Мертвый след. Последний вояж «Лузитании» Ларсон Эрик
Несмотря на безопасность Северного пролива, адмирал Оливер издал приказ, чтобы “Джупитер” сопровождали миноносцы{350}.
В то воскресенье поступили очередные новости из Северного пролива{351}. Адмирал Ричард Уэбб, глава подразделения торговли Адмиралтейства, которому в военное время подчинялся весь торговый флот Британии, получил уведомление о том, что новый маршрут будет в действительности открыт для всех судов, как военных, так и торговых. Это означало, что гражданские грузовые суда и лайнеры, идущие в Ливерпуль, могут теперь вообще не плыть через район Атлантики, получивший название Западные подходы, а обходить Ирландию с севера, затем поворачивать направо и идти на юг, в Ливерпуль. Адмирал Уэбб не передал эти новые сведения ни “Кунарду”, ни “Лузитании”.
Большую часть воскресенья Адмиралтейство еще и следило за продвижением пострадавшего американского танкера “Галфлайт”, который везли на буксире, в сопровождении военных судов. В 16.05 сообщили, что корабль “продвигается быстро”. Два часа спустя он прибыл на Сент-Мэрис, один из островов архипелага Силли; его бак был почти весь под водой, под кормой виднелся винт{352}.
В ирландском городе Куинстауне тамошний американский консул, открыв газету, впервые увидел объявление, которое германское посольство опубликовало накануне в американских газетах.
Консула звали Уэсли Фрост, он служил в Куинстауне год с небольшим. Город оставался крупным портом, хотя самые большие лайнеры “Кунарда” сюда не заходили после того, как им случилось – не раз и не два – “коснуться дна” в здешней гавани. Хотя Фрост знал, что “Лузитания” в данный момент идет в Ливерпуль, особой тревоги он не испытывал. “Было достаточно очевидно, что речь идет о «Лузитании», – писал он, – но мне лично ни на миг не пришло в голову, что германцы в действительности осуществят нападение на нее. Мне представлялось, что подобный акт повлечет за собой слишком явную, неприкрытую вину, какую не способны взять на себя разумные люди”{353}.
В тот же день в Лондоне американский посол Уолтер Пейдж, начальник Фроста, потратил несколько минут, чтобы написать письмо своему сыну Артуру, редактору нью-йоркского издательства, которое посол со своим партнером Фрэнком Даблдэем основали в 1899 году.
Пейдж был англофилом до мозга костей. В его депешах постоянно отдавалось предпочтение Британии, они то и дело поражали президента Вильсона своим решительным отрицанием нейтралитета. По сути, Пейдж к тому времени успел лишиться доверия Вильсона, хотя сам об этом, похоже, еще не знал{354}. Как бы то ни было, президент достаточно часто намекал на это, нередко оставляя сообщения Пейджа без ответа. Присутствие в Лондоне полковника Хауса, личного посланника Вильсона, само по себе должно было достаточно ясно свидетельствовать о пошатнувшемся положении Пейджа, но посол по-прежнему, казалось, не понимал, как мало значат для Вильсона он сам и поставляемая им информация.
Пейдж часто писал сыну; в этом воскресном письме он сообщил ему о своих тревогах насчет того, что Америку могут втянуть в войну. Впоследствии это письмо будет выглядеть непостижимо пророческим.
“Прелюдией к этому может послужить нападение на лайнер с американскими пассажирами, – писал Пейдж. – Я прямо-таки жду чего-то подобного”.
“Как поступит Дядя Сэм, если будет взорван британский лайнер, полный американцев? – добавил он. – Что тогда будет?”{355}
U-20
Опасная черта
В воскресенье, в 12.30, обнаружив, что U-20 окружена патрульными судами и миноносцами, Швигер снова скомандовал: быстро погружаться{356}. Цепь кораблей впереди создавала кордон против субмарин: на севере он доходил до острова Фэр-Айл, на юге начинался у острова Норт-Роналдсей. Швигер подозревал, что кордон, возможно, всегда присутствует в этих водах. Если так, записал он в журнале в качестве предупреждения другим капитанам, “было бы неразумно пересекать эту черту днем, особенно при очень хорошей видимости”.
Следующие четыре часа U-20 шла под водой. В 16.30 Швигер поднялся на перископную глубину и тотчас заметил патрульное судно по правому борту. Он снова нырнул на крейсерскую глубину.
Столь долгое подводное путешествие тяжело давалось команде. Внутри субмарины стало душно и жарко. Однако особенно тяжело приходилось батареям субмарины. Даже идя со скоростью 5 узлов, судно класса U-20 могло покрыть не более 80 морских миль, после чего батареи отказывали.
Швигер оставался под водой еще два с половиной часа. В журнале он отметил, что батареи издают потрескивание. К этому моменту U-20 прошла 50 морских миль на электрическом питании.
В 19.00 Швигер еще раз взглянул в перископ и, к своему облегчению, не увидел непосредственной опасности. “Всплыли, – писал он, – держим курс в открытое море, чтобы уйти от патрульных судов, чей дым еще виден за кормой”.
В приписке к журнальной записи он отметил, что, если бы за этой линией Фэр-Айл – Роналдсей несли дозор другие миноносцы, а значит, его судну пришлось бы оставаться под водой еще дольше, “наше положение могло бы стать безвыходным, поскольку батареи почти разрядились”. Здесь было глубоко – слишком глубоко, чтобы U-20 могла скрыться на дне. Откажи батареи здесь, Швигеру оставалось бы лишь всплыть на поверхность и идти, пока дизельные двигатели не перезарядят систему. Но миноносцы, способные идти со скоростью, вдвое превышавшей предел U-20, без труда обошли бы его, а огонь открыли бы задолго до того. Оказавшись в безопасных водах за северной оконечностью Шотландии, Швигер взял курс, шедший вдоль западного края Внешних Гебридов, бастиона островов возле северо-западного побережья Шотландии. До зоны патрулирования у Ливерпуля было еще три дня пути.
Море немного успокоилось, теперь волны достигали всего трех футов. Швигер оставался на поверхности. В 21.30 он расписался в журнале – так закончился третий день патрульного плавания.
Проведя три дня в море, он ничего не потопил – даже не опробовал палубное орудие.
Тем же вечером Швигера вызвали в будку на боевой рубке. Вахтенный заметил возможную мишень. В бортовом журнале Швигер назвал ее “огромный нейтральный пароход, название освещено”. Он рассудил, что это датский пассажирский лайнер, идущий из Копенгагена в Монреаль. Чтобы определить это, Швигер, возможно, посоветовался со своим “военным штурманом”, офицером торгового флота по имени Ланц, в чьи обязанности на U-20 входило опознавать корабли. Опыт Ланца вкупе с толстенным справочником, имевшимся на борту каждой субмарины, в котором были даны очертания и описания едва ли не всех действующих судов, давал Швигеру все основания быть уверенным в происхождении всякого большого корабля, что появлялся в поле зрения.
Ясно, что Швигер считал датский корабль возможной мишенью, однако он не попытался на него напасть. Корабль был слишком далеко впереди и шел слишком быстро; скорость его, по оценке Швигера, составляла по меньшей мере 12 узлов. “Нападение на корабль невозможно”, – записал он в журнале.
Эта запись многое говорит о Швигере. Из нее следует, что при более благоприятных обстоятельствах он был бы вполне готов напасть на корабль, хоть и понимал, что он нейтрален – и не просто нейтрален, но удаляется от Британии, а значит, вряд ли везет какую-либо контрабанду для врагов Германии. Запись говорит еще и о том, что Швигер готов был без зазрения совести торпедировать корабль, полный мирных жителей.
“Лузитания”
Палтус
Все воскресенье погода стояла мрачная, так же начался и понедельник. От дождя и ветра на палубах стало холодно, и пассажиры, склонные к морской болезни, второй день подряд не выходили из своих кают.
Капитан Тернер каждый день проводил спасательные и противопожарные учения, а также проверку дверей-переборок между водонепроницаемыми отделениями корабля. Во время спасательных учений в море команда не спускала шлюпки на воду, как тогда, на причале в Нью-Йорке, поскольку во время движения корабля это вполне могло привести к фатальным последствиям для людей, сидящих в шлюпках. Чтобы спустить шлюпку без всякой опасности, корабль необходимо было полностью остановить.
В этих ежедневных учениях были задействованы лишь две “аварийные шлюпки”, имевшиеся на корабле, которые все время висели перекинутыми через борт, на случай, если кто-то из пассажиров свалится за борт или случится еще какое-нибудь происшествие. Это были шлюпки 13 и 14, расположенные на противоположных бортах корабля. Каждое утро группа матросов собиралась у шлюпки, которая находилась в то время с подветренной стороны, то есть была защищена от ветра. Руководил учениями Джон Льюис, третий старший помощник. Люди стояли по стойке “смирно”. По команде Льюиса “По шлюпкам!” они забирались внутрь, надевали спасательные жилеты и рассаживались по своим местам. Затем Льюис давал отбой.
Льюис участвовал еще и в ежедневных инспекциях всего корабля, проводимых штатным капитаном Джоком Андерсоном каждое утро в 10.30. Как правило, к нему присоединялись еще четверо: корабельный врач, помощник врача, эконом и главный стюард. Собравшись у кабинета, или “бюро”, эконома, в центре палубы В, напротив двух электрических лифтов, они отправлялись осматривать корабль. Они выборочно проверяли каюты и рестораны, салоны, уборные, котлы и проходы, от палубы А до третьего класса, дабы “убедиться, что всюду чистота и порядок”, выражаясь словами Льюиса{357}. Особое внимание они уделяли иллюминаторам – “воздушным портам”, как называл их Льюис, – проверяя, не оставлены ли они открытыми, особенно на нижних палубах.
