Мертвый след. Последний вояж «Лузитании» Ларсон Эрик
Вышло так, что отцу не пришлось волноваться слишком долго. Он одновременно получил телеграммы от обоих сыновей; и тот, и другой сообщал, что ищет брата. Телеграммы, как узнал впоследствии Лесли, прибыли с разницей в пять минут, “так что отец дома узнал, что мы оба целы и невредимы, еще прежде нас самих”.
В тот вечер Лесли впервые попробовал “гиннесс”: “Не скажу, чтобы в тот раз он мне особенно понравился; впрочем, чтобы отпраздновать наше спасение, наше воссоединение в Ирландии, эта штука годилась в самый раз”.
Спасательные корабли привезли большую часть тел, но многие были найдены в бухточках среди скал и на берегах Ирландии, куда их прибило морем. Тело одного мужчины нашли на берегу: он сжимал в руках кусок спасательной шлюпки с сохранившейся надписью “Лузитания”, который впоследствии оказался в архивах Гуверовского института при Стэнфордском университете.
Консул Фрост взял на себя ответственность за улаживание дел с погибшими американцами. Тела “важных” особ – то есть пассажиров первого класса – были забальзамированы за государственный счет. “Смерть курьезным образом стерла различия в общественном положении и складе ума, и зачастую мы полагали, что труп принадлежит важной персоне, а оказывалось, что все обстоит как раз наоборот, – писал Фрост. – Обычно лицо выражало уверенное спокойствие, впрочем, с некоторым оттенком недоумения или огорчения, словно какой-то верный друг сыграл с человеком дурную шутку, а тот ничего не понял”{687}. Тела особ менее важных запечатывали в свинцовые гробы, “чтобы их можно было вернуть в Америку по первому требованию”{688}.
“Кунард” приложил большие усилия, чтобы пронумеровать выловленные тела, сфотографировать их и внести в каталог. Тело № 1 принадлежало Кэтрин Гилл, сорокалетней вдове; тело № 91 – старшему эконому Маккаббину, который после этого плавания собирался в отставку{689}. Почти всех погибших сфотографировали в гробах; правда, одно тело лежит в чем-то вроде большой тачки, а один малыш покоится на приспособленной для этого доске. На всех по-прежнему надеты пальто, костюмы, платья и украшения. Мать с крохотной дочерью – предположительно, их нашли вместе – лежат в одном гробу. Мать повернута к дочери; ребенок держит руку у матери на груди. Вид у них такой, словно обе готовы встать из гроба и снова зажить своей жизнью. Другие снимки также создают ощущение покоя. Хороший собою, гладко выбритый мужчина за тридцать, тело № 59, лежит аккуратно одетый: в белой рубашке, твидовом пиджаке, галстуке-бабочке в горошек и темном пальто. Приятная на вид ткань; пуговицы блестят, как новенькие.
Глядя на эти фотографии, невозможно отделаться от мыслей о последних мгновениях жертв. Вот тело № 165 – девушка в белом платье с кружевным лифом. Волосы отброшены назад, рот раскрыт, словно в крике – весь ее вид выражает страх и боль. Жертва, внесенная в список как тело № 109, – тучная женщина, лежит обнаженная под грубым одеялом, к ее волосам пристал песок. В отличие от других, глаза у нее крепко зажмурены. Щеки надуты, губы сжаты. Поразительно, но кажется, будто она задержала дыхание.
Самый страшный – снимок тела № 156, девочки лет трех, толстенькой, с курчавыми светлыми волосами, одетой в свитер со слишком длинными рукавами. Пугает выражение лица ребенка. Она выглядит возмущенной. Кто-то положил цветы ей на грудь и сбоку. Однако это ее, кажется, не смягчило. Лежит она на деревянном поддоне, рядом, похоже, спасательный жилет. Лицо ее выражает неподдельную ярость.
Консулу Фросту трудно было выкинуть из головы эти картины – множество утонувших детей. У него самого была маленькая дочь. “Через несколько недель после трагедии, оказавшись вечером дома, я вошел в спальню с зажженной спичкой и неожиданно моим глазам предстала моя спящая дочь”, – писал он{690}. Его резануло, и на мгновение мысли его вернулись назад, к сценам, которые он наблюдал в моргах. “Даю вам слово: я отпрянул, словно наткнувшись на змею”.
Поиски тел продолжались до июня, когда “Кунард” сообщил Фросту, что пришло время остановить операцию. Тот согласился. Поиски приостановили 4 июня, но тела еще долго выбрасывало на берег. Чем позже находили тело, чем более высокий номер ему присваивали, тем хуже было его состояние. Двух мужчин выбросило на берег в графстве Керри 14 и 15 июля, где-то в 200 милях от места катастрофы, если идти морем. На одном была одежда священника, у него были “идеальные зубы”, как сказано в рапорте о находке, где отмечается: “Большая часть тела разъедена”{691}. У второго не было головы, рук и ног, однако за ним, словно за неким морским созданием, тянулся полный комплект одежды: синие саржевые брюки, фланелевая рубашка в черно-белую полоску, шерстяная нижняя рубашка, подштанники, подтяжки, ремень и цепочка с семью ключами. Чтобы люди охотнее сообщали о новых находках, “Кунард” объявил за них награду – один фунт стерлингов. Фрост предлагал еще фунт всякому, кто найдет тело, заведомо принадлежащее американскому гражданину{692}.
Одиннадцатого июля 1915 года одного американца действительно выбросило на берег, в ирландском городке Страдбалли. Поначалу власти решили, что это – жертва с “Лузитании”, и занесли его в список как тело № 248. Однако он оказался пассажиром другого корабля. Это был Леон Ч. Трэшер, тот самый американец, который пропал без вести 28 марта, когда торпедировали и потопили “Фалабу”{693}. Он провел в воде 106 дней.
Люди, обнаружившие останки, обращались с ними крайне почтительно, несмотря на то, что они зачастую были в ужасном состоянии. Таков был случай 17 июля, через семьдесят один день после трагедии, когда на ирландском полуострове Дингл нашли тело мужчины средних лет{694}. Течения и ветра долго носили его вокруг юго-западной границы Ирландии, пока наконец не выбросили на берег в Брэндон-Бэй, милях в 250 от Куинстауна. Обнаруживший тело местный житель сообщил об этом Королевской ирландской полиции в Каслгрегори, в шести милях к востоку. Сержант по имени Дж. Риган без промедления отправился туда на велосипеде в сопровождении констебля, и вскоре они прибыли на место – суровый, но прелестный берег. Тут они обнаружили то немногое, что осталось от трупа, явно мужского. То, что человек был с “Лузитании”, было очевидно. К телу пристала одна часть спасательного жилета, другая, с надписью “Лузитания”, лежала неподалеку.
Личность мужчины удалось установить без особого труда. Обыскав немногочисленные остатки его одежды, стражи порядка нашли часы с инициалами “В. О. Э. Ш.”, оттиснутыми на футляре, и нож с меткой “Виктор Э. Шилдс”, а также письмо, адресованное “м-ру Виктору Шилдсу, пароход «Лузитания»”. Письмо было датировано 30 апреля 1915 года – днем накануне отплытия корабля из Нью-Йорка. В одном кармане полицейские обнаружили экземпляр программки развлечений на корабле. В воде бумаги разбухли. Полицейские разложили их на солнце сушиться.
Сержант Риган заметил, что прилив поднимается быстро, “так что я послал за простыней, положил на нее тело и отнес его в безопасное место, подальше от прилива”. Затем он поехал на велосипеде на телеграф и послал телеграмму местному следователю, который ответил, что дознание проводить необязательно. Полиция заказала свинцовый гроб и деревянный футляр, и к вечеру Шилдса, облаченного в саван из фланели, положили туда. Похоронная контора отвезла гроб в частный дом, где он простоял до следующего дня, пока полиция не захоронила его на соседнем кладбище. “Полиция сделала все возможное, – писал сержант Риган в письме консулу Фросту, – по сути, большего сделать было невозможно и для собственного родственника, и я от имени полиции спешу передать миссис Шилдс наше искреннее сочувствие в ее утрате”.
Не способным поверить в произошедшее, сраженным горем родственникам важно было точно знать, как погибли их близкие: утонули, умерли от переохлаждения или от физической травмы. Семейство Шилдс довело дело до крайности и потребовало, чтобы тело эксгумировали. Они хотели, чтобы было проведено вскрытие. Добиться этого было не так уж легко. “Стоит ли говорить, – писал Фрост, – что это оказалось, по сути, задачей невозможной: разыскать врача зрелых лет и всеми уважаемого, чтобы тот анатомировал останки спустя семьдесят пять дней после кончины”{695}. И все же Фросту удалось найти двух врачей помоложе, готовых взяться за эту работу. О характере этого начинания можно было судить по заключению одного из врачей, доктора Джона Хиггинса, старшего хирурга Северной больницы графства Корк.
Вскрытие началось 23 июля, в 14.30, в похоронной конторе; на следующий день второму врачу предстояло произвести независимое вскрытие. Паяльщик вскрыл свинцовый гроб, в котором лежал Виктор Шилдс, и вскоре к запаху расплавленного свинца добавился другой. При этом присутствовал консул Фрост, однако Хиггинс отметил, что где-то на середине дела тот ушел, “когда его вызвали”.
При жизни, по оценке Хиггинса, Шилдс весил 14 или 15 стоунов, или около 200 фунтов. Теперь его тело находилось в “сильно разложившемся состоянии”, отметил Хиггинс. Это было преуменьшение. “Мягкие части лица и головы отсутствовали целиком, включая скальп, – записал Хиггинс. – Большая часть зубов отсутствовала, в том числе все передние. Кисти рук тоже отсутствовали, как и мягкие части правого предплечья. Задняя часть правой голени главным образом отсутствовала, как и часть левой. Гениталии сильно разложились, от них почти ничего не осталось”.
Мистер Шилдс лежал, глядя на них снизу вверх, жутковато осклабившись. “Я исследовал череп, – писал доктор Хиггинс. – Снаружи он был совершенно гол до нижней части затылочной кости”. Затылочная кость образует нижнюю заднюю часть черепа. “Я снял верх черепа и обнаружил, что мозг разложился до такой степени, что исследование было невозможным, однако оболочки остались целы”. Вынув мозг, он исследовал внутреннюю часть черепа. Никаких признаков переломов в основании и в шейном отделе позвоночника он не обнаружил. Это означало, что можно исключить смерть, вызванную падающими обломками или другим тупым ударом по голове. Переломов позвоночника он тоже не обнаружил, как и повреждений спины. По внутренним органам Шилдса также нельзя было определить, от чего он умер, зато они дали доктору Хиггинсу возможность взглянуть на то, что осталось от последнего обеда, съеденного им на борту Лузитании. “В желудке содержалось около пинты зеленой полутвердой массы, явно полупереваренной еды, однако воды как таковой там не было”.
Отсутствие ясной причины смерти вводило в недоумение. “По моему мнению, – писал Хиггинс, – на теле не имеется никаких повреждений, способных объяснить смерть. Признаков утопления нет; вероятно, смерть была вызвана потрясением или переохлаждением, вероятнее, первым. По содержимому желудка можно предположить, что смерть наступила спустя несколько часов после последнего приема пищи, возможно, от двух до трех часов”.
После всех стараний было вынесено заключение: “Причина смерти не установлена”. Другой врач пришел к такому же выводу.
Многострадального мистера Шилдса снова положили в гроб и отвезли в Америку. Консул Фрост в письме в Вашингтон оценил усилия, предпринятые полицией после обнаружения тела Шилдса. “Если бы наследники мистера Шилдса нашли возможным переслать сержанту и его коллегам сумму от двух до пяти фунтов за превосходное исполнение ими своих обязанностей, это был бы поступок весьма достойный и похвальный”.
От чего умер Шилдс, так и осталось загадкой, и семейство продолжало гадать, что за ужасы выпали на его долю. Та же участь постигла почти всех родственников погибших. Нет сомнений в том, что многих пассажиров смерть застала врасплох. Десятки матросов, находившихся в момент удара в багажном отделении, погибли мгновенно от силы торпедного взрыва, но, сколько в точности и кто именно, неизвестно. Некоторых пассажиров раздавило спускаемыми шлюпками. На тех, кто поплыл, падали стулья, ящики, растения в горшках и другой мусор, валившийся с палуб высоко наверху. Были еще и такие – самые невезучие, – кто неправильно надел спасательный жилет и оказались в воде вверх ногами, словно в какой-то дьявольской комедии.
Вообразим себе последние минуты семейства Кромптонов с детьми. Как спасти ребенка, не говоря уж о шестерых, особенно когда один из них – младенец, а одному – шесть лет? Никто из Кромптонов не выжил. Пятерых детей так и не нашли. Младенец, Питер Ромилли Кромптон, месяцев девяти от роду, стал телом № 214.
