Между плахой и секирой Чадович Николай
— Начинается! — голос Цыпфа непозволительно дрогнул. — Теперь можно и бдолаха откушать. Кроме того, попрошу с шага перейти на бег.
— Эх, тоска! — простонал, оглядываясь, Зяблик. — Разве это дело — от врага бегать. От стрелы, как и от пули, не убежишь. Драться надо.
— Чем? — попытался урезонить его Смыков. — Зубами и ногтями? Твоей финкой? Не такие деятели, как вы, применяли в случае необходимости стратегическое отступление.
— Ты отступление с бегством не путай! Отступают к врагу лицом, а убегают задницей! Улавливаешь разницу?
Смыков начал было разлагольствовать о том, что бывают случаи, когда необходимо поступиться задницей, дабы сберечь лицо, но посвист новой стрелы не дал ему развить эту тему. Они уже видели своих неизвестно откуда взявшихся врагов — кучку людей в кольчужных рубашках до колен. Пока те держались компактной группой, определить их точное число было затруднительно, но то, что преследователей куда больше, чем преследуемых, не вызывало сомнения.
Кроме численного превосходства, у них было и подавляющее преимущество в вооружении — если не все, то по крайней мере передовые бойцы имели при себе мечи и луки (последние, учитывая необычную специфику Эдема, были сработаны из рессорной стали и металлических струн, издававших при выстреле высокий вибрирующий звук, похожий на печальный вскрик).
Стрелы покуда падали негусто и весьма неточно. Наблюдая через плечо за их полетом, Толгай, большой специалист в этом вопросе, высказался в том смысле, что лук не пистолет, за один день стрелять не научишься.
— А за сколько научишься? — мерно дыша, спросил Зяблик.
— Мне биш лет было, — он показал пять пальцев, — когда я его в руки взял… С тех пор ату… стреляю… Вся жизнь нужна…
Погоня продолжалась уже около получаса, но расстояние между преследуемыми и преследователями не сокращалось — давало знать о себе тяжелое вооружение последних, да и второпях принятый бдолах начал действовать. Вполне возможно, что его употребляли и аггелы (теперь, когда люди в кольчугах растянулись длинной цепью, стало видно, что у некоторых из них на головах черные колпаки, тоже кольчужные), но, как известно, у оленя и волка разные точки зрения на погоню, и если один стремится утолить голод, то второй — спасти жизнь. Ясно, что попавший в положение оленя человек испытывает более сильные чувства, чем его противник, а это при употреблении бдолаха имеет немалое значение. Яркой иллюстрацией этого тезиса служила Лилечка — никогда не преуспевавшая в беге, зато больше всех напуганная, она сейчас опережала выносливого, как верблюд, Толгая.
Даже хищник, убедившись в недосягаемости намеченной цели, прекратил бы погоню, но аггелы упорно продолжали ее, все шире растягиваясь по многоцветной эдемской равнине. Цыпф попробовал было пересчитать их, но на числе тринадцать сбился.
— Река! — с хрипом выдохнул Зяблик. — Река! Цыпф глянул вперед, но ничего похожего на серебристую гладь новонареченного Евфрата не увидел. Удивившись этому обстоятельству, он уже хотел пошутить над Зябликом, которого начали одолевать галлюцинации, но тут внезапно до него дошел роковой смысл этих слов.
Аггелы гнали их к реке точно так же, как волки загоняют оленей в болото или на лед, где преимущество в скорости сразу сходит на нет и все решают только острые клыки да численное преимущество. Река, еще недавно утолявшая их жажду и ласкавшая разгоряченные тела, теперь должна была стать рубежом жизни и смерти.
Будь даже все члены ватаги отличными пловцами, переправа неминуемо задержит их на некоторое время, что позволит аггелам преспокойно перестрелять всех на воде.
Река еще не появилась в поле зрения, но она была уже где-то рядом, возможно, за тем ближайшим леском. Времени для принятия спасительного решения — того самого гениального хода, который в записи шахматной партии отмечается несколькими восклицательными знаками, — оставалось в обрез. Это прекрасно понимал Лева Цыпф, большой любитель шахмат, но человек по натуре нерешительный.
— Все, я больше не командир! — крикнул он так, чтобы услышала вся ватага.
— Отказываюсь! Сами распоряжайтесь!
— Посмей только, гаденыш! — прохрипел Зяблик. — Так разделаю, что аггелам ничего не достанется! Раз поставили тебя, командуй! Аж до самой Нейтральной зоны… Там разберемся…
— Совершенно верно, — поддержал его Смыков не без ехидства. — Козлов отпущения не меняют… Ни на переправе, ни после…
Угрозы, как ни странно, придали Цыпфу уверенности в себе. Надеяться было не на кого, наоборот, все надеялись на него, что волей или неволей побуждало к действиям, а у Левы любому действию предшествовала кропотливая умственная работа. Элементарная логика подсказывала, что нужно поворачивать влево и уходить вдоль реки в сторону Нейтральной зоны, надеясь, что погоня рано или поздно выдохнется. Однако у этого плана было немало минусов.
Во-первых, существовала серьезная опасность, что река, петляя, рано или поздно все равно преградит им путь. Во-вторых, было неизвестно, как выглядят ее истоки (которые обязательно должны были находиться в Эдеме, потому что в Нейтральной зоне никаких рек вообще не существует, — возможно, это сплошные топи или большое озеро, на чьих берегах и суждено было произойти последней безнадежной схватке.
И, наконец, в-третьих, аггелы, похоже, уже предугадали этот маневр, иначе зачем они так растянули свой левый фланг. Если бы ватага повернула сейчас в сторону Нейтральной зоны, ей пришлось бы некоторое время бежать перпендикулярно цепи аггелов, что позволило бы лучникам вести прицельную стрельбу.
Быстро пересчитав все эти варианты — совсем как попавший в цейтнот гроссмейстер, — Цыпф, увлекая за собой ватагу, повернул направо, чего не ожидали от него ни враги, ни друзья. Аггелы сразу приотстали, что подтвердил и запоздалый залп лучников — ближайшая стрела вонзилась в землю далеко позади Толгая, следовавшего в арьергарде (обладание саблей делало его сейчас наиболее боеспособной единицей отряда).
И все, возможно, сложилось бы удачно, не подведи их в этот решающий момент Верка (именно Верка, старый и испытанный товарищ, а не Лилечка, которую некоторые заранее считали слабым звеном). Она вдруг прилегла ничком на райские травы и отрешенно сказала:
— Не могу больше. Без меня, зайчики, бегите.
Верку начали трясти, уговаривать, пичкать бдолахом, но она оставалась непреклонной. Легче, наверное, было сдвинуть с места заупрямившегося ослика.
— Бесполезно, — твердила она. — Ну нажрусь я этой соломы, а что дальше? На восемь метров прыгнуть можно, а на восемьдесят нельзя. Даже с бдолахом. У меня ног нет, понимаете? Отнялись напрочь. И внутри все давно оборвалось. Если добить не можете, так оставьте. Я умереть хочу.
— Хватайте ее под руки и тащите вон к тому лесу! — распорядился Цыпф. — Нельзя, чтобы аггелы это видели.
Однако скрыть такую заминку на ровном, как ладонь, месте, а особенно если за тобой следят десятки пар ненавидящих глаз, не очень-то и простое дело. Волки поняли, что дичь притомилась, и травля возобновилась с новой силой.
Ватага тем временем приближалась к лесу, который по земным меркам и на рощу-то не тянул. В длину он был метров двести, а в ширину не превышал и полусотни. Даже Дюймовочка не смогла бы спрятаться в нем от врагов.
Бежавшие последними Толгай и Цыпф переглянулись. Ни разу до этого они не беседовали между собой по душам (Толгай не улавливал и десятой доли из того, что говорил Цыпф, а тому Толгай казался недалеким, хотя и безвредным увальнем), но сейчас поняли друг друга почти без слов.
Гроссмейстер, человек прагматичный и в то же время деликатный, решил ради спасения партии пожертвовать фигуру — верткого и удачливого коня, — но совестился сделать это без его согласия.