Инспекции, учения и прочие дела команды представляли собой некое развлечение для пассажиров. Моряк Лесли Мортон сделался своего рода бортовой достопримечательностью благодаря своему умению вязать сложные узлы. “Помню, я на баке вязал огон из восьмерного проволочного троса, а мне аплодировала толпа восхищенных пассажиров, что навело на мысль о моих оставшихся непроявленными актерских способностях”, – писал Мортон{358}. Выступление, если верить его собственным воспоминаниям, вызвало “охи, ахи и возгласы”.
На борту никто пока не знал ни о том, что 1 мая был торпедирован американский танкер “Галфлайт”, ни о том, что в Вашингтоне это происшествие вызвало тревогу за безопасность самой “Лузитании”. Нападение, совершенное в день публикации заметки, в которой Германия предупреждала об опасности путешествий через военную зону, подтверждало, что это объявление было не просто устрашающим ходом. В газете “Вашингтон таймс” без указания источников сообщалось: “Лайнер «Лузитания», на борту которого находится несколько сот известных американцев, направляется в Европу, несмотря на анонимные предупреждения, сделанные отдельным пассажирам, и подписанное официальное предупреждение, размещенное в рекламных колонках американских газет, – предупреждения, которые, как начинают опасаться некоторые в свете недавних событий в морской военной зоне, могут оказаться далеко не голословными”{359}. В статье отмечалось также, что “сотни американцев затаили дыхание в страхе, как бы эти корабли с их родственниками на борту не пошли ко дну”.
В газете сообщалось, что федеральные власти недоумевают по поводу намерений Германии. Один вопрос, казалось, занимал всех: “К чему клонит германское правительство? Неужели оно во что бы то ни стало хочет развязать войну с Соединенными Штатами?”
“Лузитания” плыла, и на борту начинала устанавливаться обычная корабельная скука, когда завтраки, обеды и ужины становились делом все более важным. В эти первые дни плавания пассажиры привыкали к доставшимся им соседям по столу. Чарльзу Лориэту было просто: он обедал со своим другом Уитингтоном. Еще проще было детективу ливерпульской полиции Пирпойнту – он обедал в одиночестве. Однако тому, кто путешествовал в одиночку, грозила перспектива сидеть рядом с утомительными созданиями, людьми совершенно посторонними. Тут неизменно попадались люди очаровательные и грубые, застенчивые и хвастливые; одна молодая женщина оказалась рядом с “типом, страдающим крайне дурным пищеварением”{360}. Искры то вспыхивали, то гасли. Разгорались романы.
Впрочем, еда была всегда хороша и обильна, даже в третьем классе, где основным блюдом был мозговой горох, а также уилтширские сыры и консервированные груши, персики, абрикосы и ананасы. В первом классе подавали и вовсе отменную еду. Пассажирам всякий раз предлагали супы, закуски и прочие многочисленные блюда. В какой-то из вояжей за одним-единственным обедом подавали палтуса в орлеанском соусе, миньоны-суше из камбалы и морского окуня, зажаренного на огне, под шоронским соусом (из белого вина, лука-шалота, тархуна, томатной пасты и яиц); телячьи котлеты, говяжьи турнедо под соусом борделез, запеченный виргинский окорок, седло барашка, жареную дикую утку, утенка, выкормленного сельдереем, жареную цесарку, вырезку и говяжьи ребра; а также пять десертов: суфле по-тирольски, шоколадный торт, яблочный пирог, лимонный крем баваруа и мороженое двух видов, клубничное и неаполитанское{361}. В меню было столько наименований, что “Кунард” счел своим долгом напечатать отдельный листок с возможными сочетаниями, чтобы люди не умерли от голода, впавши в недоумение.
Пассажиры пили и курили, одновременно и много. Это была важная статья дохода для “Кунарда”. Среди припасов на борту имелись: 150 ящиков виски “Блэк энд уайт”, 50 ящиков канадского виски и 50 плимутского джина; а также по 15 ящиков шамбертена, французского красного вина одиннадцатилетней выдержки, и шабли, французского белого одиннадцатилетней выдержки, плюс двенадцать бочек портера и десять эля. “Кунард” запасся и табаком: тридцатью тысячами сигарет английской марки и десятью тысячами манильских сигар{362}. Кроме того, на корабле продавались гаванские сигары и американские сигареты фабрики “Филип Моррис”. Для тех многочисленных пассажиров, кто курил трубку, “Кунард” приобрел 560 фунтов рассыпного табака “Кэпстен” – флотской нарезки – и 200 фунтов табака “Лорд Нельсон флейк”; и тот, и другой – в жестянках по четыре унции. Пассажиры курили и табак, взятый с собой. Ехавший в первом классе Майкл Бирн, отошедший от дел нью-йоркский коммерсант, бывший помощник шерифа, явно собирался много курить в дороге. Он взял с собой 11 фунтов табака “Олд ровер” и триста сигар{363}. Во время плавания на корабле постоянно стоял запах табачного дыма, особенно после обеда.
Главной темой бесед, если верить пассажиру Гарольду Сметхерсту, была “война и субмарины”{364}.
Теодата Поуп скучала, к тому же состояние ее было подавленным. Подобные вещи мучили ее с самого детства. Теодата как-то сказала про себя, что страдает “повышенным самосознанием”{365}. Учась в школе мисс Портер в Фармингтоне, она часто бывала подавленна, подкошена усталостью. В 1887 году она, двадцатилетняя, записала в дневнике: “Слезы безо всякой причины. Весь день головная боль”{366}. Директор и основательница школы Сара Портер пыталась помочь ей советом. “Выше нос, – говорила она Теодате. – Всегда будь весела”{367}. Это не помогало. В следующем году, в марте 1888-го, родители отправили Теодату в Филадельфию, к доктору Сайласу Уэйру Митчеллу, прославившемуся своими успехами в лечении пациентов, главным образом женщин, страдающих от неврастении, или нервного истощения.
Митчелл решил, что Теодате следует пройти курс его знаменитого “лечения отдыхом”, состоящего в намеренном бездействии длительностью до двух месяцев{368}. “Поначалу, а в некоторых случаях в течение четырех или пяти недель, я не позволяю пациенту сидеть, шить, писать и читать, – писал Митчелл в книге «Полнота и кровь». – Единственное действие, какое дозволяется, – чистка зубов”{369}. Некоторым пациентам он запрещал самостоятельно переворачиваться с боку на бок, веля им звать для этого на помощь сестру. “В подобных случаях я устраиваю так, чтобы естественные отправления проходили в лежачем состоянии, чтобы перед сном пациента перекладывали на кушетку и обтирали губкой, а затем снова перекладывали на свежепостланную постель”. Для особо упорных случаев он приберегал легкий электрический шок, которому пациент подвергался, лежа в наполненной ванне. Методы Митчелла отражали его неприязнь к женщинам. В книге “Утомление, или Советы перетрудившимся” он писал, что женщинам “живется куда лучше, если не перетруждать голову”{370}.
Теодата следовала правилам Митчеллова курса лечения отдыхом, хоть и считала, что отдых ей отнюдь не нужен. Она писала: “Я всегда в добром расположении духа, когда до того занята, что не могу оторваться и задуматься о том, как печальна жизнь”{371}. Лечение не помогло. Да и сам метод доктора Митчелла вскоре подвергся общей переоценке в Америке. В 1892 году писательница по имени Шарлотта Перкинс Гилман напечатала популярный рассказ “Желтые обои”, в котором критиковала лечение отдыхом. Гилман стала пациенткой Митчелла в 1887-м, за год до того, как у него лечилась Теодата; она страдала от болезни, которую позже стали называть послеродовой депрессией. Гилман провела в клинике доктора Митчелла месяц. Затем он прописал ей следующее лечение: “Ведите как можно более домашнюю жизнь. Все время проводите с ребенком. После каждого приема пищи следует час полежать. Интеллектуальным занятиям отводить в день лишь два часа”{372}.
И еще: “Никогда в жизни больше не прикасайтесь к перу, кисти или карандашу”{373}.
Гилман утверждала, что лечение Митчелла довело ее “до грани безумия”. Рассказ она написала, по ее словам, чтобы предупредить будущих пациентов о том, как опасен этот доктор, “который едва не свел меня с ума”{374}.
Теодата продолжала бороться с болезнью все следующее десятилетие. К осени 1900 года, когда ей было тридцать три, ей грозила опасность лишиться даже любви к искусству и архитектуре. “Я замечаю, что мой материальный мир не в силах более радовать меня или приносить мне вред – он утратил для меня всякое значение, – записала она в дневнике. – Я замыкаюсь в себе и нахожу радость во внутреннем мире, в котором постоянно уединялась ребенком”{375}. Даже ее интерес к картинам стал убывать. Она писала: “Картины для меня давно умерли: те, что радуют, радуют лишь при первом взгляде на них, потом же – они только краска и ничего более, выражаясь вульгарно, «высосанные лимоны»”{376}. Архитектура продолжала ее занимать, но не так живо. “Мой интерес к архитектуре всегда был острее, нежели к любым другим сферам искусства. И даю слово, он еще жив, пускай отчасти”{377}. Она писала, что “устала видеть, как растут эти шаткие рифленые, раскрашенные во все цвета курятники, – при виде их я скрежещу зубами”{378}.
