ролф шел не навстречу этому человеку, а за ним. Тот выглядел похожим на Толкачева. Ролф почти поравнялся с ним. Мужчина немного сутулился. По плану, они должны были обменяться приветствиями, и в случае правильного ответа Ролф понял бы, что перед ним и вправду Толкачев. Ролф колебался, как поступить. Возможно, перед ним не тот человек, но что мешает поздороваться? Если это другой человек, он, наверное, изумленно посмотрит на него и спросит, о чем вообще речь.
Ролф сказал громко, все еще находясь позади: “Привет от Кати!”
Мужчина повернулся и четко ответил: “Передайте привет от Бориса”.
Это был правильный отзыв. Ролф слегка улыбнулся, посмотрел на Толкачева и протянул руку. Тот пожал ее. Толкачев был в черной куртке и шляпе с полями; он оказался ниже ростом, чем представлял Ролф, — не более 167 сантиметров. У него было лицо крупной лепки, нос с горбинкой, вдавленный у переносицы. На часах Ролфа было 9 вечера. Это была восьмая встреча Толкачева с представителями ЦРУ.
Ролф понимал: сейчас его главная цель — установить доверительные отношения, какие у Толкачева были с Гилшером. Он старался, чтобы его слова звучали тепло и ободряюще. Он передал Толкачеву оперативную записку, которую тщательно готовил, сидя в резидентуре{197}. Он сразу заметил, что Толкачев эмоционально никак не отреагировал. Его лицо осталось бесстрастным.
Затем Ролф сообщил хорошую новость: ЦРУ одобрило “особый запрос” Толкачева на таблетку для суицида после его июньского письма. Гербер давил на штаб-квартиру. “Чего мы не должны допустить, — настаивал Гербер, — так это чтобы от этого вопроса зависел ход всей операции, и мы откровенно обеспокоены, потому что чем дольше откладывается удовлетворение “особого запроса”, тем вероятнее мы с этим столкнемся”{198}. Услышав эту новость, Толкачев, похоже, наконец расслабился. Ролф сказал, что передаст ампулу на следующей встрече. ЦРУ может поместить ее в ручку или во что-то еще, что Толкачев обычно носит в кармане. В резидентуре серьезно беспокоились насчет маскировки. Она должна быть хорошей — чтобы таблетку не могли найти — и простой, чтобы предмет можно было брать с собой при необходимости. Когда Ролф спросил об этом, Толкачев ответил индифферентно: предпочтений у него нет. В оперативной записке Ролф так говорил о таблетке: “Я могу лишь надеяться, что она принесет вам то спокойствие, которого вы желаете”{199}. Он также составил список вопросов для Толкачева: для составления плана его эвакуации нужно было знать размеры одежды и обуви, лекарства, которые принимают он и его семья, список городов и местностей, где ему разрешено бывать, сроки его отпуска.
Толкачев извинился: в летние месяцы ему было труднее выносить документы из института, потому что он не носил пальто. С момента последней встречи с Гилшером в июне он отснял только 25 катушек пленки и теперь передал их Ролфу вместе с запиской на 9 страницах.
Толкачева по-прежнему очень беспокоил вопрос о длинном списке запрошенных им секретных документов на его читательском требовании, там везде стояла его подпись. Он понимал, что этот список является уликой, и выдвинул новую идею. Когда-то он предлагал ЦРУ изготовить ему поддельный пропуск, чтобы обойти систему безопасности. Теперь он спрашивал, не сможет ли ЦРУ изготовить дубликат его читательского требования всего с несколькими запросами? Он тогда найдет способ заменить настоящее требование фальшивым. Толкачев вручил Ролфу нарисованные от руки схемы, пояснения и фотографию, чтобы помочь ЦРУ изготовить такую копию.
Минуты бежали быстро, но у Толкачева еще было о чем рассказать. Он сообщил Ролфу, что приобрел автомобиль — желтые “жигули”, машину рядового советского человека, скопированную с приземистого “фиата”. Толкачев хотел использовать машину во время следующих встреч. Так они смогут разговаривать дольше, не привлекая к себе внимания. Кто заподозрит в чем-то двух приятелей, болтающих в машине? Толкачев также коротко сказал Ролфу, что по-прежнему недоволен теми деньгами, которые ему выплатило ЦРУ, и пообещал написать об этом позже. Однако он напомнил ЦРУ о своей терпеливости уже в письме, переданном Ролфу. “Но хочу лишний раз заметить, — писал он, — что выплаты порциями и затягивание решения финансовых вопросов с вашей стороны не влияет в целом на мое сотрудничество с вами”.
Прошло 15 минут. У Толкачева была еще одна просьба. Он передал Ролфу листок бумаги. Взглянув на него, Ролф увидел, что там по-английски печатными буквами написано:
11. LED ZEPPELIN
12. PINK FLOYD
13. GENESIS
14. ALAN PARSONS PROJECT
15. EMERSON, LAKE AND PALMER
16. URIAH HEEP
17. THE WHO
18. THE BEATLES
19. THE YES
10. RICH WAKEMAN
11. NAZARETH
12. ALICE COOPER
Толкачев хотел, чтобы ЦРУ передало записи альбомов рок-музыкантов для его сына Олега. Он скопировал названия от руки, хотя, очевидно, не очень хорошо их знал. “Мой сын, как и многие его ровесники в школе, увлекается западной музыкой, — пояснял Толкачев в записке. — Я и сам, несмотря на мой возраст, люблю слушать эту музыку”. Он писал, что записи доступы на черном рынке, но он не хочет “обращаться на черный рынок, потому что там всегда можно попасть в непредсказуемую ситуацию”. Он также сказал, что список отражает “вкусы сына”, и просил подобрать для него записи “самых популярных музыкальных групп на Западе, включая США”{200}.
Ролф нервничал из-за хлюпающих звуков, которые слышал в наушнике перед встречей. Он понимал, что они с Толкачевым проговорили совсем недолго, но решил закончить встречу. Толкачев не возражал. Они пожали друг другу руки и расстались. Ролф быстро ушел. В этот час на улицах было немного людей. Он вернулся к припаркованному “фольксвагену”, ждавшему его в назначенном месте. Технический директор сам провел короткую операцию по избавлению от хвоста, чтобы убедиться, что их нигде не стережет КГБ. Сев в фургон, Ролф без слов поднял большой палец вверх. Директор нагнулся и достал по бутылке пива — небольшой ритуал в конце каждого задания. Было так холодно, что пиво почти заледенело. Они открыли бутылки, и Ролф, у которого горло пересохло после нескольких часов на улице, смаковал ледяное пиво. Затем он надел бороду и парик, и они поехали назад в посольство. Этот последний штрих в мистификации с перевоплощением был важен: нужно было замкнуть круг, вернуться в посольство неузнанным. Дежурные не обратили на них особого внимания. Ворота открылись, и задание завершилось.
Чуть позднее советские милиционеры в будке отметили, что Дэвид Ролф и его жена вышли с посольской вечеринки и поехали домой.
Глава 12
Средства и стремления
Толкачеву наконец прислали ампулу с ядом. Она прибыла в московскую резидентуру через несколько недель после октябрьской встречи, с регулярной секретной почтой, в посылке размером с коробку для сигар. Ролф открыл ее. Внутри в гнезде из пенопласта, вырезанном в форме пистолета, лежала перьевая ручка с L-капсулой{201}.
Он опасливо изучил ручку, потом положил ее назад и запер коробку в ящике стола. Вскоре из штаб-квартиры пришла телеграмма с инструкциями на русском языке — как извлечь из ручки хрупкую капсулу и раздавить ее зубами{202}.
В сплоченной московской резидентуре секретов не было. В маленьком кабинете Гербера оперативники вместе обсуждали планы ухода от слежки и новые места для встреч, которые нашли в прошедшие выходные. Иногда мелом чертили на доске схемы или репетировали телефонные разговоры с агентом на русском языке. В преддверии крупной операции в тесную комнату резидентуры приходили и жены оперативников. Они сидели на столах и на полу, вместе с мужьями еще раз проверяли грим и передачи, изучали карты и маршруты.
Когда Ролф рассказал коллегам о просьбе Толкачева насчет музыкальных записей, те понимающе закивали. Они сами видели, как молодые люди в Москве охотятся за западными товарами: кассетами для магнитофонов, журналами, лаком для ногтей и жидкостью для его снятия, фотоаппаратами “Полароид”, скотчем, футболками с английскими надписями, водолазками, кроссовками и бесчисленным множеством других вещей, которые в СССР найти было невозможно{203}.
Толкачев также запросил каталог западной аудиоаппаратуры. Почему бы и нет? Это казалось совершенно незначительной услугой для агента, выдававшего колоссальный объем разведданных. Но Гербер смотрел на вещи трезво и не спешил соглашаться. Что, если сосед заметит Толкачева, ведущего разработчика сверхсекретного советского военного института, с альбомами Uriah Heep? Или если кто-то увидит эти записи в его квартире? Не будет ли это выглядеть подозрительно?