Председатель “Кунарда” Бут хорошо знал семейство Кромптонов. “Сам я пережил огромную личную утрату, – писал он в письме от 8 мая нью-йоркскому управляющему компании Чарльзу Самнеру. – Мы все как один испытываем одинаковые чувства в отношении этой ужасной трагедии, постигшей «Лузитанию», и пытаться выразить что-либо на бумаге совершенно невозможно”{696}. В ответ Самнер писал, что потерять корабль с таким количеством пассажиров – “горе, не поддающееся описанию”{697}.
В связи с тем, что в трех моргах было множество неопознанных тел, перед руководством “Кунарда” встала нелегкая задача, притом такая, решать которую следовало быстро. Тела – около 140 – начали разлагаться, а теплая весенняя погода ускорила этот процесс. Компания решила устроить массовое захоронение. Каждому телу полагался отдельный гроб; матерей с маленькими детьми положили вместе; хоронить всех решили в трех братских могилах, обозначенных буквами А, В и С, на Старом церковном кладбище, что на холме в предместье Куинстауна.
Назначили число – 10 мая, понедельник. Накануне солдаты весь день и всю ночь копали могилы, а похоронные конторы укладывали тела в гробы, как можно дольше не закрывая их крышками в надежде на то, что в последний момент кого-то опознают. Из-за нехватки транспорта гробы перевозили с раннего утра понедельника, а три гроба оставили, чтобы устроить настоящую погребальную процессию, которой предстояло начаться днем.
Скорбящие и любопытные приезжали на поезде. Лавки закрылись на весь день – задернули шторы и закрыли ставни. Капитаны кораблей приказали приспустить флаги. Пока процессия двигалась по Куинстауну, военный оркестр играл “Похоронный марш” Шопена. Возглавляли кортеж священники, среди них – отец Каули Кларк из Лондона, уцелевший в катастрофе. С ними шел и консул США Фрост. По всей длине маршрута стояли солдаты и горожане, обнажив голову в знак почтения. Они шли по дороге, которая проходила через ярко-зеленые холмы, усеянные дикими цветами, там и сям зелень прорезал цветущий ярко-желтый утесник. Небо было чистое, безоблачное, вдалеке, в гавани, на легком бризе покачивались суда. “Мирная картина, – писал один репортер, – ничем не напоминающая о недавней трагедии”{698}.
Процессия с тремя гробами прибыла на кладбище около трех часов и остановилась у края вырытых могил. Остальные многочисленные гробы, каждый из которых представлял собой продолговатый ромб из вяза, были аккуратно расставлены внутри могил в два яруса, с указанием номера тела и его местоположения, на случай, если фотографии и списки личных вещей, составленные “Кунардом”, впоследствии позволят кого-нибудь опознать, – тогда семьям будет, по крайней мере, известно, где в точности лежат их близкие.
Когда три гроба опускали в могилы, собравшиеся запели “Пребудь со мною”. Церемониальный взвод сделал оружейные залпы, а отряд горнистов сыграл “Конец пути” – сигнал к отбою в британской армии. Солдаты начали засыпать могилы. На фото видна группа мальчиков, стоящих на холмике выкопанной земли, – они с живым интересом наблюдают за работой солдат.
Церемония прошла хорошо, с достоинством и глубоко тронула присутствовавших, но это массовое захоронение обернулось душевными страданиями для родственников, которые с опозданием узнали о том, что тут погребены их близкие. По последним подсчетам “Кунарда”, около половины из этих безымянных погибших впоследствии опознали по личным вещам и фотографиям. Для некоторых семей мысль о том, что их родные покоятся вдалеке от них, была невыносима. Семейство Элизабет А. Секкум, тридцативосьмилетней женщины из Питерборо, штат Нью-Гемпшир, умоляло консула Фроста помочь им эксгумировать тело и вывезти его на родину{699}. Это было тело № 164, захороненное 14 мая в могиле В, шестой ряд, верхний ярус.
Фрост сделал что мог. Он рассуждал так: при таком расположении в могиле тело Секкум достаточно легко найти. Хотя транжирить государственные средства консул не любил, тут он предложил целых 100 фунтов на покрытие расходов.
Британское правительство готово было согласиться, но местные власти сказали нет, и их решению пришлось подчиниться. Отчасти свою роль сыграли местные предрассудки – “религиозные предубеждения”, как выразился Фрост, – но главное, власти не хотели создавать прецедент. Эксгумировать тела близких хотели бы по меньшей мере еще двадцать семейств – им отказали. Позиция местных властей, писал Фрост, “для меня необъяснима”.
Самое тяжкое бремя легло на родственников тех пассажиров и членов команды, чьи тела так и не нашли. В пропавшие без вести “Кунард” записал 791 пассажира; из них в конце концов были найдены лишь 173, около 22 процентов, а про 618 душ так ничего и не удалось узнать{700}. Еще меньше было сведений о команде – несомненно потому, что многие из них погибли в багажном отделении при взрыве торпеды.
Элис и Элберта Хаббард так и не нашли; не нашли и пассажира из Канзаса Теодора Нейша. В Куинстауне его жена Белль одно время жила в одной комнате с юным Робертом Кеем, который поправлялся от кори и ждал, пока за ним приедет дед. Джозеф Фрэнкам, который прижимал к себе свое семейство в неспущенной шлюпке в последние мгновения, уцелел, как и один из его сыновей, однако жена его, их малышка-дочь и четырехлетний сын пропали. Нелли Хастон так и не довелось отправить то очаровательное письмо-дневник, в котором она признавалась, что размер зада мешал ей забраться на койку. Письмо нашли в ридикюле, плававшем в море. Трое из семейства Лак – тридцатичетырехлетняя Шарлотта и двое ее маленьких сыновей – тоже пропали без вести. Альфреда Вандербильта так и не нашли, несмотря на награду в 5000 долларов – целое состояние, – объявленную семейством Вандербильт. Друг Чарльза Лориэта, ехавший вместе с ним Лотроп Уитингтон, тоже пропал.
Поскольку многие тела так и не нашли, у родственников возникали тревожные вопросы. Быть может, их близкие – среди безымянных тел, захороненных в Куинстауне? Или они оказались запертыми где-то внутри корабля в результате злосчастной суматохи, возникшей в последний момент, когда все побежали за своими вещами? Что их погубило: рыцарство или трусость? Или же их постигла участь одной из неопознанных женщин, чье тело выбросило на остров Стро-Айленд, недалеко от графства Голуэй, где ее нашел смотритель островного маяка? Свой спасательный жилет “Бодди” она надела правильно. Ее носило по морю тридцать шесть дней.
Матерям, потерявшим детей, предстояло вечно думать об их последних минутах или размышлять: а вдруг они каким-то чудом спаслись и теперь их растят другие люди? Нору Бретертон, женщину из Лос-Анжелеса, отдавшую свою Бетти незнакомцу, страхи этого рода миновали: Бетти оказалась телом № 156. Мать похоронила ее на кладбище в монастыре урсулинок в графстве Корк. Сын ее остался жив. Семьи пропавших без вести ждали новостей на родине, пребывая в неопределенности – где-то между надеждой и горем. Одна мать решилась разузнать как можно больше о своем пропавшем сыне, Престоне Причарде. Ей помогал другой ее сын, Мостин, приехавший в Куинстаун искать тело в моргах. “Город заполнен несчастными созданиями вроде нас”, – писал он. Найти брата ему не удалось. “Невозможно понять, что же теперь делать”.
Миссис Причард написала десяткам уцелевших, потом, пользуясь полученными от них сведениями, – еще десяткам. Она разослала листовки с портретом Престона и подробным его описанием. Среди тех, с кем она связалась, была Грейс Френч, соседка Причарда по обеденному столу, которая рассказала миссис Причард, что, по ее мнению, она последняя на корабле разговаривала с ним. В одном из писем Френч рассказывала миссис Причард, что часто думает о ее сыне и об их несостоявшейся вылазке в поисках ее двойника на борту. Френч писала: “Так и вижу мысленно его лицо, такое обгоревшее на солнце, полное жизни и честолюбивых замыслов”{701}.
Множество ответов позволяло по-новому взглянуть на вояж, на злоключения и горести последнего дня. Люди вспоминали, как мельком видели Причарда – особенно им запомнилось, каким он был общительным и какой всеобщей любовью пользовался, – и рассказывали собственные истории. Впрочем, по большей части уцелевшие пытались дать матери хоть какое-то утешение, хоть и общались с Причардом лишь мимоходом или вообще не знали его. Они уверяли миссис Причард, что ее сын, такой сильный физически, наверняка до самого последнего момента помогал женщинам и детям.
Теодата Поуп, верная, как всегда, спиритуальному учению, написала миссис Причард 4 февраля 1916 года. “Умоляю Вас, не надо предаваться мыслям о том, что сталось с физической оболочкой юноши, которого Вы любите, – призывала она. – Вы должны постоянно помнить: что бы ни произошло с его телом, это ни в коей мере не повлияло на его дух, который, вне всякого сомнения, жив и будет ожидать воссоединения с Вами”{702}.
Пассажирка второго класса по имени Рут М. Вордсворт, жительница английского города Солсбери, пыталась объяснить, что кошмарные сцены, разворачивающиеся перед мысленным взором родных, и то, как развивались события на корабле, – разные вещи.
“Я знаю, Вы, должно быть, не можете устоять перед желанием рисовать себе самые страшные картины. Позвольте мне Вам сообщить, что, хотя происходящее и было ужасно, все-таки дело обстояло не так плохо, как Вы наверняка себе представляете. Когда этот момент в самом деле приходит, Господь помогает всякому жить или умирать”{703}. Она описывала спокойствие, отсутствие паники среди пассажиров. “Они были спокойны, многие – в достаточно добром расположении духа, все пытались поступать разумно, мужчины, забыв о себе, заботились о женщинах и детях. Сделать им удалось немногое, поскольку крен помешал спустить большую часть шлюпок, но они старались изо всех сил и вели себя как мужчины”.
Из четверых соседей Престона Причарда по каюте D-90 в живых остался лишь один, Артур Гэдсден. Тело Причарда так и не нашли, и все-таки при чтении красного тома, содержащего в себе замечательный архив ответов на письма миссис Причард, складывается удивительно яркое представление о нем, как будто его по-прежнему можно разглядеть в окружающем мире.
Часть пятая
Море тайн
Лондон
Обвинения
Дальнейшего поворота событий капитан Тернер не ожидал. Хотя причина катастрофы была очевидна – военные действия, – Адмиралтейство тут же принялось обвинять его. Всякому имевшему доступ к внутренней переписке, или “протоколам”, которыми кабинеты старших сотрудников Адмиралтейства перебрасывались неделю после трагедии, было совершенно ясно, с каким рвением Адмиралтейство пытается состряпать дело против Тернера. В одной из записок сам Черчилль писал: “Необходимо преследовать Тернера безостановочно”{704}.
Впрочем, прежде чем эти действия начались, следователь в ирландском Кинсейле, Джон Дж. Хорган, провел собственное расследование – к большому неудовольствию Адмиралтейства. Хорган решил, что это его дело, поскольку пятеро из погибших c “Лузитании” оказались в его округе. Дознание началось на следующий день после катастрофы, в субботу 8 мая. Хорган вызвал Тернера в качестве свидетеля и, выслушав его показания, похвалил капитана, который оставался на корабле до последнего, за храбрость. На этом Тернер заплакал. Впоследствии в своих воспоминаниях Хорган назвал капитана “человеком смелым, но неудачливым”{705}.
В понедельник 10 мая присяжные, вызванные следователем, вынесли вердикт о том, что офицеры и матросы субмарины и германский император совершили “преднамеренное массовое убийство”{706}.
Спустя полчаса из Адмиралтейства поступило сообщение: Хоргану приказывалось запретить Тернеру давать показания. Хорган писал: “Впрочем, на сей раз данное достопочтенное заведение опоздало, как опоздало оно и защитить «Лузитанию» от нападения”{707}.
Куда расторопнее Адмиралтейство действовало, разрабатывая стратегию, призванную взвалить вину на Тернера. На следующий день после трагедии Ричард Уэбб, глава подразделения торговли Адмиралтейства, разослал служебную записку на двух страницах, с пометкой “секретно”, в которой утверждал, что Тернер проигнорировал указания Адмиралтейства, согласно которым ему следовало идти зигзагом и “держаться подальше от выдающихся мысов”. Тернер же, как писал Уэбб, “пошел обычным маршрутом торговых судов, со скоростью приблизительно три четверти той, какую способен был выжать из своего судна. Таким образом, он дольше необходимого продержал свое ценное судно в зоне, где оно было наиболее подвержено нападениям, тем самым накликав катастрофу”{708}.
Уэбб официально потребовал расследования у британской Комиссии по кораблекрушениям, возглавляемой лордом Мерси, который руководил расследованиями гибели множества кораблей, включая “Титаник” и “Эмпресс оф Арйленд”.
В среду 12 мая Уэбб с новыми силами возобновил нападки на капитана Тернера. В очередной записке он писал, что Тернер, “как видно, проявил поистине непостижимую халатность, и остается лишь заключить, что либо он совершенно не знает своего дела, либо до него добрались германцы”{709}. На полях слева первый морской лорд Фишер черкнул рукой, готовой метать громы и молнии: “Надеюсь, капитана Тернера немедленно арестуют после расследования, каким бы ни был вердикт”.