Они с Эдвином Френдом обедали вместе, за одним столом – по крайней, какое-то время – с молодым врачом по имени Джеймс Хаутон из Саратога-Спрингс, штат Нью-Йорк, и с одной из наиболее знаменитых фигур среди пассажиров, Мари Депаж, сестрой милосердия, которая вместе с мужем-врачом прославилась тем, что ухаживала за ранеными на войне бельгийцами. Депаж два месяца занималась сбором пожертвований для госпиталей и теперь ехала обратно в Европу, чтобы повидать сына, Люсьена, перед его уходом на фронт. Доктор Хаутон, направлявшийся в Бельгию помогать супругу Депаж, в одной из бесед сообщил, что вечером перед отплытием “Лузитании” подписал новое завещание.
Подобные разговоры не трогали Теодату. Она писала: “Поистине, на корабле нет никого, кто дорожил бы жизнью столь мало, сколь я”{379}.
Маргарет Макуорт со своим отцом Д. А. Томасом обедали в ресторане первого класса за одним столом с американским врачом и его свояченицей, двадцатипятилетней Дороти Коннер из Медфорда, штат Орегон. Коннер была женщиной деятельной и искренней. Кроме того, ей было скучно, и она всегда говорила первое, что придет в голову. Как-то она сказала: “Я все надеюсь, что, когда будем плыть по проливу, мы дождемся какого-нибудь развлечения”{380}.
Маргарет отметила, как много детей среди пассажиров. “Мы были очень удивлены этим”, – писала она{381}. По ее мнению, это объяснялось тем, что семьи переезжают из Канады в Англию, поближе к мужьям и отцам, сражающимся на фронте.
Предупреждение германского посольства Маргарет восприняла всерьез и сказала себе, что в случае опасности ей придется, подавив инстинктивное желание тут же броситься к шлюпкам, в первую очередь пойти к себе в каюту и взять спасательный жилет.
Престон Причард, молодой студент-медик, едущий домой из Канады вторым классом, оказался за длинным столом прямо напротив молодой женщины по имени Грейс Френч из английского городка Рентона – одной из пассажиров, переведенных на корабль с “Камеронии”. Она, похоже, заинтересовалась Причардом или, во всяком случае, решила, что стоит познакомиться с ним поближе. Френч заметила, что он носит узкий галстук с красной полоской, а присмотревшись к нему внимательнее, обнаружила, что у него всего два костюма, “один – очень хороший, из темно-синей саржи, другой – зеленый, в каком удобней шататься по свету”{382}. Еще она заметила у него булавку для галстука с головами из лавы. “Про головы: помню их отчетливо, потому что у моего отца когда-то была похожая булавка, и эти головы привлекали мое внимание, а он, насколько я помню, всегда ее носил”.
Причард был любезен, весел и знал массу всяких историй. К тому же он был очень хорош собой. “Он веселил нас своими рассказами о всевозможных приключениях, которые случались с ним в путешествиях, и со всеми был очень мил, – писала Френч. – Я ценила его старания помочь мне, ведь всю дорогу мне было так плохо [она страдала от морской болезни], а он был особенно мил со мною”.
Заметила она и счастливицу, которой досталось место рядом с Причардом, тоже молодую англичанку. Мисс Френч с кошачьим придыханием писала про возможную соперницу, что та “коротышка, с каштановыми волосами, голубыми глазами, очень румяным лицом, по-моему, она ездила в Калифорнию, во всяком случае, много говорила о ее красотах и преимуществах”{383}. Еще она отметила: “За столом они очень подружились”.
Вдобавок к игре в вист Причард участвовал в тотализаторе, где ставили на пройденное расстояние, и в различных играх на палубе, включая перетягивание каната и импровизированный бег с препятствиями. “Мы каждый день собирались и прыгали через скакалку”, – вспоминала одна молодая женщина{384}. В какой-то момент другой участник, молодой человек, попытался заарканить ее с помощью скакалки, но ему это не удалось. Причард вышел и показал собравшимся, как это делается. Он, похоже, был мастер бросать лассо и заарканил многих играющих. “После того я его больше никогда не видела”, – вспоминала та женщина{385}.
Ее слова затрагивают особую черту жизни на борту столь большого корабля: тут можно было познакомиться с человеком, тем или иным образом тебя интересующим, но если он не оказался с тобой за одним столом, в одной каюте или на соседнем шезлонге, то сблизиться с ним у тебя почти не было возможности. Корабль был слишком велик. Гертруда Адамс – пассажирка, ехавшая вторым классом с двухлетней дочерью, впоследствии писала: “На корабле было столько народу, что жизнь, по сути, походила на жизнь в городе, когда каждый день видишь новые лица и так и не знаешь, кто эти люди”{386}.
Одно то, что столько случайных знакомых вообще запомнили Причарда, говорило о его популярности.
По вечерам избранных гостей приглашали к столу, во главе которого сидел штатный капитан Андерсон, или к столу капитана Тернера – в тех случаях, когда Тернер готов был преодолеть свою неприязнь к светским сборищам{387}. Как правило, он предпочитал обедать у себя в каюте или на мостике. Особенно ему нравилась курица, и как-то раз он едва не свел с ума своего первого помощника, пытаясь обглодать куриную ногу без остатка.
U-20
Незадача с торпедами
Рано утром в понедельник U-20 плыла по морю, расцвеченному кобальтовым синим и дынным оранжевым. “Прекрасная погода”, – отметил Швигер в журнальной записи, сделанной в 4.00{388}. Субмарина миновала Сул-Скерри, островок к западу от Оркнейских, где стоял 88-футовый маяк – как говорили, самый удаленный и одинокий источник света на Британских островах.
Швигер держал курс на юго-запад. Мишеней он не видел, не видел и ничего угрожающего, так что мог оставаться на поверхности целый день. Ближе к закату, в 18.50 он наконец заметил возможную мишень, пароход тоннажем около двух тысяч тонн. На корме его полоскался датский флаг, но военный штурман Ланц решил, что флаг – прикрытие, что это на самом деле британское судно, идущее из Эдинбурга. Оно направлялось к U-20. Швигер скомандовал быстро погружаться на перископную глубину.
Начались сложные маневры, с помощью которых предстояло выяснить, удастся ли Швигеру добавить этот корабль к своему послужному списку, куда входил суммарный тоннаж потопленных судов. Люди бегали взад-вперед, подчиняясь командам главного механика, чтобы поддерживать субмарину в ровном положении, а рулевые тем временем приводили в нужное положение горизонтальные и вертикальные подводные рули. Швигер поднимал и опускал перископ лишь на короткое время – так, чтобы он как можно реже оставлял заметный след на воде, но при этом позволял не терять пароход из виду.
Швигер оценил расстояние до корабля и его скорость с помощью дальномера. Был и другой способ определить скорость: чем выше и белее пена, которую поднимает нос судна, тем быстрее оно идет{389}. Будь это французский линкор, Швигеру пришлось бы следить особенно пристально, поскольку во французском флоте, чтобы сбить с толку неприятеля, на носовой части корабля рисовали фальшивую пену.
У Швигера на борту имелось два типа торпед: старые бронзовые и новейшие торпеды G6. Эти последние, “гироскопические”, были крупнее и надежнее, но Швигер выбрал одну из бронзовых, вероятно, чтобы сохранить лучшие для более важных мишеней, вроде тех войсковых транспортных судов, за которыми он шел охотиться в ливерпульскую бухту. Команда зарядила ее и залила водой торпедную трубу, одну из двух, что имелись на носу U-20. Еще две размещались на корме.
Люди, управлявшие подводными рулями, старались, чтобы субмарина держалась как можно устойчивее и ровнее, чтобы боевая рубка не поднялась слишком высоко и не выдала присутствия U-20, а перископ не погрузился под воду, лишив нападающих возможности целиться.
Грузовое судно подошло ближе, явно не подозревая, что впереди U-20. Швигер повернул субмарину перпендикулярно курсу судна и пошел вперед медленно, продвигаясь так, чтобы сохранялась “управляемость” субмарины и чтобы все рули продолжали работать. По сути, субмарина представляла собой дуло орудия, которое следует точно навести на цель в момент пуска торпеды.
С носа донеслось: “Торпеда готова”.
Торпеды были мощнейшим оружием – когда действовали. Швигер им не доверял, и у него были на то основания. Согласно германским подсчетам, 60 процентов попыток выстрелить торпедой заканчивались неудачей{390}. Торпеды отклонялись от курса. Они шли слишком глубоко и проходили под мишенями. Их пусковые устройства ломались, боезаряды не взрывались.
Целиться торпедой было целое искусство. Глядя в перископ, который давал лишь ограниченный обзор, капитан должен был оценить поступательную скорость мишени, ее курс и расстояние до нее. Он целился не в саму мишень, а в точку далеко впереди, как при стрельбе по тарелочкам.
Среди моряков ходило множество историй о приключениях с торпедами. У одной субмарины произошло три неудачи за сутки{391}. В последнем из этих случаев торпеда неожиданно развернулась, пошла назад к субмарине и едва не подбила ее. Другая субмарина, U-109, из тех, что главным образом несли дозор у берега, попыталась совершить нападение в погруженном состоянии{392}. Первая торпеда, выпущенная из кормы, вылетела и тут же пошла ко дну. Капитан развернул субмарину, чтобы выстрелить снова, на этот раз – из носовой части. Однако, как говорилось в рапорте британской разведки, “эта торпеда 5 или 6 раз вышла на поверхность, описала полный круг и тоже не попала в цель”.