Сразу догадавшись, какая проблема мучит Леву, Толгай приложил руку к сердцу и кивнул едва ли не с благодарностью. Умереть за своих друзей, а в особенности за Верку и Зяблика, он искренне почитал за Честь, и это еще раз доказывало, что суровые законы круговой поруки, с помощью которых Чингисхан сплотил свое войско, родились не в его больном воображении, а были древним и непреложным принципом существования степняков.
Они влетели в гущу трепещущего даже под самым слабым ветром радужно-пестрого леса — словно вдруг оказались внутри огромного, непрерывно меняющегося калейдоскопа — и здесь расстались, обменявшись на прощание только взглядами: извиняющимся Цыпфа и жизнерадостным Толгая.
Пробившись сквозь стену деревьев, Лева легко догнал спутников, почти волоком тащивших Верку. Смыков при этом натужно сопел, а Зяблик в неприличных выражениях благодарил Бога за то, что тот не позволил Верке нагулять больше четырех пудов веса.
Аггелы, на время потерявшие объект своей охоты из вида, разделились на три группы. Средняя, рассыпавшись цепью, вслед за ватагой нырнула в лес, а обе фланговые бросились в обход, дабы пресечь возможную попытку преследуемых еще раз круто изменить курс. Почти одновременно оказавшись на открытом месте и вновь увидев беглецов, аггелы разразились торжествующими криками, которые для Цыпфа и его друзей прозвучали как сатанинские вопли. Впрочем, куда более зловещим предзнаменованием была для них блеснувшая впереди полоска воды. Судя по всему, погоня вступала в завершающую стадию.
А между тем в лесу произошло одно немаловажное событие, до поры до времени оставшееся незамеченным для обеих сторон.
Распрощавшись с Цыпфом, Толгай использовал все известные ему приемы, дабы получше замаскироваться, что для него, с детских лет охотившегося на осторожных тарбаганов и пугливых дроф, не составляло проблемы, особенно учитывая пышный и феерический характер эдемской растительности.
Толгай уже давно приметил, что отряд аггелов в ходе погони растянулся как по фронту, так и в глубину. Это не имело значения на равнине, где каждый поддерживал с каждым зрительную связь, зато в чаще леса обрекало самоуверенных охотников на относительное одиночество, чреватое опасными сюрпризами.
Его расчет в принципе оправдался. Вступившие в лес аггелы сразу как бы обособились друг от друга. От разноголосой переклички, которую они продолжали между собой вести, толку не было никакого. Она лишь заглушала посторонние звуки.
Конечно, аггелы старались не забывать об осторожности, но эта осторожность скорее была напускная, чем истинная, — ну как можно всерьез опасаться немногочисленных, голых и почти безоружных беглецов.
Аггел, имевший несчастье напороться на Толгая, скорее всего даже не успел ничего ощутить, кроме, возможно, мгновенной искристой вспышки, переданной в мозг рассеченными зрительными нервами. Хорошо отточенная сабля, в доли секунды разрубающая голову от макушки до гортани, не успевает причинить боль.
Осторожно уложив мертвеца под куст, Толгай принял оружие из его конвульсивно подергивающихся рук. Меч, чересчур тяжелый и неудобный, он без сожаления отбросил в сторону и занялся луком. Сразу бросалось в глаза, что делали его дилетанты, даже не имевшие перед собой стоящего образца. В родной степи у Толгая был совсем другой лук — с тисовой кибитью (Кибить — основная часть лука, гнутая над паром деревянная дуга.), подложенной изнутри козлиным рогом, и с точеными модянами (Moдяны — кольца, за которые крепится тетива лука), за которые цеплялось очко тетивы, свитой из жил кабарги.
Впрочем, Толгай, никогда слыхом не слыхавший о Паганини, в жизни придерживался тех же принципов, что и великий маэстро: хороший исполнитель обязан демонстрировать мастерство и на никуда не годном инструменте. Прихватив пучок железных стрел, скрученных тугой пружиной, сжимавшейся по мере их убывания, он прокрался на лесную опушку.
Аггелы успели выбраться на открытое место — потери товарища еще никто не заметил, — но находились пока недостаточно далеко и в случае тревоги могли быстро вернуться назад. Отпустив подальше цепь, начавшую загибаться флангами вперед, Толгай открыл стрельбу.
Он посылал стрелы не целясь, точно так же, как Зяблик не целясь нажимал на спуск пистолета. Когда ты делаешь привычное, до автоматизма доведенное дело, да к тому же не пьян и не ранен, ошибиться почти невозможно. Первая стрела, правда, ушла в сторону, но это была лишь пристрелка, испытание боевых качеств лука, его точности, дальнобойности и силы.
Сначала Толгай перебил приотставших аггелов, дабы не посеять среди остальных преждевременной паники. С такого расстояния тяжелые стрелы пронзали людей насквозь даже через кольчугу. Шесть самозваных сыновей Каина полегли прежде, чем кто-то из бежавших в первом ряду, случайно оглянувшись, не заметил потерь в отряде..
Вот когда аггелам самим пришлось лихорадочно решать почти неразрешимую задачу! То, что стрелы летят из леса, они поняли сразу, вот только не могли определить количество стрелков, засевших там. Продолжать погоню, оставив в тылу столь грозных противников, было равносильно самоубийству. Возвращение назад грозило полным провалом уже почти удавшейся операции. Выиграв хотя бы четверть часа, беглецы смогли бы благополучно переправиться через реку и раствориться в простиравшихся за ней бескрайних лесах.
Тот, кто верховодил у аггелов, надо отдать ему должное, выбрал наиболее приемлемый в этой ситуации вариант действий. Человек десять продолжили погоню, и примерно столько же, низко пригибаясь, двинулись обратно к лесу.
Дураки, уж лучше бы они бежали во весь дух! Воин, облаченный в кольчугу и увешанный оружием, пробегает сто метров по пересеченной местности секунд за тридцать-сорок. За это время можно сделать не более пяти результативных выстрелов. Следовательно, почти половина аггелов имела шанс благополучно добраться до леса, чаща которого свела бы на нет все преимущества невидимого лучника.
Пересчитав стрелы, Толгай убедился, что их количество не позволяет ему ошибиться больше двух-трех раз. После этого он занялся планомерным уничтожением аггелов. Понеся первые потери, они залегли и теперь двигались к лесу по-пластунски, однако колеблющиеся головки высоких луговых злаков выдавали их.
Четыре стрелы ушли друг за другом по назначению, и только однажды Толгаю, чье ухо не уловило характерного щелчка пробиваемой кольчуги, пришлось произвести повторный выстрел. Как ни парадоксально, но планы Толгая разрушил страх, обуявший аггелов. Все уцелевшие затаились в траве, неизвестно чего ожидая. Спешить на тот свет они не собирались.
В отличие от аггелов Толгаю было дорого каждое мгновение — погоня, уже еле видимая отсюда, продолжалась, и только он один мог предотвратить ее трагическую развязку. Все, кто препятствовал этому, заслуживали смерти — если не из засады, то в открытом бою. Но для этого сначала нужно было покинуть лес. Толгай понимал, что тем самым, возможно, он совершает непростительную ошибку, но иного выхода не было. Не беда, что аггелы узнают истинную численность своего противника. Ведь для того, чтобы убить его, нужно как минимум приподняться из травы — лук не арбалет, лежа из него не очень-то постреляешь. А уж тут все будет зависеть от ловкости, самообладания и опыта бойцов. Так верткий и быстрый мангуст смело вступает в схватку с целым выводком ядовитых змей. Держа в зубах саблю, а в руках натянутый лук, Толгай смело выступил из-под прикрытия леса на белый свет. Как прореагировали на его появление аггелы, осталось неизвестным — нигде не шевельнулась ни единая травинка. Наученные горьким опытом враги понимали, что желтолицего и косоглазого молодца, уже успевшего сразить не менее десятка их сотоварищей, вот так просто не возьмешь.
Напряженную до звона в ушах тишину разорвала команда, смысл которой Толгай не разобрал, потому что стремительно метнулся в сторону еще до того, как успел отзвучать первый ее слог.
Пять человек вскочили на ноги в разных местах поля, и пять стрел почти одновременно запело в воздухе, но одна из этих стрел принадлежала Толгаю, а тот из аггелов, кому она предназначалась, даже не успел толком натянуть лук.