Ролф написал в штаб-квартиру, что “внезапное приобретение” записей может вызвать у окружающих удивление и потребовать “неудобных объяснений”. Он писал: “Мы знаем, что подобные записи иногда доступны в Москве (на черном рынке), но цена их обычно высока. Если бы мы знали, что у его сына уже имеется какая-то коллекция, то появление в ней еще нескольких альбомов (выпущенных европейскими компаниями), вероятно, не навредит. Однако нам не следует быть единственными поставщиками его сына”. Каталог стереоаппаратуры, возможно, будет легче скрыть, отмечал он, но “как его сын справится с таким “негаданным счастьем” — большой вопрос”. Не попросит ли Толкачев вслед за этим еще проигрыватель и динамики? В ЦРУ хорошо помнили борьбу вокруг L-таблетки. Резидентура не хотела отказывать Толкачеву в такой простой просьбе, но они тревожились насчет его безопасности. Они решили повременить, рассказать Толкачеву о своих опасениях в декабре и узнать у него, как он будет управляться с записями и где их хранить. Если ему удастся купить пленочный магнитофон, ЦРУ сможет предоставлять ему пленки с записями. Их будет труднее отследить{204}.
День за днем Толкачев копировал документы, прикрепляя фотоаппарат Pentax к спинке стула. На катушках пленки, которые он передал Ролфу в октябре, содержалось 920 кадров с 817 страницами. Но вскоре штаб-квартира начала требовать от Москвы еще больше, по просьбе своих “клиентов” из разведки, прежде всего из ВВС, ВМФ, Агентства национальной безопасности и разведывательного управления министерства обороны. При встрече с Гилшером в 1979 году Толкачев передал пять печатных плат, относящихся к проекту РЛС РП-23, и чертежи к ним. Чертежи спешно отправили в штаб-квартиру для перевода, а электронику еще куда-то — для изучения и анализа.
Теперь, осенью 1980 года, в штаб-квартире хотели, чтобы Ролф попросил у Толкачева и другие печатные платы или электронные детали. Аппетиты военных растут, думал Ролф. Он беспокоился, что их запросы поставят под угрозу безопасность Толкачева. Ролф был высокого мнения об избранном Толкачевым методе: брать бумаги и в тот же день возвращать их. Комар носа не подточит, раз документы на месте. Но с оборудованием была совсем другая история: если какой-то детали не будет — а ее ведь ничем не подменишь, — почти наверняка начнется внутреннее расследование. Требования электроники и электронных деталей могли провалить всю операцию.
Гербер решительно возражал против передачи Толкачеву запроса на электронные детали. Хотя Толкачев и “передал нам когда-то один фрагмент оборудования, это не свидетельствует ни о постоянном доступе к такому оборудованию, ни о возможности его безопасно изымать, ни о степени риска”, — писал он. Если они запросят у Толкачева новые запчасти, рассуждал Гербер, “он может посчитать, что мы слишком давим на него, и, как следствие, сам станет более требовательным и более трудным в работе”. Или же, предполагал Гербер, Толкачев, забыв про осторожность, погонится за новыми печатными платами и поставит под угрозу свою безопасность. “Такой список весьма специальных требований может спровоцировать “Сферу”, и так склонного изобретать прозрачные и слишком небезопасные способы получения материалов”. Гербер предлагал просто спросить у Толкачева на следующей встрече, может ли он завладеть какой-то еще электроникой. Он отмечал: “Мы считаем, что крайне важно убедиться, что [Толкачев] не предпримет ничего угрожающего его безопасности”{205}.
В понедельник 8 декабря 1980 года в 8.25 вечера Ролф отправился на встречу с Толкачевым в небольшой парк поблизости от московского зоопарка. Это было совсем рядом с домом Толкачева, тот часто проходил мимо этого места по пути на работу. Встреча была запланирована несколькими месяцами ранее, и Ролф не хотел отступать от графика, хотя напряженность в отношениях между сверхдержавами вновь нарастала. 4 ноября Рональд Рейган был избран 40-м президентом США. В начале декабря началась паника по поводу возможного советского вторжения в Польшу. В конечном счете советские войска так и не пересекли границу, но московская резидентура оказалась под плотным наблюдением КГБ. Ролф все же был твердо намерен не отменять встречу. “Только сделай все правильно на улице”, — напутствовал его Гербер.
Тем вечером в парке было совсем безлюдно. Ролф собирался пообщаться с Толкачевым подольше, не так, как во время торопливой октябрьской встречи. Он пришел с хозяйственной сумкой, с какими обычно ходят советские граждане, и упаковал передачу так, чтобы она выглядела как свертки с покупками какого-нибудь москвича, раздобывшего продукты или промтовары.
Толкачев казался безмятежным. Они прогуливались по парку, как старые приятели. Ролф внимательно слушал свой приемник SRR-100 — нет ли слежки, но ничего слышно не было, — а взглядом ощупывал парк в поисках кого-нибудь, кто проявлял бы к ним повышенный интерес; однако все было тихо. Парк находился так близко к высотке, где жил Толкачев, что ее было видно из-за деревьев.
Ролф достал из хозяйственной сумки сверток и передал Толкачеву. Внутри была ручка с L-капсулой и инструкция к ней. “Это то, что вы хотели, средство самоуничтожения”, — сказал он. Ролф не видел смысла еще раз подчеркивать, что надеется — Толкачеву никогда не придется ее использовать. Толкачев казался довольным: теперь таблетка была у него в кармане. Ролф попросил его попозже изучить маскировочное средство и сообщить ЦРУ, если он хочет не перьевую ручку, а что-то другое.
Технические службы ЦРУ несколько месяцев работали над тем, чтобы изготовить для Толкачева дубликаты пропуска в здание и библиотечного формуляра с его запросами и подписями. Ролф отдал Толкачеву подделки, выполненные на основе рисунков и фотографий, которые тот принес в октябре. Было слишком темно, чтобы их рассматривать на месте, и Ролф попросил Толкачева оценить их позже и написать им. ЦРУ изготовило читательский формуляр всего с несколькими подписями. Особой нужды в фальшивом пропуске теперь не было, но Ролф полагал, что он может пригодиться. Он также не забыл захватить батарейки для фотоаппарата Pentax, маленькие кругляши, которые в Москве найти было трудно. Толкачев был очень обрадован. Эта реакция многое говорит о нем, подумал Ролф. Толкачев намеревался сфотографировать как можно больше документов, и новые батарейки позволяли ему работать без перерыва.
Тревожась за безопасность Толкачева, Ролф предложил принять дополнительные меры предосторожности. В день запланированной встречи Толкачев теперь должен был сначала подать сигнал о своей готовности: включить свет на кухне между 12.15 и 13.00. Для проверки московская резидентура будет отправлять туда кого-нибудь, например жену одного из оперативников. Сигнал, видимый с улицы, получил кодовое название “Свет”. Если света в окне не будет, то ЦРУ не придет на встречу. Ролф также передал Толкачеву новые планы “экстренного вызова” раз в месяц — их можно использовать для незапланированной встречи, но только в случае крайней необходимости. Это было опасно, но при появлении экстренной новости или при возникновении реальной угрозы для Толкачева риск был оправдан. Ролф также предложил новое место для подачи другого сигнала — ближайший к зоопарку рынок. Если машина Толкачева будет припаркована там в условленном месте в заранее оговоренное время, это значит, что он готов к встрече.
Ролф также впервые рассказал Толкачеву о возможностях “Дискуса” — устройства, разработанного в ЦРУ для коммуникации оперативника с агентом. Он объяснил, что эти портативные аппараты позволяют обмениваться пакетными сообщениями на улице, находясь на некотором расстоянии друг от друга, например в нескольких сотнях метров. Устройство давало возможность передавать информацию, не переговариваясь и не встречаясь лично. Толкачев оживился, узнав о таком способе общения. Ролф сказал, что попытается получить “Дискус” к следующей встрече.
Между делом Ролф спросил Толкачева, может ли тот раздобыть еще печатные платы или электронные детали вроде тех, что он передал Гилшеру год назад. Возможно ли это в принципе? Безопасно ли это? Вместо того чтобы сразу отклонить эту просьбу — а Ролф не исключал такой реакции, — Толкачев будничным тоном сказал, что это возможно. Он спросил Ролфа, может ли ЦРУ подготовить список. Но список у Ролфа как раз уже был, его прислали из штаб-квартиры несколькими неделями ранее. Он передал его Толкачеву. Ролф не стал просить взглянуть на список немедленно — в темноте почти ничего не было видно.
Затем Ролф перешел к теме сомнений, которые возникли у ЦРУ по поводу записей рок-музыки; он заговорил об этом очень мягко, чтобы никак не рассердить и не огорчить Толкачева. Если альбомы обнаружат, сказал Ролф, не будет ли у Толкачева неприятностей? Как он объяснит их наличие? Доступны ли они на черном рынке? Где он планирует хранить их? Придется ли ему прятать их от друзей и гостей? Не станут ли друзья сына задавать неудобные вопросы?
Толкачев оживился, на лице его не было ни тени сомнений. Он ответил Ролфу, что ему не составит труда объяснить наличие альбомов в квартире. Все они доступны на черном рынке в Москве, просто он сам ходить туда опасается. Но он добавил, что в случае чего кассеты с музыкой тоже годятся — у него есть магнитофон Hitachi, выпущенный три года назад и купленный в комиссионном магазине, куда люди сдают свои вещи, обычно одежду, но иногда и электронику.
Время встречи было на исходе. Толкачев передал Ролфу 10-страничную записку от руки, в которой предлагал окончательно решить вопрос с оплатой его труда{206}.