Торпеды были дорогостоящими и тяжелыми. Стоимость их доходила до 5000 долларов – 100 000 долларов по сегодняшним меркам; весили они более трех тысяч фунтов, что вдвое превышает вес “форда” модели “Т”. В субмарине Швигера помещалось всего семь торпед, две из которых следовало держать в резерве, на обратный путь.
Если исходить из данных, собранных германским флотом, то, выпусти Швигер все семь имеющихся у него торпед, лишь три попали бы в цель и взорвались.
Мишень Швигера – предположительно британский корабль под датским флагом – все приближалась{393}. Когда до нее оставалось 300 метров, что для субмарины соответствовало стрельбе в упор, Швигер скомандовал “Огонь!”. Приказ передали по всему судну.
Вслед за этим должны были последовать свист и вибрация при выходе торпеды из трубы, а потом, когда из-за потери веса судна нос резко поднимался на ощутимую высоту, тем, кто стоял на подводных рулях, следовало его немедленно опустить.
Однако Швигер ничего не услышал и ничего не почувствовал. Стояла тишина.
Торпеда так и не вышла из трубы. Осечка – не сработал запирающий механизм.
Мишень продолжала свой путь в безопасные, глубокие воды северной Атлантики; команда судна даже не подозревала, как близки они были к катастрофе.
“Лузитания”
Солнце и счастье
Уильям Мерихейна, “Дженерал-моторс”: “Вторник. Сегодня возобновились игры на палубе. Отменная солнечная погода”{394}.
Нелли Хастон, тридцати одного года, ехала вторым классом на родину, в Англию: “Вторник. Как ты заметишь, я не писала каждый день по письму. В субботу вечером, закончив писать тебе, я отправилась в постель и отлично выспалась. У меня верхняя койка, и не знаю, право, следует ли мне туда запрыгивать самой, но я попыталась и не сумела, поэтому пришлось позвонить, чтобы стюард принес мне лесенку. У них, похоже, всего нехватка, так что я довольно долго ждала. Он попытался было уговорить меня туда впрыгнуть, но я слишком тяжела сзади”{395}.
Джейн Макфаркар, Стратфорд, штат Коннектикут, ехала вторым классом с дочерью Грейс, шестнадцати лет: “Более довольного общества, кажется, не найти. Пассажиры были от мала до велика: множество матерей с младенцами на руках, дети самого разного возраста, мужчины и женщины – от юных до семидесятилетних.
Днем все с жаром предавались играм на палубах, а вечером слушали музыку; солнце и счастье прогоняли едва ли не всякую мысль об опасности”{396}.
Чарльз Лориэт: “Дни шли, и пассажиры, казалось, все более и более наслаждались плаванием. Завязывались знакомства – из тех, какие обычно заводят во время океанского вояжа”{397}.
Дороти Коннер, двадцати пяти лет, из Медфорда, штат Орегон, ехала первым классом: “Ни разу не видала плавания более скучного и бессмысленного”{398}.
Комната 40
Отплытие “Ориона”
Во вторник, 4 мая, Адмиралтейство решило, что держать “Орион” в Девонпорте больше нельзя, однако были приняты все меры предосторожности, чтобы супердредноут дошел до флотской базы в Скапа-Флоу, не подвергаясь опасности.
Адмирал Оливер отдал приказ к отплытию вечером того дня, под покровом темноты, и строго наказал кораблю отойти на 50 миль на запад, миновать острова Силли, а затем повернуть на север и дальше на протяжении всего плавания, до самого побережья Ирландии, держаться на расстоянии не меньше 100 миль от берега. Кроме того, он вызвал четыре миноносца – “Лаэрт”, “Мурсом”, “Мингс” и “Бойн”, – чтобы те сопровождали “Орион” до глубоких вод{399}.
В череде рапортов, полученных Адмиралтейством, содержался подробный отчет о продвижении “Ориона”, включая изменения скорости{400}. Ни за одним кораблем в открытом море столь пристально не следили.
В сохранившихся телеграммах Адмиралтейства нет ни единого упоминания о “Лузитании”, которая к тому времени находилась в море четыре дня и успела наполовину пересечь Атлантику.
В Военный кабинет Адмиралтейства в Лондоне поступали сообщения о последних замеченных субмаринах и новых нападениях. Утром в воскресенье, 2 мая, возле островов Силли был торпедирован и затонул французский корабль “Юроп”{401}. В другом месте смотритель маяка сообщил о том, что заметил “пароход, за которым гналась субмарина”. Неподалеку от Скеллинг-Рокс, западнее Ирландии, был торпедирован “Фалджент”, углевоз Адмиралтейства; девять членов его команды были спасены – их высадили на берег в Голуэе в понедельник вечером. В ночь на вторник 4 мая один наблюдатель сообщил, что заметил к северо-западу от Френчмэнс-Рок, одного из островов Силли, всплывшую субмарину. Он видел, как она направилась на восток, а затем ушла под воду. Той же ночью, в 3.15, береговая охрана сообщила об “огромном пламени”, поднявшемся из моря у берегов графства Майо{402}.
Однако командующий Хоуп и его дешифровщики в Комнате 40 не получали никаких новостей от капитан-лейтенанта Вальтера Швигера. Субмарина была слишком далеко от Германии, чтобы пытаться установить радиосвязь. В Комнате 40 могли лишь предполагать, что Швигер все еще на пути к своей патрульной зоне в Ирландском море.
Это был любопытный момент в истории морских войн. В Комнате 40 знали, что к Ливерпулю с севера идет субмарина; знали, что это за субмарина; знали, что она находится где-то в северной Атлантике, что ей приказано топить войсковые транспорты и любые другие встреченные британские суда; знали и то, что субмарина вооружена достаточным количеством снарядов и торпед, чтобы потопить дюжину кораблей. Это было все равно, что знать: по улицам Лондона разгуливает такой-то убийца, у которого имеется такое-то оружие и который наверняка нанесет удар в такой-то местности в следующие несколько дней – неизвестно лишь, когда именно.
Молчание ничего не значило. Придет время, и U-20 напомнит о своем существовании.
U-20
Разочарование
Во вторник в 19.40 Швигер бросил последний взгляд на побережье Ирландии{403}. На горизонте вырисовывался маяк, едва видный в поднимающемся тумане.
День выдался не из лучших. Сильное волнение причиняло неудобства команде внизу; никаких мишеней, достойных нападения, Швигеру не встретилось. В поле зрения ненадолго появился вооруженный траулер, но Швигер понял: у него такая мелкая осадка, что торпеда наверняка пройдет под килем. Большую часть дня видимость была плохая; правда, к вечеру она улучшилась, так что стали видны отдаленные объекты. Впрочем, сгущающаяся дымка предвещала туманную ночь.
Спустя пятнадцать минут показался пароход, идущий в направлении U-20. Он был еще далеко, но с виду можно было определить, что тоннаж судна немалый. Швигер скомандовал погрузиться на перископную глубину и подготовился к атаке. Расположив U-20 под прямым углом к курсу корабля, чтобы можно было сделать, как он выражался, “чистый носовой выстрел”, он снова выбрал бронзовую торпеду.
Однако по мере приближения корабль, казалось, уменьшался в размерах. В тускнеющем свете и дымке было нечто такое, что создало оптическую иллюзию, от которой судно поначалу выглядело большим, но, чем ближе оно подходило, тем меньше делалось. Швигер оценил, что тоннаж его – каких-нибудь 1500 тонн. И все-таки это было лучше, чем ничего. Швигер стал маневрировать, чтобы в тот момент, когда курсы корабля и U-20 пересекутся, их разделяло лишь 300 метров. Мишень по-прежнему была в миле от субмарины.
И тут Швигер увидел в перископ, что корабль отклонился от курса. На таком расстоянии никакой возможности догнать его не было.
Даже в кратких записях в бортовом журнале ясно читается разочарование Швигера. “Невозможно, чтобы пароход нас заметил”, – писал он. Он опознал в пароходе шведскую “Хибернию”, “с нейтральными знаками, без флага”.
Швигер снова приказал U-20 всплыть и пошел дальше на юг, в необычайно темной, по его описанию, ночи.
Лондон; Берлин; Вашингтон
В утешении отказано
В ту среду, 5 мая, один из командующих британским флотом, Уинстон Черчилль, первый лорд Адмиралтейства, выехал из Лондона в Париж. Это было относительно безопасное путешествие, поскольку принятые предохранительные меры – морские мины с противосубмаринными сетями на восточном конце Ла-Манша и усиленные патрули по всей его длине – в совокупности означали, что регулярно ходить по проливу субмаринам слишком рискованно. Хотя Черчилль ехал инкогнито, а в отеле проживал под фальшивым именем, его визит не был большой тайной. Ему предстояло встретиться с итальянским и французским командованием, чтобы решить, как следует задействовать итальянский флот в Средиземном море после того, как 26 апреля Италия вступила в войну на стороне Британии, Франции и России. Затем, как и в прошлые визиты, Черчилль планировал ехать на фронт, чтобы повидаться с фельдмаршалом Френчем – сэром Джоном Дентоном Пинкстоуном Френчем, – командующим британскими экспедиционными войсками во Франции.
В отсутствие Черчилля в Адмиралтействе стало куда спокойнее. Обычно он держал под строжайшим надзором все флотские дела до мелочей, включая каждодневные операции, которые – по крайней мере на бумаге – были вверены второму человеку в Адмиралтействе, первому морскому лорду. Это приводило к прямым конфликтам между сорокалетним Черчиллем и занимавшим данный пост семидесятичетырехлетним адмиралом Джеки Фишером.