Адмиралтейство предприняло беспрецедентный шаг, настояв на том, чтобы основные стадии запланированного расследования, включая допрос Тернера, держались в секрете.
Консул США Фрост быстро почуял, что Адмиралтейство затаило на Тернера злобу. В воскресенье 9 мая Фрост нанес визит адмиралу Коуку, командующему флотом в Куинстауне, в сопровождении двух американских военных атташе, только что прибывших из Лондона, чтобы заниматься репатриацией тел американцев.
Адмирал Коук открыто критиковал Тернера за то, что тот шел слишком близко к берегу и слишком медленно. Он прочел вслух предупреждения, посланные “Лузитании” в пятницу. Но консула Фроста удивило, как мало подробностей содержалось в этих депешах. “Лишь сухие факты, – отмечал Фрост впоследствии. – Никаких указаний, никаких объяснений. Верно, что Тернеру следовало держаться подальше от берега; однако, на мой взгляд, Адмиралтейство отнюдь не выполнило своего долга в отношении него”{710}.
Один из американских атташе, капитан У. А. Касл, записал собственные воспоминания о встрече, отметив, что одна тема в разговоре совершенно не упоминалась. “Меня поразило то, что адмирал, казалось, желавший оправдать Адмиралтейство и принятые им меры защиты, ничего не сказал о присутствии каких-либо эсминцев или других кораблей военного флота”{711}. Касл добавил, что во время своей поездки на поезде обратно в Лондон он обсуждал тему с попутчиком, лейтенантом Королевского флота, “который говорил вполне откровенно, хотя, полагаю, конфиденциально. Он сказал, что ни он, ни его товарищи офицеры не понимали, почему такое множество торпедных судов старого образца, которые с легкостью делают 25 узлов в час и которые пришлись бы в самый раз для защиты подходящего к берегам парохода, оставляют на различных причалах, вместо того чтобы использовать их для этой цели. Еще он сказал, что, стоило поместить одно из них с правого борта, одно – с левого, еще одно – впереди «Лузитании», и ее не торпедировали бы”.
Почему Адмиралтейство пыталось свалить вину на Тернера, объяснить нелегко, учитывая то, что представить Германию единственным виновником было бы куда полезнее: это вызвало бы сочувствие к Британии по всему свету и укрепило враждебное отношение к Германии. Однако, обвиняя Тернера, Адмиралтейство надеялось отвлечь внимание от собственного промаха: они не защитили “Лузитанию”. (Когда Черчиллю задали вопрос об этом в Палате общин 10 мая 1915 года, он ответил достаточно холодно: “Торговым судам надлежит самим заботиться о себе”{712}.) Но были и другие вещи, которые следовало держать в секрете – не только от внутренних наблюдателей, но и от германских. Речь идет о том, что Адмиралтейство с помощью Комнаты 40 так много узнало о перемещениях U-20, предшествовавших атаке. Скрыть это можно было, в частности, если отвлечь внимание на что-то другое.
У Адмиралтейства появились на это дополнительные причины, когда 12 мая радиостанция, входящая в британскую подслушивающую сеть, перехватила серию сообщений, посланных субмариной U-20, которая шла обратно и, войдя в Северное море, возобновила связь с базой в Эмдене. Эти радиограммы привлекли необычайно пристальное внимание в Адмиралтействе. Комната 40 попросила все станции, перехватившие их, подтвердить, что их правильно расшифровали, и предоставить подписанные и утвержденные копии.
В первой из радиограмм Швигер сообщал: “Потопили у южного побережья Ирландии: один парусник, два парохода и «Лузитанию». Держу курс на устье Эмса”{713}.
Адмиралтейство получило ее в 9.49; расшифрованная копия была помечена “совершенно секретно”. Радиограмма подтверждала, что виновником была действительно U-20, субмарина, за которой Комната 40 следила с 30 апреля.
В тот день Комната 40 получила перехваченный ответ, посланный Швигеру командующим Германского флота открытого моря, где говорилось: “Шлю высочайшие похвалы командиру и команде за достигнутый ими успех. Горжусь их достижениями и желаю удачи на обратном пути”{714}.
Затем поступило третье сообщение, посланное Швигером на базу. Сообщив точные широту и долготу места нападения на “Лузитанию”, Швигер отметил, что потопил корабль “одной торпедой”{715}.
Это всех удивило. К тому моменту в мировой прессе сложилось мнение, что “Лузитанию” потопили двумя торпедами и что именно они вызвали два крупных взрыва, о которых сообщали пассажиры. Но теперь знатокам из Комнаты 40 стало точно известно, что Швигер выстрелил лишь один раз.
Отсюда, понимали они, возникали щекотливые вопросы: как можно было потопить корабль такого размера единственной торпедой? И если второй торпеды не было, то что именно вызвало второй взрыв?
Понимали они и то, что сообщение Швигера следует любой ценой держать в секрете, ведь именно особые сведения такого рода способны навести Германию на мысль о существовании Комнаты 40.
К тому времени, когда началось дознание Мерси, 15 июня 1915 года, британское правительство успело пережить очередной кризис, возникший на фоне скандала с нехваткой снарядов на Западном фронте и провала плана Черчилля взять Дарданеллы, которому сопутствовали большие потери в живой силе и морских судах. Во главе Адмиралтейства оказались новые люди. Фишер ушел в отставку, а от Черчилля отделались. Впрочем, эти перемены не ослабили нападки на Тернера.
После того как несколько свидетелей – включая Тернера, который кратко рассказал о том, как он пережил катастрофу, – публично дали предварительные показания, лорд Мерси начал первое из закрытых заседаний и снова вызвал Тернера на свидетельское место. Ведущий прокурор Адмиралтейства, сэр Эдвард Карсон, генеральный прокурор, допрашивал капитана сурово, словно Тернер предстал перед судом по обвинению в убийстве. Карсон явно надеялся доказать, что Тернер проигнорировал директивы Адмиралтейства, в частности, указание придерживаться середины пролива.
Тернер показал, что, по его представлениям, он был как раз в середине пролива{716}. При обычных обстоятельствах, сказал капитан, он проходил Олд-Хед-оф-Кинсейл, приближаясь к нему вплоть до мили. Действительно, на одном снимке “Лузитании” видно, как корабль на всех парах идет мимо Олд-Хед, находясь, по морским меркам, совсем близко к берегу. Во время атаки корабль, по разумению Тернера, находился милях в 10 от берега, возможно, даже в 15-ти. (Спустя много лет водолаз указал точное местоположение затонувшего судна в 11 милях от Олд-Хед.)
Помимо того, Карсон допытывался у Тернера, почему “Лузитания”, когда ее подбили, шла на скорости всего 18 узлов, и усомнился в мудрости капитанского плана уменьшить скорость, чтобы войти в устье Мерси в такое время, когда можно будет войти в ливерпульскую гавань не останавливаясь. По разумению Карсона, если бы Тернер шел зигзагом на полном ходу, он увернулся бы от субмарины и, потратив сэкономленное время на частые перемены курса, так или иначе пришел бы к устью вовремя. Карсон пропустил мимо ушей тот факт, что Тернер несколько раз менял курс, чтобы можно было применить способ траверзного расстояния, – по сути, он шел зигзагом, но это привело к фатальному результату: сделав последний поворот вправо, корабль оказался на пути U-20{717}.
Адвокат Тернера, Батлер Аспиналл, ведущий британский специалист по морскому праву, как мог старался превратить повествование Тернера в связный отчет о последних утренних перемещениях “Лузитании” и добиться сочувствия лорда Мерси. “Позвольте мне сказать следующее: мы обладаем огромным преимуществом – теперь нам известно столько вещей, неизвестных ему тогда, – сказал Аспиналл. – Мы хладнокровно выносим суждения по данному делу, у нас есть возможность разглядывать морские карты, да и обстоятельства, при которых мы рассматриваем дело, отличаются от тех обстоятельств, при которых принимать решения выпало на долю капитану”{718}.
В общей сложности лорд Мерси выслушал показания тридцати шести свидетелей, включая пассажиров, членов команды и независимых специалистов. В заключение он отмел обвинения Адмиралтейства и снял с Тернера всякую ответственность за потерю “Лузитании”. В своем постановлении Мерси писал, что Тернер “действовал как мог, согласно собственным суждениям. Это были суждения человека умелого и опытного. Хотя другой мог бы действовать иначе и, возможно, более преуспел бы, винить его, по моему мнению, не в чем”{719}. Мерси счел, что решение “Кунарда” закрыть четвертую кочегарку корабля не имело к делу отношения. Вызванное этим снижение скорости, писал он, “так или иначе не помешало «Лузитании» оставаться куда более быстроходным кораблем, чем все остальные пароходы, курсирующие через Атлантику”{720}. Мерси постановил, что вина целиком лежит на командире субмарины.
Тернер, несомненно, испытал облегчение, но, если верить его сыну Норману, все-таки считал, что с ним обошлись несправедливо. “Он был очень удручен тем, как во время дознания… на него стремились взвалить вину за то, что корабль затонул, в частности, пытались обвинить его за то, что он шел выбранным курсом”{721}. Лорд Мерси, по-видимому, это мнение разделял. Вскоре после слушания дела он ушел в отставку с поста главы Комиссии по кораблекрушениям, назвав расследование “чертовски грязными делишками”{722}. “Кунард” оставил Тернера на должности капитана.
Во время сессий, когда шло закрытое слушание дела, Адмиралтейство ни разу не раскрыло, что именно ему было известно о перемещениях U-20. Не сообщило оно и того, какие меры был приняты, чтобы защитить “Орион” и другие военные суда. Более того, Адмиралтейство не попыталось исправить ошибку лорда Мерси, установившего, что в “Лузитанию” попали две торпеды, – и это несмотря на то, что в Комнате 40 прекрасно знали: Швигер выпустил лишь одну.
Не выяснило следствие и ничего нового относительно того, почему “Лузитанию” не перенаправили по менее опасному маршруту через Северный пролив, как и о том, почему кораблю не предоставили военный конвой. По сути же, именно эти неразрешенные вопросы являются важнейшими в деле “Лузитании”: почему, учитывая все сведения об U-20, имевшиеся в распоряжении Адмиралтейства; учитывая, как охотно Адмиралтейство прежде давало конвой приходящим кораблям или перенаправляло их подальше от беды; учитывая, что корабль вез важнейший груз – боеприпасы для винтовок и артиллерийские снаряды; учитывая, что благодаря разведывательным данным, полученным Комнатой 40, за “Орионом” начали непрестанно следить и охранять его; учитывая, что U-20 потопила три судна, чей курс пересекался с курсом “Лузитании”; учитывая визит, который председатель “Кунарда” Бут в панике нанес в куинстаунский штаб флота в пятницу утром; учитывая, что имелся новый, менее опасный маршрут, пролегавший через Северный пролив; наконец, учитывая, что как пассажиры, так и команда ожидали, что Королевский флот доведет их до Ливерпуля, – учитывая все это, остается вопрос: почему же корабль бросили на произвол судьбы, когда прямо на пути его поджидала субмарина, погубившая, как было известно, немало людей и кораблей?
В бумагах Комнаты 40, содержащихся в Национальных архивах Соединенного королевства и в Черчилль-колледже, Кембридж, об этом ничего не говорится. Нигде нет и намека на беспокойство по поводу упущенной возможности – столь очевидной – воспользоваться данными, собранными Комнатой 40, чтобы спасти тысячи жизней.
Этот вопрос мучил по меньшей мере одного видного военного историка, покойного Патрика Бисли, который во время Второй мировой войны сам служил офицером британской военно-морской разведки. По британским законам о секретности писать на эту тему он смог лишь в 1970-е и 1980-е; в те годы он опубликовал несколько книг, в том числе книгу о Комнате 40, о которой говорили, что это – нечто вроде официальной версии. Там он обратился к трудному вопросу лишь косвенно, заявив, что, если плана намеренно навлечь на “Лузитанию” опасность не существовало, “в качестве объяснения остается лишь непростительная безалаберность”{723}.
Однако в данном позже интервью, которое хранится в архивах лондонского Музея империалистической войны, Бисли был менее осмотрителен. “Как англичанин и человек, который любит Королевский флот, – говорил он, – я предпочел бы приписать данную неудачу халатности, даже грубой халатности, а не заговору, целью которого было навлечь на корабль опасность”{724}. Однако, по его словам, “на основании существенного количества сведений, которые у нас теперь имеются, я с неохотой вынужден констатировать: с учетом всех этих данных наиболее вероятное объяснение состоит в том, что тут действительно имел место заговор, пусть не лучшим образом организованный, целью которого было навлечь на «Лузитанию» опасность и тем самым втянуть в войну Соединенные Штаты”. Для “Ориона” и других боевых кораблей делалось столь многое, писал он, для “Лузитании” же – ничего. Это не давало ему покоя. Как бы он ни перетасовывал доказательства, все равно возвращался к заговору. “Если это неприемлемо, – говорил он, – не даст ли кто-нибудь другое объяснение этим чрезвычайно любопытным обстоятельствам?”