В последний момент Ролф вспомнил, что есть еще один срочный вопрос из штаб-квартиры. В августе 1980 года Соединенные Штаты объявили о создании стелс-технологии, благодаря которой самолеты становились практически невидимы для радара. Что известно Толкачеву о советской реакции на американские самолеты, созданные с применением этой технологии? И есть ли у СССР своя стелс-технология? Толкачев сказал, что слышал о “невидимом самолете”, но у него нет ответов на эти вопросы и он не хочет сообщать Ролфу информацию, в которой не уверен.
Они гуляли уже 20 минут. Ролф достал из сумки две небольшие книги на русском — новогодние подарки от ЦРУ. Одной из них была брошюра Андрея Сахарова, физика-ядерщика, ставшего диссидентом, которым Толкачев восхищался. Другая — тонкая книжица Анатолия Федосеева, видного советского специалиста по электронике, разработчика РЛС. Созданные им электровакуумные приборы использовались в наземных радарах по всему периметру Советского Союза. Федосеев был удостоен звания Героя социалистического труда и высоких государственных наград, включая Ленинскую премию. В мае 1971 года он поехал на Парижскую авиационную выставку в качестве высокопоставленного члена советской делегации. Оттуда он бежал в Великобританию. Его разочарование советской системой во многом напоминало недовольство Толкачева: дефицит, неэффективность, несостоятельность социализма. Федосеев описал все это в книге “Западня”, которую Ролф теперь вручил Толкачеву.
Сахаров совершил побег из советской системы идеологически. Федосеев бежал физически. Толкачев тоже стал своего рода перебежчиком: он наносил удары системе изнутри.
Толкачев стал благодарить Ролфа, но у него прервался голос. Было уже поздно. Они пожали руки, и Толкачев исчез{207}.
Начало 1981 года для штаб-квартиры ЦРУ стало поворотным моментом. Вступивший в должность президента Рейган был полон решимости вдохнуть новые силы и энергию в ЦРУ — его инструмент в глобальной кампании активного противостояния Советскому Союзу. В отличие от картеровского периода с его сомнениями, Рейган во внешней политике опирался на бесцеремонную силу и веру в американскую исключительность, в то, что Соединенные Штаты — “последняя и лучшая надежда человечества”, как он часто заявлял. Те, кто рисковал жизнью ради Соединенных Штатов по всему миру, — моряки, солдаты, летчики и разведчики — в глазах Рейгана были окружены ореолом таинственности. Он верил в то, что за поколение до него сформулировал один из первых авиаторов, генерал Джеймс Дулиттл: ради защиты свободы от тоталитаризма можно пойти практически на все. На пост директора ЦРУ Рейган выбрал Уильяма Кейси, нью-йоркского юриста и стойкого республиканца, который служил в Управлении стратегических служб в Лондоне во время Второй мировой войны, а в правление Никсона возглавлял Комиссию по биржам и ценным бумагам. Кейси, руководивший избирательной кампанией Рейгана в 1980 году, был мешковатым, с сутулой спиной и редкими седыми волосами на лысеющей голове. Говорил он довольно невнятно, часто его речь было трудно понять. Но он твердо знал, чего именно хочет от ЦРУ. Назначение Кейси свидетельствовало о запросе на более смелые и перспективные разведывательные операции. Там, где Тернер стремился минимизировать риски, Кейси готов был азартно рисковать. И если Тернер не доверял агентам, то Кейси требовал вербовать новых и новых{208}. Кейси также разделял стойкую антипатию Рейгана к советскому коммунизму, что определяло ход его мыслей и принимаемые им решения.
Холодным утром 15 января 1981 года, за пять дней до инаугурации Рейгана, Тернер, которому предстояло покинуть пост директора ЦРУ, прибыл в Блэр-хаус — гостевой дом через дорогу от Белого дома и историческую резиденцию избранных президентов, где в это время остановился Рейган. Его встретил сам Рейган, а также новый вице-президент Джордж Буш, который был директором ЦРУ до Тернера, и Кейси. Тернеру предстояло в последний раз сделать короткий доклад и поделиться с новым президентом самой закрытой, совершенно секретной разведывательной информацией. Они сидели в президентском кабинете, и Тернер представлял план тайных операций в Афганистане по поддержке боевиков, сопротивлявшихся советскому вторжению. Он рассказывал, как подводные лодки американского флота тайно прослушивают советские подводные кабели связи. Это были и вправду дерзкие операции. Но ценнейшим приобретением управления, сказал он Рейгану, был агент, работающий в московском военном исследовательском институте. Он не только предоставил надежную документацию по советскому потенциалу в области РЛС и авиационной электроники на текущий момент, но и передал планы разработок на десять лет вперед. Его зовут Адольф Толкачев, и его информация стоит миллиарды{209}.
Два месяца спустя, 10 марта 1981 года, старый, потрепанный болотный фургон “фольксваген” выехал, тарахтя, из посольства США в Москве. Ролф, снова загримированный, проплыл за стеклом мимо охраны. Его задание — встретиться с Толкачевым — было в этот раз особенно деликатным, потому что с собой у него был “Дискус”, устройство для обмена электронными сообщениями. Меньше всего Ролф хотел, чтобы его поймали с этим устройством и оно оказалось бы у КГБ. Поэтому он 50 минут кружил по городу, отслеживая возможное наблюдение. По радио он слышал какие-то переговоры сотрудников КГБ, но они, похоже, его не касались. Тогда он снял накладные волосы, вышел из машины и около часа шел пешком, внимательно вслушиваясь и смотря по сторонам. Никаких признаков слежки не было. В 9.05 вечера он прибыл в парк, на место встречи под кодовым названием “Анна”, и заметил Толкачева у телефонной будки. Разговаривая, они пошли бродить по парку, наугад выбирая тропинки. Встречавшиеся им люди, гулявшие с собаками или сами по себе, не обращали на них внимания{210}.
Ролф сообщил Толкачеву, что ЦРУ согласилось на предложенный им план выплат. Всё — больше у них вопросов не будет. Толкачев выглядел довольным и к этой теме не возвращался.
Толкачев сказал, что копия его библиотечного формуляра, изготовленная ЦРУ, превосходна. Он ее уже подложил. Но с пропуском получилось хуже: корочка не того цвета, она не сработает. Кроме того, корочка и страница с фотографией изготовлены из разных материалов, которые ЦРУ не удалось точно воспроизвести, да и цвет разводов на внутренней стороне пропуска тоже.
Ролф вручил Толкачеву еще один пакет. В нем, сказал он, “электронный прибор”, то есть “Дискус”. Ролф настаивал, чтобы Толкачев был очень осторожен и прочитал все инструкции перед его использованием. “Прочитайте инструкции”, — повторил он; Толкачев ответил, что все понял. Ролф также подчеркнул, что “Дискусом” нужно пользоваться, когда появилась срочная новость, которая не может ждать до следующей встречи. Но он старался говорить это бодрым и уверенным тоном: мы хотим, чтобы вы этим пользовались — может быть, летом, когда нет регулярных встреч{211}.
Ролф не рассказал Толкачеву, что у него с Гербером были серьезные сомнения насчет полезности “Дискуса”. Одним из главных принципов в московской резидентуре было не совершать никаких оперативных действий без серьезных оснований. “Дискус” был пригоден как раз для оперативных действий, но для чего? Ценность работы Толкачева состояла в передаче тысяч скопированных им документов, а не в способности посылать короткие электронные сигналы. К тому же у ЦРУ не было возможности ни обучить Толкачева работе с устройством, ни попрактиковаться вместе с ним{212}.
Гербер и Хэтэуэй месяцами спорили по поводу “Дискуса”. Хэтэуэй упорно отстаивал прибор. Ценнейший агент ЦРУ в Варшаве, Рышард Куклинский, получил его более раннюю версию, под названием “Искра”. Несмотря на некоторые сбои, в январе 1981 года Куклинский с его помощью предупредил ЦРУ, что польские военные готовят планы на случай введения военного положения. В ответ Хэтэуэй отправил в варшавскую резидентуру поздравительную телеграмму. “Надеюсь, за этим первым опытом последует множество других”, — писал он. Потом, когда Куклинский передал еще одно сообщение, из штаб-квартиры телеграфировали в Варшаву, что шпиону “явно нравится его новая игрушка”{213}.
Хэтэуэй считал, что и Толкачеву она понравится. Эту мечту — применять новые технологии для конспиративной связи — разделяли многие сотрудники в главном управлении. Они были в постоянном поиске областей, куда КГБ со своей слежкой еще не проник. А для конспиративной связи это означало, что приходилось опробовать в действии технологии, которые находились в стадии разработки, вроде “Дискуса”. Мотивация была в том, что самая секретная технология — та, о существовании которой не подозревают{214}.
На это Гербер отвечал, что все не так просто. В Москве за оперативниками наблюдают гораздо более плотно, чем в Варшаве. Зачем рисковать сотрудником резидентуры ради сообщения, в котором, может быть, говорится: “Привет, все в порядке”?
Несмотря на эти сомнения, резидентура выполнила требование Хэтэуэя. Теперь “Дискус” был на руках у Толкачева. Ролф также вручил ему 42 “пальчиковые” батарейки.