Все остальное длилось не дольше минуты и происходило в сумасшедшем темпе. Толгай метался из стороны в сторону, падал, перекатывался — то с боку на бок, то через голову, — снова вскакивал и снова метался, выписывая в истоптанной траве умопомрачительные зигзаги, совсем как шаман, упившийся настоем мухомора. Саблю он давно выронил, зато с луком не расставался, посылая в аггелов стрелу за стрелой. Ничего сложного в этом для Толгая не было — со скачущего наметом коня он всегда стрелял ничуть не хуже, чем с места.
Когда последний из врагов, пораженный прямо в надключичную впадину, мешком осел в траву, в пружинном колчане Толгая осталась одна-единственная стрела. Утерев пот, обильно выступивший за эту сумасшедшую минуту, он, желая пополнить свой арсенал (главный бой предстоял еще впереди), шагнул к ближайшему мертвецу, но тот внезапно сел и в упор разрядил свой лук.
Такого подвоха Толгай не ожидал. У него просто вылетело из головы, что аггелы перед схваткой с ним могли принять бдолах и в отличие от тех других, застреленных в спину, имели сейчас не одну и даже не две жизни.
Сила удара усадила его на землю. Лук отлетел куда-то в сторону, а где осталась сабля, Толгай сейчас не мог даже вспомнить. Стрела прошила правую сторону его груди и вышла бы навылет, если бы ее стабилизатор не застрял между ребер. Резкая боль в легких не позволила Толгаю сделать вдох. Во рту он ощутил противный вкус крови, пенящейся, как свежий кумыс.
Аггел тем временем дрожащими руками вкладывал в лук новую стрелу. Он и сам был не жилец на этом свете, но, навечно сходя в преисподнюю, старался рассчитаться с последними долгами.
Толгай машинально пошарил вокруг, но не нашел никакого другого оружия, кроме своей последней стрелы. Действуя скорее по наитию, чем по расчету, он, словно дротик, швырнул ее в аггела. В этом виде воинского искусства Толгай не обладал нужной сноровкой, но промахнуться с такого расстояния не смог бы даже Лева Цыпф.
Стрела пронзила аггелу кисть правой руки и, задев тетиву, когда-то служившую басовой струной в гитаре, заставила ее тревожно загудеть. Не давая врагу опомниться, Толгай встал — тошнотворная боль, переполнявшая его грудь, на мгновение замутила сознание, — кое-как утвердился на ногах, подобрал оброненный кем-то из аггелов меч и принялся методично обрабатывать им своего обидчика. Лезвие было широкое и тяжелое, но тупое. Удары скорее получались мозжащие, чем рубящие, и голова, на которой уже явственно были заметны короткие розовые рожки, отлетела только после пятого или шестого из них.
Еще одна стрела, пущенная сзади, застряла у Толгая в бедре. Не оборачиваясь, он доковылял до своей сабли, косо торчащей в земле, и, лишь ощутив ладонью ее холодную шершавую рукоятку, почувствовал себя более или менее уверенно.
Довольно ловко отмахиваясь клинком от новых стрел, он последовательно обошел всех аггелов, не пропуская даже тех, кто не подавал признаков жизни. Отрубая очередную голову, он на всякий случай откатывал ее подальше в сторону. Береженого, как говорится, и Бог бережет. Мало ли на какие чудеса способны эти козлорогие, преклоняющиеся перед злодеем, неизвестно за что убившим родного брата!
Покончив с этой довольно неприятной процедурой (одно дело одолеть врага в честном бою, а совсем другое — кромсать его неподвижное тело), Толгай смог наконец заняться своими проблемами. Ухватившись пальцами за торчащий между ребер стабилизатор стрелы, он стал перегибать его в обе стороны, пока не отломал напрочь. Только после этого удалось извлечь стрелу из раны. Дышать стало немного легче, хотя при каждом выдохе рот по-прежнему наполнялся кровавой пеной. Из дырки под соском тоже перли гроздья розовых пузырей.
Стрелу из бедра Толгай вырвал силой, оставив на наконечнике клок собственной плоти. На всякий случай он понюхал ее, но не ощутил никакого подозрительного запаха. (Некоторые воины-степняки имели привычку перед боем выдерживать наконечники стрел в гниющем мясе или в собачьих экскрементах, что зачастую делало смертельной даже легкую царапину.) Уже одной этой раны на бедре хватило бы, чтобы умереть от потери крови или горячки. А о сквозной дырке в груди и говорить нечего — даже великая шаманка Верка не взялась бы ее зашить.
Толгай с тоской вспомнил о снопе бдолаха, забытом где-то в лесу. Искать его даже и не стоило — каждый лишний шаг обходился ему теперь пригоршней крови. Ощущая во всем теле быстро нарастающую слабость, он обшарил тела ближайших аггелов, но ни у кого из них не обнаружил знакомого кисета с волшебным снадобьем. Да и не могло оно долго сохраняться в Эдеме, где даже отрезанные волосы через пару дней обращались в прах.
Тут взгляд Толгая совершенно случайно упал на колчан того самого аггела, который вогнал ему в грудь роковую стрелу. Среди стрел торчали свежие веточки недавно сорванного бдолаха. Такие же заначки имелись и у других мертвецов.
Рожденный в мире, где человек еще окончательно не отделился от природы, Толгай привык жить по законом вольного зверя. Он легко переносил голод и жажду, но при каждом удобном случае нажирался до отвала. Этого же принципа он придерживался и при лечении бдолахом.
Сжевав все веточки, до которых можно было дотянуться, он принял позу, наименее бередящую раны, и, помня наставления Верки, стал страстно желать исцеления. Получалось это плохо — не давал сосредоточиться звенящий гул в ушах, клокочущая в горле кровь и сжигающая нутро острая боль.
По мере того как его глаза застилала мгла, жизнь теряла свою привлекательность и казалась уже не волшебным даром, а постылой, унизительной обузой. Смерть же, наоборот, обещала скорое избавление от забот и страданий… А что, если Зяблик прав и бессмертная человеческая душа, покинув разрушенную оболочку, каждый раз начинает новое существование?
Подумав о Зяблике, он сразу вспомнил и всех остальных: занудливого, но незаменимого Смыкова, добродушного, хотя и не в меру разговорчивого Цыпфа, восторженную Лилечку, отчаянную Верку. Где они сейчас, что с ними, живы ли еще? Поминают ли его добрым словом или клянут? Ведь он так подвел друзей, понадеявшихся на него в этот грозный момент…
И вот тогда-то Толгаю захотелось жить по-настоящему — жить, чтобы снова встать на ноги, чтобы сражаться, чтобы спасать дорогих ему людей, чтобы тайно любить Верку, чтобы выслушивать брань Зяблика, чтобы…
Внезапно сделалось совершенно темно, словно на его голову накинули глухое траурное покрывало. Земная твердь разверзлась, превратившись в черный бездонный колодец, и он, с каждой секундой чувствуя себя все более легким и бесплотным, помчался по нему — вниз, вниз, вниз…
В том диком и суровом краю, где суждено было появиться на свет Толгаю, шанс новорожденного выжить и впоследствии превратиться во взрослого человека едва ли превосходил его шанс в другой, уже выигранной лотерее (очень уж щедра на них матушка-природа!), участниками которой являлись сонмы сперматозоидов, стремящихся овладеть одной-единственной уже готовой к слиянию яйцеклеткой.
Как бы там ни было, но на земле появилось еще одно живое, а в перспективе даже разумное существо. И не важно, что это случилось не в самое подходящее время и не в самом лучшем месте, а студеной февральской ночью, в разгар метели да еще в только что разоренном ауле захудалого кочевого рода, где-то посреди центральноазиатской лесостепи.
Свидетелями его рождения были две дюжины женщин разного возраста и куча мурзатых ребятишек, не спавших в столь поздний час по причине страха, передавшегося им от взрослых.
Мужчин старше двенадцати лет не было никого — одни, в том числе отец и братья Толгая, лежали в глубоком снегу, пронзенные стрелами врагов, а другие, незадолго до набега отлучившиеся на охоту, теперь вели преследование.