Отсутствие конвоя удивило и юристов “Кунарда”. В пространном секретном меморандуме о расследовании Мерси, написанном лондонской конторой, работавшей на “Кунард”, – в помощь нью-йоркскому адвокату, защитнику компании, которой американские граждане предъявили десятки исков о возмещении убытков, – говорилось: “Что касается конвоя, сэр Альфред Бут надеялся и ожидал, что Адмиралтейство пошлет миноносцы для встречи и сопровождения судна. В Куинстауне миноносцы имелись. Однако никаких объяснений относительно конвоя дано не было, помимо заявления мистера Уинстона Черчилля о том, что Адмиралтейство не имело возможности конвоировать корабли торгового флота”{725}. В меморандуме не указан тот факт, что ранее, в том же году, Адмиралтейство, по сути, приняло меры, чтобы обеспечить торговым кораблям сопровождение.
Этот вопрос мучил пассажиров, команду и жителей Куинстауна. Третий помощник Альберт Бестик впоследствии писал, что – в свете германского объявления в нью-йоркских газетах и в силу осведомленности Адмиралтейства о повышении активности субмарин – следовало выслать на защиту судна необходимые силы. “Даже один миноносец, курсирующий вблизи лайнера, когда тот входил в опасную зону, свел бы опасность к минимуму, а то и вовсе предотвратил бы нападение на «Лузитанию» и человеческие потери”{726}. Один из самых заслуженных капитанов “Кунарда”, Джеймс Биссет, служивший под командой Тернера и командовавший “Каронией”, когда та повстречала “Лузитанию” неподалеку от Нью-Йорка вскоре после ее отплытия, писал в воспоминаниях: “Халатность, по которой ей не предоставили военный конвой в прибрежных водах при подходе к месту назначения, еще более поразительна, если вспомнить, что в предшествовавшие тому семь дней германские субмарины торпедировали и потопили не менее двадцати трех британских торговых кораблей у берегов Британии и Ирландии”{727}. Что же до того, в действительности ли сопровождение предотвратило бы катастрофу, сам Тернер не был уверен на этот счет. “Возможно, – сказал он, давая показания во время дознания в Кинсейле, – но в таких делах никогда не знаешь наверняка. Вероятно, субмарина торпедировала бы нас обоих”{728}.
Еще одна тайна связана со вторым взрывом внутри “Лузитании”. Причины его обсуждались потом целое столетие, шли невнятные разговоры о взорвавшихся боеприпасах и о секретном грузе – взрывчатых веществах. Возможно, на борту и вправду был спрятан запас взрывчатки, но если и так, второй взрыв он не вызвал и гибель корабля не ускорил. В многочисленных рассказах очевидцев катастрофы не идет речь о резком взрыве, какого следовало бы ожидать при подобных обстоятельствах. Боеприпасы для винтовок тоже вряд ли были в этом повинны. Испытания, проведенные несколькими годами ранее, показали, что подобные боеприпасы в массе своей не взрываются от огня, что побудило Министерство торговли и труда США разрешить перевозку таких грузов на пассажирских судах{729}.
По другой, более правдоподобной, теории в момент взрыва торпеды корабль тряхнуло с такой силой, что почти пустые угольные бункеры наполнились облаками легковоспламеняющейся угольной пыли, которая вызвала взрыв{730}. Существует свидетельство, что такое облако действительно возникло. Один из кочегаров, стоявший в центре котельного отделения, рассказывал: услышав удар торпеды, он обнаружил, что его внезапно окутало облако пыли. Однако это облако, по-видимому, не воспламенилось: кочегар остался жив. И здесь рассказы очевидцев свидетельствуют не об огне и сотрясении, какое должно было бы вызвать подобное воспламенение. Расследование, проведенное впоследствии техниками – судебными экспертами, показало, что среда, где хранился на корабле уголь, была достаточно сырой – отчасти из-за конденсации влаги на корпусе, – и условий для детонации не создала{731}.
Второй взрыв, скорее всего, был вызван лопнувшей основной паровой трубой, по которой пар шел под огромным давлением. Такова была теория Тернера с самого начала{732}. Труба могла лопнуть непосредственно от начального взрыва или же от холодной морской воды, залившей котельную № 1, а вступив в контакт с перегретой трубой или с оборудованием, ее окружавшим, создала потенциально взрывоопасную ситуацию, так называемый термоудар. Факт остается фактом: сразу после взрыва торпеды давление пара в системе корабля резко упало. Механик из правого турбинного отсека, где находились турбины высокого давления, сообщил, что давление в основном паропроводе упало “за несколько секунд до 50 фунтов”{733}, что составляло четверть от положенного значения.
В конечном счете, атака Швигера на “Лузитанию” увенчалась успехом благодаря целому ряду случайных совпадений. Даже крохотное изменение вектора силы могло бы спасти корабль. Если бы капитану Тернеру не пришлось ждать лишние два часа, пока переведут пассажиров с “Камеронии”, он бы, скорее всего, миновал Швигера в тумане, когда U-20 шла на базу в погруженном состоянии. Да что там, даже краткая задержка, вызванная тем, что племянница Тернера сошла на берег в последний момент, могла поставить корабль в опасное положение. Более того, если бы Тернеру не пришлось закрыть четвертую кочегарку ради экономии денег, он мог бы нестись через Атлантику со скоростью 25 узлов, покрывая дополнительные 110 миль в день, и спокойно прибыть в Ливерпуль прежде, чем Швигер вошел в Кельтское море.
Важным фактором был и туман. Если бы он продержался еще полчаса, суда бы не увидели друг друга и Швигер пошел бы дальше своей дорогой.
Не следует забывать и о том едва ли не фантастическом обстоятельстве, благодаря которому атака Швигера увенчалась успехом. Если бы капитан Тернер не повернул в последний раз вправо, у Швигера попросту не было бы никакой надежды догнать “Лузитанию”. Более того, торпеда в самом деле сработала. Вопреки опыту самого Швигера и расчетам Германского флота, согласно которым вероятность неудачи была 60 процентов, эта торпеда свое дело сделала.
К тому же она попала как раз в нужное место в корпусе “Лузитании”, что обеспечило катастрофические последствия: морская вода залила продольные угольные бункеры и тем самым вызвала фатальный крен{734}. Никто из людей, знакомых с кораблестроением и динамикой движения торпед, не смог бы предсказать, что одной-единственной торпеде под силу потопить такой большой корабль, как “Лузитания”, тем более всего за восемнадцать минут. Для предыдущей атаки на “Кандидейт” Швигеру понадобились торпеда и несколько снарядов из палубного орудия, а на то, чтобы позже в тот же день атаковать “Сентюрион”, потребовалось целых две торпеды. Однако почти ровно год спустя, 8 мая 1916 года, ему понадобилось три торпеды, чтобы потопить “Кимрик”, лайнер “Уайт стар”, который затонул лишь через двадцать восемь часов. Все три корабля были на порядок меньше “Лузитании”. Кроме того, Швигер переоценил скорость корабля.
По его расчетам, она составляла 22 узла, в действительности корабль делал всего 18. Если бы он оценил скорость верно и выстрелил соответственно, торпеда ударила бы ближе к корме, в середину корпуса, последствия были бы, возможно, менее катастрофическими, и при этом множество матросов, мгновенно погибших в багажном отделении, наверняка остались бы живы и помогли спустить шлюпки. Возможно, не пострадал бы паропровод. Если бы Тернер сумел поддерживать ход корабля, он мог бы дойти до Куинстауна или удачно сесть на мель у берега, а то и, благодаря поразительной маневренности корабля, развернуться и протаранить U-20.
Впрочем, вероятным представляется иное: не нанеси первая торпеда “Лузитании” столь заметные повреждения, Швигер мог бы вернуться и выстрелить еще раз.
По сути, единственным удачным обстоятельством в ту пятницу была погода. На удивление спокойное море, солнечный и теплый день. Даже небольшое волнение смыло бы уцелевших с их весел, ящиков и досок, да и перегруженные шлюпки тоже наверняка были бы залиты. В какой-то момент в шлюпке спасшегося Огдена Хэммонда было семьдесят пять человек; ее планширы находились всего в 6 дюймах над водой. Благоприятная погода позволила спастись множеству людей – возможно, сотням.
Вашингтон; Берлин; Лондон
Последний промах
Несколько дней после гибели “Лузитании” Вильсон не делал по этому поводу никаких публичных заявлений. Он продолжал заниматься своими обычными делами. В субботу утром, после нападения, он играл в гольф, днем того же дня катался на машине, в воскресенье утром ходил в церковь. Беседуя у себя в кабинете со своим секретарем Джо Тумулти, Вильсон сказал: понятно, что эта спокойная реакция может кое-кого встревожить. “Если бы я размышлял над теми трагическими историями, что ежедневно печатают о «Лузитании» газеты, я бы полностью лишился хладнокровия и, боюсь, когда от меня потребовались бы ответные действия, не мог бы справедливо относиться ни к кому. Действовать несправедливо я не смею, не могу поддаваться переполняющим меня чувствам”{735}.
Заметив, что Тумулти с ним не согласен, Вильсон сказал: “Полагаю, вы сочли меня холодным, безразличным, не вполне человеком, но, милый мой, вы ошибаетесь, ибо я много бессонных часов провел, размышляя об этой трагедии. Она преследует меня, словно страшный кошмар. Господи, разве может нация, называющая себя цивилизованной, совершить столь ужасающее деяние?”
Вильсон считал, что, если он сразу обратится к Конгрессу с предложением объявить войну, его, вероятно, послушают. Однако он полагал, что страна не вполне готова к подобному шагу. Он говорил Тумулти: “Предложи я сейчас радикальные действия, боюсь, из этого ничего не выйдет, одни лишь сожаления да горести”.
По сути, если не считать крикливой группы сторонников войны, возглавляемой бывшим президентом Тедди Рузвельтом, большинство американцев, похоже, разделяли нерешительность Вильсона{736}. Гнев был – это верно, но напрямую к войне не призывал никто, даже такие испокон веков воинственно настроенные газеты, как “Луисвилль курьер-джорнал” и “Чикаго трибюн”. Согласно одному историку, изучавшему реакцию штата Индиана на трагедию, местные газеты с малыми читательскими аудиториями призывали к сдержанности и поддерживали президента: “Ежедневные и еженедельные шести– и восьмистраничные издания практически единодушно надеялись на мир”. В Белый дом приходили петиции, призывавшие к осторожности. Ассамблея штата Теннесси приняла резолюцию, в которой выражалось доверие Вильсону, а жителям штата советовали “воздерживаться от каких-либо неосмотрительных действий и высказываний”. Законодательный совет Луизианы тоже проголосовал в поддержку президента и предупредил о том, что данный кризис “требует от тех, кому вверена власть, хладнокровия, осмотрительности, твердости и ясности мышления”. Внесли свою лепту и студенты медицинского колледжа Раша в Чикаго: они единодушно подписали петицию, где выражали “веру в мудрость и терпение нашего президента” и призывали его продолжать политику нейтралитета. Подобным образом поступили, оторвавшись от учебы, и студенты-дантисты в Университете Иллинойса.
Германский народ, узнав о потоплении “Лузитании”, ликовал. Одна берлинская газета провозгласила 7 мая “днем, положившим конец господству Англии на море”, и заявила: “Англичане более не способны защищать торговлю и перевозки в собственных прибрежных водах. Потоплен самый крупный, красивый и быстроходный лайнер Англии”{737}. Военный атташе Германии в Вашингтоне сказал репортерам, что гибель американцев – пассажиров корабля наконец продемонстрирует нации истинную природу войны. “Америка не понимает, в каких условиях она живет, – сказал он. – Вы читаете о том, что гибнут тысячи русских и немцев, и бесстрастно переворачиваете страницу. Теперь вы сами убедитесь”{738}.
Вильсон молчал до понедельника 10 мая. Вечером того же дня он отправился в Филадельфию выступать перед четырьмя тысячами новоиспеченных граждан с запланированной речью. Днем он повидался с Эдит Голт и, прибыв в Филадельфию, все еще был под впечатлением от этой встречи. Он говорил о том, как важно для Америки выступать в качестве миротворческой силы на мировой арене, о том, что народу необходимо не терять твердости духа – даже перед лицом трагедии, постигшей “Лузитанию”. Говорил он по конспекту, а не по заготовленному тексту, и по ходу дела импровизировал, – в его эмоциональном состоянии это был не лучший выбор. “Бывают люди, которым не позволяет воевать гордость, – сказал он. – Бывают нации, которые правы настолько, что им не нужно силой убеждать других в своей правоте”{739}.
То были благородные мысли, однако фраза “не позволяет воевать гордость” не произвела впечатления. Воевать Америка не хотела, но гордость не имела к этому никакого отношения. Республиканец, выступавший за войну, сенатор Генри Кэбот Лодж, сказал, что это, “вероятно, самая неудачная из всех фраз, когда-либо придуманных [Вильсоном]”{740}.