Толкачев в обмен передал 55 катушек 35-миллиметровой пленки, которые он отснял после предыдущей встречи. Он сказал, что к июню у него будет, наверное, только 5–10 новых кассет и что летом особых результатов ждать не стоит: в теплую погоду он не мог носить пальто, под которым прятал документы, вынося их в обеденный перерыв, а кроме того, он планировал на месяц уехать в отпуск.
Ролф знал, что многие из тех данных, которые Толкачев изначально планировал похитить для ЦРУ, он уже передал. Он шел с большим опережением собственного графика, рассчитанного на семь этапов и 12 лет{215}. Но именно теперь, когда Толкачев успел выполнить многое из намеченного, аппетиты Лэнгли стали неудержимо расти. Похоже, там хотели, чтобы Толкачев каждый раз выдавал по 50 или 100 кассет с пленкой. Ролфа раздражали эти требования, хотя он понимал, отчего это происходит. Материалы Толкачева были настолько ценны, что ЦРУ благодаря им “зарабатывало на хлеб”, то есть оправдывало свой бюджет, а заодно удовлетворяло запросы своих армейских клиентов. Поэтому, естественно, штаб-квартира была склонна перебарщивать. Они спрашивали: а может, он еще кое-что для нас посмотрит? Ролф представлял, что Толкачев в одиночку возвел Бруклинский мост, а теперь от него хотят, чтобы он построил еще и мост Золотые Ворота[14]. И все же Ролф взял с собой письмо из штаб-квартиры с 45 разнообразными вопросами о советских комплексах вооружений. Теперь он передал его Толкачеву и попросил ответить на следующей встрече.
Толкачев сказал Ролфу, что маскировка для ампулы с ядом — ручка — вполне годится и ничего менять не нужно.
Ролф заметил, что в этот раз Толкачев был гораздо приветливее. Встретившись в парке, они даже приобняли друг друга за плечи. Толкачев был разговорчив. В семье и на работе все хорошо, сказал он. “Наверное, он начинает доверять мне”, — подумал Ролф.
Штаб-квартира предложила Ролфу избегать разговора об эвакуации. Там хотели, чтобы Толкачев оставался в Советском Союзе как можно дольше. Но Толкачева идея побега не покидала. Думая об этом, он успел нарисовать себе совершенно фантастическую картину, которой поделился теперь с Ролфом, а тот не мог поверить своим ушам. “Слушайте, — сказал Толкачев, — если у вас будет специальный самолет, чтобы забрать меня, он может сесть куда-нибудь на поле среди леса, а мы из леса быстро выбежим, сядем в самолет, и вы нас вывезете”. Какая-то химера, подумал Ролф. Мы в вооруженном до зубов Советском Союзе. Нет такого американского самолета-шпиона, который мог бы спланировать на поле и вывезти Толкачева. Но зато, думал Ролф, Толкачев с ним разговаривает и вообще стал проявлять человеческие свойства.
Ролф вытащил из сумки последний пакет — семь кассет с музыкальными записями, которые просил Толкачев. ЦРУ купило кассеты в Восточной Европе, так что отследить их было нельзя. Толкачев пришел в восторг. Они разговаривали всего 15 минут, но у Ролфа было ощущение, будто время замедлилось и они болтают целый час. Они договорились встретиться в следующий раз после летнего отпуска Толкачева, осенью. Толкачев вручил Ролфу написанную от руки оперативную записку на семи страницах.
И снова Толкачев растворился в темноте, а Ролф в образе лохматого технаря отправился обратно в посольство на пассажирском сиденье “фольксвагена”.
На следующий день Ролф составил для штаб-квартиры донесение о встрече. Он больше, чем когда-либо, чувствовал необходимость обратить внимание на реакцию Толкачева, на то, как у него загорелись глаза, когда он говорил о музыке, и подчеркнуть важность этого для операции. Ролф отмечал: “чрезвычайно интересно и показательно”, как меняется бесстрастная манера Толкачева, когда речь заходит об этом. “Его заинтересованность в музыке всегда объяснялась увлечениями сына, — писал Ролф. — Это, безусловно, нельзя назвать навязчивой идеей, но его беспокойство по поводу выполнения данной просьбы было чрезвычайно сильным. Возникает ощущение, что он как отец не всегда был способен обеспечить сыну все, что хотел, и теперь увидел возможность сделать что-то особенное, о чем не мог и мечтать прежде”. Если ЦРУ сможет помочь Толкачеву с этим, продолжал Ролф, вероятно, “наши акции в его глазах заметно поднимутся”. Толкачев был так воодушевлен, что попросил у ЦРУ “английские тексты всех песен, записанных на кассетах”. Ролф отметил, что “просьба несколько необычная и, безусловно, эксцентричная”, но Толкачев попросил об этом “со всей серьезностью” и выполнение этой просьбы почти не связано с дополнительными рисками{216}.
В своей оперативной записке Толкачев извинялся, что не смог достать новые печатные платы и электронные детали РЛС: у него не было к ним доступа, а если бы был, риск был слишком велик.
Ролф, как прежде Гилшер, считал своим долгом объяснять штаб-квартире, что за человек Толкачев, и выступать его адвокатом. Получая нескончаемую череду запросов от главного управления, Ролф хотел донести до начальства, что Толкачев — не робот с фотоаппаратом Pentax. Он — человек, который ощущает свое одиночество, которому часто нужно выпустить пар и чувствовать, что ему воздают должное. 2 апреля 1981 года Ролф отправил в штаб-квартиру пространное объяснение. Он писал, что “при обсуждении с Толкачевым его личных запросов были явственно слышны ноты разочарованности и уныния”. В представлении Толкачева, пояснял Ролф, раз ЦРУ доверяет ему сложную технику вроде мини-фотоаппаратов Tropel и “Дискуса”, то следует “доверять и его чувству ответственности в том, что касается важных для него вопросов, то есть его личных просьб”. Такими просьбами, в частности, являются кассеты с музыкой и пара западных стереонаушников, о которых Толкачев упоминал в своей оперативной записке. Наушники и кассеты не привлекут к себе особенного внимания — они встречаются в московских квартирах. “Мы все больше приходим к выводу, что, помимо мотива “достать систему”, “Сферой” движут определенные материальные интересы, в частности желание порадовать сына тем, что доступно немногим”, — писал Ролф{217}.
Коротко говоря, он писал: не устраивайте возню из-за пары наушников для шпиона, который принес вам миллиарды.
В июне 1981 года из Лэнгли, где всегда мечтали, что технологии дадут ЦРУ дополнительное преимущество перед КГБ, отправилось в московскую резидентуру совершенно новое устройство связи. Предположительно, оно было даже лучше “Дискуса” и должно было наконец обеспечить ЦРУ незаметную и надежную связь для обмена сообщениями с агентами. Эта система соединяла напрямую наземный передатчик с американским спутником. “Дискус” работал исключительно на земле, на расстоянии нескольких сотен метров, передавая сигнал от человека к человеку. Новое устройство, при всей своей пока недоработанности, могло отправлять сообщение прямо на спутник, откуда оно попадало в Соединенные Штаты. Для этого использовалась система спутников Marisat, запущенных в 1976 году для связи морских судов с берегом. Штаб-квартира предлагала московской резидентуре передать Толкачеву новейшее устройство.
Предложение поступило в тот момент, когда появились новые донесения о возможном советском вторжении в Польшу. В ЦРУ были очень встревожены тем, что кризис в Польше может привести к разрыву советско-американских отношений и, возможно, к срочному закрытию московской резидентуры. Как они тогда будут поддерживать контакт с Толкачевым? В штаб-квартире настаивали, чтобы резидентура думала наперед и подготовилась к такому развитию. Гербер был уверен, что до разрыва отношений дело не дойдет, но не мог игнорировать настойчивые послания из Лэнгли.
Гербер глубоко сомневался в пользе нового устройства, как прежде сомневался в “Дискусе”. Вся операция вокруг Толкачева “выстраивается на долгую перспективу”, настаивал он в телеграмме Хэтэуэю. Уже существует график встреч на следующие 15 месяцев, и этого более чем достаточно, даже учитывая рост напряженности или плотность наблюдения. Толкачев предоставляет информацию, имеющую “долгосрочное значение для нашего правительства, это не оперативные разведданные”. Гербер твердо заявлял: “Хотя мы не можем прогнозировать, что способность резидентуры функционировать здесь не будет прервана более чем на год, мы не видим ничего, указывающего на то, что вторжение в Польшу приведет к разрыву дипломатических отношений с Советским Союзом”{218}.
Внутри Гербер кипел. У него были хорошие личные контакты в Москве, он разговаривал с польским дипломатом. Он был уверен, что СССР не станет вторгаться в Польшу. Но штаб-квартира заставляла его сделать хоть что-то. Поэтому 24 июня в резидентуре были составлены план действий в чрезвычайной ситуации и письмо для Толкачева, которое в этом случае следовало ему передать. Предполагалось снабдить его также новым устройством связи.
Два дня спустя штаб-квартира предложила серьезные изменения. Новое устройство вызывало там такой энтузиазм, что Толкачеву было рекомендовано вернуть “Дискус” и использовать спутниковую связь для всех коммуникаций в промежутке между личными встречами, “невзирая на то, останется ли резидентура в Москве или закроется”.