Несколько лошадей, в темноте и метели отбившихся от угнанных табунов, вернулись назад. Однако захромавшего жеребца пришлось прирезать — никакой другой пищи в ауле не осталось. Мясо матерого жеребца, вволю поносившегося по степи за кобылицами, совсем не та пища, вкус которой доставляет удовольствие, но от голода случается жевать и не такое. Недаром старики, вспоминая лихие годы, которых немало было в их жизни, говорят: «Всем нам тогда приходилось питаться мясом жеребцов».
Разбойники, напавшие на кочевье, были злы, как вампиры-мангасы, пьяны от араки и действовали вопреки всем степным законам: не пощадили никого из мужчин, даже тех, кто просил об этом, подчистую угнали весь скот, не оставив и десятка баранов (это в разгар-то зимы!), и надругались над всеми женщинами, которых только смогли поймать. Беременная на последнем месяце мать Толгая, конечно же, далеко убежать не смогла, и то, что с ней случилось, стало причиной преждевременных родов.
Сейчас она сидела спиной к промерзшей стенке кибитки и держала на руках завернутого в овечью шкуру новорожденного, а со всех сторон к ней жались еще трое детей, мал мала меньше. Кроме этих детей и прикрывающей тело одежды, у нее теперь не было ничего своего. Даже овечью шкуру ей одолжила древняя старуха, всю свою жизнь прислуживавшая шаманам и пережившая не одного из них. Ее просторная юрта сгорела со всем скарбом, муж и два старших сына, уже умевших не хуже взрослых стрелять из лука и бросать аркан, погибли, а стада, подгоняемые злыми людьми, канули в глухой зимней ночи.
Однако она не предавалась горю, как это делала бы любая женщина из другого времени и другого народа, оказавшаяся на ее месте, не кляла судьбу и не просила сочувствия у окружающих. Полуприкрыв воспаленные глаза, она дремала, не забирая изо рта ребенка грудь, которая не только кормила, но и согревала его, и ждала, когда утихнет ветер и наступит день, чтобы можно было заняться делом: раскопать пепелище своей юрты и спасти хотя бы металлические вещи, обойти окрестности и попытаться найти нескольких бесприютных лошадей или баранов, обрядить тела мужа и сыновей в то, что удастся выпросить у родни, а затем достойно проводить их в мир мертвых.
Мужчины вернулись ни с чем, хорошо хоть сами живы остались. Буран замел все следы, а разбойники были явно не из этих мест и могли угнать стада куда. угодно, даже на самый край степи к кипчакам или уйгурам.
Кочевью, чтобы выжить, нужно было ограбить кого-нибудь из соседей или наняться в услужение к богатому и сильному роду. На первое, увы, недоставало сил, пришлось, скрипя зубами, идти в добровольное ярмо.
Лошадей не хватило даже на то, чтобы усадить на них всех стариков. Хорошо хоть, что уцелела парочка вьючных верблюдов — разбойники не позарились на этих медлительных и упрямых животных.
После того как старая шаманка (мужчин, умеющих управляться с бубном, в роду не осталось) совершила все приличествующие случаю обряды, караван, в котором пеших было больше, чем конных, тронулся в нелегкий путь. Метель то утихала, то вновь начинала свою круговерть — стоял последний месяц зимы, когда злые северо-восточные ветры дуют не переставая.
Выступая в поход, мать Толгая заранее знала, что всех детей сохранить не сумеет, однако была готова бороться за каждого из них до конца, как защищающая свой выводок волчица.
Никто не считал ни дней, от света до света сплошь состоявших из упорного продвижения сквозь снега, ни ночей, проведенных под открытым небом, без юрт, возле чадящих костров. Старики умерли, не одолев и половины пути. За ними наступила очередь детей, — взрослые не могли взять их с собой в седло. Первой упала семилетняя сестра Толгая, которой приходилось тащить суму с едой. Она была еще жива и смотрела на мать глазами, полными боли и печали, но остаться с ней — значило погубить всех остальных. А по пятам за караваном шли степные волки, еще более голодные, чем люди.
До кочевья многочисленного и богатого рода куянов добралась едва ли половина из тех, кто отправился в это опасное путешествие. Оба верблюда уцелели, зато почти всех лошадей пришлось прирезать в пути на мясо. У Толгая на этом свете не осталось ни одного родного человека, кроме матери, но он еще не знал об этом.
Ханы куянов приняли их под свою крепкую руку, но, понимая, что несчастным людям податься больше некуда, условия оговорили крутые — весь первый год работать только за пищу, кров над головой и защиту от лиходеев и лишь на следующее лето брать себе жеребят из приплода.
На окраине чужого кочевья поставили юрты, тоже чужие, истертые и полинявшие — после чего зажили так, как жили много веков до этого: в тяжком каждодневном труде и в постоянной борьбе за выживание.
Это только говорится, что степняк вольный человек, не зависящий на этом свете ни от кого, кроме доброго коня, харлужной сабли и дальнобойного лука. На самом деле он не в меньшей степени, чем земледелец, страдает и от козней природы — разлива рек, слишком сухого лета, чересчур снежной зимы, неурожая трав, — и от мора, нападающего на стада чаще, чем хотелось бы, и от соседей, среди которых никогда не бывает добрых.
Сравнительно безопасен был только север, заросший непроходимыми лесами и утонувший в комариных болотах. С востока регулярно наведывались многочисленные и хорошо вооруженные отряды властелина Поднебесной империи, во главе которых стояли хитрые и проницательные чиновники, умеющие все сосчитать и записать. Они брали дань скотом, шкурами, утварью, а главное — людьми. Каждый год самые лихие молодые воины под конвоем отправлялись в столицу империи, чтобы пополнить там ряды дворцовой гвардии. Никто из них никогда не возвращался назад — то ли слишком сладка была жизнь на чужбине, то ли они не доживали до окончания срока службы.
С полудня, не менее регулярно, только в другие сроки, налетала стремительная конница шахов и беков, веривших, по их словам, в праведного Бога, но на деле творивших неправедные дела. Повадками они были похожи на саранчу: брали все, что могли захватить с собой, а что не могли — уничтожали. После их набегов степь превращалась в пустыню, кое-где помеченную пепелищами и погостами…
С запада не давали покоя свои же братья кипчаки, несколько веков назад откочевавшие в сторону великих рек и там набравшие нешуточную силу. У них вошло в обычай пополнять свои богатства за счет окрестных народов. Исключение не делалось и для бывших соплеменников. За одно дерзкое слово, за один косой взгляд рубились головы и поджигались кочевья, а скот и люди угонялись в полон.
Да и в самой степи давно не было порядка. Племя вставало на племя, род на род. Сильные отбирали у слабых стада, пастбища, водопои. Просторная на первый взгляд страна не вмещала своих сыновей. Женщины, несмотря ни на что, производили живых душ больше, чем уносили войны, болезни и голод.
Вскоре у Толгая, носившего тогда другое, детское имя, появился отчим, дядя отца, взявший свою овдовевшую свояченицу третьей женой — в степи не должно быть вдов и сирот. До трех лет Толгай жил среди своих сверстников, как жеребенок в стаде, — следил за старшими и старался подражать им.
На четвертое лето жизни его детство кончилось. Толгаю вручили игрушечный аркан и игрушечный лук, из которого, впрочем, можно было запросто подстрелить зазевавшегося тарбагана, а потом стали сажать на спокойного конька. С пяти лет он уже помогал женщинам по хозяйству, а с шести приглядывал за котными овечками и ягнятами.
Мир вокруг был суров, опасен и не прощал ошибок. Выжить в нем мог только тот, кто в степи был как рыба в воде или как птица в небе. Толгай старательно учил книгу жизни, где на несколько черных страниц приходилась лишь одна светлая. Вскоре он знал десятки небесных знамений, предсказывающих ясный день или разрушительную бурю. Он отличал каждого коня в своем табуне и помнил особенности его характера. Он умел лечить лошадей от вздутия живота, трещин на копытах, слепоты и излишней резвости, которая проистекает от страсти жеребцов к кобылам.