Вильсон сказал Эдит, что выступал в состоянии какого-то душевного тумана, вызванного любовью к ней. В письме, сочиненном во вторник утром, он писал: “Не знаю толком, что я говорил в Филадельфии (проезжая по улице в сумерках, я обнаружил, что не вполне понимаю, где я, в Филадельфии или в Нью-Йорке!), ибо сердце мое так и бьется от той прекрасной вчерашней беседы, от горького очарования и сладости записочки, которую Вы мне передали. Впрочем, в голове моей прояснилось многое другое”{741}.
Весь вторник Вильсон работал над нотой протеста, которую намеревался послать Германии в связи с “Лузитанией”. Печатая на своей портативной машинке “хэммонд”, он пытался найти нужный тон – твердый и прямой, но не агрессивный. К вечеру среды дело было сделано. Он написал Эдит: “Только что внес последние поправки в нашу ноту Германии и теперь обращаюсь – с какой радостью! – к беседе с Вами. Вы, вне всякого сомнения, весь вечер были рядом со мною, ибо во время работы меня не покидало странное ощущение покоя и любви”{742}.
Вильсон отправил ноту, несмотря на возражение госсекретаря Брайана, который считал, что в духе настоящей справедливости и нейтралитета США следует выразить протест еще и Британии, осудив ее вмешательство в торговлю. Вильсон от этого отказался. В своей ноте он упоминал не только “Лузитанию”, но и “Фалабу”, и гибель Леона Трэшера, бомбардировку “Кашинга” и нападение на “Галфлайт”. В качестве довода он приводил “священную свободу морей”; излагал соображения о том, что субмарины, если применять их против торговых судов, по природе своей являются оружием, которое нарушает “многие священные принципы справедливости и гуманизма”{743}. Он предлагал Германии осудить совершенные нападения, выплатить необходимые репарации и принять меры к тому, чтобы подобное не повторялось в будущем. Впрочем, он не забыл добавить и то, что Америку с Германией издавна связывают “особые дружеские отношения”.
Протест Вильсона – так называемая первая нота о “Лузитании” – был первым залпом, за которым последовала двухлетняя бумажная война, во время которой протестам США и ответам Германии сопутствовали новые нападения на нейтральные корабли и сообщения о том, что в Америке орудуют германские шпионы. Вильсон делал все возможное, чтобы Америка оставалась нейтральной и по существу, и по духу, однако госсекретарь Брайан считал, что этих усилий недостаточно, и 8 июня 1915 года ушел в отставку, чем вызвал всеобщее осуждение: газеты называли его Иудой Искариотом и Бенедиктом Арнольдом. “Ньюс таймс”, издававшаяся в Гошене, штат Индиана, писала: “Кайзер награждал людей Железным крестом за меньшие заслуги, нежели те, какими отличился мистер Брайан”{744}. Сам Вильсон в письме к Эдит Голт назвал Брайана “изменником”{745}. На его место он поставил второе лицо в Госдепартаменте – заместителя госсекретаря Роберта Лансинга, который к тому времени успел сделаться поборником войны.
Впрочем, у Вильсона были и причины для радости. В письме от 29 июня 1915 года Эдит наконец согласилась стать его женой. 18 декабря 1915 года в Белом доме состоялась скромная церемония бракосочетания. Поздним вечером того же дня пара села в личный поезд и отправилась в свадебное путешествие в Хот-Спрингс, штат Вирджиния. Их поздний ужин состоял из салата с цыпленком. Когда рано утром следующего дня поезд въехал на станцию, сотруднику секретной службы Вильсона, Эдмунду Старлингу, случилось заглянуть в гостиную вагона. Впоследствии Старлинг писал, что увидел “фигуру в цилиндре, фраке и серых утренних брюках, стоявшую спиною ко мне, засунув руки в карманы, и радостно отплясывавшую джигу”{746}.
Старлинг наблюдал, как Вильсон, по-прежнему не подозревая о его присутствии, щелкал в воздухе каблуками и пел: “О, красотка! Что за красотка!”
Германская подводная кампания то шла на убыль, то возобновлялась, в соответствии с ростом и ослаблением влияния фракций правительства страны, поддерживавших военные действия субмарин против торговых судов и противостоящих им. Атаки на пассажирские лайнеры до некоторой степени возмутили и самого кайзера Вильгельма. В феврале 1916 года он сказал командующему флотом адмиралу Шееру: “Будь я капитаном субмарины, я бы ни за что не торпедировал корабль, если бы знал, что на борту женщины и дети”{747}. Месяцем позже ушел в отставку, не выдержав срыва планов, наиболее высокопоставленный сторонник неограниченных военных действий, германский госсекретарь Альфред фон Тирпиц. Это вызвало сочувствие с неожиданной стороны. Джеки Фишер, бывший первый морской лорд Адмиралтейства, в письме к “милому старине Тирпсу” уговаривал Тирпица “приободриться” и говорил: “Вы – единственный из германских моряков, кто разбирается в Войне! Убивать врага так, чтобы не быть убитым самому. Я не виню Вас за то дельце с субмаринами. Я бы и сам так поступил, да только наши дураки в Англии мне не поверили, когда я им сказал. Что ж! Прощайте!”{748}
Подписался он, как всегда: “Ваш до скончания века Фишер”.
В июне 1916-го кайзер издал указ, запрещавший нападения на все крупные пассажирские корабли, даже те, чья принадлежность Британии не вызывала сомнений. Кроме того, он ввел столько ограничений на то, как и когда командирам субмарин разрешается атаковать корабли, что в итоге Германский флот в знак протеста приостановил все операции против торговых судов в британских водах.
Однако конфликт с “Лузитанией” оставался неразрешенным. Нота президента Вильсона не вызвала желанного отклика – к большой радости главы британской военно-морской разведки Холла (по прозвищу Моргун), который рассуждал, что всякая задержка в разрешении данной ситуации “на пользу Антанте”{749}.
Капитан-лейтенант Швигер внес еще один вклад в ухудшение отношений между Америкой и Германией{750}. 4 сентября 1915 года, совершая патрульное плавание, в ходе которого он потопил десять пароходов и один четырехмачтовый баркас, он торпедировал пассажирский лайнер “Хеспериен” – погибли тридцать два пассажира и члена команды.
“Хеспериен” заведомо шел из Европы, направляясь в Нью-Йорк, а потому вряд ли вез снаряжение или другую контрабанду. Груз его содержал тело жертвы “Лузитании”, Фрэнсис Стивенс, состоятельной канадки, которую наконец собрались перевезти на родину, в Монреаль.
Вильсон вновь победил на выборах в 1916 году. Он почти каждый день играл в гольф, часто – с новой миссис Вильсон. Они играли даже на снегу: Старлинг из секретной службы выкрасил мячики в красный, чтобы их было лучше видно. Пара часто каталась на автомобиле по окрестностям – Вильсон обожал такое времяпрепровождение. Женитьба подняла его дух, он перестал страдать от одиночества. Подобно предыдущей миссис Вильсон, Эдит стала его верной помощницей: она слушала черновые варианты его речей, критиковала всевозможные ноты Германии и то и дело давала советы.
За пределами Белого дома многочисленные ноты протеста, которые Вильсон посылал Германии, и ответы на них стали мишенью для иронии. Так, одна газета писала: “Дорогой Кайзер! Несмотря на предшествующую переписку по данному делу, потоплен очередной корабль с американскими гражданами на борту. При сложившихся обстоятельствах мы, полные самых что ни на есть дружеских намерений, считаем своим долгом предупредить Вас о том, что в случае, если подобное происшествие повторится, это с необходимостью повлечет за собою очередную ноту протеста в адрес глубокоуважаемого, миролюбивого правительства Вашего величества”{751}.
До самого декабря 1916 года Вильсон полагал, что он все-таки способен сохранить нейтралитет Америки и, кроме того, сам, возможно, сумеет выступить в роли посредника в мирных переговорах. Поэтому он воодушевился, когда той зимой Германия заявила: при выполнении определенных условий не исключено, что она попытается заключить с Британией мир. Британия безоговорочно отвергла это заявление, назвав его попыткой Германии объявить себя победительницей, однако у Вильсона, по крайней мере, появилась надежда на то, что в будущем переговоры состоятся. Посол Германии в Америке, граф Иоганн-Генрих фон Бернсторф, добавил Вильсону оптимизма, дав понять, что Германия в самом деле готова участвовать в переговорах, чтобы добиться мира.
Однако Бернсторф был склонен к оптимизму более, чем то позволяли факты, и обладал лишь ограниченным пониманием новых кардинальных перемен в логике правительства собственной страны.
В Германии происходили парадоксальные изменения. Хотя руководство страны, казалось, готово было двигаться в сторону мира, в правительстве набирала вес фракция, выступавшая за подводную войну без ограничений. В группу входили военные чиновники, пытавшиеся теперь заполучить полномочия на то, чтобы топить все торговые корабли, входящие в зону военных действий, нейтральные и прочие, включая и американские суда. Изменения отчасти были вызваны энтузиазмом германского народа, который, пребывая в смятении из-за окопной бойни, стал видеть в субмаринах чудо-оружие – Wunderwaffe, – которое, если применять его в военных целях без разбору, быстро поставит Британию на колени. Это совпало с фундаментальными переменами в военно-морской стратегии Германии – здесь сыграл важную роль Швигер с U-20.
На протяжении всей осени 1916 года Швигер оставался образцовым командиром субмарины, топил один корабль за другим, пока в начале ноября с ним не приключилась неприятность. Возвращаясь после трехнедельного патруля в Западных подходах, его судно в тумане село на мель футах в 20-ти от побережья Дании. Швигер послал радиограмму с просьбой о помощи. Отклик был поразительным. Адмирал Шеер приказал идти на место происшествия миноносцам, чтобы вытащить U-20, и выслал целую боевую эскадру, состоявшую из крейсеров и броненосцев, для защиты. И все же спасти U-20 не удалось. Швигер отдал приказ уничтожить судно, чтобы оно не попало в неприятельские руки. Он взорвал две торпеды в носовой части. Если намерением его было не оставить от судна и следа, то он в этом не преуспел. Нос был покорежен, однако все прочие части субмарины, включая орудие, остались целы и невредимы, зарытые в песок на глубину около 15 футов, полностью видимые с берега.
Между тем в Лондоне Комната 40 начала получать перехваченные радиограммы, которые свидетельствовали о том, что происходит нечто небывалое. В журнале Комнаты 40 было отмечено: “Огромное возбуждение, бурная деятельность”{752}. Адмиралтейство отправило на место происшествия субмарину, командир которой обнаружил четыре броненосца и сумел торпедировать два из них, повредив оба, но не потопив ни одного.
Это происшествие привело к определенному повороту в германской военно-морской стратегии. Поначалу кайзер Вильгельм выбранил адмирала Шеера за то, что тот подверг риску столько кораблей ради одной субмарины. Однако Шеер парировал, что подводные силы заменили Германский флот открытого моря в качестве основного оружия нападения. Флот, прячущийся на базах, якобы в ожидании великого сражения, ничего не добился. С этих самых пор, заявил Шеер Вильгельму, флоту “придется посвятить себя одной задаче – выводить субмарины в море и приводить обратно на базу, обеспечивая их безопасность”{753}. По мнению Шеера, U-20 была особенно важна, поскольку, стоит позволить Королевскому флоту уничтожить или захватить субмарину, которая потопила “Лузитанию”, “это сыграет на руку британскому правительству”.
Он сказал Вильгельму: командам субмарин, чтобы оставаться столь же смелыми, столь же “горячими”, необходима полная уверенность в том, что в трудную минуту их не бросят на произвол судьбы. “Для нас, – заявил Шеер, – всякая субмарина столь важна, что стоит рисковать всеми флотскими силами, какие имеются в нашем распоряжении, лишь бы оказать ей помощь и поддержку”{754}.
К этому времени подводный флот Германии наконец сделался такой силой, с которой следовало по-настоящему считаться. Если в мае 1915 года у Германии было лишь тридцать субмарин, то к 1917 году их стало более сотни, и многие из них, крупнее и мощнее U-20, несли на борту больше торпед. Теперь, когда этот сильный новый флот был готов, стремление применять его в полной мере постоянно росло.
Германский адмирал Геннинг фон Гольцендорф придумал план настолько соблазнительный, что ему удалось склонить к согласию и сторонников, и противников неограниченных военных действий. Гольцендорф предложил, выпустив германские субмарины на свободу и позволив их капитанам топить все суда, входящие в “военную зону”, закончить войну за шесть месяцев. Не за пять или семь – за шесть. По его расчетам, для успешного выполнения плана начинать следовало 1 февраля 1917 года, и ни днем позже. Удастся ли с помощью этой кампании втянуть в войну Америку или нет – не важно, говорил он, ведь война окончится прежде, чем будут мобилизованы американские силы. Этот план, подобно его сухопутному аналогу, плану Шлиффена, был образчиком методичного немецкого мышления; правда, никто, похоже, не осознал, что в нем содержалась и немалая доля самообмана. Гольцендорф похвалялся: “Даю слово флотского офицера, что ни один американец не ступит на континент”{755}.