Вообще-то, Толкачев за все время ни разу “Дискусом” не воспользовался. И даже никогда не сигнализировал о таком намерении{219}. Гербер и Ролф тут же отправили в штаб-квартиру энергичный протест. Они повторили, что не считают высылку резидентуры вероятным событием. И у них есть “серьезные сомнения” по поводу использования нового спутникового устройства для всех коммуникаций; начать хотя бы с того, что еще ни одного успешного испытания в Москве не было. Две попытки провалились. Кроме того, указывали они, не так просто забрать “Дискус” назад. Они не могут просто взять и позвонить Толкачеву домой и попросить его принести устройство на встречу! Гербер и Ролф испытывали раздражение. Они писали, что Толкачев так поступает, вероятно, потому, что точно следует их инструкции — использовать “Дискус” только в чрезвычайных обстоятельствах. Толкачев — “разумный и изобретательный человек, который способен оценить риск, проистекающий из частых контактов и излишней операционной активности”, — писали они. Он проявляет осторожность. Вскоре, впрочем, энтузиазм по поводу нового устройства увял так же внезапно, как возник: система не прошла и следующие испытания. Из резидентуры сообщили в главное управление, что они “с меньшим оптимизмом” смотрят на пригодность устройства для Толкачева. Надо думать, что не в последнюю очередь потому, что оно, похоже, вообще не работало{220}.
Когда в штаб-квартире проявили 55 катушек пленки, которые Толкачев отдал Ролфу в парке, 6 из них оказались пустыми. Возможно, возник какой-то сбой. Ролф не хотел беспокоить этим Толкачева, но наметил на следующей встрече выдать ему новый фотоаппарат Pentax{221}. На остальных кассетах ЦРУ обнаружило абсолютно новые, драгоценные сведения, сокровища из советских тайников. На 7 из них описывалась совершенно секретная ракета класса “земля — воздух” под кодовым названием “Штора”, которая “не могла быть обнаружена самолетом-мишенью” благодаря “передовой и сложной защите от помех и надежным эксплуатационным процедурам”. На других пленках были документы по компьютерной логике для систем радиолокации. Так ЦРУ получило доступ к секретным техническим отчетам, составленным в институте Толкачева в 1978, 1979 и 1980 годах, что позволило американцам правильно оценивать состояние советских высокотехнологичных военных разработок{222}.
Шпион, принесший миллиарды, снова продемонстрировал, на что способен.
Штаб-квартира ЦРУ направила в московскую резидентуру пару немецких стереонаушников, каталоги стереосистем и альбомы групп Элиса Купера, Nazareth и Uriah Heep.
Глава 13
Тени прошлого
Родные и друзья называли его Адик. У него были серые глаза, широкий лоб и густые каштановые волосы, а переносица искривлена из-за несчастного случая во время игры в хоккей в детстве. Ростом он был примерно метр шестьдесят семь. Тем, кто его знал, Толкачев казался тихим парнем. Он любил ковыряться в электронике, с удовольствием что-то мастерил, работал паяльником и рубанком, мог починить радио или сколотить раму для парника. При этом он был очень замкнутым человеком — настолько, что никогда не рассказывал сыну о своей работе и не приводил его в институт.
Но изнутри его грызло беспокойство. Его преследовали мысли о страданиях его семьи в мрачный период советской истории, и он хотел мести{223}.
В 1981 году Толкачеву было пятьдесят четыре года. Он страдал гипертонией и старался заниматься своим здоровьем: весной, летом и осенью бегал, а зимой ходил на лыжах. Выпивал он редко. Согласно его письмам, составленным для ЦРУ, вставал он обычно до рассвета, особенно во время долгой зимы. Каждый второй рабочий день он выбирался из кровати в пять утра и выходил на уличную пробежку, если на улице не было дождя или сильного мороза. Обычно он спускался на главном лифте на первый этаж и распахивал тяжелую дверь, выходящую на сквер на площади Восстания, в чьем названии были увековечены бунты против русского царя и Октябрьская революция. День за днем он бегал по одному и тому же маршруту: сперва через сквер к Садовому кольцу, потом направо, в сторону посольства США, мимо милицейских будок у посольства, затем еще раз направо, по переулку и мимо того места, где три года назад у стен маленького православного храма он вручил письмо Хэтэуэю{224}. Толкачев хорошо знал эти улицы — он без устали ходил и пробегал по ним несколько лет в поисках автомобилей с номерами, принадлежавшими американскому посольству, надеясь просунуть записку в приоткрытое окно.
В письме ЦРУ Толкачев описал себя как “жаворонка”. “Вы, вероятно, знаете, — писал он, — что людей иногда делят на два типа личности: “жаворонки” и “совы”. У первых нет проблем с тем, чтобы встать утром, но с наступлением вечера их клонит в сон. У вторых все наоборот. Я принадлежу к “жаворонкам”, моя жена и сын — к “совам”.
После пробежки, писал Толкачев, он обычно будил жену и сына и готовил им завтрак. Наташа, полная женщина, работавшая в отделе антенн того же института, часто уходила на работу раньше Толкачева, чтобы успеть на автобус. Толкачев же любил идти до работы пешком, через проходные дворы.
Их сын быстро рос и был уже на двенадцать сантиметров выше отца. Олег не был бунтующим подростком, его интересы лежали скорее в той же области, что и у матери: искусство, культура, музыка и дизайн, — в отличие от отца, который увлекался электроникой и инженерным делом. Олег ходил в спецшколу с углубленным изучением английского. Он уже читал Киплинга и Азимова и запоем слушал западную рок-музыку. Адику нравилась музыка сына, хотя английские тексты он понимал совсем плохо. Сам он любил джаз, который в советские времена считался подозрительной музыкой.
Адик пытался преодолевать поколенческий барьер между собой и сыном. Зимой они вместе бегали на лыжах, а летом семья часто ходила в турпоходы по стране. Как-то раз они отправились на Балтийское море, на следующий год — на озеро Валдай. Толкачев не мог получить разрешения на поездки за границу, потому что у него был допуск к секретным сведениям. “Я всегда езжу с женой и сыном, — рассказывал Толкачев ЦРУ о том, как проводит отпуск. — Мы обычно останавливаемся где-нибудь в лесу у реки или озера “дикарями”, то есть живем в палатке, готовим на костре и т. д. В этом году мы тоже планируем турпоход с палаткой и рюкзаками”. Он писал: “Я считаю, что привязан к семье так же, как это вообще свойственно людям”.
Высотка, где жил Толкачев, была внушительным зданием: 24-этажная главная башня со шпилем и два 18-этажных крыла по бокам от нее. В свое время в доме жили Михаил Громов, поставивший мировой рекорд при перелете через Северный полюс, Георгий Лобов, заслуженный летчик-истребитель, воевавший во Второй мировой и корейской войнах, а также ас Сергей Анохин, заслуживший известность новаторскими авиа испытаниями — так, при пикировании на МиГ-15 он достиг сверхзвуковой скорости. Там же жили генеральный конструктор советских ракетных двигателей Валентин Глушко и Василий Мишин, руководивший советской программой (в конечном итоге провальной) создания ракет для полетов к Луне. Это была элита советской авиации и ракетной отрасли{225}. Но Толкачев был одиночкой. Когда-то он общался с сотрудниками в своей лаборатории, но теперь, как он рассказывал ЦРУ, “вероятно, из-за возраста все эти дружеские разговоры начали меня утомлять, и я практически прекратил общение”. Он писал: “За последние десять-пятнадцать лет число моих личных друзей резко сократилось. Они никуда не делись… но мои контакты с ними стали совсем редкими и случайными”.
Толкачев жил в довольно комфортабельной двухкомнатной квартире с маленькой кухней, ванной и туалетом. Над входом в кухню находилась дверца антресолей. На этих антресолях длиной четыре метра и шириной немногим менее метра Толкачев хранил палатку, спальные мешки и свои стройматериалы, а также шпионское оборудование, полученное от ЦРУ. Его жена была ниже ростом и менее подвижна и наверх не залезала, у сына не было в этом нужды. Там же на антресолях Толкачев хранил свои инструменты: амперметр для измерения силы тока, паяльник и провода, а также дрель, рубанок и пилу для работ по дереву. В квартире было еще три кладовки, их он построил сам.
Адик женился в тридцать лет, довольно поздно для молодого мужчины его поколения в Советском Союзе. Жене его было тогда двадцать два. Толкачев писал в ЦРУ: “Я, очевидно, принадлежу к однолюбам”{226}.
Адик и Наташа жили и работали в закрытом мире советского военно-промышленного комплекса — разветвленной сети министерств, институтов, заводов и испытательных полигонов. У Толкачева был доступ к государственным тайнам наивысшего уровня. Поведение их обоих на людях было обусловлено желанием выжить в советской партийно-государственной системе, что требовало конформизма. Днем они играли по этим правилам. Вечером, оставаясь одни, они испытывали совсем другие чувства. Их мировоззрение сформировалось под влиянием трагических событий — утрат в Наташином детстве, во времена сталинских репрессий 1937 года. Эти утраты стали толчком, побудившим Адика стать шпионом.
Отец Наташи, Иван Кузьмин, работал главным редактором газеты “Легкая индустрия”. В номере, вышедшем 1 января 1937 года, он поместил на первой странице крупную фотографию, демонстрирующую безмятежную радость, — в принципе, подобная фотография могла быть снята в любой семье, включая его собственную: сияющая мать высоко поднимала младенца, который широко улыбался и держал куклу. На заднем плане была видна новогодняя елка.