Не выходя из юрты, он мог с удивительной точностью определить время дня, ориентируясь на солнечный зайчик, падающий вниз через отверстие дымохода, — в разные часы он освещал разные жерди стен и разные предметы обихода, разложенные в раз и навсегда заведенном порядке.
Малые расстояния Толгай мерил арканами, каждый из которых в длину равнялся тридцати человеческим ростам, а большие — конскими перегонами. Он знал целебные свойства медвежьего сала, сушеной смородины, кобыльего молока, пареного мха, а в случае нужды мог наложить на рану целебную повязку из сосновой заболони или сделать кровопускание.
Завидев вдали сплоченные массы скота или отряды врагов, он с помощью ладони, плети или лука легко определял их примерную численнность. Находясь вдали от дома, он питался одним только мясом. Утром совал сырой кусок под седло, а когда чувствовал голод, доставал его — мягкий, душистый, сочный, хорошо упревший в конском поту.
Прежде чем напиться из речки или напоить коня, он испрашивал на это разрешение у водяного хозяина и никогда не обижал рыб, его слуг. Дважды в детстве он попадал в половодье и не хотел вновь накликать на себя гнев столь могущественной стихии.
В десять лет ему доверили зарезать на празднике барана. С тринадцати лет он систематически участвовал в облавах на волков и схватках с разбойниками. В этом же возрасте он сразил стрелой первого врага и получил первую боевую рану. Теперь он уже хорошо знал степь и не боялся заблудиться, даже отъехав от родного кочевья на десять дневных переходов. Тысячи примет, накрепко засевших в памяти, связывали Толгая с домом. Он знал каждый изгиб реки, каждое озерцо и каждую гряду сопок на огромном пространстве вокруг.
Толгай свято верил рассказам стариков об устройстве всех трех сущих миров, о четырех углах света, о добрых богах и вредоносных духах, о повелителе неба грозном Тенгри и его плодовитой супруге Умай, о древних героях, чьим подвигам люди обязаны жизнью, и о том, что, если долго ехать в сторону заката, можно добраться до благословенной страны, где в юртах из серебра живут белолицые красавицы, а хорошая еда и арака никогда не иссякают.
Мать его продолжала трудиться на свою новую семью, каждый год исправно рожая по ребенку, и у Толгая уже было пять единоутробных братьев и сестер. Он по-прежнему пас лошадей хана, но имел уже и свой небольшой косяк. В соседнем ауле ему была сосватана девушка из небогатой, но уважаемой семьи. На последнем осеннем празднике он оказался в числе лучших удальцов — без промаха стрелял на скаку из лука, в борьбе одолел шестерых соперников и, если бы не засечка лошади, мог бы выиграть даже конные состязания.
Этот успех едва не сгубил Толгая. Как известно, дятел первыми склевывает тех жучков, которые неосмотрительно высовываются из своих щелок.
Едва замерзли реки, явился китайский мытарь, сопровождаемый отрядом наемников-киданей, и стал отнимать у степняков то, что по праву сильного принадлежало императору. Вот тогда-то ханы куянов вспомнили о лихом, но безродном пастухе, в младенческом возрасте прибившемся к их племени. Уж если и приходится оплатить дань кровью, то лучше это делать за счет чужаков.
До границ Поднебесной новобранцев из предосторожности везли в путах и развязывали лишь по ту сторону Великой Стены, мощь и несокрушимость которой должны были отбить у дикарей всякую охоту к неповиновению.
Толгай так и не узрел это чудо средневековой архитектуры. Ему не понравились веревки, скручивавшие руки, не понравилась непривычная пища, в которой бледное вываренное мясо было перемешано с зерном, не понравились плети конвоиров, гулявшие по его спине при малейшей провинности, не понравился язык новых хозяев, на слух напоминавший чириканье птиц, а больше всего не понравилось то, что из вольного степного волка он должен был превратиться в цепного пса, стерегущего чужое добро.
На одной из стоянок, когда караульных сморил сон, он зубами перегрыз веревки, похитил пару свежих коней, которых приглядел заранее, и ускакал. За ним гнались долго и упорно, а отстали только в дикой, изрезанной глубокими оврагами местности, имевшей дурную славу не только среди императорских прислужников, но и у окрестных жителей.
В этом скудном краю нельзя было прокормить скот, но было очень удобно скрываться от могущественных врагов. Издавна сюда стекались все те, кто не ладил со степными законами, кто смел перечить ханам, кто жирной пище и сладкому сну предпочитал вольную волю. Этих смельчаков так и называли — «люди вечной воли».
Возвращаться в свое кочевье не имело смысла — его бы немедленно выдали обратно, но уже не для службы, а для расправы. Не по собственной воле, а по безысходной нужде пристал Толгай к шайке вольных людей, кроме набегов кормившихся еще и выполнением всяких деликатных поручений сильных мира сего (хороший хан своего нукера на отчаянное дело не пошлет).
Первое время Толгай все мечтал о том, как тайком вернется в родные края, заберет мать, похитит невесту и ускачет с ними далеко-далеко в счастливую страну заката. Однако вскоре до него дошли слухи, что мать утонула, провалившись в заметенную снегом полынью, а бывшая невеста теперь жена другого.
С тех пор единственной семьей Толгая стали вольные люди. С ними он вдосталь помотался по земле: видел и минареты Бухары, и горы Алатау, и даже ту самую Великую Стену, до которой однажды уже едва не добрался.
Он участвовал во многих стычках, не все из которых заканчивались в пользу его отряда. Тело его носило отметины и от стрел, и от сабель, и от топора, и от женских ногтей. Не единожды его жизнь висела на волоске. Спасала Толгая природная быстрота, редкая ловкость, звериная живучесть да еще, пожалуй, удача, без которой нельзя прожить вольному человеку. Все его сокровища по-прежнему вмещались в переметной суме, зато лошадям завидовали даже могущественные ханы. Как и все его нынешние сотоварищи, он жил одним днем, никогда не строил никаких планов и уже начал постепенно забывать прошлую жизнь пастуха.
Однажды глава рода кушулов пообещал старейшинам отряда хорошее вознаграждение за то, что они сожгут кочевья рода тузганов, а их стада рассеют по округе. Однако тузганы тоже оказались не дураки, вызнали как-то о грозящей беде и наняли себе в защиту другой отряд вольных людей.
Оба отряда съехались в чистом поле, переговорили между собой и стали думать совместную думу. Ни о каком сговоре, конечно, не могло идти и речи — кто бы потом их нанял для лихого дела? Но и рубиться насмерть тоже не хотелось: все были хорошо друг с другом знакомы, да и награда ожидалась не ахти какая.
Решили выставить поединщиков, пусть они и решают судьбу тузганов — гореть им сегодня в своих юртах или спать спокойно. Очень скоро выяснилось, что супротивная сторона недаром сама предложила этот план. Единоборец у них был приготовлен заранее и вид имел столь грозный, что среди сотоварищей Толгая, мало кого боявшихся на этом свете, включая китайского императора, прокатился нехороший шумок сомнения. Еще даже не начав схватку, они заранее смирились с поражением.
Поединщика, которого выставили защитники тузганов, звали Темирче-батыр. Родом он происходил из восточных тургутов, жены которых, как известно, совокупляются со злыми шулмасами. Башка у него и вправду была уродливая, как у демона, зубы — как у жеребца, а грудь — как котел. С любым всадником он мог сразиться спешившись, так был высок ростом и длиннорук.
Силой его одолеть было невозможно, оставалось надеяться на быстроту и ловкость таких удальцов, как Толгай. Сам же он и вызвался на единоборство — если бы струсил сейчас, потом бы вечно себя корил.
Готовились к поединку неспешно. Сначала тщательно выбирали коней. Толгай оседлал не самую резвую, но очень поворотливую и послушливую кобылу, к тому же еще злую в бою. Темирче — громадного черного жеребца-аргамака, неизвестно из каких краев попавшего в степь.
Затем возник спор относительно оружия. О саблях или топорах даже речи не шло, как-никак все здесь были свои люди. Решили драться на плетях, что для степняков вполне пристойно. Старейшины, щадя молодую жизнь Толгая, предложили ограничиться обычными камчами, имевшими на конце кожаную нашлепку, смягчающую удар. Он же сам, справедливо полагая, что хлестать такой погонялкой Темирче то же самое, что щекотать верблюда, выбрал тяжелые камчи-волкобои.