Восьмого января 1917 года верховное гражданское и военное руководство Германии съехалось в замок кайзера Вильгельма в Плессе, чтобы рассмотреть этот план, и на следующий вечер Вильгельм как верховный главнокомандующий подписал приказ о приведении плана в действие – решение, которому суждено было стать одним из самых роковых за всю войну. 16 января Министерство иностранных дел Германии послало объявление о начале новой кампании послу Бернсторфу в Вашингтон, обязав доставить его госсекретарю Лансингу 31 января, накануне начала кампании. Сам выбор времени был вызовом Вильсону: объявление поступило, как раз когда Бернсторф пропагандировал идею, будто Германия на самом деле хочет мира, что не давало президенту возможности протестовать или вести переговоры.
Вильсон пришел в ярость, но решил не воспринимать само заявление как достаточное основание для войны. Тогда он еще не знал, что существовало второе, совершенно секретное сообщение – приложение к телеграмме, полученной Бернсторфом, и что обе телеграммы были перехвачены и переданы разведывательному подразделению под командованием Моргуна Холла в лондонском Старом здании Адмиралтейства, откуда теперь осуществлялось руководство второй, крайне засекреченной сферой деятельности Комнаты 40 – перехватом дипломатических сообщений, как германских, так, кстати, и американских.
Первым из людей Холла, кто сообразил, насколько важна вторая телеграмма, был один из его лучших дешифровщиков, капитан-лейтенант Найджел де Грей. Утром в среду 17 января 1917 года Холл с коллегой занимались повседневными делами, как вдруг в кабинет вошел де Грей.
– Начразвед, – обратился он к Холлу, – вы хотите, чтобы Америка вступила в войну?{756}
– Да, мой мальчик, – ответил Холл. – А что?
Де Грей сказал ему, что поступило одно сообщение, “весьма поразительное”. Перехватили его накануне, и де Грей еще не успел прочесть весь текст, но то, что ему уже удалось расшифровать, казалось слишком уж неправдоподобным.
Холл в тишине прочел эту расшифровку три или четыре раза. “Не припомню, чтобы я когда-либо испытывал большее возбуждение”, – писал он.
Впрочем, он столь же быстро понял, что поразительный характер сообщения таит в себе проблему. Обнародовать текст немедленно означало не только подвергнуть риску секрет Комнаты 40, но и поднять вопрос о том, можно ли сообщению доверять, ведь то, что там предлагалось, не могло не вызвать скептицизма.
Это была телеграмма от министра иностранных дел Германии Артура Циммермана, написанная новым шифром, незнакомым Комнате 40. Перевод текста на связный английский шел медленно и с трудом, но постепенно основные мысли сообщения вырисовались, словно на фотопластинке в темной комнате. Министр поручил послу Германии в Мексике предложить мексиканскому президенту Венустиано Карранце союз, который вступит в силу, если новая подводная кампания втянет в войну Америку. “Вместе вести войну, – предлагал Циммерман. – Вместе строить мир”{757}. Взамен Германия обещала помочь Мексике вернуть отобранные у нее земли – “потерянные территории” – в Техасе, Нью-Мексико и Аризоне.
Важность телеграммы не вызывала у Холла сомнений. “Не исключено, что это важная штука, – сказал он де Грею, – возможно, самая важная за всю войну. Пока об этом не должна знать ни одна живая душа за порогом этой комнаты”{758}. Под этим имелось в виду и начальство Холла в Адмиралтействе.
Холл надеялся, что ему удастся вообще не раскрывать текст телеграммы. Была вероятность, что объявление Германией неограниченной подводной войны само по себе убедит президента Вильсона: пришло время воевать. Надежды Холла окрепли 3 февраля 1917 года, когда Вильсон разорвал дипломатические отношения с Германией и приказал послу Бернсторфу покинуть страну. Однако до объявления войны дело не дошло. В произнесенной в тот день речи Вильсон заявил, что, по его мнению, Германия на самом деле не намерена нападать на всякий корабль, входящий в зону военных действий, и добавил: “Даже сейчас лишь неприкрытые действия с их стороны могут заставить меня в это поверить”{759}.
Холл понял, что пора действовать: ему следует передать телеграмму в руки американцев, но в то же время не выдать секрета Комнаты 40{760}. С помощью неких махинаций Холлу удалось раздобыть экземпляр телеграммы в том виде, в каком она была получена в Мексике, от сотрудника мексиканской телеграфной конторы, и тем самым Британия смогла заявить, что получила телеграмму, действуя обычными шпионскими методами. 24 февраля 1917 года британский министр иностранных дел официально вручил полностью переведенный экземпляр телеграммы американскому послу Пейджу.
Вильсон хотел немедленно обнародовать текст, но госсекретарь Лансинг отсоветовал ему, настояв на том, чтобы первым делом точно удостовериться в подлинности сообщения. Вильсон согласился подождать.
В тот же день пришла новость о том, что у берегов Ирландии потоплена “Лакония”, пассажирский лайнер “Кунарда”, подбитый двумя торпедами. Среди погибших были мать с дочерью из Чикаго. Эдит Голт Вильсон знала обеих.
Вильсон с Лансингом решились сообщить о телеграмме агентству “Ассошиэйтед пресс”, и утром 1 марта 1917 года американские газеты напечатали эту новость на первой полосе. Скептики тотчас заявили – совсем как опасались Лансинг и капитан Холл, – что телеграмма – фальшивка, состряпанная британцами. Лансинг ожидал, что Циммерман выступит с опровержением и тем самым заставит США либо раскрыть источник, либо, храня молчание, заявить, что народ верит президенту.
Но Циммерман удивил Лансинга. В пятницу 2 марта, во время пресс-конференции, он сам подтвердил, что посылал телеграмму. “Признавшись, он совершил промах, – писал Лансинг, – самый что ни на есть поразительный для человека, вовлеченного в международные интриги. Само сообщение, что и говорить, было глупостью, но куда хуже было признание его подлинности”{761}.
Новость о том, что Германия надеется привлечь Мексику на свою сторону, пообещав ей в качестве награды территории США, сама по себе наэлектризовала атмосферу, а в воскресенье 18 марта за ней последовала другая, о том, что германские субмарины потопили без предупреждения еще три американских корабля. (Ощущение глобальных катаклизмов усилилось, когда охватившее Россию народное восстание – Февральская революция – заставило царя Николая II отречься от престола; это произошло 15 марта, а на следующий день газеты были заполнены новостями о беспорядках на улицах тогдашней столицы России, Петрограда.) В сознании американского народа произошел кардинальный сдвиг. Теперь пресса призывала к войне. Историк Барбара Тачмэн писала: “Все эти газеты горячо поддерживали нейтралитет, пока Циммерман не выпустил стрелу в воздух и не подстрелил нейтралитет, словно утку”{762}.
Госсекретарь Лансинг был счастлив. “Американский народ наконец-то готов воевать с Германией, благодарение Господу”, – писал он в частной записке, где проявил определенную кровожадность{763}. “На это может уйти два или три года, – писал Лансинг. – Может уйти даже пять лет. Может погибнуть миллион американцев; может погибнуть пять миллионов. Сколько бы времени на это ни ушло, сколько бы народу ни погибло, мы должны довести дело до конца. Надеюсь и верю, что президент с этим согласится”.
Вильсон собрал свой кабинет 20 марта 1917 года и попросил всех членов изложить свое мнение. Все они высказывались один за другим. Все признали, что пришла пора воевать; большинство согласились с тем, что, по сути, Америка и Германия уже находятся в состоянии войны. “Я, должно быть, горячился в своей речи, – писал Лансинг, – потому что президент попросил меня понизить голос, чтобы не было слышно в коридоре”{764}.
Когда все члены кабинета высказались, Вильсон поблагодарил их, однако так и не дал понять, какой он выберет курс.
На следующий день он отправил в Конгресс запрос о созыве особого заседания, назначенного на 2 апреля. Свою речь он снова напечатал на портативном “хэммонде”. Айк Гувер, швейцар Белого дома, рассказывал другому сотруднику, что, судя по настроению Вильсона, “в обращении к Конгрессу он задаст Германии по первое число. Никогда я не видел его более брюзгливым. Он не в себе, нездоров, мучается головной болью”{765}.
Чтобы предотвратить утечку информации, Вильсон попросил Гувера лично доставить речь в типографию утром 2 апреля. В тот же день поступила новость о том, что германская субмарина потопила очередной американский корабль, “Ацтек”, – при этом погибли двадцать восемь американских граждан. Вильсон надеялся выступить после полудня, но этому помешали различные дела Конгресса, и вызвали его лишь вечером. Он выехал из Белого дома в 20.20; Эдит отправилась в Капитолий десятью минутами ранее.
Шел весенний дождь, мягкий, освежающий; улицы сияли в свете декоративных фонарей на Пеньсильвания-авеню. Купол Капитолия был освещен впервые за всю историю здания. Впоследствии министр финансов в правительстве Вильсона, его зять Уильям Макаду, вспоминал, как освещенный купол “торжественно и величаво высился на фоне темного дождливого неба”{766}. Несмотря на дождь, по обе стороны улицы выстроились сотни людей. Сняв шляпы, они мрачно наблюдали, как мимо медленно, в сопровождении кавалеристов, проезжает в своем автомобиле президент; было яснее ясного, что должно произойти. Копыта ровно били по мостовой, придавая процессии дух государственных похорон.
Вильсон прибыл в Капитолий в 20.30 и обнаружил, что здание охраняют усиленные наряды кавалерии, секретной службы, почтмейстеров и городской полиции. Три минуты спустя спикер объявил: “Президент Соединенных Штатов”. Огромная зала взорвалась приветственными криками и аплодисментами. Повсюду трепетали, словно птичьи крылья, американские флажки. Суматоха продолжалась две минуты, наконец все улеглось, и Вильсон смог начать.
Он говорил в манере прямой и спокойной, к которой страна успела привыкнуть и которую нередко называли профессорской. Голос его никак не выдавал, о чем он собирается попросить Конгресс. Поначалу он не отрывал глаз от текста, но потом то и дело поднимал взгляд, чтобы подчеркнуть свою мысль.
Характеризуя поведение Германии, Вильсон сказал, что она, “по сути, ведет войну против правительства и народа Соединенных Штатов, никак не менее”{767}. Он вкратце перечислил ее прежние попытки шпионажа, сослался на телеграмму Циммермана, а грядущую борьбу Америки описал высокопарным слогом: “Мир должно превратить в оплот демократии”.
На этих словах раздался звук – кто-то захлопал в ладоши, медленно и громко. Сенатор Джон Шарп Уильямс, демократ из Миссисипи, аплодировал “серьезно, выразительно”{768}, если верить репортеру “Нью-Йорк таймс”. Через секунду мысль о том, что это – главный тезис речи Вильсона, заключающий в себе все, чего надеется достичь Америка, внезапно дошла до остальных сенаторов и представителей, и залу охватил гром оваций.
Речь Вильсона набирала силу. Предупредив, что страну “впереди ожидают долгие месяцы жертв и испытаний огнем”, он объявил, что Америка будет бороться за все народы мира. “Подобной миссии мы можем посвятить свои жизни и судьбы, всю нашу сущность и все наши богатства, действуя, как подобает гордым, понимающим, что настала пора, когда Америке выпала честь пролить кровь и отдать силы за принципы, подарившие ей жизнь, за счастье и мир, которые она свято хранила. Иного ей не дано, да поможет ей Господь”.
Началось светопреставление. Все одновременно поднялись. Люди махали флажками, кричали, свистели, ревели. Вильсон говорил тридцать шесть минут; слово “Лузитания” не прозвучало ни разу. Он быстрым шагом вышел из залы.
Прошло четыре дня, прежде чем обе палаты Конгресса приняли резолюцию о войне. За это время субмарины, словно намеренно пытаясь отрезать американцам пути к отступлению, потопили два американских торговых корабля, в результате погибло по меньшей мере одиннадцать граждан США. Конгрессу потребовалось так много времени на принятие резолюции не потому, что она стояла под вопросом, но потому, что все сенаторы и представители понимали: это момент величайшей значимости, и хотели, чтобы их высказывания навеки вошли в историю. Вильсон подписал резолюцию 6 апреля 1917 года, в 13.18.
Уинстон Черчилль считал, что давно пора было это сделать. В своих исторических мемуарах “Мировой кризис, 1911–1918” он писал о Вильсоне: “То, что он сделал в апреле 1917-го, можно было сделать в мае 1915-го. И сделай он это тогда, скольких убийств удалось бы избежать, от скольких страданий избавиться; какие разрушения, какие катастрофы удалось бы предотвратить; в скольких миллионах домов сегодня не пустовало бы место за столом; насколько иным был бы разлетевшийся на куски мир, жить в котором приговорены как победители, так и побежденные!”{769}
Оказалось, Америка вступила в войну как раз вовремя. Новая кампания Германии, включавшая в себя подводную войну без ограничений, шла с пугающим успехом, хотя британские официальные источники это скрывали. Американский адмирал Уильям С. Симс узнал правду, приехав в Англию познакомиться с британским командованием, чтобы составить план участия Америки в войне на море. То, что он услышал, Симса поразило. Германские субмарины топили корабли столь часто, что, по секретным прогнозам Адмиралтейства, Британии пришлось бы капитулировать к 1 ноября 1917 года. На протяжении самого тяжелого месяца, апреля, у любого корабля, покидавшего Британию, имелся один шанс из четырех, чтобы быть потопленным. В Куинстауне консул США Фрост своими глазами увидел ужасающие результаты новой кампании: за одни лишь сутки на берег сошли команды шести торпедированных кораблей{770}. Адмирал Симс сообщил в Вашингтон: “Выражаясь кратко, я считаю, что в настоящий момент мы войну проигрываем”{771}.