Если Черчилль напоминал бульдога, то Фишер был похож на большую пучеглазую жабу – ни дать ни взять актер по имени Ласло Левенштейн, появившийся позже и выступавший под именем Петер Лорре. Фишер, как и Черчилль, обладал сильной волей и целиком вникал в мельчайшие подробности флотских операций. Когда оба были на месте, в Адмиралтействе царила напряженная атмосфера. Один сотрудник писал жене: “Ситуация любопытная: два очень сильных, умных человека, один – старый, коварный и с колоссальным опытом, другой – молодой, самонадеянный, весьма довольный собой, однако неуравновешенный. Работать вместе они не могут, не могут вершить дела вдвоем”{404}. Черчилль, похоже, во что бы то ни стало намеревался отобрать власть у Фишера. “Он обладал едва ли не устрашающей энергией и работоспособностью, – писал начальник разведки Холл по прозвищу Моргун. – Из его кабинета днем и ночью рекой текли записки и циркуляры на всевозможные темы. Хуже того, он имел привычку требовать сведений, которые, по правилам, поставлялись только первому морскому лорду или начальнику штаба, что не раз приводило к некой неразберихе и незаслуженным упрекам”{405}.
Взаимоотношения еще более осложнял тот факт, что Фишер, казалось, находился на грани безумия. Холл писал: “Мы в Адмиралтействе не могли оставаться в неведении и мало-помалу начали понимать, что того Фишера, которого мы знали, с нами больше нет. На его месте был до крайности измученный, разочаровавшийся человек, взваливавший на себя непосильные дела, пытаясь продолжать как обычно. Он по-прежнему способен был время от времени проявлять былые проблески своей гениальности, но, если копнуть поглубже, все шло куда как плохо… Мы чувствовали, что с минуты на минуту может наступить конец”{406}. Адмирал Джеллико, командующий Гранд-Флитом, тоже все больше беспокоился. “Положение дел в штаб-квартире плохо, – писал он в письме коллеге-офицеру от 26 апреля, – совсем как я опасался, а то и еще хуже. Жаль, что все обстоит так, как обстоит. Нет ни малейших сомнений в том, что уверенность во флотском руководстве быстро идет на убыль”{407}.
Черчилль отдавал должное энергии Фишера и его былому гению. “Впрочем, ему было семьдесят четыре года, – писал Черчилль, косвенно уничтожая соперника. – Словно в великом замке, долгое время состязавшемся со временем, могучая громада главной башни возвышалась надо всем, нетронутая и, как могло показаться, вечная. Однако оборонительные сооружения и укрепления развалились, и теперь могущественный повелитель обитал лишь в особых апартаментах и коридорах, знакомых ему с младых лет”{408}. Впрочем, именно на это и надеялся Черчилль, когда вернул Фишера на должность первого морского лорда. “Я взял его, поскольку знал, что он стар и слаб, что я смогу держать все в собственных руках”{409}.
К маю 1915 года, как писал Черчилль, Фишер страдал от “крайнего нервного истощения”{410}. Когда Черчилль уехал в Париж, бразды правления перешли к Фишеру, который, как видно, был едва в состоянии выполнять свои обязанности. “Оставшись во главе Адмиралтейства в одиночку, он выказывал нескрываемые измождение и тревогу, – писал Черчилль. – Старого адмирала, несомненно, беспокоили, едва ли не с ума сводили огромное напряжение тех дней и тот оборот, что приняли события”{411}.
В отсутствие Черчилля произошло нечто такое, что, казалось, усилило его беспокойство по поводу умственного состояния Фишера. Перед отъездом во Францию Черчилль попросил свою жену Клементину: “Ты присмотри за «стариком»”{412}. Она пригласила Фишера на обед. Клементина не любила Фишера, не доверяла ему и сомневалась в том, что он способен управлять Адмиралтейством в отсутствие ее мужа. Впрочем, обед прошел хорошо, и Фишер откланялся. По крайней мере, так думала Клементина.
Вскоре она вышла из гостиной и обнаружила, что Фишер по-прежнему в доме – “притаился в коридоре”, как рассказывала дочь Черчиллей Мэри. По ее воспоминаниям, Клементина была поражена. “Она спросила его, что ему угодно, на что он в манере бесцеремонной и несколько бессвязной сообщил ей, что она, несомненно, полагает, будто Уинстон ведет переговоры с сэром Джоном Френчем, на деле же он развлекается в Париже с любовницей!”
Это обвинение представлялось Клементине нелепым. Она не выдержала: “Ах вы старый глупец, замолчите и убирайтесь!”
Пока Черчилль был в Париже, поток записок и телеграмм, которые он ежедневно рассылал, – “нескончаемая бомбардировка циркулярами и протоколами касательно всевозможных предметов, технических и прочих”, как называл это помощник Фишера{413}, – резко прекратился. Адмиралтейство – по сравнению с той суматохой, что обычно бурлила в его стенах, – задремало, а то и вовсе перестало обращать на что-либо внимание.
В посольстве Соединенных Штатов в Берлине посол Джеймс У. Джерард получил краткую, в два абзаца записку из Министерства иностранных дел Германии. В сообщении, датированном 5 мая, упоминалось, что в предшествовавшие недели “неоднократно случалось” так, что германские субмарины топили нейтральные корабли в обозначенной военной зоне{414}. В одном случае, говорилось в записке, субмарина пустила ко дну нейтральное судно “в связи с недостаточной освещенностью его нейтральных знаков в темноте”.
В записке Джерарда призывали передать эти сведения в Вашингтон и рекомендовали Соединенным Штатам “снова предостеречь американские судоходные компании от плавания в военной зоне без принятия мер предосторожностей”. Капитаны кораблей, говорилось в записке, должны непременно следить за тем, чтобы опознавательные знаки нейтрального судна были видны “как можно отчетливее, в особенности с наступлением темноты и на протяжении всей ночи, когда их следует без промедления освещать”.
Джерард передал сообщение Госдепартаменту на следующий день.
В Вашингтоне президент Вильсон пребывал в смятенных чувствах, и причиной тому были не корабли и война.
Он успел глубоко полюбить Эдит Голт, и теперь ему представлялось, что в будущем ему не грозит одиночество. Вечером во вторник 4 мая Вильсон послал за Эдит свой “пирс-эрроу”, чтобы привезти ее в Белый дом на обед. На ней было белое атласное платье с “кремовыми кружевами, чуть-чуть зеленого бархата по краю глубокого квадратного выреза, а к нему – зеленые туфельки”, – вспоминала она{415}. После обеда Вильсон провел ее на южную открытую галерею, где они были совершенно одни. Вечер выдался теплый, воздух благоухал ароматами вашингтонской весны. Он сказал ей, что любит ее.
Она была поражена. “О нет, это невозможно, – сказала она, – ведь Вы же толком меня не знаете; к тому же со смерти Вашей жены еще и года не прошло”.
Вильсон невозмутимо сказал: “Зная Вас, я боялся, как бы не возмутить Вас, однако я не был бы настоящим джентльменом, если бы продолжал искать встречи с Вами, не сказавши Вам того, что уже сказал дочерям и Хелен: я хочу, чтобы Вы стали моей женой”.
Не просто объяснение в любви, само по себе поразительное, – предложение брака.
Эдит отказала ему. Она подсластила пилюлю запиской, сочиненной тем же вечером, после того как Вильсон довез ее до дому. “Уже далеко за полночь, – писала она в ночь на среду 5 мая. – Я сижу в большом кресле у окна и смотрю в ночь с тех самых пор, как Вы уехали, я вся полна жизни и трепета!”
Она писала ему, что от его объяснения в любви и признания в одиночестве ее охватила тоска. “Как мне хочется Вам помочь! Что за невыразимое удовольствие и честь для меня – то, что мне позволено разделять с Вами эти тревожные, ужасные дни, сопряженные с ответственностью. Какой радостный трепет пробегает по мне до самых кончиков пальцев, когда я вспоминаю те невероятные слова, что Вы сказали мне вечером, и как жалка моя участь – не иметь ничего, что я могла бы предложить Вам взамен. Ничего, я хочу сказать, по сравнению с Вашим великим даром!”
Тут она вступила в борьбу, какую испокон веков ведут мужчины и женщины по всему свету, попытавшись сгладить отказ, чтобы не потерять друга навсегда.
“Я – женщина, и мысль о том, что я нужна Вам, сладостна! – писала она. – Но Вы, милая родственная душа, разве не можете Вы довериться мне, позволить мне увести Вас от мысли о том, что Ваша бесстрашная искренность заставила Вас что-то утратить, увести к вере в то, что при той откровенности, какая существует между нами, страшиться нечего: мы будем помогать друг другу, ободрять друг друга”. И дальше: “Вы были со мною откровенны, я, возможно, была с Вами слишком коротка. Если так, простите меня!” Тем же утром, когда встало солнце и разгорелся день, Эдит и Хелен отправились на очередную прогулку в РокКрик-парк. Они присели на камни передохнуть. Окинув Эдит злобным взглядом, Хелен сказала: “Кузен Вудро сегодня утром выглядит совершенно разбитым”{416}. Хелен любила кузена и старалась защитить его. Она дала ему прозвище “Тигр” – не потому, что в нем было нечто сладострастное, но, как рассказывала впоследствии Эдит, потому, что “он был жалок в этой клетке, в Белом доме, со своими мечтами о том, чтобы быть свободным, как она, – до того жалок, что напоминал ей великолепного бенгальского тигра, однажды ею виденного: ни секунды без движения, беспокойный, он ненавидит эти прутья, что отгораживают от него большую жизнь, уготованную ему Господом”{417}. Там, в парке, Хелен разрыдалась. “Стоило мне подумать, что в его жизни появится капля счастья! – сказала она. – И тут вы разбиваете ему сердце”{418}.