Затем Толгай разделся до пояса и все снятое с себя — бухарский теплый халат, кожаный панцирь, китайскую шелковую рубашку и стальной нагрудник — на случай своей смерти завещал недавно приставшему к шайке мальчишке, своих доспехов пока еще не имевшему. Остальное его имущество, согласно обычаю, в равных долях полагалось разделить между всеми сотоварищами.
Затем оба отряда отъехали подальше друг от друга, освобождая место для схватки, и после недолгих торжественных церемоний выпустили своих бойцов, словно стравливаемых на потеху псов.
В мгновение ока они оказались рядом, и, когда Темирче занес для удара свою камчу, Толгай проворно нырнул под брюхо лошади. Этот прием он повторил несколько раз подряд, ожидая, какая реакция последует со стороны противника. Голова у того хоть и была велика, но скорее всего за счет толщины костей, а вовсе не от большого ума. Темирче только бранился, брызгал слюной и обвинял Толгая в трусости. Молодой, но уже достаточно опытный воин вполне резонно отвечал издали, что только глупый волк открыто бросается на взбесившегося быка. Умный всегда дождется удобного момента.
В очередной раз оказавшись под конским брюхом. Толгай не ускакал, как прежде, прочь, а соскользнул на землю. Пока Темирче взором провожал его кобылу, он проворно вскочил и огрел противника камчой по лбу. Не дожидаясь ответного удара, Толгай, как под перекладиной храмовых ворот, проскользнул под черным жеребцом и вскочил на свою лошадку, послушно вернувшуюся назад с другой стороны.
Кровь залила Темирче глаза, и он погнался за обидчиком, как зимняя буря за припозднившимся с отлетом в теплые края лебедем. За то время, что он в пустую гонял Толгая по полю, можно было сварить и съесть жирного барана. Кобылка, проворная, как стриж, легко уворачивалась от тяжеловесного жеребца, с морды которого уже хлопьями летела серая пена.
Теперь уже и Толгай стал время от времени налетать на соперника, не столько, правда, донимая его камчой, сколько глумливыми речами.
— Возвращайся домой, Темирче! — говорил он. — Твое место у котла, среди женщин. Какой ты воин, если не можешь догнать врага даже на таком крошечном клочке земли! Твоя мать согрешила не с шулмасом, летающим по небу подобно молнии, а с медлительным верблюдом.
Темирче, вспыльчивый, как и все дураки, после таких слов во весь опор кидался на обидчика, но тот всякий раз ускользал то влево, то вправо, не забывая при этом довольно успешно пользоваться камчой. Толгай стремился утомить и взбесить противника, а когда тот окончательно потеряет осторожность, закончить дело точным ударом в висок.
Пока все шло, как он и планировал. Темирче уже пребывал в такой степени бешенства, что, в очередной раз промахнувшись камчой по всаднику, изо всей силы хлестнул по лошадиному крупу, да так, что располосовал кожу. Настоящий воин такого себе никогда бы не позволил, и старейшины имели полное право прекратить схватку, но никто не посмел встать между поединщиками. Все уже понимали, что дело может закончиться только смертью одного из них.
— Темирче, зачем тебе боевой конь и оружие? — продолжал издеваться Толгай.
— Посмотри себе под ноги! Ты вспахал это поле копытами лучше, чем земледелец плугом! Сажай пшеницу, как трусливый уйгур, и больше не показывайся среди воинов! Такое занятие тебе больше подходит.
Упреждая очередной яростный наскок великана, Толгай послал свою лошадку вперед, а когда враги почти соприкоснулись стременами, резко вскинул ее на дыбы. Темирче от копыт каким-то чудом увернулся, но из седла вылетел. Такой прием в единоборстве не возбранялся, но среди вольных людей не приветствовался. Сделано это было для того, чтобы еще больше взбесить Темирче, и так хладнокровием никогда не отличавшегося.
Старейшины усадили его в седло и, слегка пожурив за невыдержанность, вновь отпустили в схватку. Толгай в это время гарцевал невдалеке и продолжал психологическую атаку.
— С кем ты посмел связаться, сын крысы и змеи? Разве ты не знал, что меня нельзя одолеть ни оружием, ни злым колдовством. Отец всех шаманов Шелдер-хан обучил меня своему искусству! Созови ты себе на помощь даже тысячу богатырей, я погублю всех, обрушив на их головы нижнее небо.
И все же в какой-то момент Толгай переусердствовал. Нельзя безнаказанно нанести сотню ударов и ни одного не получить в ответ. Победа капризная госпожа
— если ее сразу не прибрать к рукам, может и ускользнуть.
В очередной молниеносной стычке кобыла Толгая, так хорошо показавшая себя до этого, вдруг припала на задние ноги, да и не удивительно — смешанная с пылью кровь покрывала ее круп, как толстая попона. Жеребец Темирче, воспользовавшись этим, ударил ее грудью в бок. Лошади крутанулись на месте, и тут уж гигант не прогадал — так перетянул Толгая камчой от плеча через спину, что у того в глазах потемнело.
С полминуты, сцепившись лошадьми, они осыпали друг друга ударами. Толгай, лишенный свободы маневра, оказался в убийственном положении. Камча в могучей лапе Темирче была не менее страшна, чем шестопер, и каждый новый удар мог стать роковым.
Конечно, можно было спрыгнуть с седла и попросить пощады, но прежде, чем старейшины успели бы прийти на помощь, почуявший вкус крови Темирче затоптал бы его на ровном месте конем.
Кобылица, едва не погубившая хозяина, в конце концов и спасла его, жестоко укусив жеребца в пах. Тот, дико вскрикнув, рванул в сторону (точно так же на его месте поступило бы любое существо мужского пола), и скакуны вновь унесли своих седоков в разные концы ристалища. Но Толгай уже растерял прежнее преимущество — лошадь его шаталась и шла с перебоем, а сам он чувствовал себя так, словно побывал под колесами арбы.
— Почему замолчал, ученик великого шамана? — Темирче захохотал и заухал, как хищная ночная птица. — Почему не обрушишь мне на голову небо? Струсил? Если хочешь жить, оставь седло, ползи сюда на брюхе и целуй копыта моего благородного коня!
— Даже если я останусь на этом поле пищей для ворон, тебе не доведется увидеть сегодня закат, собачье дерьмо! — Безжалостно хлестнув свою несчастную лошадь, Толгай понесся на врага, заранее готовый принять его удары.
Ни хитрость, ни ловкость уже не могли спасти его, а только одна удача. Чья-то камча сейчас должна была оказаться точнее, а это уже не зависело ни от силы, ни от сноровки, ни от ярости поединщиков, а лишь от воли судьбы.
Скакуны еще не успели толком разогнаться, как на землю внезапно пал сумрак. Солнце продолжало висеть на прежнем месте, но было уже не ослепительным диском, а мутным белесым пятном, дыркой в небосводе. Полуденная лазурь померкла, а с запада и с востока лезли из-за горизонта серые языки мрака, слизывающие не только ясный день, но, казалось, и саму идею жизни.
Как ни возбуждены были кони поединщиков, они сразу сбились с намета на шаг и тревожно заржали. Более близкие к природе, чем люди, они гораздо острее ощущали приближение большого бедствия.
Темирче так и застыл с воздетой камчой в руке. Происходящее светопреставление подействовало на него, как взгляд удава — на кролика. Толгай, поборов странное оцепенение, охватившее все его члены, подъехал к сопернику вплотную и даже не ударил, а только толкнул его рукояткой камчи в бок. Тот сразу рухнул, как рушатся под ударами ветра сгнившие изнутри гигантские кедры.
Две кучки всадников, разделенных изрытым конскими копытами полем, застыли в полной растерянности. Они прекрасно знали, как следует поступать при внезапном нападении врага, при степном пожаре, при буране и при наводнении, но не имели никакого представления о методах противодействия небесным катастрофам. То, что человеком двадцатого века воспринималось как аномальное, но вполне безобидное природное явление, для полудиких степняков, с детства уверовавших в незыблемость и рациональность окружающего мира, выглядело — по крайней мере внешне, — как непоправимая трагедия.