Всего десять дней спустя флот США выслал на помощь эскадру миноносцев. Они вышли из Бостона 24 апреля. Их было всего шесть. Однако всем было ясно, как много значит этот шаг.
Утром 4 мая 1917 года с вершины Олд-Хед-оф-Кинсейл открывалось небывалое зрелище. Сначала далеко на горизонте появились шесть струек темного дыма. Стоял необычайно ясный день, море было темно-синее, холмы – изумрудные, совсем как в известный день двумя годами раньше. Корабли вырисовывались все четче. Осиные силуэты длинных, тонких корпусов принадлежали судам, каких прежде не видывали в этих водах. Они приближались цепью, над каждым развевался большой американский флаг. Сотни наблюдателей, собравшихся на берегу, многие тоже с американскими флагами, усмотрели в этом зрелище, которое запомнилось им навсегда, огромный смысл. Потомки колонистов возвращаются в Британию в трудный для страны час – этот момент запечатлен на полотне Бернарда Гриббла “Возвращение «Мэйфлауэра»”, тут же получившем широкую известность. Американские флаги были вывешены на жилых домах и общественных зданиях. Британский миноносец “Мэри Роуз”, выйдя навстречу подходящим к берегу боевым кораблям, просигналил: “Вас приветствуют американские флаги”{772}. Командующий американской эскадрой ответил: “Спасибо, рад встрече”.
Восьмого мая – всего через день после второй годовщины гибели “Лузитании” – миноносцы вышли в свое первое патрульное плавание{773}.
Эпилог
Личные дела
Как-то жарким днем в июле 1916 года в манхэттенскую контору портовых репортеров, что в Бэттери-парк, вошел лоцман порта и пригласил группу газетчиков присоединиться к нему и совершить небольшую прогулку на буксире, вверх по реке Гуздон в Йонкерс, к северу от Манхэттена, где ему предстояло “прихватить” корабль, то есть довести его вниз по реке до более широкого, безопасного участка нью-йоркской гавани. Обычно репортеры не склонны были участвовать в подобных затеях, но день стоял удушливый, и лоцман сказал, что всем им не повредит немного свежего воздуха. Репортеры, среди которых был Джек Лоуренс из “Ивнинг мейл”, захватили с собою немало алкоголя или, как выразился Лоуренс, “жидкой провизии”. Когда их буксир приблизился к причалу в Йонкерсе, репортеры увидели, что корабль – старый лайнер “Кунарда”, “Ултония”, пришвартовавшийся тут, чтобы погрузить лошадей для отправки на войну. Корабль был маленький, с одной трубой. “Вид он имел замызганный, грязный и совершенно жалкий, так что узнать его было трудно”, – писал Лоуренс{774}. Черный корпус корабля кое-как покрасили в серый. “Краска во многих местах облупилась, отчего корабль сделался забавным, пятнистым”.
День был тих, река спокойна, и все-таки корабль странно раскачивался из стороны в сторону. Лоуренс, никогда не видавший ничего подобного, назвал эту картину “прямо-таки сверхъестественной”. Эта качка, как сказал лоцман, была вызвана тем, что внутри находились сотни лошадей. Почуяв движение, все лошади, привязанные с одной стороны, в тревоге внезапно подавались назад, отчего корабль слегка переваливался на один борт. Это, в свою очередь, заново пугало лошадей, и теперь назад переступали те, что на противоположной стороне. С каждым разом корабль раскачивался все сильнее, и под конец стало казаться, будто его болтает на волнах. Это, по словам лоцмана, был так называемый “лошадиный шторм”, при определенных условиях способный ударить корабль о причал и повредить поручни и шлюпки{775}.
Буксир подошел к “Ултонии”, двери грузового отсека корабля распахнулись навстречу лоцману. Сияло солнце. В темном трюме, в тени от двери наверху, стоял человек. Он посмотрел сверху вниз на лоцмана и репортеров. Лицо его было серьезно. Лоуренс тотчас узнал его: капитан Уильям Томас Тернер. “Его старая синяя форма была выпачкана и измята”, – писал Лоуренс{776}. Однако “фуражка его с эмблемой «Кунарда» была надвинута все под тем же щегольским углом. Фигура его оставалась такой же прямой и властной”.
Лоцман забрался внутрь корабля.
“Рад вас видеть на борту, сэр, – сказал ему Тернер. – Двинемся в путь без промедления. Эти лошади черт знает что устраивают”.
Тернера назначили командовать этим кораблем в ноябре 1915 года, когда его постоянный капитан заболел во время стоянки во Франции. Тернер единственный из всех капитанов способен был его заменить. Незадолго до того, как Тернер выехал из Ливерпуля, чтобы принять командование, его пригласил к себе в контору председатель “Кунарда” Альфред Бут. Бут стал извиняться за то, что назначает Тернера на столь неприглядное судно, но капитан его перебил. “Я сказал ему, что с моей стороны никаких сожалений нет, – рассказывал Тернер. – Если потребуется, я пойду в море на барже, лишь бы снова плавать, до того я устал прохлаждаться на берегу, когда все остальные там, в море”{777}.
В декабре 1916 года Тернер получил от “Кунарда” новое назначение и стал капитаном “Ивернии”, еще одного пассажирского корабля, переданного на военную службу, только на нем возили войска, а не лошадей. Тернер командовал им недолго. 1 января 1917 года, находясь в Средиземном море, у острова Крит, корабль был торпедирован и затонул{778}. При этом погибло 153 человека – солдаты и члены команды. Тернер остался жив. Во время атаки корабль шел зигзагом.
“Кунард” назначил Тернера резервным капитаном и снова поставил его командовать “Мавританией”; впрочем, это не было признаком особого доверия, поскольку корабль стоял в сухом доке.
В 1918 году Тернеру пришлось снова пережить трагедию “Лузитании”: федеральный судья в Нью-Йорке открыл дело, чтобы установить, несет ли “Кунард” ответственность за гибель корабля. В процессе рассматривалось семьдесят исков, поданных американцами, пережившими катастрофу, и родственниками погибших. Судья и тут постановил, что единственной причиной трагедии была атака Швигера и что торпед было две.
Последний удар по самолюбию Тернера был нанесен позже, когда вышла книга Уинстона Черчилля, где тот по-прежнему заявлял, что Тернер повинен в катастрофе, и снова утверждал – прекрасно зная, что дело обстоит иначе, – будто корабль был подбит двумя торпедами.
Старый капитан – “этот великий маленький человек”, как называл его друг Джордж Болл{779}, – пережил гибель “Лузитании”, и гордость его при этом не пострадала; пережил он и гибель “Ивернии”; однако новые нападки его оскорбили. В возрасте шестидесяти четырех лет, когда по правилам “Кунарда” капитанам полагалось выходить в отставку, Тернер ушел из компании и отправился в Австралию, чтобы попытаться восстановить отношения с покинувшим его семейством, но понял, что жизнь там ему не по душе. Он вернулся в Англию и удалился в свой дом в Грейт-Кросби, на окраине Ливерпуля, где за ним ухаживала его давняя компаньонка Мейбл Эвери. Он разводил пчел, построил у себя во дворе полдюжины ульев и собирал мед. Беседуя с кем-нибудь, он нередко в рассеянности вытаскивал жало, застрявшее у него в руке или голени.
Про Тернера говорили, что он был человеком вполне довольным жизнью, любившим время от времени выкурить добрую трубку. Он рассказывал морские истории, но о том, что людям хотелось услышать больше всего, никогда не говорил. “Капитан Тернер очень тяжело переживал гибель «Лузитании», он редко упоминал о ней”, – писала Мейбл Эвери{780}. Именно это молчание давало его друзьям понять, каким камнем трагедия была у него на душе. В письме к знакомой из Бостона, сочувствовавшей ему, Тернер писал: “Скорблю обо всех невинных беднягах, лишившихся жизни, и о тех, кто остался оплакивать потерянных близких”{781}. Однако, добавил он, больше на эту тему он ничего не готов сказать. “Прошу Вас простить меня, но больше я ничего не скажу, ибо думать и говорить об этом мне вовсе не по душе”.
В то же время его не преследовали мысли о трагедии: он не был подавлен или сломлен, как могли бы предположить досужие наблюдатели. Джордж Болл писал: “Его сильный характер не позволял ему размышлять о том, чего уже не поправить, не позволял вгонять себя в меланхолию – такого за ним никогда не замечалось”{782}. Сам Тернер в интервью “Нью-Йорк таймс” сказал: “Я считаю, что были приняты все меры предосторожности, было сделано все возможное, чтобы спасти в тот день человеческие жизни”{783}.
По словам Болла, Тернер сохранял доброе расположение духа. “В его компании всегда царило веселье и благодушие, он всегда умел вызывать у тех, кто был рядом, интерес и позабавить их”{784}. Это давалось ему труднее, когда в возрасте за семьдесят у него открылся рак кишечника. “В последние годы жизни бедняга перенес страшные мучения”, – писал Болл.
Тернер умер 24 июня 1933 года, семидесяти шести лет от роду. “Он умер, как жил, – писал Болл, – мужественно, не теряя присутствия духа, не жалуясь. Так ушел в мир иной один из суровых, умелых моряков старой закалки”{785}.
Племянница Тернера, Мерседес Десмор, присутствовала на похоронах. Капитана похоронили на кладбище в Биркенхеде, на противоположном от ливерпульских доков берегу Мерси. Имя его выбито внизу на фамильном надгробии, там же упомянута и “Лузитания”.
Началась новая война, и 16 сентября 1941 года подлодка нацистов торпедировала и потопила британский корабль “Джедмур” вблизи Внешних Гебридских островов. Из тридцати шести членов команды погиб тридцать один человек. Среди погибших был пятидесятипятилетний опытный моряк по имени Перси Уилфред Тернер – младший сын капитана Тернера.
В апреле 1917 года капитан-лейтенант Швигер был назначен командиром новой субмарины, U-88; она была крупнее U-20, и торпед на ней было вдвое больше. Спустя несколько месяцев, 30 июля, ему вручили высочайшую награду Германского флота красивый синий крест с французским названием Pour le Mrite[16], в просторечии называемый “синий Макс”. До него эту награду вручали лишь семи командирам субмарин. Швигер удостоился ее за то, что потопил суда общим тоннажем 190 000 тонн. “Лузитания” составляла 16 процентов.
В Лондоне, в Старом здании Адмиралтейства, Комната 40 следила за Швигером и его новой субмариной на протяжении четырех плаваний, одно из которых продолжалось девятнадцать дней. Четвертый поход начался 5 сентября 1917 года и оказался гораздо короче. Вскоре после входа в Северное море Швигер напоролся на британское судно-ловушку “Стоункроп”, из класса так называемых кораблей-загадок, с виду напоминавших легкую добычу – грузовые суда, но в действительности хорошо вооруженных. Пытаясь уйти, Швигер ввел свою субмарину в зону, заминированную британцами. Он погиб вместе со всей командой, субмарину так и не нашли. Комната 40 занесла эту потерю в список, поставив небольшую пометку красным: “Затонула”{786}.
Жители датского побережья все так же приходили на берег, где села на мель другая субмарина, U-20; они то и дело взбирались на обломки, пока в 1925 году датский флот не уничтожил то, что осталось от судна, гигантским взрывом. К тому времени боевую рубку, палубное орудие и другие части успели снять. Сегодня они находятся в музее в датском городе Торсминде, на суровом берегу Северного моря{787}. Отрезанная от основания, с налетом ржавчины, боевая рубка покоится на лужайке перед входом в музей, величественная, словно вброшенный на свалку холодильник, – одинокий призрак ужасающего судна, что некогда бороздило моря и изменило ход истории.
Капитан Реджинальд Холл, по прозвищу Моргун, в 1918 году был удостоен рыцарского звания – за руководство Комнатой 40; правда, ее работа еще не одно десятилетие держалась в секрете. Впоследствии его выбрали в парламент от партии консерваторов, и на протяжении 20-х годов он активно участвовал в политической жизни Британии. Во время всеобщей забастовки 1926-го Консервативная партия основала временную газету под названием “Бритиш газет”, и Холла назначили руководить там кадрами. Главным редактором был его прежний начальник Уинстон Черчилль. Дневной тираж резко вырос до миллиона еще до конца забастовки. Холл ушел из политики в 1929-м и переехал в дом в Нью-Форест, живописной местности с пастбищами и лесами на юге Англии.