Сцена приобрела на удивление драматический оборот, словно в кино, в момент, когда из-за деревьев неподалеку внезапно показался доктор Грейсон на лошади – большой, белой. Он спросил Хелен, что случилось, и та быстро ответила, что споткнулась и упала. “По-моему, он ей не поверил, – писала Эдит, – но сделал вид, будто поверил, и поехал дальше”{419}.
Его появление пришлось кстати, добавила Эдит, “ведь я уже начинала чувствовать себя преступницей, виновной в низкой неблагодарности”. Она попыталась объяснить Хелен свое поведение: оно не “чудовищно” – отнюдь, она попросту не может “ответить согласием на нечто, чего не чувствую”. Эдит сказала Хелен, что понимает: она “играет с огнем в отношении [Вильсона], ибо он по природе своей впечатлителен и не склонен ждать; однако мне необходимо время, чтобы до конца понять собственное сердце”{420}.
Отказ Эдит крайне огорчил Вильсона, он почувствовал, что не вполне понимает, как ему быть, когда вокруг происходят события мировой важности, требующие его внимания. Даже Британия стала источником растущего раздражения. Пытаясь прекратить поставку военного снаряжения и припасов в Германию, британские военные суда останавливали американские корабли и захватывали американские грузы. В начале войны Вильсон беспокоился, как бы действия Британии не вывели из себя американскую публику и не вызвали серьезный конфликт между двумя державами. На некоторое время напряженную обстановку разрядила дипломатия. Но потом, 11 марта 1915 года, в ответ на объявление о “военной зоне”, сделанное Германией месяцем ранее, британское правительство выпустило новый, непостижимый “указ в совете”, где официально провозглашалась законность намерений останавливать всякий корабль, идущий в Германию или из Германии, нейтральный или нет, и даже направляющийся в нейтральные порты, – чтобы установить, не окажутся ли их грузы в конце концов в руках Германии. Кроме того, Британия резко расширила список товаров, которые впредь собиралась считать контрабандными. Этот указ вывел Вильсона из себя, и он ответил официальным протестом, в котором назвал план Британии “едва ли не безоговорочным отрицанием суверенных прав невоюющих держав”{421}.
Эта нота не помогла. Посыпались жалобы от американских судоходных компаний, чьи грузы были задержаны или конфискованы; правда, Госдепартаменту удалось своевременно вернуть автомобиль, который везли для одной светской особы американского происхождения{422}. Ставки британцев были попросту слишком высоки, так что на компромисс они не соглашались. Вот что писал осенью предыдущего года британский посол в Америке, Сесил Спринг Райс: “В борьбе не на жизнь, а на смерть, которую мы сейчас ведем, крайне важно помешать тому, чтобы военные поставки доходили до германских армий и заводов”{423}.
Очевидно, Америке было все труднее и труднее поддерживать нейтралитет. Вильсон говорил в письме к приятельнице Мэри Халберт: “Англия и Германия вместе взятые способны довести нас до безумия, ведь нередко кажется, будто они сами обезумели, столь бессмысленные провокации они выдумывают”{424}.
И все-таки Вильсон понимал, что каждая из сторон ведет свою кампанию против торговых судов кардинально разными способами. Королевский флот вел себя корректно и нередко платил за перехваченную контрабанду; Германия же, казалось, выказывала все большую готовность топить торговые суда без предупреждения, даже те, на которых были знаки нейтральных держав. Торпедная атака на “Галфлайт” была тому наглядным примером. Выступая в Госдепартаменте, заместитель госсекретаря Роберт Лансинг предупредил – в свете нападения на “Галфлайт”, – что Соединенные Штаты обязаны придерживаться февральского заявления Вильсона, где говорилось, что он призовет Германию “к ответу по всей строгости” за ее действия. Вильсон никак не прокомментировал это открыто, но они с госсекретарем Брайаном во время закулисных бесед с репортерами дали понять, что в отношении данного инцидента администрация будет вести себя благоразумно. “Правительство Соединенных Штатов не будет предпринимать каких-либо официальных дипломатических шагов… до тех пор, пока не будут достоверно установлены факты и достигнута определенность”, – сообщалось на первой полосе “Нью-Йорк таймс” в среду 5 мая{425}.
На самом деле инцидент с “Галфлайтом” Вильсона встревожил. Это был американский корабль – при нападении погибли трое. Более того, все произошло без предупреждения. Если инцидент и не показался Вильсону достаточно масштабным, чтобы втянуть державу в войну, некоего протеста он все-таки требовал. В ту среду Вильсон телеграфировал своему другу полковнику Хаусу, который все еще был в Лондоне, прося у него совета: какого рода ответ послать Германии.
Хаус порекомендовал “резкую ноту”, но добавил: “Боюсь, что в любую минуту может произойти более серьезное нарушение, ибо они, по всей видимости, не заботятся о последствиях”{426}.
“Лузитания”
Манифест
Ежедневный бюллетень “Кунарда” держал пассажиров “Лузитании” в курсе военных новостей, однако газета, как и все прочие, сообщала лишь об основных перемещениях войск, словно война – игра с фишками и костями, а не с людьми из плоти и крови. Эти сообщения далеко не отражали настоящее положение дел в том, что касалось сражений, которые разворачивались на фронте, особенно в Дарданеллах, где наступление Антанты на море и на суше застопорилось и британские и французские войска вырыли окопы, подобные тем, что на Западном фронте.
Страшнее всего в бою было выходить из окопа: вставать и выбираться наружу, зная, что противник может в любой момент начать обстрел, который будет продолжаться, пока битва не закончится – то ли победой, то ли поражением, в результате будет завоевано – или отдано – несколько ярдов земли, но при любом исходе половина батальона окажется среди погибших, раненых или пропавших без вести. “Никогда не забуду тот миг, когда нам приходилось покидать укрытие или окоп, – писал британский рядовой Ридли Шелдон о боях на Геллесе, мысе на юго-западной оконечности Галлиполийского полуострова. – Это поистине ужасно: сделать первый шаг – прямо под огнем, обычно смертоносным, и понять, что тебя могут застрелить в любое мгновение. Если же в тебя не попадут, тогда словно набираешься храбрости. А когда по ту сторону видишь людей, похожих на тебя самого, возникает твердое желание двигаться вперед. И мы шли, перебирались через бруствер, с закрепленными штыками, шеренгой, словно ветер. Смерть же так и косила людей, словно пшеницу серпом”{427}.
Раненые лежали под открытым небом или в воронках от снарядов, ожидая людей с носилками, – часами, даже целыми днями. Ранения бывали разные: от легких шрапнельных до ужасных, оставлявших человека изуродованным. “Я вернулся в окоп и увидел то, чего не видел прежде, пока не рассеялся дым”, – писал капитан Альберт Мюр, тоже на Геллесе. В его окоп только что попал снаряд – в то самое место, где несколькими секундами ранее он писал депеши, которые предстояло доставить двум связным. Один из них уцелел, другой – нет. “Его тело и голова лежали в 4 или 5 футах друг от друга. Убиты были также двое моих связистов. Их тела были до того изуродованы, что описывать их было бы преступлением”{428}.
В другом месте, тоже у Геллеса, сержант Денис Мориарти и его Первый королевский полк манстерских фузилёров отбились от атаки турок, начавшейся в десять вечера. “Они подкрались прямо к нашим окопам, их были тысячи, ночь превратилась в кошмар от их криков и воплей: «Аллах, Аллах!» Нам ничего не оставалось, как их уничтожить”. Кое-кому удалось добраться до окопа Мориарти. “Стоило туркам подойти совсем близко, как эти дьяволы начинали бросать ручные гранаты, и наших погибших можно было опознать лишь по их шейным медальонам. Господи помилуй, ну и зрелище встретило нас на заре в то утро”{429}. К январю 1916 года, когда оккупационные войска Антанты наконец были эвакуированы, погибших, раненых и пропавших без вести с их стороны оказалось около 265 тысяч, с турецкой – около 300 тысяч{430}.
Людям на кораблях, стянутых к этим берегам, приходилось немногим лучше. Флот был внушительный – сотни судов, от минных тральщиков до гигантских дредноутов. Однако многие находились на таком расстоянии, что их легко могла достать расположившаяся на возвышении турецкая артиллерия, откуда и забрасывала на их палубы тысячи тонн взрывчатки. Во французский линкор “Суффран” попал снаряд, разрушивший орудийную башню и вызвавший сильный пожар внутри корпуса; другой снаряд разбил переднюю трубу. Контр-адмирал Эмиль Гепратт спустился с мостика, чтобы осмотреть повреждения и поднять дух своих матросов. Он писал: “Сцена была трагическая, жуткая: картина опустошения, пламя не пощадило ничего. Что же до наших юношей, они, несколько минут назад столь готовые к бою, столь уверенные в себе, все до единого [лежали] теперь мертвые на голой палубе, почерневшие, обгоревшие скелеты, перекрученные так и сяк, без каких-либо следов одежды – все пожрало пламя”{431}.
На борту “Лузитании” было тихо. Там имелись книги, сигары, изысканная еда, послеполуденный чай и спокойный ритм корабельной жизни: прогулки по палубе, болтовня у поручней, вязание и просто неподвижное сидение в шезлонге на морском бризе. То и дело вдали появлялся корабль, поближе – дельфины.
Тем временем в Нью-Йорке в среду 5 мая “Кунард” наконец предоставил таможенной конторе полный грузовой манифест “Лузитании”. В отличие от первоначального варианта в одну страницу, заполненного капитаном Тернером перед отплытием, этот “Дополнительный манифест” насчитывал двадцать четыре страницы и включал в себя более трехсот наименований.