Две страшные горсти, все глубже и глубже охватывающие поблекший небесный купол, похоже, всерьез собрались раздавить его. Для этого им не хватало самой малости — сомкнуться в зените. И когда это в конце концов произошло, все невольно зажмурили глаза. С коней никто не слезал — уж если степняку суждено умереть, то лучше это сделать в седле.
Спустя некоторое время старый Чагордай, самый уважаемый человек в отряде, осторожно приоткрыл один глаз и, глянув в небо, посетовал:
— Ай-я-яй, совсем проклятые мангасы обнаглели! Уже и солнышко с неба украли! Что же это дальше будет?
Потом старик осторожно глянул по сторонам. Внимание его сразу привлек бегающий без всадника черный жеребец.
— Неудачный день мы выбрали для набега на тузганов, тут уж ничего не поделаешь… — пробормотал он. — Но если наш волчонок одолел чужого быка, значит, это знамение свыше. Род тузганов, наверное, прогневил богов. Придется ему сегодня испытать еще одно горе.
Речь лукавого Чагордая следовало понимать примерно так: у небожителей свои дела, а у нас свои, солнцу мы все равно ничем помочь не можем, а награду, обещанную за разорение тузганов, упускать не стоит.
Пока эта несложная мысль доходила до туповатых мозгов простых воинов, старик первым подъехал к Толгаю, еще не до конца поверившему в победу, и сам помог ему облачиться в боевые доспехи.
— Ты одолел страшного Темирче-батыра, ты и поведешь нас в поход на тузганов, — сказал Чагордай, вручая Толгаю почетное белое знамя.
Отряд Темирче почтительно расступился, давая дорогу победителю. Несколько воинов из его состава тронулись вслед за Толгаем. Так они скакали во весь опор под мрачным, оцепеневшим небом, и азарт предстоящей схватки отвлекал людей от тяжелых дум.
От места поединка до становища тузганов ходу было всего ничего — жеребенок не утомился бы. Накануне там уже побывали лазутчики и убедились: все юрты стоят на своих местах, народ никаких признаков тревоги не проявляет, ханы преспокойно пируют, видимо, крепко надеясь на своих защитников.
Первая неожиданность подстерегала их сразу за озером, называемым Санага (по преданию, это был отпечаток черпака, оброненного кем-то из великих предков). Дорогу отряду пересек небольшой табун мелких диких лошадей, бегущих с такой прытью, словно их кусали за бабки волки. Уже издали Толгай заприметил что-то странное и в их неуклюжих фигурах, и в непривычной посадке головы, и в чересчур куцых гривах, и даже в манере скакать, а приблизившись на расстояние двух полетов стрелы, ужаснулся — шкуры у лошадей были полосатые, как хвост степной кошки.
Такого чуда не мог упомнить никто, даже Чагордай, много лет пробывший в плену у южных народов, вожди которых любили украшать свои дворцы разным диковинным зверьем.
Среди воинов пронесся ропот. Говорили о том, что небеса, вероятно, повредились куда сильнее, чем это кажется на первый взгляд, и оттуда на землю вырвались табуны заколдованных коней, принадлежащих злым духам.
Это мнение получило всеобщую поддержку, когда вдали показались новые табуны странных коней. Были среди них не только полосатые, но и рогатые, а некоторые отличались непомерно длинной шеей. Только огромный демон-мангас, в брюхе которого вмещается целое стадо скота, мог надеть уздечку на такое чудовище.
Не ожидая приказа, воины повернули назад и только тогда заметили такое, на что раньше из-за бешеной скачки не обращали внимания: трава, ложащаяся под копыта лошадей, совсем не походила на привычную степную траву, да и почва вроде была иной, помягче и рыжего цвета. Степняки умели скрывать свои чувства, а в особенности страх, но сейчас в толпе воинов послышались горестные стенания. Во всем почему-то винили коварных тузганов, которые с помощью злого колдовства сначала испортили небо, а потом заманили их всех в страну чудовищ.
Вскоре отряд достиг реки, какой никогда не было ни в ближних, ни в дальних окрестностях. Воды ее имели желтый цвет, как после недавнего бурного ливня. Местность, простиравшаяся за рекой, чем-то напоминала родную степь, по крайней мере полосатых и змееголовых лошадей там не наблюдалось. Решили искать брод и переправляться.
Рысью поскакали вдоль берега, время от времени посылая к воде разведчиков, но она везде была глубока, да и противоположный берег вздымался неприступной кручей. Наконец нашли место с относительно пологими берегами, основательно разбитыми копытами быков и коней, что указывало на возможность переправы.
Осторожный Чагордай посоветовал сначала пустить через реку лошадь без всадника. Особой проблемы это не составляло, потому что почти все воины шли одву-конь. На переправу отправили хитрого и злобного жеребца, не любившего седло. Подчиняясь понуканиям хозяина, он неохотно вошел в желтую воду и стал пробиваться поперек быстрого течения к противоположному берегу.
Почти до середины реки все шло гладко. Самые нетерпеливые всадники уже хотели начать массовую переправу, но жеребец внезапно истошно заржал и с головой окунулся в воду. Там, где он нырнул, вода закипела бурунами. Жеребец раз за разом вздымался из мутных волн и снова исчезал, словно кто-то тянул его на дно. Эта борьба непонятно с кем длилась нестерпимо долго. Воины пробовали бросать арканы, но ни один из них не достал до бедного животного, чье истеричное ржание уже начало беспокоить других лошадей.
В очередной раз из воды показалась уже не голова, а все четыре нелепо растопыренные ноги жеребца. Вода вокруг него окрасилась зеленым. Перед тем как идти в набег, лошадей на всю ночь отпускали пастись, и в брюхе у каждой содержалось изрядное количество травяной жвачки.
— Не иначе как проклятые тузганы решили извести нас окончательно! — Чагордай ухватил себя за волосы. — Теперь вот и речных демонов наслали!
Жеребец был давно мертв, но ему по-прежнему не давали покоя — мотали из стороны в сторону, таскали и переворачивали под водой. Зеленый цвет успел схлынуть, зато появился алый. Вниз по течению поплыли куски кишок.
Хозяин жеребца пустил стрелу, и та вонзилась во что-то живое, находящееся совсем неглубоко под водой. Вслед за первой понеслись и другие стрелы, но Чагордай поспешно остановил бессмысленную стрельбу, ведь еще неизвестно было, когда представится возможность пополнить запас железных наконечников.
Несколько стрел все же попали в цель и потревожили подводное чудовище. Рядом с растерзанным, ободранным до костей трупом жеребца появились две пары довольно далеко отстоящих друг от друга шишек — глаза и ноздри, — а потом и вся морда, количеством клыков в пасти превосходящая даже злого оборотня-чотгора. О размерах речного демона можно было только догадываться, но, судя по волнению воды, погибшего жеребца он превосходил длиной раза в два, а то и больше.
Неведомое страшилище смотрело на гарцующих вдоль берега всадников с таким страстным вожделением, что у тех враз отпала всякая охота соваться в реку. Нашлись трезвые головы, предложившие вернуться назад по своему следу, хотя это и было не в обычаях степняков, с детства привыкших иметь в своем распоряжении весь простор необъятной степи, а не какие-то там истоптанные стежки-дорожки. Впрочем, времена наступили такие, что о прежних привычках нужно было забывать. Сделав изрядный крюк и чудом избежав стычки с уже совершенно невероятным зверем, имевшим на носу единственный, зато преогромный рог, отряд в конце концов прибыл на то место, где происходил поединок.
Ни поверженного Темирче, ни его сотоварищей там конечно, уже не было. Решили больше не испытывать судьбу и не связываться с коварными колдунами-тузганами, пусть мор поразит их стада, а женщин — бесплодие! Самое верное решение в этой ситуации было таково: вернуться в родное становище, плотно поесть, напиться араки и завалиться спать — авось к утру все само собой образуется.
Однако их дальнейший путь оказался чрезвычайно запутан и странен — за хорошо знакомыми местами пошли неизвестно кем распаханные поля, какое-то мерзкое мелколесье с уже пожелтевшей, несмотря на разгар лета, листвой и вовсе уж невиданные здесь торфяные болота.