Фотография излучала уверенность в завтрашнем дне, но она была постановочной, и веселье на ней выглядело ненатурально. А вытянутая рука ребенка указывала путь в будущее подобно руке Ленина. Снимок сопровождался витиеватым комментарием, в котором утверждалось, что Советский Союз “направляют жизнеутверждающая сила социализма, большевистская партия и сталинский гений”{227}. Газета являлась ежедневным отраслевым изданием, публиковавшим в большом количестве статьи рабочих и директоров заводов, иногда партийных чиновников. В основном это были просто письма рабочих корреспондентов, рабкоров, — короткие заметки об их текстильных фабриках и заводах, рационализаторские предложения о повышении производительности труда и использовании технологий и оборудования. На первую полосу часто помещали большую фотографию молодой ткачихи и историю ее успеха: как она начала свою карьеру на фабрике, приобрела опыт и навыки и в один прекрасный день предложила и внедрила метод, который колоссальным образом повысил производительность труда. Бесхитростные соображения рабочих перемешивались в газете с партийными наставлениями. Советская централизованная экономика тогда вошла в фазу форсированной индустриализации. Один из заголовков гласил: “Добьемся решительного прорыва в выполнении плана!” Когда высокопоставленный партийный функционер или министр выступал с речью, газета часто печатала на первой полосе ее стенограмму. На второй странице ежедневно публиковались таблицы с производственной статистикой: сколько и где было произведено хлопка, льна, пеньки, джута, шерсти, шелка, кожи и других материалов. Третья страница почти целиком отводилась под идеи и предложения рабочих о том, как увеличить производительность труда, и газета старалась охватить все возможные аспекты, связанные с легкой промышленностью.
Кузьмин — ему было тогда тридцать шесть — никогда не публиковал статей за своей подписью. Он, скорее, выступал модератором альтернативных точек зрения, отбирал заметки рабкоров и, возможно, сочинял неподписанные передовицы. Он был членом партии и занимал пост главного редактора четыре года. Газета была основана в 1932 году как орган текстильщиков, в котором публиковались статьи и письма самых разных людей: ткачей, инженеров и директоров заводов. Но прежде всего она была партийным рупором.
В январе 1937 года читатели не могли не заметить, что тучи сгущаются. На первой полосе газеты в подробностях освещался второй из трех московских показательных процессов. Сталин жестоко расправлялся со своими соперниками поодиночке. Это были предвестники грядущего “Большого террора”. На первом процессе в августе 1936 года шестнадцать подсудимых, в том числе большевики Лев Каменев и Григорий Зиновьев, были обвинены в измене родине и сговоре со Львом Троцким, еще одним изгнанным из страны соперником Сталина. Всех подсудимых приговорили к смерти и расстреляли. По второму процессу шли семнадцать партийцев, которые были объявлены заговорщиками более мелкого разряда, тринадцать из них казнили, остальных отправили в лагерь. Газета Кузьмина публиковала все материалы второго процесса, в том числе полные стенограммы допросов и отклики читателей. “Уничтожить злодеев!” — призывал один из них. “Расстрелять фашистских наймитов, позорных предателей! Это единодушное требование рабочих людей СССР!” — заявлял другой. 30 января, в день объявления приговора, газета опубликовала его текст. 1 февраля в газете сообщалось, что советские рабочие “с глубоким удовлетворением приветствовали приговор банде Троцкого”{228}.
В действительности все было совсем иначе. “Ночью — страх, а днем — бесконечное притворство, лихорадочные усилия доказать свою преданность Системе Лжи. Таково было “нормальное” состояние советского гражданина”, — писал историк Роберт Конквест{229}. “Террор 1936–1938 годов был почти исключительно ударом властей по собственному населению, и практически все обвинения против миллионов жертв были фальсифицированы. Сталин лично отдавал приказы, вдохновлял и организовывал эту операцию”{230}.
С лета 1937 года началась чистка московской административной и партийной элиты. “Партийные и правительственные учреждения окутала атмосфера ужаса, — писал Конквест. — Народных комиссаров арестовывали по дороге на работу по утрам. Каждый день исчезал кто-нибудь еще из членов ЦК, или заместителей наркомов, или других крупных сотрудников”{231}.
После того как чистки прошли в партийной элите, летом и осенью 1937 года круги начали расширяться: прокатывались все новые волны подозрительности, доносов, арестов и казней. Одной из крупнейших стала кампания против кулаков — состоятельных крестьян, которых согнали с их земли во время катастрофической насильственной сталинской коллективизации. Более 1,8 миллиона кулаков отправили в лагеря. Теперь, когда заканчивался стандартный восьмилетний срок их заключения, Сталин боялся массового возвращения домой этих рассерженных и ожесточенных людей. Роковым стал секретный приказ НКВД № 00447 в июле 1937 года, определивший характер проведения массовых репрессий в следующие два года. Документ устанавливал квоты на аресты — тысяч за раз — людей определенных категорий, а именно “кулаков, преступников и других антисоветских элементов”. Категории эти были настолько широки, что к ним можно было причислить кого угодно. Арестовывали и казнили за малейшую оплошность, так что люди стали чрезвычайно осмотрительны в публичных высказываниях. Одно неосторожное слово могло стать поводом для доноса и ареста по совершенно надуманному обвинению. Десятки тысяч людей самых разных профессий без всяких причин были внезапно вырваны из жизни{232}. НКВД, предшественник КГБ, делил всех считавшихся “врагами народа” на две категории: одних расстреливали, других отправляли в лагеря на десять лет. Это была крупнейшая массовая операция того периода, на которую пришлась половина всех арестов и более половины казненных — 376 202 человека — в течение двух лет{233}. Увольнениям, арестам и расстрелам подвергся и правящий класс. В 1937 году были сняты с постов и арестованы министры (тогда они назывались наркомами — народными комиссарами) внешней торговли, внутренней торговли, тяжелой промышленности, просвещения, юстиции, водного транспорта и легкой промышленности{234}. В разгар этого безумия любого, кто бывал за границей или знал кого-то, кто живет за границей, могли счесть врагом народа. Доносы часто писались в запале или со злым умыслом и могли привести к скорой гибели человека. “Нынче и с женой-то свободно поговоришь разве что ночью, под одеялом”, — говорил писатель Исаак Бабель, который сам был арестован весной 1939 года. Его обвинили в антисоветской деятельности и шпионаже и в 1940 году расстреляли{235}.
В 1937 году Иван Кузьмин, редактор газеты, и его жена Софья Ефимовна Бамдас жили в доме 14 по Старопименовскому переулку, в самом центре Москвы. Их квартира была в получасе ходьбы от Кремля. Софья была членом партии и работала начальником сектора сводного планирования в Наркомате лесной промышленности СССР. Она родилась в 1903 году в состоятельной еврейской семье в Кременчуге — городе на Днепре, когда-то находившемся в черте оседлости{236}. Город поставлял на экспорт древесину и зерно. Отец Софьи Ефим перебрался в Европу и стал преуспевающим бизнесменом в Дании. Две его дочери, Софья и Эсфирь, жили в Москве.
В 1937 году Софья поехала к отцу в гости, и это стало началом конца. Он был капиталистом и иностранцем — более чем достаточно, чтобы вызвать подозрения. 17 сентября сотрудники НКВД пришли в квартиру № 35 и арестовали 34-летнюю Софью. Ее обвинили в принадлежности к диверсионно-террористической троцкистской организации, созданной в Наркомате лесной промышленности{237}.
Когда ее забрали и дверь за ней закрылась, в квартире оставалась дочь Софьи, ее единственный ребенок. Ей было два года.
Шесть дней спустя сотрудники НКВД пришли за Иваном, который отказался оговорить Софью. Дома его не застали, нашли на квартире у друга. Его отвезли в печально известную Бутырскую тюрьму и обвинили в участии в антисоветской террористической организации{238}.
Софья и Иван больше никогда не увиделись. Ее поездка к отцу в Данию стала поводом для доноса. Кто его написал и что там говорилось — неизвестно. Но вероятно, того, что ее отец был “капиталистом” и жил за границей, было достаточно. Суд над Софьей состоялся 10 декабря 1937 года, ее обвинили в диверсионной деятельности и в тот же день расстреляли. Приговоры приводили в исполнение обычно по ночам.
В вакханалии террора ежедневно приговаривали и расстреливали огромное число людей, до нескольких сотен в день. По данным Конквеста, 12 декабря 1937 года, через два дня после казни Софьи, Сталин и председатель Совета народных комиссаров Вячеслав Молотов одобрили 3167 смертных приговоров — и отправились смотреть кино. Но не все расстрелы требовали одобрения на столь высоком уровне. Так, за один октябрьский день нарком Николай Ежов и член комиссии НКВД вынесли решения по 551 делу и приговорили всех к расстрелу{239}.
Ивана арестовали за “участие в антисоветской террористической организации” и осудили за “саботаж” и отказ донести на других. Он упрямо отказывался дать показания на кого-либо еще и признать свою вину. В марте 1939 года его приговорили к десяти годам лагерей, с зачетом почти двух лет, проведенных в тюрьме. Его, крестьянского сына, отправили в лагерь — на угольные шахты в Воркуту, в 1900 километрах от Москвы и в 150 километрах от Северного полярного круга. И без права переписки.