Тут были ондатровые шкуры, орехи, пчелиный воск, бекон, соль-лизунец, товары для дантистов, ящики с лярдом и бочки с говяжьим языком; техника компании “Отис”, производящей подъемные механизмы; а также такое количество сластей – 157 бочек, – о каком не могли и мечтать все ливерпульские школьники вместе взятые. Кроме того, в манифесте был указан один ящик “картин маслом”, которые вез пассажир первого класса сэр Хью Лейн, дублинский коллекционер предметов искусства. Назвать этот груз просто картинами было преуменьшением. Полотна были застрахованы на сумму четыре миллиона долларов (около 92 миллионов на сегодняшние деньги); по слухам, среди них имелись работы Рубенса, Моне, Тициана и Рембрандта{432}.
Сложнее дело обстояло (хотя законам США, нейтрального государства, все это никак не противоречило) с 50 бочками и 94 ящиками алюминиевого порошка и 50 ящиками бронзового – веществами, легко воспламеняющимися при определенных условиях, – а также со 1250 ящиками шрапнельных артиллерийских снарядов, произведенных стальной компанией “Бетлхем стил”, в которых очень нуждалась британская армия на Западном фронте. (Черчилль писал: “Армия во Франции палила снарядами со скоростью, какую никогда не приходилось выдерживать ни одному командованию”{433}.) Шрапнельные снаряды были, по сути, безвредны. В них содержалось лишь минимальное количество разрывного заряда; запалы их были упакованы отдельно и хранились в другом месте. Патроны, в которых содержались мощная взрывчатка, необходимая для стрельбы орудийными снарядами, в груз корабля не входили; их собирались присоединить позже, на оружейном складе в Британии{434}.
Помимо того, согласно манифесту, на борту было 4200 ящиков с боеприпасами для винтовки “ремингтон”, весом 170 тонн.
U-20
Наконец-то
Все утро в среду 5 мая над морем у побережья Ирландии висел густой туман{435}. С 4.00 всякий раз, когда Швигер смотрел в свой перископ, чтобы понять, какая погода, видна была лишь темная муть. U-20 продолжала держать курс на юг на малой скорости, вероятно, около пяти узлов, чтобы беречь заряд батареи. В 8.25 Швигер решил, что видимость позволяет поднять судно на поверхность, хотя его по-прежнему окружали гряды тумана.
Команда отсоединила два электрических двигателя и подключила дизельные, чтобы разогнать субмарину до крейсерской скорости и перезарядить батареи. Где-то слева от судна, во мгле, было побережье Ирландии – череда каменистых скал, выдающихся в северную Атлантику. Скоро U-20 предстояло пройти остров Валентию, где британцы построили мощный радиопередатчик. Сам радист Швигера к тому времени наверняка принимал четкие сигналы от вышки на Валентии, но не знал шифров для них.
U-20 двигалась через завесы тумана. К 12.50 Швигер решил, что уже прошел скалу Фастнет-Рок, хоть и не видел ее. Скала была одним из наиболее заметных морских ориентиров в Британии, знаком, указывавшим дорогу к Западным подходам. В XIX веке ирландские иммигранты называли ее “ирландской слезой” – это был последний кусочек Ирландии, который они видели перед тем, как корабли входили в северную Атлантику, направляясь в Америку. Здесь Швигер дал команду повернуть налево, чтобы пойти вдоль южного берега Ирландии к Ливерпулю. Это был верхний край огромной океанской воронки под названием Кельтское море, где сходились корабли с севера, запада и юга. Здесь субмарина могла бы прекрасно поохотиться, но Швигеру ничего не попалось на глаза.
Он записал: “Несмотря на прояснившуюся погоду, всю вторую половину дня – ни одного парохода, хоть мы и оказались в одном из главных коридоров”.
Видимость улучшилась. Вскоре Швигер увидел ирландское побережье, но лишь на несколько секунд. В последовавшие три часа U-20 шла на поверхности, и никакие корабли ей не встретились. Вечером снова начала сгущаться дымка.
Время близилось к пяти часам, судно шло неподалеку от берегов графства Корк, и тут Швигер заметил нечто, что сперва показалось ему большим парусником. В дымке силуэт его выглядел красиво, на трех мачтах раздувались паруса. В отличие от других командиров субмарин, которые топили подобные корабли очень неохотно, Швигер остался бесстрастен. Он увидел мишень. U-20 повернула к кораблю, команда зарядила и навела палубное орудие.
Подойдя поближе, Швигер увидел, что освещение и туман снова обманули его. У корабля действительно было три мачты, но оказалось, что это всего лишь небольшая шхуна. Он скомандовал судну остановиться. Хотя Швигер не раз обстреливал корабли без предупреждения, на этот раз он ненадолго вспомнил о морском кодексе. “Поскольку нашему судну ничего не угрожало, – писал он, – мы направились к корме парусника”.
Он приказал капитану шхуны и команде из четырех человек покинуть корабль и привезти свой реестровый документ и грузовой манифест на U-20. Это оказался “Эрл оф Лэтом”, приписанный к Ливерпулю; он вез камень из Лимерика. Весил он целых 99 тонн.
Когда команда шхуны начала отгребать, Швигер приказал начать обстрел по ватерлинии. Несмотря на свой небольшой размер и явно не обладавший плавучестью груз, судно оказалось упорной мишенью. Залпы один за другим гремели вокруг, снаряды взрывались, попадая в корпус. Чтобы потопить шхуну, орудийной команде Швигера понадобилось двенадцать снарядов.
Спустя несколько часов, когда сгустились сумерки и туман, Швигер обнаружил еще одну мишень. Из тумана появился пароход, очень близко – слишком близко, так что подготовиться к атаке Швигер не мог. Он повернул U-20 вспять, чтобы отойти на достаточное расстояние, но погружать субмарину не стал. Пароход остановился, явно ожидая проверки в соответствии с морским кодексом.
На вид казалось, что судно норвежское, около 3000 тонн, но Швигер и его штурман Ланц почувствовали, что здесь что-то не так. Опознавательные знаки на корпусе были расположены слишком высоко, и Швигер заподозрил, что они, возможно, нарисованы на брезенте.
Швигер маневрировал, готовясь к торпедной атаке. Он отдал команду выпустить бронзовую торпеду на глубине восемь футов. Когда между U-20 и судном оставалось около 330 ярдов, Швигер скомандовал “огонь”.
Он промахнулся.
По пузырям воздуха, поднимавшегося на поверхность, была видна траектория торпеды. По мере того как ее след приближался к цели, корабль вдруг прибавил ходу и отклонился в сторону. Насколько Швигер мог судить, торпеда прошла мимо кормы или под ней.
Теперь настала очередь Швигера уносить ноги. Он опасался, что корабль вооружен. “После выстрела я резко развернулся и бросился прочь, чтобы избежать обстрела, – писал он. – По этой причине о втором нападении я и не задумывался. Пароход быстро исчез в тумане”.
В журнальной записи, сделанной тем вечером в 20.10, он размышлял о том, что же произошло. Приближаясь к цели, торпеда словно сбросила скорость, писал он. “Я решил, что о промашке не может быть и речи, даже после выстрела, если учесть наше выгодное положение и то, что пароход не мог уйти далеко”. Поразительно, что корабль сумел разогнаться после полной остановки и уйти от преследователя.
Вскоре вновь опустился густой туман, и Швигеру снова пришлось погрузиться. Закончился его шестой день в море, а потопить ему удалось всего лишь 99-тонный парусник.
Замечен корабль
Откуда: Кинсейл
Куда: Адмиралтейство
5 мая 1915 г.
Отправлено 19.55
Получено 20.52
Небольшой корабль, пять человек, одна миля к зюйд-осту, поднято весло с привязанной одеждой. Пароход-дрифтер D 145 взял команду на борт, курс на Кинсейл. Береговая охрана Кинсейла предупреждена{436}.
Комната 40
Швигер обнаружен
Сначала поступил рапорт об орудийной стрельбе в тумане – рапорт был отправлен вечером в среду 5 мая, с радиостанции, угнездившейся на мысе Олд-Хед-оф-Кинсейл, что выдается в Кельтское море неподалеку от города Кинсейла, Ирландия{437}. Олд-Хед был хорошо известен морякам, с его помощью они устанавливали свое местоположение.
За этим сообщением из Кинсейла последовал рапорт о том, что неподалеку потопили шхуну “Эрл оф Лэтом”. Его передали капитану Холлу и первому морскому лорду Фишеру, временно возглавлявшему Адмиралтейство. Ожидалось, что Черчилль прибудет в Париж к ночи. В новом сообщении, полученном в Лондоне в 22.46 и занесенном в записи о перемещениях U-20, которые вела Комната 40, говорилось, что команду шхуны спасли и доставили в Кинсейл. Команда сообщила, что субмарина, когда они видели ее в последний раз, шла на юго-восток в направлении большого парохода{438}.
Примерно в то же время в Адмиралтейство поступила еще одна телеграмма, на этот раз из флотского штаба в Куинстауне. Капитан британского корабля “Кайо Романо” сообщал, что по его судну выстрелили торпедой недалеко от Фастнет-Рок. Субмарину, которая стреляла, он так и не увидел{439}. В Комнате 40 это сообщение тоже отметили и передали Холлу и Фишеру.