Все изрядно притомились и проголодались, да и лошадей пора было кормить, но Чагордай не торопился делать привал. Что-то не устраивало его в этом краю. Не нравились ему, хоть убей, ни эти чахлые пески, ни поля, такие обширные, что их только на драконах пахать, ни странные следы на земле, словно огромные змеи здесь ползали, а в особенности маячившие на горизонте решетчатые столбы неизвестного назначения.
Да и пахло тут странно — так никогда не пахнет на вольном просторе. Подобный запах мог стоять только в подземной кузнице царства мертвых, где ладятся железные оси для дьявольских повозок.
Вскоре передовые всадники узрели дивное диво — путь их от горизонта до горизонта пересекала невысокая щебенистая насыпь, по верху которой были уложены две железные полосы, сверкающие как самые лучшие клинки. Только неземные существа могли устроить такое чудо — человек никогда не бросит под открытым небом столько доброго железа. Чуть поодаль от насыпи ровной линией торчали столбы, связанные между собой множеством тонких жил. Все это вместе взятое выглядело до того несуразно, что по общему заключению старейшин могло означать лишь одно: границу, отделявшую мир живых от мира мертвых.
Весть сама по себе была малоприятная, но ни чувства голода, ни чувства усталости она не умаляла. Степняки легко могли обходиться без еды и отдыха по много суток подряд, но сейчас вдруг на всех напала какая-то предательская вялость. Головы отяжелели, как после перепоя, руки и ноги затекли, даже языки ворочались еле-еле. Лучшим лекарством у этих удальцов всегда считалась жирная пища и крепкая арака, но нынче их переметные сумы были пусты — кто же идет в набег на богатое кочевье со своими припасами? Надо было срочно искать место, населенное живыми людьми, желательно гостеприимными и нежадными.
Стараясь держаться подальше от загадочных железных полос (дьявольской кузницей воняло именно от них), отряд шагом тронулся в неизвестность. В поле зрения давно не было ни одного знакомого ориентира. Солнце, по которому можно было определить стороны света, исчезло совершенно, а само небо имело такой вид, что на него даже не хотелось поднимать глаза.
Оставалась надежда на скорый приход ночи — не было еще случая, чтобы заветная звезда кочевников Железный Кол не указала им правильного пути. Однако время шло, а сумерки по-прежнему не сгущались, оставаясь на промежуточной стадии, одинаково свойственной и раннему утру, и позднему вечеру.
Вскоре впереди показалось несколько сооружений весьма нелепого вида. Впрочем, после всего, что довелось увидеть степнякам в течение этого долгого дня, какие-то там каменные многооконные юрты с серыми волнистыми крышами впечатляли уже не очень. Поперек железных полос в этом месте проходила обыкновенная грунтовая дорога, разъезженная глубокими колеями и залитая грязью. Длинные полосатые жерди, скорее всего служившие заградительными перевесами, были подняты. Всадников как бы приглашали в неведомую страну.
Из расположенной поблизости халупы выскочило человеческое существо, одетое наподобие китайского мандарина — халат до колен, желтая безрукавка, волосы сзади собраны в косицу. Только лицо у человека было каким-то странным — белым, безбородым и безусым, с круглыми вытаращенными глазами.
Размахивая зажатыми в руке флажками, человек пронзительно закричал нечто неразборчивое, и по голосу сразу стало ясно, что это женщина или, в крайнем случае, скопец.
Чагордай попытался ласково заговорить со стражем, охраняющим столь важные ворота, но тот, продолжая вопить, побежал прочь. Манера бега не оставляла никаких сомнений — это женщина.
Вдогонку послали двух всадников, и они мигом доставили беглянку назад. Флажков она из рук по-прежнему не выпускала, хотя обувь потеряла. Среди потока слов, которыми она осыпала степняков, чаще всего слышалось «ироды» и «фулиганы».
Кто-то высказал предположение, что это, возможно, одна из ведьм-шулмасов, которые сбивают с дороги одиноких путников и губят их потом своими зверскими ласками. От простых женщин эти прислужницы зла отличаются необычным видом срамного места, которое и является главным орудием их лиходейства.
Женщину в мгновение ока вытряхнули из одежд, но при самом пристальном рассмотрении ничего сверхъестественного в строении ее тела обнаружено не было. Однако, поскольку такого случая, чтобы голая баба без ущерба для себя смогла вырваться из толпы лихих воинов, никто припомнить не мог, решили старым обычаем не пренебрегать.
Снимать первые сливки любострастной забавы полагалось Толгаю, как особо отличившемуся накануне, но он вдруг неизвестно почему закочевряжился и уступил свое законное право Чагордаю, который хоть и был давно сед, но до блудодейства оставался весьма охоч.
Пока одни степняки забавлялись с полоненной ведьмой, другие занялись привычным делом — грабежом. Что из того, что солнце пропало, что земли и воды кишат дьявольскими тварями и что в любую минуту чудовища с железными крючьями вместо лап могут потащить их на неправедный и скорый суд? Жить-то пока все равно надо! А истинной жизнью для соратников Толгая как раз и был грабеж. Вот почему слетали с петель двери, звенели разбитые стекла, метелью носился пух от вспоротых подушек и на улицу из домов летело все, начиная от пустых бутылок и кончая телевизорами.
Меру съедобности каждой незнакомой вещи проголодавшиеся степняки определяли по запаху, в крайнем случае — по вкусу. Вскоре появились и пострадавшие, неосмотрительно продегустировавшие горчицу, аджику, хрен и сапожную ваксу.
Попутно было захвачено и много добротной одежды: черные суконные кафтаны с блестящими пуговицами вдоль переднего разреза, такого же цвета малахаи с длинными ушами и всякое исподнее белье, до которого было немало охотников во владениях китайского императора. Даже лошадям нашлось редкое лакомство — отборная пшеница в мешках и ржаные булки, формой напоминавшие кирпичи. Но наибольший восторг вызвали белые, хрустящие на зубах кубики, куда более сладкие, чем мед диких пчел.
Перепробовав всего понемногу, перекусили поосновательней, изжарив на кострах пару коз и безхвостого пуделя, в суматохе принятого за овцу (ошибка простительная, поскольку в степи таких чудных собак отродясь не видели). Пищу запили хмельной бурдой, целая бочка которой была обнаружена в подвале одного брошенного дома. Насытившись и сразу повеселев, стали сетовать на то, что жители поселка успели сбежать и не с кем потешить истосковавшуюся без женщин плоть.
Желудки у степняков были как у гиен, бараньи мослы могли переварить, а тут вдруг подкачали, особенно у тех, кто злоупотребил комбикормом, маргарином, моченым горохом и томатной пастой. На целых полчаса железнодорожный переезд превратился в огромное отхожее место.
Временная потеря бдительности едва не обернулась для степняков крупными неприятностями, поскольку, фигурально говоря, как раз в это время из-за кулис (то есть из-за соснового перелеска) на сцену (то есть на несчастный полустанок, в панике оставленный населением) явилось новое действующее лицо, облаченное уже не голословной, а вполне реальной властью и вооруженное отнюдь не разноцветными сигнальными флажками.
К занятым своими утробными неурядицами сотоварищам Толгая катил на двухколесной, ни в какое тягло не запряженной тележке человек (а может, и демон), голову которого украшала красивая, частично красная, частично серая, шапка с круглым верхом.
Эта удивительная тележка, с колесами, поставленными не как у всех нормальных экипажей, рядом, а одно за другим, неслась со скоростью хорошей лошади и причем совершенно бесшумно. Зрелище было настолько пугающее, что у некоторых степняков, уже почуявших было облегчение, понос возобновился с новой силой.
Человек в красно-серой шапке (сверкавшей вдобавок еще и золотом) прислонил свою самобегающую тележку к первому подвернувшемуся столбу и проницательным взором окинул разоренный полустанок. Чуть дольше обычного его внимание задержалось на голой, зареванной и вывалявшейся в грязи бабе, принявшей на себя сегодня огромную, но, как выяснилось, вполне посильную нагрузку, на сорванных дверях буфета, на догорающих кострах и на пасущихся вокруг лохматых лошадках.