Их маленькую дочь забрали в детприемник. В те годы врагами народа объявили такое множество людей, что детские дома были переполнены{240}. Девочке повезло в одном отношении: ее родители держали няню, по имени Дуня. Из сострадания, а может быть, от ужаса Дуня ездила за маленькой девочкой из учреждения в учреждение в течение многих лет после ареста и казни ее матери{241}.
В 1947 году Ивана выпустили из лагеря, но в Москву он не стал возвращаться. Опасаясь нового ареста, он переезжал из города в город. Лишь после смерти Сталина в 1953 году он счел безопасным вернуться домой и смог воссоединиться с дочерью, которой было уже восемнадцать лет. Они прожили вместе меньше трех лет. 23 марта 1955 года Ивана Кузьмина реабилитировали за “недоказанностью обвинений”. Но прожил он после этого недолго — умер от заболевания головного мозга в Москве 10 декабря 1956 года{242}.
Дочь Софьи и Ивана, оставшаяся без родителей из-за сталинского террора, вышла замуж за Адольфа Толкачева через год после смерти отца. Наталья Ивановна Кузьмина не переставала терзаться из-за участи своих родителей. И хотя ей удавалось избегать опасных ситуаций, те, кто работал с ней, знали о ее чувствах. Она читала запрещенных Бориса Пастернака и Осипа Мандельштама. Когда в 1962 году в литературном журнале “Новый мир” была опубликована повесть Александра Солженицына “Один день Ивана Денисовича”, она первой в семье жадно проглотила ее. Позже, когда хранить неопубликованные сочинения Солженицына стало опасно, она не боялась давать знакомым читать самиздатовские экземпляры. В 1968 году, после вторжения СССР в Чехословакию, в советских учреждениях спешно составлялись обращения в поддержку этого решения. Она единственная в своем отделе проголосовала “против”. Она, по словам начальника, “была не способна к лицемерию”{243}.
Лишения и мытарства Натальи, ее враждебное отношение к советскому государству стали для Толкачева своими.
Адику было четырнадцать, когда ночью 21 июля 1941 года немецкие бомбардировщики совершили первый налет на Москву. Тогда столица могла вспыхнуть, как спичка, — большинство строений были деревянными. Немецкие самолеты сбросили 104 тонны взрывчатых веществ и 46 тысяч зажигательных бомб. Погибли 130 человек. Это была первая из бомбардировок, которые продолжались до следующего апреля. Советскую столицу защищали более 600 прожекторов и 800 зенитных орудий — но радары были примитивными{244}.
Бомбардировки показали, как отчаянно Советский Союз нуждается в улучшении своих РЛС, и новая технология радаров стала главным направлением карьеры молодого Толкачева.
Адольф Георгиевич Толкачев родился 6 января 1927 года в Казахской ССР (ныне Казахстан). Когда ему было два года, семья переехала в Москву. О его родителях и брате, который после школы работал электромехаником на железной дороге, мало что известно. Адик пошел в профтехучилище, где изучал электронику, и закончил его в 1948 году. Потом он поступил в Харьковский политехнический институт на радиотехнический факультет, где изучал в основном радары, и закончил учебу в 1954 году. В те годы студенты не могли выбирать, где им предстоит работать. В плановой экономике их распределяли на рабочие места{245}.
Толкачева распределили в военное исследовательское учреждение — Научно-исследовательский институт радиостроения, сокращенно НИИР. Потом оно получило еще одно название: научно-производственное объединение “Фазотрон”. Институт состоял из двух-трех десятков строений, скученных на четырех гектарах земли недалеко от Белорусского вокзала, в трех километрах от Кремля. Вдоль восточной стороны комплекса, выходящей в Электрический переулок, стоял длинный ряд старых кирпичных зданий с барочными завитушками на фасадах — обычный декор в русской архитектуре конца 1880-х. Именно в этих зданиях в 1917 году был размещен институт, в чьи задачи входило конструировать авиационные приборы, в том числе — простой и надежный прибор для измерения скорости ветра. Впоследствии предприятие, получившее название “Авиаприбор”, выпускало часы, тепловые измерительные приборы и граммофоны, а потом — радары{246}. В январе 1942 года, когда немецкие самолеты все еще сбрасывали бомбы на Москву, здания в Электрическом переулке получили новое название: завод № 339. Это была первая фабрика по выпуску радаров в Советском Союзе. В 1950-е годы завод занялся разработкой военных РЛС, которые постоянно усложнялись и из простых устройств слежения превратились в комплексные авиационные и оружейные системы наведения.
Это было единственное место работы Толкачева на протяжении всей его жизни. Радары для советских военных самолетов, выпускаемые “Фазотроном”, назывались “Орел”, “Смерч”, “Сапфир”. Как и во многих других технологических областях, здесь Советскому Союзу трудно было угнаться за Западом. В начале 1970-х бортовые советские РЛС не были способны различать низколетящие объекты, то есть могли не заметить прижимающийся к земле бомбардировщик или крылатую ракету. Эта уязвимость стала серьезным конструкторским вызовом для “Фазотрона”: от инженеров потребовали построить радары, способные “смотреть вниз” с высоты и распознавать низколетящие объекты на фоне земли. Соединенные Штаты планировали использовать низколетящие бомбардировщики глубокого проникновения для нападения на Советский Союз в случае войны{247}.
Вначале “Фазотрон” изготовил бортовую РЛС, названную РП-23, или “Сапфир-23”, которая обеспечивала ограниченное обнаружение целей в нижней полусфере для истребителей МиГ. Потом институту поручили разработать более сложную модель для установки на МиГ-31 — проектируемый сверхзвуковой перехватчик. Но задача оказалась слишком трудной для института Толкачева. По некоторым данным, институт много чего обещал, но не все из обещанного смог выполнить. Несмотря на громадный опыт, “Фазотрон” был не в состоянии решить проблему отслеживания и уничтожения низколетящего объекта на фоне земной поверхности, так же как и отслеживания одновременно нескольких целей. В 1971 году “Фазотрон” был вынужден передать разработку в конкурирующий НИИ приборостроения (НИИП). После нескольких лет работы НИИП и несколько других институтов решили большую часть проблем с новым радаром, получившим название “Заслон”. Он весил полтонны, был вдвое больше, чем крупнейшая бортовая РЛС в США, но все-таки работал — и на нем был установлен первый в истории советский бортовой компьютер. В 1976 году прошли первые испытания “Заслона” в воздухе, а к 1978 году он был способен отслеживать сразу десять целей. Первые самолеты МиГ-31 с радаром “Заслон” стали вводить в эксплуатацию в советских силах ПВО осенью 1981 года{248}.
К этому моменту Толкачев уже передал ЦРУ сотни страниц с чертежами и спецификациями РЛС “Сапфир-23” и пять печатных плат. Он также передал проекты и чертежи “Заслона”.
Трагическую историю семьи Кузьминых Наташа — а позже Адик — узнала от отца в последние годы его жизни. Иван рассказал дочери все, ничего не приукрашивая и не смягчая: об ужасе арестов, неумолимости приговоров, внезапном разорении их дома. Она узнала, что Иван пострадал из-за отказа доносить на свою жену Софью.
В 1957 году, через год после смерти Ивана, когда Адик и Наташа поженились, угрозы массового террора уже не было. Но воспоминания о репрессиях были еще слишком остры, и их действительный масштаб еще предстояло осознать. Хрущев выступил с речью о сталинских злоупотреблениях властью 25 февраля 1956 года на XX съезде партии. Он обвинил Сталина в противоправных арестах и казнях членов партии во время чисток, в неподготовленности страны к гитлеровскому нападению на Советский Союз и в других провалах, однако не упомянул ни массовые репрессии, ни насильственную коллективизацию и организованный голод, за которые сам отчасти нес ответственность. Тем не менее Хрущев сделал первый шаг: он осудил “культ личности”, позволивший Сталину захватить такую неограниченную власть. С этой речи начался период либерализации, известный как “оттепель” — от названия повести Ильи Эренбурга 1954 года. Покончив с многолетним вынужденным подчинением диктату соцреализма, некоторые свободомыслящие писатели и художники осмелились раздвигать рамки дозволенного, и родилась надежда, что после “Большого террора” и военных утрат страна станет другой. Запуск спутника в октябре 1957 года также дал повод для оптимизма, особенно среди молодежи. Историк и правозащитница Людмила Алексеева вспоминала, что в годы, последовавшие за речью Хрущева, “юноши и девушки перестали испытывать страх перед тем, чтобы делиться друг с другом мыслями, знаниями, надеждами, сомнениями. По вечерам мы собирались в тесных комнатах, читали стихи и неподцензурную литературу, рассказывали об известных нам событиях, и все это вместе складывалось в реальную картину того, что происходит в стране. Это было время нашего пробуждения”. Эти настроения, несомненно, коснулись и Адика с Наташей{249}.
Толкачев рассказывал ЦРУ, что в его молодости политика играла “значительную роль”, но потом он потерял к ней интерес, а позже стал относиться с презрением, как к “беспросветной лицемерной демагогии” советского партийного государства. Он не обсуждал ни с кем эту перемену, но в середине 1960-х, когда оттепель закончилась и Хрущева сместили, Толкачев, похоже, задумался над тем, как дать выход своему недовольству.