Тут поступило четвертое сообщение, тоже переданное всем, о том, что в 12 милях к югу от Донт-Рок-Лайт, плавучего маяка, стоящего на якоре перед входом в Куинстаунскую гавань, замечена субмарина. Заметили ее в 21.30{440}.
Если сравнить те места, где произошли эти атаки, с радиограммами, перехваченными ранее, то кто-нибудь – начальник штаба Оливер, капитан Холл или Фишер – мог бы сообразить, что данная субмарина – U-20 под командованием капитан-лейтенанта Вальтера Швигера – теперь орудует в самом центре одного из основных морских коридоров Британии. В подробных записях о перемещениях U-20, которые вели в Комнате 40, значились точные координаты на тот вечер: “51’32 с.ш., 8’22 з.д.”{441}. Это означало, что субмарина находится чуть юго-юго-восточнее Олд-Хед-оф-Кинсейл.
В Адмиралтействе прекрасно понимали, что “Лузитании” вскоре предстоит пересечь те же воды, но никто не взял на себя труд напрямую сообщить капитану Тернеру о событиях той ночи. Меж тем “Орион” продолжал идти в СкапаФлоу под пристальным наблюдением и постоянной защитой четырех миноносцев. Они сопровождали дредноут до самой Атлантики, пока он не взял курс на север, после чего повернули обратно{442}. В тот момент четыре миноносца находились в пределах досягаемости от последнего местоположения U-20 и от курса, которым вскоре предстояло идти “Лузитании” в Ливерпуль. Никаких попыток изменить маршрут миноносцев предпринято не было. Один из них, “Бойн”, пошел прямиком в Девонпорт, остальные три вернулись на острова Силли. “Орион” шел дальше на север, маневрируя зигзагом, со скоростью 18 узлов{443} – как полагали, более чем достаточной, чтобы обогнать субмарину.
После пяти дней плавания “Лузитания” шла к Британии одна, сопровождения ей не предложили и не собирались, не дали и указаний пойти недавно открытым, более безопасным маршрутом через Северный пролив – и это несмотря на то, что корабль вез ценный груз, патроны для винтовок и столь необходимые шрапнельные снаряды.
Отсутствие каких-либо мер защиты могло быть попросту результатом невнимательности: Черчилль уехал во Францию, а Фишер был поглощен другими делами и, по-видимому, погружался в безумие. Впрочем, причина выглядит более зловещей в свете письма, которое Черчилль послал ранее в том же году главе Совета по торговле Англии Уолтеру Рансиману. Черчилль писал, что “крайне важно привлечь к нашим берегам судоходство нейтральных держав, особенно в надежде на смуту в отношениях между Соединенными Штатами и Германией”{444}.
Хотя это не было сказано явно, Британия надеялась, что Соединенные Штаты в тот или иной момент захотят присоединиться к Антанте, создав таким образом бесповоротный перевес в пользу союзников.
Отметив, что в результате германской подводной кампании поток судов из Америки резко уменьшился, Черчилль сказал Рансиману: “Мы со своей стороны хотим, чтобы суда шли – чем больше, тем лучше; если же какие-то из них попадут в беду, тем лучше”.
“Лузитания”
Барышни желают помочь
Утром в четверг 6 мая, в 5.30 пассажиры кают первого класса “Лузитании”, расположенных по левому борту на палубе, где висели шлюпки, услышали шум снаружи. Теодата Поуп, которой дали каюту А-10, вспоминала, что ее “разбудили крики и шарканье ног”{445}. Раздавалось бряцанье металла по металлу и визжание канатов, скользящих по такелажу. Все это смешивалось с приглушенной руганью и криками людей за работой, требовавшей силы, которая у команды имелась, и координации, которой у нее не было.
Кораблю оставался день до входа в Кельтское море, и капитан Тернер отдал команду открыть и развернуть все обычные спасательные шлюпки, имевшиеся на корабле, то есть те, что свисали с шлюпбалок по обе стороны палубы. Две аварийные шлюпки уже были приведены в рабочее положение.
Тернер вел себя предусмотрительно. Случись авария, теперь шлюпки можно будет спустить быстрее и с меньшим риском, чем если бы они по-прежнему оставались там, где им полагалось во время плавания в открытом море. В столь ранний час на палубе не должно было оказаться много пассажиров, а значит, вряд ли они могли помешать работе или, того хуже, пострадать; правда, Тернер рисковал вызвать их раздражение, разбудив слишком рано, – ведь те каюты были одними из самых дорогих на корабле.
Третий старший помощник Джон Льюис, руководивший ежедневными спасательными учениями, командовал и этой операцией. Он вспоминал, что в первую очередь “мы собрали на палубе поваров, прислугу, вахтенных матросов и всех остальных из дневной вахты, кого смогли мобилизовать”{446}. Команда начала со шлюпок по левому борту. Вскарабкавшись на штурманский мостик, Льюис устроился в самой его середине, у радиорубки, чтобы следить за всей операцией. По словам Льюиса, чтобы не запутались фалы и тросы, все шлюпки следовало развернуть одновременно. Дальше люди – всего их было человек восемьдесят – перешли на правый борт и повторили процедуру. Затем Льюис отпустил поваров и прислугу, а матросам приказал закрепить тросы и свернуть фалы в аккуратные “фламандские” бухты. Под конец он велел людям убедиться, что в каждой шлюпке имеется необходимый комплект аварийного снаряжения, включая весла, мачту, паруса, спички, морской якорь, фонарь, провизию и питьевую воду.
Не обошлось без огрехов. Пассажир первого класса Джозеф Майерс, поднявшийся рано, наблюдал за работой команды. “Люди были нерасторопны, – говорил он. – Я видел, как они пытались выбросить шлюпки, отделить их от шлюпбалок, и мне показалось, что это давалось им с трудом. С канатами они обращались неуклюже. Распоряжался ими какой-то унтер-офицер; не знаю, кто это был, но мне показалось, что эти люди никогда прежде не работали со шлюпками. С канатами и фалами они обращались так, словно строили дом; они походили скорее на разнорабочих, нежели на моряков”{447}.
Пассажиров, проснувшихся в то утро позже, встретила следующая картина: все шлюпки развернуты и открыты, никаких объяснений не вывешено. Большинство не обратили особого внимания на перемену; кто-то, возможно, вообще ничего и не заметил. Другие обеспокоились. “В утро четверга я ощутила немалую тревогу, обнаружив, что шлюпки свисают с борта корабля, – писала Джейн Макфаркар, жительница Стрэтфорда, штат Коннектикут. – Осведомившись, я узнала, что так и должно быть по закону, это крайне важно. Мне подумалось: как странно, что их не привели в готовность после выхода из Нью-Йорка, а дождались, пока мы почти подошли к берегу. Я отметила, что другие пассажиры, казалось, не обеспокоились, а потому и сама начала забывать о шлюпках”{448}.
Нелли Хастон добавила к своему письму-дневнику еще несколько абзацев. Она писала: “Этим утром все наши шлюпки развернули, теперь мы готовы к любым авариям. Ужасно думать об этом, но нас, быть может, подстерегает какая-то опасность”. Она, как и все пассажиры, полагала, что в тот день “Лузитанию” встретят и будут сопровождать корабли британского флота.
Дальше она перешла к наблюдениям менее мрачным. “Ну и уйма народу тут на корабле, и все – англичане. Так приятно было видеть на корабле британский флаг, когда мы стояли в Нью-Йорке. В первом классе едет довольно много известных людей, но к ним, конечно, и на пушечный выстрел не подобраться! Есть тут один Вандербильт, пара банкиров. Я подружилась со многими и, если бы не беспокойство, могла бы сказать, что плавание идет прекрасно”.
Люди на палубе занимались своими обычными матросскими делами: нужно было поддерживать корабль в порядке, а это бесконечная работа. Каждое утро они чистили медные и стеклянные части иллюминаторов, выходивших на палубу. Всегда находилось пятнышко ржавчины, которое надо было ошкурить и покрасить; утром следовало оттереть морскую соль на палубных поручнях, чтобы они сияли и не портили одежду пассажиров. Надлежало полить все растения на корабле, включая двадцать одну пальму, что стояли на верхушках лестниц. Надо было расставить рядами шезлонги, чтобы не воцарился беспорядок, как после ухода свадебных гостей.
Моряку Мортону поручили подкрасить корпус одной из спасательных шлюпок. Для этого команда, должно быть, развернула шлюпку в прежнее положение, поскольку Мортону пришлось красить, лежа под ней. Краска была серая и называлась “крабий жир”. Работа была не из чистых. “Кистей нам не выдавали, у нас был помазок из лохмотьев [старая тряпка] да банка краски, в которую его надо было окунать, а потом мазать корпус шлюпки”{449}.
Мортон работал вовсю, как вдруг услышал стук туфелек, бегущих к нему. Выглянув из-под лодки, он увидел двух девушек, внимательно за ним наблюдавших. Одной было пятнадцать, другой шестнадцать – это были дочери леди Хью Монтегю Аллан, жительницы Монреаля, одной из самых важных персон на корабле. Они втроем занимали “королевские апартаменты” на палубе В, включавшие в себя две спальни, ванную, столовую и гостиную. С семейством Аллан ехали две горничные, которых разместили в комнатушке, втиснутой между одной из труб корабля и куполом ресторана первого класса.
Девушек на корабле любили, их живого присутствия нельзя было не заметить. “Я невольно подумал: что за милые дети, и какие нарядные, – писал Мортон. – Кажется, припоминаю, что на старшей была белая юбка-гофре и матросская блуза”.
Одна из девушек спросила: “Что вы делаете, моряк?”
Мортон ответил: “Крашу шлюпку”.
“Можно вам помочь?”