Он задумал выпустить книгу о Комнате 40 и своих приключениях в роли начальника разведки, но в августе 1933 года Адмиралтейство и Министерство иностранных дел, заметив, что мир снова ожидают темные времена, ясно дали понять, что им это не по нраву, и они намерены и дальше держать эту историю в тайне. Холл отозвал рукопись, однако его записки и несколько законченных глав находятся сегодня в архиве Черчилля в Кембридже. В одной из пометок Холл восторженно восклицает: “До чего же простое дело – разведка!”{788} Холл считал, что в Европе и вправду скоро вновь наступят трудные времена. В 1934 году он посетил Германию и Австрию. Неизменно оставаясь разведчиком, он доносил правительству о своих наблюдениях за национал-социалистическим движением. “Вся молодежь уже в этой сети, – писал он, – всякого, кто пытается стоять в стороне от нацизма, запугивают, пока он не передумает, – форма массовой жестокости, существующая лишь в такой стране”{789}. И далее: “Скоро РОДУ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМУ предстоит бороться с бешеным псом; когда этот день настанет, вашим людям тоже придется этим заняться”.
Когда началась следующая война, Холл вступил в Национальную гвардию Британии. Он стал ее начальником разведки. Шла война, и здоровье его, всегда слабое, ухудшалось. В июле 1943 года один из его прежних дешифровщиков, Клод Сероколд, к тому времени ставший директором отеля “Клариджес”, поселил Холла в один из номеров отеля, чтобы тот мог прожить остаток своих дней в комфортабельных условиях. Как-то раз туда пришел слесарь, починить что-то в ванной. Слесарь, соблюдая принятые в отеле порядки, был одет в черный костюм. Холл сказал: “Если вы от гробовщика, дружище, то еще рано”{790}. Умер он 22 октября 1943 года.
Оставшиеся в живых пассажиры – все они получили от “Кунарда” пожизненную скидку на 25 процентов – вступали между собой в браки, становились друзьями на всю жизнь, а по меньшей мере двое покончили с собой. Сестра Риты Жоливе, Инес, известная скрипачка, сама на “Лузитании” не плыла, но ее муж был в числе погибших. Она решила, что не может без него жить, и в конце июля 1915 года застрелилась. По крайней мере, двое молодых людей, переживших катастрофу, впоследствии погибли на войне.
На долю Маргарет Макуорт выпали удивительные испытания. Ее мучения странным образом привели к тому, что она лишилась своего давнишнего страха перед водой, но на смену ему пришла сильнейшая боязнь оказаться в ловушке под водой. Этот страх посещал ее главным образом в поезде, проходившем по туннелю под рекой Северн. Ездить этим маршрутом ей приходилось часто, и каждый раз, писала она, “мне неотвязно представлялась картина: туннель не выдерживает, его заливает водой, пассажиры оказываются в ловушке, в коробочках-вагонах, задыхаются и тонут как крысы”{791}.
Впрочем, она полагала, что в целом трагедия пошла ей на пользу. Она обрела уверенность в себе. “Если бы кто-нибудь спросил меня, буду ли я вести себя подобающим образом при кораблекрушении, я бы очень усомнилась, – писала она. – А тут я выдержала это испытание, не опозорилась”{792}. Еще она, к своему удивлению, обнаружила, что пережитое помогло ей избавиться от глубокого страха смерти, преследовавшего ее с детства. “Не вполне понимаю, как и почему это произошло, – писала она. – Единственное объяснение, какое я могу дать, заключается в том, что, лежа на спине, в освещенной солнцем воде, я находилась – и мне это было известно – на волосок от смерти”{793}. Эта перспектива ее не испугала; по ее словам, “напротив, возникло почему-то чувство защищенности, словно в присутствии чего-то добронамеренного”.
Ее подруга и соседка по столу Дороти Коннер пошла на войну, работала в столовой во Франции, поблизости от фронта. За ее усилия и за храбрость французское правительство наградило ее Croix de Guerre[17].
Молодой Дуайт Харрис вручил кольцо для помолвки своей нареченной, мисс Эйлин Кэвендиш Фостер, и они поженились 2 июля 1915 года в Лондоне. Мальчик, которого он спас, Перси Ричардс, дожив до сорока лет, покончил с собой 24 июня 1949 года.
Джордж Кесслер, король шампанского, выполнил обещание, данное самому себе, когда плавал в воде, – что если он спасется, то посвятит свою жизнь заботе о жертвах войны. Он основал фонд помощи солдатам и морякам, потерявшим в бою зрение{794}. Одной из его попечителей стала Хелен Келлер, и впоследствии организации дали ее имя – сегодня она действует под названием Международный фонд Хелен Келлер.
Пять месяцев спустя после катастрофы Чарльз Лориэт написал о пережитом книгу, озаглавленную “Последний вояж «Лузитании»”. Она стала бестселлером. Он продолжал торговать книгами, рукописями и произведениями искусства, а в 1922 году через Комиссию США по разнообразным искам предъявил Германии иск на стоимость утерянных рисунков Теккерея и “Рождественской песни” Диккенса. Он требовал 51 399 долларов 31 цент, с учетом процентов; комиссия присудила ему 10 000. Умер он 28 декабря 1937 года в возрасте шестидесяти трех лет. В некрологе, напечатанном в “Бостон глоуб”, отмечалось, что за свою жизнь он шестьдесят раз плавал в Лондон и Европу. Пришедшие ему на смену новые владельцы превратили компанию Лориэта в империю, куда входило 120 магазинов “Лориэтс”, однако рост был слишком быстрым, слишком дорогостоящим{795}. Именно тогда по всей стране появились сетевые магазины, начались интернет-продажи, что сильно ударило по традиционной книготорговле. В 1998 году компания, действуя по закону о банкротстве, подала заявку о защите от кредиторов, а спустя год закрылась навсегда.
Белль Нейш, пассажирка из Канзас-Сити, потерявшая мужа, долгое время после трагедии не могла смотреть на ясное голубое небо, не испытывая сильного предчувствия чего-то дурного{796}. Теодата Поуп добавила миссис Нейш в свое завещание в благодарность за тот момент на палубе спасательного корабля “Джулия”, когда Нейш поняла, что Теодата на самом деле жива, и позвала на помощь.
Теодата долго не могла оправиться. Ее друзья-спириты развили бурную деятельность и перевезли ее в частный дом в графстве Корк. Она прибыла туда с лицом, хранившим следы ударов и яркие синяки, в разномастной одежде, выбранной ею из того, что собрали жители Куинстауна. Хозяева разместили ее в комнате для гостей, с белыми стенами, тюльпанами в ящиках на окне и веселым камином. До этого она пребывала в некоем эмоциональном трансе, почти не в состоянии что-либо чувствовать. Но теперь, внезапно оказавшись в уютном доме, она почувствовала себя в безопасности. “Я упала в кресло и в первый раз за все время выплакалась от души”{797}. Ей приходили сочувственные письма. Мэри Кассат писала: “Если Вы спаслись, то это потому, что у Вас есть еще дела в этом мире”{798}.
Чтобы окончательно оправиться, Теодата переехала в Лондон, в отель “Гайд-парк”. Ее регулярно навещал Генри Джеймс. По словам Теодаты, она находилась “в таком состоянии истощения и потрясения”, что засыпала в его присутствии, но каждый раз, когда просыпалась, он сидел рядом, “сложа руки на набалдашнике трости, совершенно неподвижный, так что походил на гравюру меццо-тинто”{799}. В предыдущие приезды она восхищалась Англией, однако теперь обнаружила, что все здесь сильно изменилось. “Ты представить себе не можешь, какая тут атмосфера войны, – писала она матери. – Удушающая, до того – нет, не угнетающая, – но до того неотступно присутствующая у всех в мыслях и на устах”{800}. Она вернулась в свой любимый дом, “Хилл-Стед”. Долгое время ее мучила сильная бессонница, кошмары, в которых она искала своего молодого спутника, ехавшего с нею на “Лузитании”, Эдварда Френда. В самые тяжелые ночи двоюродная сестра ходила с нею по дому, пока она не успокаивалась и не готова была вернуться в постель.
В конце концов она надела на себя “золотой ошейник”, выйдя замуж за бывшего посла США в России Джона Уоллеса Риддла. Она добилась своей цели – создала прогрессивную школу для мальчиков в память о покойном отце. Школа, построенная ею в Эвоне, штат Коннектикут, и названная Эвон Олд-Фармс, существует по сей день.
Спутник Теодаты Эдвард Френд действительно пропал, но члены вновь созданного Американского общества психических исследований рассказывали, что он несколько раз посещал их{801}.
Послесловие
Орудие в музее
В припорошенной пылью череде событий мировой истории, отложившейся у меня в голове со школьных времен, происшествие с “Лузитанией” занимало весьма незначительное место, где-то между Гражданской войной и Перл-Харбор. У меня – как, подозреваю, и у многих – всегда было впечатление, что потопление судна немедленно заставило президента Вудро Вильсона объявить Германии войну, тогда как на самом деле Америка вступила в Первую мировую лишь через два года – срок, равный половине длительности войны. Но это было лишь одно из обстоятельств данного дела, о которых я не подозревал. Начав читать материалы на эту тему и копаться в американских и британских архивах, я обнаружил, что заинтригован, очарован и тронут.
Особенно привлекла меня богатая коллекция материалов, позволявших рассказать эту историю в стиле как можно более живом и ярком. В нее входили такие архивные сокровища, как телеграммы, перехваченные радиограммы, показания уцелевших, секретные папки разведслужбы, настоящий бортовой журнал капитан-лейтенанта Швигера, любовные письма Эдит Голт и даже кинопленка с последним отплытием “Лузитании” из Нью-Йорка. Все вместе они создавали целую палитру богатейших оттенков. Остается лишь надеяться, что я использовал их наилучшим образом.
Немалый интерес заключался в том, чтобы эти факты раскапывать. Каждая книга – экспедиция в незнакомые края, у которой есть как интеллектуальная, так и физическая составляющая. Интеллектуальное путешествие приводит тебя в самую глубину предмета, позволяя достичь определенного уровня знаний. Впрочем, знаний узко специализированных. Можно ли назвать меня специалистом по Первой мировой войне? Нет. Знаю ли я теперь многое о “Лузитании” и субмаринах эпохи Первой мировой? Да. Напишу ли я когда-либо еще одну книгу о тонущем корабле или подводной войне? Вряд ли.
Физическое путешествие оказалось особенно увлекательным – с таких сторон, о которых я и не подозревал. Был момент, когда я очутился на корабле “Кунарда” “Куин Мэри-2” в десятибалльный шторм во время зимнего плавания из Нью-Йорка в Саутгемптон. В другой раз я безнадежно потерялся в Гамбурге с навигатором GPS, говорящим по-немецки, настроенным – о чем я не знал – на другой город, но все равно, не теряя бодрости, пытающимся помочь мне добраться до моей гостиницы. Я казался себе персонажем из сериала “Тайна личности Борна”, без всякой системы сворачивающим в переулки и тупики, пока не сообразил, что никакой GPS не может велеть водителю ехать по улице с односторонним движением навстречу потоку. Мои странствия завели меня на север до самого датского города Торсминде (притом в феврале, никак не иначе); на юг до самого Университета Кристофера Ньюпорта в Ньюпорт-Ньюс, штат Вирджиния; на запад до самой Гуверовской библиотеки при Стэнфордском университете; и в разнообразные места на востоке, включая поразительные, как всегда, Библиотеку Конгресса и Национальные архивы США, а также не менее интересные архивы в Лондоне, Ливерпуле и Кембридже. Без Англии никак не обойтись, и я очень рад.
По дороге наступали тихие моменты открытий, когда прошлое и настоящее на миг соединялись и история становилась чем-то осязаемым. Ради таких моментов я живу. Не успел я усесться за работу в Гуверовской библиотеке, как сотрудник архива по собственной инициативе принес мне доску – обломок спасательной шлюпки со штампом “Лузитания”, найденный возле выброшенного на берег тела пассажира. В музее памяти фрегата “Сент-Джордж”, что в Торсминде, у меня была возможность постоять рядом с палубным орудием U-20 и прикоснуться к нему – тому самому орудию, что потопило “Эрл оф Лэтом”; при этом я, как утверждала моя жена, принимал позы в высшей степени дурацкие. В Национальных архивах Великобритании, расположенных в Кью и надежно охраняемых лебедями, я открыл одну из коробок с папками и обнаружил там настоящий кодовый справочник SKM, или Signalbuch der Kaiserlichen Marine, который в 1914 году попал в руки к русским, а те передали его в Комнату 40. Один из наиболее важных моментов наступил, когда Ливерпульский университет, где хранится архив “Кунарда”, разрешил мне посмотреть фотографии погибших пассажиров “Лузитании”, сделанные в морге. В такие моменты чувствуешь себя, словно сунул палец в розетку с умеренным напряжением. Это всегда придает уверенности, ведь как бы глубоко ты ни погрузился в тему, все равно хорошо, когда есть настоящее, ощутимое доказательство того, что события, о которых пишешь, действительно произошли.