В мае 1965 года родился его сын Олег. Толкачев говорил, что тогда не стал предпринимать никаких действий, потому что не хотел подвергать опасности семью. “Я ждал, когда мой сын вырастет”, — писал он в ЦРУ о своем решении затаиться. По его словам, он сознавал: “В случае провала моя семья может серьезно пострадать”.
В течение нескольких лет, до середины 1970-х, Толкачева вдохновляли фигуры Андрея Сахарова и Александра Солженицына — людей совести, которые в одиночку вели титаническую борьбу с советским тоталитаризмом. У Сахарова, как и у Толкачева, был допуск к государственной тайне, но у него хватило мужества выступить с открытым протестом. Толкачев не знал Сахарова лично, но знал, за что он борется.
В начале 1968 года Андрей Сахаров работал один допоздна в своем двухэтажном доме остроконечной крышей среди густой зелени Арзамаса-16 — колыбели ядерного оружия, поселка ученых, расположенного в городе Сарове, в 370 километрах к востоку от Москвы (по прямой). Сахаров, один из создателей советской водородной бомбы и выдающийся представитель научного сообщества, ставший академиком в тридцать с небольшим лет, испытывал глубокие сомнения по поводу этических и экологических аспектов своей работы. Он помог убедить Хрущева подписать с США в 1963 году договор о запрещении испытаний ядерного оружия. Теперь совесть побуждала его к действиям, далеко выходящим за пределы закрытого мира Арзамаса-16, где он столь успешно работал и был признан как блестящий физик.
Каждый вечер, с семи часов до полуночи, Сахаров, сидя в одиночестве в своем доме, окруженном деревьями, работал над трактатом о будущем человечества. Это было его первое открытое выступление против советской системы. Трактат, законченный в апреле, назывался “Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе”. Сахаров мыслил широко, предупреждая, что планета столкнулась с угрозами термоядерной войны, голода, экологической катастрофы и диктатуры, но также выдвигал идеалистические и утопические идеи о спасении мира. Он предполагал, что социализм и капитализм будут сосуществовать — в трактате он называл это “сближением” — и что супердержавы оставят попытки уничтожить друг друга. Он открыто писал о преступлениях Сталина и призывал к полной десталинизации страны, к запрету цензуры, освобождению политических заключенных, к свободе слова и демократизации. Текст был ошеломительным, провидческим и взрывоопасным. Сахаров переписал и отредактировал текст, а затем в какой-то момент показал его Юлию Харитону, научному руководителю режимной лаборатории и одному из руководителей советской ядерно-оружейной программы. Они ехали тогда вдвоем в личном вагоне Харитона. “Ну, как?” — спросил Сахаров Харитона. “Ужасно”, — ответил тот. “Форма ужасная?” — спросил Сахаров. Харитон усмехнулся: “О форме я и не говорю. Ужасно содержание”. Но Сахаров уже начал давать читать свою рукопись, отпечатанную под копирку, и сообщил Харитону, что ее содержание полностью соответствует его убеждениям и что “изъять” брошюру он уже не может. В июле его манифест был опубликован за границей, сначала в голландской газете, а затем, 22 июля, в New York Times. Брошюра также получила широкое распространение в самиздате — она передавалась из рук в руки в самом Советском Союзе. Затем Сахарова отстранили от работы в лаборатории, фактически уволили{250}.
Всего несколько недель спустя, 20–21 августа 1968 года, советские танки и войска стран Варшавского договора подавили реформаторское движение в Чехословакии, известное как Пражская весна. Сахаров с энтузиазмом относился к этому демократическому эксперименту, но советское вмешательство разбило вдребезги его оптимистические упования. “Надежды, внушенные Пражской весной, рухнули”, — говорил он. Ожидания многих на либерализацию в Советском Союзе не оправдались. Оттепель закончилась.
Среди тех, кто читал в самиздате “Размышления” Сахарова, был и Солженицын, в чьих ярких, пронзительных произведениях описаны темные стороны советского тоталитаризма. Его повесть “Один день Ивана Денисовича”, о жизни человека в лагере, была опубликована во время оттепели, но более поздние сочинения “Раковый корпус” и “В круге первом” были запрещены, и автор становился все более неудобной фигурой для властей. Через неделю после подавления Пражской весны Солженицын и Сахаров впервые встретились. Сахаров вышел из советского истеблишмента, Солженицын никогда не входил в него; ученый в костюме и галстуке и писатель в поношенной простой одежде. Они сидели у общего друга, в комнате с зашторенными окнами, чтобы избежать слежки КГБ. На Солженицына Сахаров произвел “обаятельное впечатление” — “высокий рост, совершенная открытость, светлая, мягкая улыбка, светлый взгляд, тёпло-гортанный голос и значительное грассирование”. Сахарову Солженицын тоже запомнился: “С живыми голубыми глазами и рыжеватой бородой, темпераментной речью (почти скороговоркой) не обычно высокого тембра голоса, контрастировавшей с рассчитанными, точными движениями, — он казался живым комком сконцентрированной и целеустремленной энергии”. Оба они, каждый по-своему блестящий, стали для Толкачева вдохновляющими примерами{251}.
В начале 1970-х правозащитная деятельность вышла для Сахарова на первый план. Он изучал отдельные случаи незаконного преследования и вместе с двумя молодыми физиками создал Комитет прав человека. Он начал расширять личные контакты с людьми с Запада, что привело в бешенство советских чиновников, прежде обращавшихся с Сахаровым сдержанно{252}. В июне 1973 года Сахаров дал интервью Олле Стенхолму, корреспонденту скандинавского радио и телевидения. Его соображения были опубликованы 4 июля в шведской газете. Сахаров уничтожающе критиковал советское государство за его монополию на власть — политическую, экономическую, идеологическую — и особенно за “отсутствие свободы”. Интервью попало на первые полосы газет по всему миру. Партийное государство решило не церемониться. Против Сахарова была открыта затяжная и отвратительная пропагандистская кампания. Сорок академиков подписали письмо, в котором осуждалась деятельность Сахарова, “порочащая честь и достоинство советского ученого”. Солженицын, которому присудили Нобелевскую премию по литературе, но который не имел возможности получить ее лично, советовал Сахарову “притихнуть” на время; режим пошел в наступление на него и на правозащитное движение в целом{253}. Но Сахаров не мог хранить молчание. В КГБ предупредили его, что не следует встречаться с иностранными журналистами, но несколько дней спустя он пригласил иностранных корреспондентов в свою квартиру, где дал пресс-конференцию и говорил о демократизации и правах человека{254}. Между тем на Западе готовилось к изданию солженицынское обличение советских лагерей — “Архипелаг ГУЛаг”. Сахаров и Солженицын раздували пламя, и КГБ в своей кампании начал ставить их имена рядом. Юрий Андропов, председатель КГБ, в сентябре 1973 года рекомендовал подумать о “более радикальных мерах пресечения враждебных выступлений Солженицына и Сахарова”{255}. В январе 1974 года Солженицына арестовали и депортировали из Советского Союза. В 1975 году Сахаров получил Нобелевскую премию мира, но ему запретили выезжать из страны для ее получения.
Эти события произвели на Толкачева сильное и глубокое впечатление. Позднее, когда он вспоминал о своем разочаровании, чтобы объяснить свои действия ЦРУ, он обозначил 1974 и 1975 годы как поворотные. После долгих лет ожидания он решил действовать. “Я могу лишь сказать, что значительную роль в этом сыграли Солженицын и Сахаров, хотя я и не знаком с ними лично и читал лишь те произведения Солженицына, которые публиковались в “Новом мире”, — писал он в ЦРУ.
“Какой-то внутренний червь начал точить меня, — вспоминал он. — Что-то нужно было делать”.
Диссидентские намерения Толкачева сначала имели скромное выражение: он писал короткие протестные листовки. Он рассказал ЦРУ, что какое-то время думал рассылать их по почте. “Но впоследствии, — добавлял он, — обдумав это хорошенько, я понял, что это было бы бесполезным делом. А устанавливать контакт с диссидентскими кругами, у которых есть связи с иностранными журналистами, мне казалось лишенным смысла ввиду характера моей работы”. У него был допуск к гостайне: “При малейшем подозрении меня бы полностью изолировали или, для большей надежности, ликвидировали”.
Толкачев решил, что найдет другие способы навредить системе. В сентябре 1976 года он узнал, что летчик Беленко бежал в Японию на МиГ-25. Когда власти потребовали от “Фазотрона” переделать конструкцию радара для МиГ-25, Толкачева осенило: его самое действенное оружие против Советского Союза не какие-то диссидентские листовки, а то, что лежит у него прямо на столе — совершенно секретные чертежи и доклады, составлявшие гостайну. Он мог серьезно навредить системе, разгласив эту тайну — передав важнейшие планы “главному противнику”, Соединенным Штатам.
Толкачев сообщил ЦРУ, что никогда не думал продавать секреты, например, в Китай. “А что касается Америки, то, может, она очаровала меня или я безумно влюбился в нее? — писал он. — Но я никогда не видел вашу страну собственными глазами, а чтобы любить, не видя ее, мне не хватает ни фантазии, ни романтизма. Однако исходя из некоторых фактов у меня сложилось впечатление, что я предпочел бы жить в Америке. И именно по этой причине я решил предложить вам свое сотрудничество”{256}.